Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Сизиф. Совершенные слова



Сизиф

 

Я катил его, упираясь плечом, руками, подталкивая спиной, содранная кожа повисла как лохмотья, руки в ссадинах, едкий пот выедает глаза. И вдруг я услышал голос:

– Сизиф!

Наискось по склону поднималась молодая женщина. Кувшин на голове, красивая рука изогнута как лук, в другой руке маленькая корзинка. Женщина улыбалась мне губами, а еще зовущее - глазами, ее смуглое тело просвечивало сквозь легкую тунику.

Я остановился, упершись плечом в камень. От моей пурпурной царской мантии остались лохмотья, ноги дрожали от усталости. Сам я дик и грязен, как последний оборванец.

Женщина подошла ближе, наши взгляды встретились. У меня стало сухо во рту, а сердце заколотилось чаще.

– Сизиф, - сказала она певуче, - нельзя же все время тащить и тащить этот ужасный камень! Что за блажь?.. Царям многое позволено, но ты уж слишком… Ушел, а у нас совсем не осталось красивых и сильных мужчин. Ну таких, как ты. В тебе есть нечто, кроме мускулов, сам знаешь…

– Знаю, - ответил я внезапно охрипшим голосом, - но мне так боги велели.

Я затолкал ногой под камень обломок дерева, осторожно отстранился. В груди кольнуло, когда пошевелил занемевшими плечами.

– Присядь, отдохни, - сказала женщина мягко.

Раньше я охотно останавливал взгляд на женщинах с ясными глазами. Таких было мало, но и те оказывались в конце концов только женщинами, и ничем больше. Эта же проще, немного проще, чуть выше кустика, но все же это женщина, которую я увидел впервые за долгое время, и я… сел с нею рядом.

Из кувшина шел одуряющий запах вина, корзину распирали хлебные лепешки, сыр, жареное мясо. Ее родители, сказала она, несмотря на знатное происхождение, работают в поле, и она несет им обед.

– Спасибо, - поблагодарил я. - Ты достойная дочь, заботливая.

С первых же глотков хмель ударил в голову, а мясо хоть и гасило его, но сделало мысли быстрыми, неглубокими.

– Зачем боги велели тебе тащить камень? - спросила она.

– В наказание. За то, что так жил.

– А как ты жил? - удивилась она. - Разве плохо?

– Плохо. Необязательно быть человеком, чтобы так жить.

– Но как они это сказали тебе?

– Как?.. Как слышишь волю богов?.. Ночью вдруг просыпаешься от боли в сердце, от страшной тоски, от тревоги, что живешь не так, и слышишь страшный крик внутри, и слышишь громовый глас, повелевающий…

– Что? - спросила она, не дождавшись. - Что они велели?

– Глас богов загадочен. Они на своем языке… Мы лишь стремимся постичь сокровенное, ведомое им. Как повелели жителям страны Кемт возводить пирамиды? Гробницы тут ни при чем… Это их камень на вершине горы. А может, и не на вершине еще, но они выполнили волю богов, сделали человеческое, когда отказались от жизни червяков, когда обрекли себя тащить камень в гору…

Она не понимала. Спросила:

– Но почему ты решил тащить именно камень?

– Не знаю. Нужно было что-то делать немедленно. Жизнь уходила, как песок между пальцами, и я страшился ее никчемности. Но волю богов я, видимо, угадал. Боль не терзает грудь, не просыпаюсь в страшной тоске и в крике… Понимаешь?

– Нет, - ответила она. - Обними меня.

– Эх, только женщина…

Хмель стучал в мозг, а вымоченное в жгучих пряностях жареное мясо зажгло кровь и погнало ее, кипящую, огненную, заставило громко стучать сердце.

Земля качалась под нами, и мы оказывались между звезд. Древняя могучая сила швыряла меня как щепку, и я не скоро отпустил бы женщину, но она в какой-то миг взглянула на край неба, где солнце опускалось за лес, охнула и поспешно выкарабкалась из моих рук.

– Сизиф, - сказала она, вскочив на ноги, - возвращайся в Коринф! Ты сильный, красивый, мужественный… У тебя будет все: друзья, богатство, уважение, ты выберешь лучшую девушку в жены и построишь лучший дворец…

Она заспешила вниз, размахивая почти пустой корзинкой. Я оглянулся на камень. Действительно, лишаю себя простых человеческих радостей. Нельзя же в самом деле только и делать, что тащить камень! В город можно спуститься и под чужим именем, чтобы не указывали, не злорадствовали: ага, оступился, мы правы - только так и надо жить, как живем мы… Меня любят не за царскую мантию, я и в лохмотьях - потомок богов: в беге ли, в кулачных боях или в метании диска - не знаю равных.

А камень? Буду тащить по-прежнему. Но не мешает в городе погулять всласть, потешить свое молодое сильное тело.

Когда я подходил к стенам города, позади пронесся далекий гул. Деревья на горе падали все ниже и ниже: тяжелое неслось к подножию, сокрушая лес, сминая кустарник.

Только один вечер я провел в своем Коринфе. Веселья не получилось, хотя друзья старались изо всех сил. Упавший камень прокатился и по моему сердцу, ночью я почувствовал его тяжесть. Нельзя, нельзя идти по двум дорогам сразу, нельзя искать и радости людей, и радости богов!..

 

Камень лежал у самого подножия. Валун уплотнил землю так, что там, где я его вкатывал, стала как камень. Голый блеск, после дождя вода скатывается, так и не унеся ни крупинки, разве что поток протащит тяжелый ствол, сбитый валуном.

Вверх карабкаться с камнем трудно, вниз катиться за камнем легко. Вроде бы простая истина, но чтобы ее понять, нужно в самом деле скатиться, чтобы ощутить и легкость, и постыдную сладость отказа от трудных истин и понять, что человеку жить легче, чем богам. Легче - это лучше? Долго и я так думал, пока не услышал гневный голос неба.

А может, и не карабкаться? Живут же люди внизу. Даже и не подозревают, что можно жить иначе. Люди, не слышавшие гласа богов. Живут просто, как все в мире. Просто живут, как живут бабочки, жучки, воробьи. А ведь я уверен, что не только я один из рода богов, а все люди потомки богов и могли бы тоже…

Я зашел с другой стороны валуна, присел, уперся плечом в холодную гладкую поверхность. Ноги с усилием стали разгибаться, кровь ударила в лицо. Валун качнулся, я нажал, каменный бок ушел из-под плеча вверх, я перехватил внизу, пошел изо всех сил толкать руками и плечами, упираться спиной, кожа разогрелась на ладонях. Скоро пойдет волдырями, и соленый пот будет капать со лба на ссадины…

Я катил его по склону вверх, и тут поблизости послышался лай. Между деревьями вертелась собачонка, сварливо лаяла, подбегала ближе, отскакивала. Я не прерывал работы, только дрыгнул ногой, когда она подбежала слишком близко, но поддеть не сумел.

Собачонка на миг захлебнулась от ярости, затем, совсем ошалев, стала подскакивать ко мне с такой злостью, чуть уж не кусая за пятки, и я при удаче мог бы растоптать ее.

– Пшла! - сказал я громко.

Остановился на минуту, начал брыкаться, пытаясь ее поддеть, а собачонка совсем озверела: забегала как шальная, почти задыхаясь от злобы. Я стал отбрыкиваться потише - пусть приблизится, тогда я садану как следует.

Собачонка и в самом деле обнаглела, крутилась почти рядом, я уже начал потихоньку отводить ногу, но она все не попадалась на ударную позицию. Я начал злиться, почти остановился из-за такой мелочи!

Наконец она оказалась совсем близко. Моя нога выстрелила как из катапульты, но проклятое животное в последний миг увернулось, я зацепил только по шерсти, и теперь тварь остервенело прыгала вокруг, однако дистанцию благоразумно сохраняла.

– Ну держись, дрянь!

Я нагнулся, пошарил под ногами. Собачонка чуть отбежала, но за моими движениями следила внимательно и все верещала самым противным голосом, какой только может быть на свете.

На земле попадались только крохотные сучки, веточки, трава, комочки глины. Сделав пару шагов в сторону, я увидел крупный булыжник. Собачонка металась вокруг, заливалась лаем, а я осторожно опустил руку, очень медленно нагнулся, пальцы нащупали и обхватили обломок…

Я не сводил взгляда с собачонки. Она лаяла мне в лицо, а тем временем мои пальцы приподняли камень. Рука описала полукруг, камень со страшной силой вылетел из ладони. Визг оборвался, глухой удар, и собачонку унесло по воздуху на десяток шагов, там она задела край обрыва, и ее тело исчезло, только слышно было, как далеко внизу все сыпались и сыпались камни.

Наступила блаженнейшая тишина. Я с облегчением выдохнул воздух, повернулся… и похолодел, как мертвец.

Мой камень, медленно подминая траву и кусты, катился вниз все быстрее и быстрее. Я крикнул отчаянно, ринулся за ним, готовый броситься под него, чтобы остановить, но камень уже несся, подпрыгивал на выступах и, пролетев десяток шагов, бухался на склон, срывая целые пласты, и все мчался вниз, мчался, мчался.

Наконец глухой гул и треск у подножия возвестили, что деревца на пути его не задержали.

Я тяжело опустился на землю, обхватил голову. Еще один урок дуралею, который не хочет быть животным. Не бросай камни в лающих собак - их еще на пути много, - иначе свой камень на вершину не вкатить. Собаки полают да отстанут, а ты иди своей дорогой. Что тебе маленькая победа над мелкой псиной? Одну побил, другую побьешь, третью, да так и разменяешь огромную победу на эти мелкие. И будешь не Сизифом, а обыкновенным человечком, который живет себе, как хочется, а живется ему просто, как живут бобры, олени, волки, лошади, и за всю жизнь так и не проявит своей солнечной породы…

 

– Сизиф! Где ты, Сизиф?

Я поднял голову. Снизу по склону спешил человек в доспехах. Шлем блестел, закрывая лицо, только в узкую прорезь смотрели глаза, и я удивился такому пристрастию к воинскому снаряжению: кроме нас двоих, тут никого не было.

Он приблизился ко мне: невысокий, мускулистый, взмокший, хриплое дыхание с шумом вырывалось из груди.

– Я слушаю тебя, - сказал я. Спина моя упиралась в камень, держа его на склоне.

– Сизиф! - воскликнул воин. Он наконец поднял забрало, и я увидел счастливое юношеское, почти мальчишечье лицо. - Мы пришли в Халдею, дальнюю страну, пришли войском. Странные там народы… Мы завоевали этих жалких дасиев, обратили в рабов. А чтоб не смешиваться с ними, ибо их как песку на берегу моря, мы установили у них варну неприкасаемых. Этих дасиев тьма, каждый из наших там царь…

– Мне этого мало, - ответил я горько. Камень жег мне спину. - Я хочу быть царем над самим собой.

Он выпучил глаза.

– Но ты и так царь над собой!

– Если бы, - сказал я со вздохом, - если бы…

Прошли еще годы. Однажды я услышал шум схватки. Снизу он медленно перемещался вверх, скоро я увидел между деревьями бегущих по склону людей в тяжелых доспехах, потных, с красными распаренными лицами. Навстречу засвистели стрелы; нападающие прикрылись щитами, кое-кто упал, остальные с тяжелым топотом достигли распадка, там появились другие люди, сверкнуло оружие.

Они сражались яростно, озлобленно, падали с разрубленными головами. Зеленая трава окрасилась кровью. Один крепкий воин вломился в куст и завис, подогнув ветви и не достигнув земли, весь утыканный стрелами так, что стал похожим на ежа, другой - сильный и красивый, пронзенный копьем так, что острие вышло между лопаток, жалобно вскрикнул: мама! - и покатился вниз, его слабеющие пальцы еще пытались ухватиться за траву…

Сколько я ни смотрел, не мог понять, как они различают, кто свой, а кто чужой? Они настолько похожи, словно дети одной матери!

Я отвернулся и снова покатил камень. Я тоже когда-то держал меч, владел им лучше всех в Коринфе и, может, потому раньше других узнал, что меч - не доказательство. Мечом можно убить, но не переубедить. А ведь победа тогда, когда противник побежден твоими доводами… Я - Сизиф, бывший царь могущественного Коринфа, я тот самый царь, который решил отыскать силу, б…ольшую, чем сила, я тот царь, которому мало власти над людьми, который ищет власть над самой властью.

 

Как-то во время тяжкого пути наверх я увидел в стороне огромный явор, который бросился в глаза прежде всего размерами, но посмотрел еще раз и разглядел, что в одном месте узор коры нарушен, из глубины дерева словно бы прорастает некий знак, и я узнал его! Сварга, знак бога Сварога, его несли на прапорах наши пращуры. Здесь проходил один из древних путей вторжения в чужие страны, здесь везли обратно несметные сокровища…

Дерево росло, нарастали новые слои коры, но глубоко вырезанная сварга выступала пока еще ясно. Знак, которым метили закопанные сокровища, когда на обратном пути возвращались небольшими группами, подвергались внезапным нападениям местных племен.

Я укрепил камень, подошел к явору. Мне не так уж и нужны сокровища, хотя и от них не откажусь. Любопытно больше, какие диковинки отыскали в чужих краях, из-за чего ходили походами, клали головы, разоряли и жгли города?

По рассказам старших направление указывает только луч, что идет на север, на родину предков, шаги я тоже отсчитал, вычислив соотношение между лучами, вместо лопаты приспособил широкий сук, землю отбрасывал руками. Солнце дважды поднималось и падало за гору, а я остервенело рыхлил землю, швырял ее наверх. В воображении я уже вычерпывал огромные богатства, вознаградил себя за тяжелый труд, остальным наполнил казну и щедро одарил справедливость, честность, помогал слабым и бедным…

Сук ударил в твердое, я поспешно разгреб землю. Толстая крышка огромной скрыни, выпуклые знаки непобедимого Солнца! Задыхаясь от волнения, я бросился грудью на крышку, разгреб землю, отыскивая край, и вдруг услышал гул.

Я рванулся наверх, край ямы обрушился, засыпав землей сундук, а в десятке шагов катился, медленно набирая скорость, мой камень.

Он унесся с грохотом, оставив за собой просеку поваленных деревьев, раздавленные норки, сброшенные с деревьев птичьи гнезда, и я уткнулся лицом в свежевскопанную землю, сердце мое взорвалось слезами. Опять я отвлекся на ничтожное!

 

Я не считал дни, которые провел в тяжком единоборстве с камнем. Он так и норовил сорваться вниз, давил всей массой, становился все тяжелее, а на моих ладонях от кровавых мозолей кожа стала твердой, как копыта. Я не замечал солнца, не видел игривых зверьков, не слышал пения птиц, только изо всех сил катил этот проклятый камень и даже не почувствовал, как кто-то подошел и долго стоял, смотрел.

– Сизиф! - сказал он, и мне показалось, что голос мне знаком. - Сизиф, да оглянись же! Не хочешь оглядываться, так хоть скажи мне что-нибудь, мы ж вместе играли в детстве!

Человек был немолод, и я не сразу узнал его. Когда я покинул Коринф, он был еще юношей, теперь же он смотрел из сгорбленного тела, что расплылось как тесто, обвисло.

– Привет, - сказал я. - Ты изменился.

– Ты тоже… А зачем? - Он смотрел с жалостью, голос звучал дружески. - Не терзайся, живи, как все. Брось свой камень, наслаждайся жизнью, она коротка.

Я это видел. Мое тело не расплылось, но и мои мышцы когда-то порвутся, и все, что у меня есть, - это мой камень… который я не втащил еще и до середины горы. Да и где вершина? Чем выше втаскиваю, тем дальше кажется. Вижу лишь сверкающее сияние в немыслимой выси…

– Когда-то я брал все мелкие радости полной чашей. Я брал их столько, что расплескивались, но и упавших капель хватило бы другим на всю жизнь! Но это радости для смертных… Птицы так живут, олени, насекомые… А мы - выше, мы - потомки богов, потому и радости наши должны быть выше. Выше, а не просто больше!

– Какие радости? - удивился он.

Я смотрел в лицо старого друга. Друга моей прежней жизни.

– Мало жить простейшими радостями и заботами, - ответил я честно, - ведь я не воробей и не насекомое.

– А как ты хочешь жить?

– Не знаю, - ответил я тяжело. - Но не по-насекомьи!

Я толкал камень вверх, я упирался грудью, а когда уставал, подставлял спину и катил камень спиной, всем моим телом, медленно поднимаясь вверх.

Задыхаясь от усталости и обливаясь потом, я вдруг ощутил, что камень остановился. Я нажал еще, но он не поддался. И тут я увидел каменную стену, что поднималась на добрых два десятка шагов!

Я замер, ошеломленный. Холод стиснул ноги, поднялся, заморозил желудок, оставив там пустоту, ледяным ножом ударил в сердце. Стена! Сколько усилий ухлопал, а все зря…

Оставив камень, я в тот же вечер спустился в город. Тоска вроде бы подалась немного, когда залил в себя кувшин вина, затем помню какой-то спор с крестьянами, женщин, драку со сборщиками налогов, а потом я плясал на горящих углях… Утром, не раскрывая глаз, поспешил нащупать ногой кувшин вина, и так гулял и пил, глушил тоску.

Не помню, сколько прошло времени, но неведомая сила, которой я подчинялся в свои лучшие дни, снова погнала меня к оставленному камню. Если камень попал в тупик, то нужно искать другой путь - правее или левее, а при необходимости и вернуться немного назад, но главное - карабкаться с камнем вверх, только вверх!

Камень я обнаружил у подножия. Оставленный мною у стены, он недолго держался на прежней высоте…

Путь наверх тяжек, но теперь, умудренный горьким опытом, я преодолевал все же быстрее: я знал ловушки, препятствия, рытвины, видел вспученные корни и, наконец, добрался до злополучной развилки, откуда неосторожно повернул чуть вправо, самую малость. Теперь я покатил камень прямо. Насколько же это труднее!

Я забрался высоко, и отсюда мой Коринф казался крохотным. В минуты отдыха я часто рассматривал его, стараясь разгадать мучивший меня вопрос: как жить этим людям? Как жить правильно?.. Запри любого из них в темницу - уйму ума и таланта проявит, чтобы выбраться, а в сонном спокойствии так и проживет до старости, до смерти, не узнав, на что способен… Если у кого случается несчастье, то и душа просыпается, но обычно в городе жизнь течет беззаботно, люди от рождения до смерти чем-то похожи на коз, которых пасут…

 

Я толкал камень вверх, когда услышал голоса. Между деревьями появилось много человек. Малорослые, в козьих шкурах, они остановились в отдалении, робко глядя на меня.

Один из них несмело крикнул:

– Сизиф! Мы принесли тебе еду. Можно нам подойти?

Я ногой подсунул клин под камень, немного ослабил мышцы.

– Я рад гостям.

Они подошли ближе. Маленькие, пугливые.

– Как ты вырос, Сизиф, - сказал один почтительно. - Теперь мы видим, что ты из племени богов. Это проступило в тебе.

– Я не помню вас, - ответил я.

– Наши деды рассказывали о тебе, - ответил один.

– Что же вы такие маленькие? Измельчала порода людей?

– Нет, мы все такие же. Ты тоже был таким… А теперь в тебе много солнца внутри.

Мы сели на траву. Они поглядывали на мой камень, и я поглядывал. Теперь я знал, что оставлять его нельзя даже ненадолго - скатится.

Они встречались со мной взглядами, тут же отводили глаза. Один сказал наконец:

– Мы верим, что тебе под силу втащить этот камень. Вон какой ты стал!

– Камень тащить с подножия стало легче, - согласился я. - Но зато склон становится все круче. И до вершины я не могу пока добраться.

Они смотрели недоверчиво.

– Ты шутишь, Сизиф.

– Нет. Все люди - потомки богов. Вы бы тоже могли закатить камень на вершину, но не хотите…

– Почему, Сизиф? - спросил кто-то с удивлением.

– Потому, что вы живете как олени, птицы, рыбы, - сказал я с болью и подумал, что уже не раз говорил это, что все чаще ко мне приходят люди, и я начинаю говорить им, ибо, видя меня с камнем, они стараются понять меня.

Один из них, с умным лицом, однако с озабоченным выражением, выпалил с достоинством:

– У тебя своя философия, Сизиф, а у нас своя.

Я покачал разочарованно головой:

– Зверь, конечно, не потащит камень в гору. Ему нечего там делать вообще, если на вершине нет вкусной травы или сочного мяса.

Он обиделся. Но я снова катил и катил свой камень, стиснув зубы, подавляя боль, усталость. Помню, однажды, смертельно устав, несколько дней провел возле камня, не притрагиваясь к нему. Он был укреплен подпорками, надежно укреплен, но через неделю я обнаружил, что каким-то образом мы сдвинулись на шаг ниже!

Вот та сосна, возле которой укрепил камень, но теперь сосна выше, а мы сползли… Значит, и останавливаться нельзя, ибо это тоже путь вниз. Ох, проклятье.

Иногда ноги ступали по мягкой шелковистой траве, иногда по мокрому снегу, потом опять по траве, обнаженные плечи сек злой дождь, палило солнце, их грыз холодный ветер с севера, пытался сковать мороз, но снова жаркое солнце сжигало лед, нагревало голову, делало тело коричневым.

Летний зной и холод зимы сменялись так часто, что мне казалось, будто при каждом шаге ступни погружаются то в мягкую прогретую траву, разгоняя ярких бабочек, то шлепают по рыхлому снегу.

 

Я катил камень, жилы напрягались, и с неудовольствием слушал звон приближающегося железа. Снизу тяжело карабкались хорошо вооруженные люди. Впереди спешил богато одетый вельможа.

Когда он приблизился, я поразился, сколько спеси и надменности может вместить лицо человека. Это был сильный человек, и мне стало жаль, что он так мало знает и еще меньше хочет.

– Сизиф, - воззвал он сильным голосом, который прозвучал как боевая труба, - ты столько лет занят нечеловеческой работой, за это время твой Коринф - город, который ты построил собственными руками, - превратился в огромный мегаполис, стал государством!

Я усмехнулся, ощутил с удивлением, что такой пустяк мне все же приятен.

– Ну-ну. Не ожидал, но рад слышать.

– Сизиф, - продолжал он все тем же тоном, и воины подтянулись, расправили плечи. - Ты должен вернуться! Ты обязан вернуться. В городе начались волнения, бунты, всем надоели продажные правители, что пекутся только о наслаждениях, забывая про народ. Нам нужен твердый властелин, который казнил бы преступников прямо на площади, наказал бы мошенников, твердой рукой оградил бы страну от врагов, установил бы порядок!

Воины дружно зазвенели оружием, крикнули. Сердце мое дрогнуло. Как давно я не держал свой острый меч! Как давно не носился на горячем коне, не рубил врагов, не завоевывал города и страны…

– Сизиф, - продолжал вельможа, - брось камень, и мы пойдем за тобой. Мы - это войска и все добропорядочные граждане Коринфа!

– Аристократы или демос? - спросил я.

Вельможа посмотрел на меня победно и ответил с гордостью под одобрительные выкрики воинов:

– У нас нет такого презренного различия! Мы все равны. Нас объединяет страстное желание сделать Коринф сильным. Это выше, чем сословное различие.

Из рядов воинов выдвинулся костлявый муж, хрупкий, сухой, с глубоко запавшими глазами.

– Ты патриот или нет? - спросил он меня.

– Конечно, патриот… Я патриот и потому должен вкатить свой камень.

Они подступили ближе, сгрудились вокруг. Лица у всех были изнуренные, жестокие, в глазах злость и отчаяние.

– Я уже был царем, я знаю: бессилен самый абсолютный тиран. Только невеждам кажется, что царь может улучшить мир. Если бы все так просто! - сказал я.

Вельможа сказал сердито:

– Ты прирожденный царь Коринфа! Не царское это дело - таскать камень!

Был миг, когда я засомневался, не пойти ли с ними, выбрав путь полегче… Вкатить камень на вершину горы много труднее, чем править страной. Сколько было царей до меня, сколько будет после меня? Впрочем, я знавал царей, которые оставляли троны, надевали рубище нищих и уходили в леса искать Истину.

Они ушли, и я тут же забыл о них, ибо привычка катить свою ношу в гору сразу же напомнила о себе.

 

Шли дни, века и тысячелетия, ибо мне все равно, так как моя работа вне времени, оценивается не затраченным временем… Только высотой, лишь высотой, а день или век прошел - неважно, главное - высота.

Как-то прибежал взъерошенный юноша в странной одежде.

– Сизиф! - закричал он еще издали. - Мы победили! Дарий разбит!

– Поздравляю, - ответил я безучастно, не повернув к нему головы. Мои руки и все тело так же безостановочно катили камень.

– Ты не рад? Сизиф, ты даже не спросил, что за сражение это было.

– Друг мой, - ответил я, не прерывая работы и не останавливаясь, - меня интересуют лишь те сражения, что происходят в моей душе…

– Сражения?

– А у тебя их нет?

– Нет, конечно!

– Тогда ты еще не человек.

– Сизиф!

– А победы признаю только те, что происходят внутри меня.

Однажды меня оглушили звуки музыки. Наискось по склону шли юноши и девушки, шесть человек.

Это шли организмы: красивые, простенькие, прозрачные, и я видел, как работают мышцы, сгибаются и разгибаются суставы, шагают ноги… Они смеялись и разговаривали, обращаясь к желудкам друг друга, так мне показалось, и музыка их тоже - с моей точки зрения - не поднималась выше…

Впервые меня охватил страх. Никогда вакханки и сатиры не падали так низко. Это уже не животные, это доживотные, жрущая и размножающаяся протоплазма, самый низкий плебс. Они взошли на склон горы налегке, без всякой ноши.

Они остановились в нескольких шагах, вытаращились на меня.

– Гляди, - сказал один изумленно, - камень катит в гору… Это в самом деле Сизиф?!.. Ну, тот самый, о котором нам в школе талдычили?

Другой запротестовал:

– Да быть такого не может!

Послышались голоса:

– Что он, дурак?

– Если и дурак, то не до такой же степени?

– Дебил?

– Все умники - дебилы!

Они подходили ближе, окружали. Дикая музыка, что обращалась не к мозгам и не к сердцу, а напрямую к животу, низу живота, оглушала, врезалась в уши, требовала слышать только ее.

– Идея! - вдруг взревел один. - Мы должны освободить Сизифа от его каторги! Дадим ему свободу! Именем… мать его… ну, как там ихнего… ага, Юпитера!

Они с гоготом ухватились за камень, намереваясь столкнуть его вниз. Вакханки уже вытаскивали из сумок вино в прозрачных сосудах. Меня охватил ужас: я наконец-то забрался настолько высоко…

Я уперся плечом в камень, сказал с болью, и голос мой, расколотый страданием, перешел в крик:

– Развлекаетесь… Наслаждаетесь… И не стыдно? Вы ж ничего не умеете. Это высшее счастье - катить в гору камень. Бывают дни, когда я вою от горя, что не выбрал камень побольше! Одна надежда, что гора останется крутой и высокой. Отнять у меня камень? - да он скатится и сам еще не раз, однако я подниму его на вершину!

Меня не слушали. Ухватились за камень с визгом и животными воплями. Я с силой отшвырнул одного, он отлетел в сторону. Я услышал удар, дерево вздрогнуло, к подножию упало безжизненное тело.

Тяжелая глыба шатнулась. Я в страхе и отчаянии бросился наперерез, напрягся, готовый всем телом, жизнью загородить дорогу! Камень качнулся и… передвинулся на шажок вверх.

 

Завтра будет новый день…

 

Они прыгнули в вагон на последней секунде. Сразу же зашипело, пневматические створки дверей с глухим стуком упруго ударились друг о друга, толпа в тамбуре качнулась, и электричка пошла, резво набирая скорость.

Тержовский сразу же стал проталкиваться в салон, и Алексеев, что так бы и остался покорно глотать дым из чужих ноздрей, послушно двинулся за энергичным другом.

– Сколько лет НТР? - продолжал Тержовский во весь голос спор, прерванный бегом по перрону, и совершенно не обращая внимания на окружающих. - Мы этот растехнический путь выбрали ну буквально только что! Если верить БСЭ, а тут врать вроде ей резону нет, то НТР началась лишь с середины нашего века! Нашего!.. Здесь свободно? Ничего, потеснимся. Садись, Саша.

Он плюхнулся на скамейку, Алексеев стесненно примостился на краешке - места почти не осталось. Напротив сидела, наклонившись вперед, очень древняя старуха, худая, иссохшая, с запавшими щеками и глазами, которые ввалились так глубоко, что Алексееву стало не по себе. Впрочем, глаза из темной глубины блестели живым огнем.

– Наукой и техникой начали заниматься раньше, - заметил Алексеев осторожно.

Он чувствовал большое неудобство. Все-таки захватили чужие места, желудок уже сжимается в предчувствии неприятностей.

– Верно, но не намного раньше, - отпарировал Тержовский бодро, - зато все предыдущие тысячелетия, а их уйма, во всю мощь разрабатывали магию, колдовство, алхимию… Что еще? Да, астрологию!

Алексеев отвел взгляд от лица старухи, сказал неохотно, тяготясь необходимостью поддерживать разговор на эту тему в переполненной электричке, где каждый смотрит и слушает:

– А что толку? Пустой номер.

– Не пустой номер, - возразил Тержовский. - А тупик.

– Какая разница?

– Огромная. Результаты могут быть. Даже весомые результаты! А повести… скажем, не туда. В тупик.

Он рассуждал со вкусом, по-барски развалившись на захваченном сиденье, потеснив смирного мужичка, что прикорнул у окна, обхватив широкими, как весла, ладонями туго набитую сумку.

Алексеев морщился. Опять показная фронда к официальной науке, рассуждения о телепатии, ясновидении, априорных знаниях и прочей чепухе для людей образованных, но недостаточно умных!

– Давай лучше про твою дачу, - сказал он нервно. - Вдали от города, лес, река, лягушки… Вечное, неизменное, устойчивое. Это не город, где каждый день новые люди, новые проблемы… Ненавижу!

– Боишься, - сказал Тержовский и хохотнул.

– Ненавижу и боюсь, - признался Алексеев неожиданно. - Сумасшедшая, ежесекундно сменяющаяся жизнь! Надо остановиться, перевести дух, но только бег, бег, сумасшедший бег по сумасшедшей жизни. А что впереди?

Тержовский возразил лениво:

– Потому и живем. Остальные цивилизации и народы, что возжелали остановиться и отдохнуть, с лица истории сгинули.

Алексеев видел, что старуха к разговору прислушивается. По виду ей лет семьдесят. Правда, любые долгожители, сколько бы ни прожили - сто или сто пятьдесят - выглядят на эти магические семьдесят…

Старуха перевела взгляд с Тержовского на Алексеева и обратно, вдруг сказала бледным голосом:

– Простите меня, старую, что мешаюсь, но вы не главврач той больницы, что на Журавлевке?

– А зачем это вам? - буркнул Тержовский. Он повернулся к Алексееву. - Потому и развеялись как дым все пути-тропки, когда наша НТР браво рванулась вперед как паровоз, железной грудью отметая сомнения в правильности своего пути…

Старуха взмолилась, наклонилась вперед:

– Батюшка, я тебя сразу узнала! У меня внучка с этим энцефалитом мучается, исхудала страсть, а голова болит - криком кричит!

– В больницу надо, бабуля, - сказал Тержовский безучастно.

Старуха безнадежно махнула рукой. Она у нее была как крыло летучей мыши, такая же худая и темная.

– Обращалась, но там трудно… Мест нет, лекарств не хватает, бумаги для рентгена, я старая, не пойму. Сказали, я и пошла…

Тержовский слушал нетерпеливо, кривился, ждал паузы, но старуха заторопилась, положила ему руку на колено, иссохшую, жилистую, с ревматически вздутыми суставами:

– Батюшка, сделай милость! А я тебе взаправдашнее колдовство покажу, вы им интересовались. Приятеля твоего от душевной болести вылечу.

– Что? - изумился Тержовский.

– Как бог свят, - перекрестилась старуха, - не обману.

Алексеев взглянул на остолбеневшего Тержовского. Напористый друг едва ли не впервые в жизни спасовал, и Алексеев, как мог, пришел на помощь:

– Колдовство - это же черная магия, а вы креститесь…

Старуха отмахнулась:

– Все крестятся, все так говорят. А черная или белая - это потом… Само колдовство еще с тех времен, когда ни черного, ни белого, да и самого бога…

По проходу, забитому людьми, к ним протолкались два крепких краснорожих мужика. Передний, приземистый, с выпирающим брюшком, отодвинул туристов за спину, страшно выкатил налитые кровью глаза на Тержовского, угадав в нем главного, гаркнул:

– Эй, вы вперлись на наши места! Вам не сказали?

– Какие места? - удивился Тержовский, только сейчас заметив их. - Эти?

Второй мужик задвинул туристов еще дальше, стал с первым плечом к плечу, а плечи у обоих дай боже:

– Эти!!! Мы курить выходили.

Тержовский набычился, раздался в размерах, голос его приобрел бычий оттенок:

– Занимать места в электричках, трамваях, в парке на лавочках и тэдэ - запрещено! Есть специальное разъяснение в прессе… Газеты читаете? Штраф за превышение, а затем, сами знаете…

Он посмотрел на них так, словно на обоих уже была полосатая одежда арестантов, тут же забыл о них и повернулся к Алексееву:

– А что, если поставить коечку в коридоре? Девка деревенская, авось не станет жалобы рассылать. Дескать, условий не создали, отдельную палату не выделили, кадку с пальмой не поставили…

Алексеев, затравленно сжавшись, не слушал, краем глаза ловил, как эти двое топтались зло и растерянно, Тержовский так же силен и напорист, как и они, но у него к тому же пузатый портфель с монограммой на чужом языке, костюм из валютного магазина и вообще чувствуется человек, который привык указывать другим, вызывать к себе в кабинет на ковер, давать ЦУ…

Не веря своим глазам, Алексеев увидел, как эти громилы, озлобленно поворчав, попятились, отступили до самого тамбура, пристроились у раздвижных дверей среди прочего стоячего люда.

Старуха тоже не обратила внимания на мужиков, признавая за Тержовским право приходить и брать все, что возжелается. Алексеев перевел дух, сам никогда бы не решился действовать подобным образом. Он не сразу понял, что старуха все еще говорит что-то, и уловил только конец:

– …только возьми, а я для тебя что хошь изделаю!

Тержовский отмахнулся:

– Это не мне, это вон ему хочется пощупать древнюю магию.

Старуха даже не взглянула на Алексеева, видимо познав его плоский мирок еще с первого взгляда:

– Ранетый он… Да это заживное. Я уж постараюсь для тебя, касатик…

Она все еще обращалась к Тержовскому. Алексеев спросил задето:

– Как я понял, мне нужно на кладбище раскапывать могилу удавленника? А еще добывать крылышко летучей мыши и ветку омелы…

Старуха отмахнулась без всякой злобы:

– Глупости бают. Я на тебя глаз уже положила, все изделаю. Езжайте с богом до своих Люберец, вы туда едете - по глазам вижу, а я сойду… Каждый день ездию, поездничка я.

Еще пол-остановки она всматривалась в Алексеева, словно хотела прочесть в его мозгу интегральные уравнения. Ему стало смешно и неловко, и когда странная старуха ушла, с облегчением перевел дух:

– Ну и колдунья! Дочку сама лечить не берется, к тебе блат ищет, а нам колдовство покажет!

Тержовский усмехнулся:

– Может, и у них узкая специализация?

 

Дом Тержовского оказался не близко, но когда прибыли, Алексеев ахнул. Огромный домище, а не хлипкая дачная постройка, а главное - великолепный сад, громадный огородище…

– Заброшенные дома, - объяснил Тержовский зло. - Неперспективные. Дурак-хозяин заколотил дом и подался в город. Пашет подсобником на заводе. Я купил.

– Дорого?

– Не скажу!

– Почему?

– Стыдно признаться, за какие гроши. Жуликом назовешь! А я не жулик. Просто бедный.

Алексеев возился до поздней ночи, подстригал, распланировал двор, а на другой день в воскресенье провозился с крыжовником и смородиной. Тержовский вытащил его на речку, но Алексеев и оттуда скоро сбежал, ибо в саду возиться - наслаждение большее, и он прислушивался, как спадает постоянное напряжение, как медленно расслабляются натянутые нервы, как перестает пугливо оглядываться на каждый шорох… На радостном подъеме перекопал весь огород, всаживая лопату на полный штык, выворачивая жирные ломти земли, где извиваются блестящие кольца дождевых червей, где пахнет землей и травой…

Он покинул загородный дом друга с сожалением поздно вечером. Тержовский тоже вернулся в город, завтра с утра на работу. Он снисходительно посматривал на посветлевшее лицо друга, заболевшего дурью по исконно-посконному, по неизменному: ведь все от неуверенности, от страха пред днем завтрашним!..

 

Утром проснулся радостный: снился сад, но тут взгляд упал на будильник, и настроение резко упало. Через полчаса на работу, где опять нервотрепка, придирки шефа, наглые проверяющие, суетливые «толкачи»…

Чертыхаясь, вылез из постели. На кухне включил плиту, поставил кастрюльку с водой. Пока умоется, там вскипит, дальше - ломоть хлеба, стакан чая… Успевает!

Когда наливал из чайника в стакан, ручка обожгла пальцы, он непроизвольно дернулся, кипяток плеснул мимо, задел пальцы, что сжимали стакан, и те мгновенно разжались.

Стакан хряснулся смачно, разлетелся осколками и брызгами. Выругался, торопливо выбросил осколки в мусорное ведро. Когда выскочил из дома, на конечной как раз разворачивался троллейбус. Алексеев заколебался, троллейбус далеко - можно не успеть, но остальные бежали, и он помчался тоже. По дороге поскользнулся на глине, но очищать некогда: вон садятся последние, в салон влетел с размаха, бурно раздышался, но чертов троллейбус стоял еще долго - водитель сходил в диспетчерскую, заполнил бланки, а может, и сыграл в домино. В троллейбусе же кипятились и поминутно спрашивали друг у друга, который час.

Когда троллейбус тронулся наконец, Алексеев уже опаздывал на три минуты. Сердце сжималось, мысленно оправдывался, шеф язвил, кругом похохатывают эти подхалимские рожи…

Его толкнули в спину. Он инстинктивно уперся, не давая нахалу протискиваться без вежливого: «Позвольте пройти…», но там наперли сильнее, и Алексеев вынужденно развернулся, пропустил, с запозданием отметив, что с таким хилым прыщавым заморышем можно смело идти на конфронтацию без риска получить отпор.

На остановке еле выбрался из туго набитого вагона, а когда поднимался бегом по широкой мраморной лестнице к такому же величественному подъезду, куда паровозы въезжали бы запросто, сверху спланировал обрывок газеты…

Этот эпизод Алексеев тоже запомнил хорошо. На миг газета зацепилась за массивную ручку двери, перевернулась, ветер потащил по площадке, дальше листок запрыгал вниз по ступенькам, на асфальте его крутануло ветром, кружануло, он взлетел над урной, на мгновение завис, медленно стал опускаться в жерло, уже почти скрылся там, но ветерок выдернул свою игрушку, подбросил, и газета пронеслась вдоль паутины проводов, мелькнула и растворилась…

Только начали работать, ввалился Цвигун, начальник отдела, сзади скромно топал ножками Маркин, заместитель. Цвигун, бледный и сосредоточенный, просмотрел бегло ряд работ, неожиданно спросил, нет ли у Лявонищука аспирина. Тот растерялся, глупо сказал, что захватил бы, если бы знал, что у начальника голова болит.

Когда Цвигун ушел, Маркин с облегчением сел за свой стол, самый массивный в отделе, как и положено заместителю. К тому же над головой Маркина висел красочный великанский японский отрывной календарь, его гордость, которую он привез из туристической поездки. Там были такие красивые картинки, что Маркин бледнел, когда отрывал очередной листок, и, сколько женщины ни упрашивали отдать их, бережно уносил домой.

Еле дождались обеда, женщины поставили чайник. Ко всеобщей радости, Клавдия принесла цейлонского чаю, толкач - шоколадку, потом снова осточертевший чертежный стол, только и развлечение, когда из соседнего отдела явилась толстуха с кучей импортного тряпья для немедленной распродажи…

Словом, день не лучший, но и не худший из прожитых. Обыкновенный рабочий день, когда несколько раз становится тягостно от косого взгляда сослуживца, наглого вопля уборщицы, неожиданного вызова к начальству…

По дороге домой заскочил в булочную, постоял за кефиром в гастрономе, там обругали, что не приготовил мелочь заранее, еще поцеловал замок в кулинарии, но на седьмую серию «Приключений майора Чеховского» успел, а засыпал поздно вечером, приняв успокоительное, с мыслью, что немедленно начнет откладывать деньги на дачу, чтобы с садом, смородиной, крыжовником…

 

Утром во вторник он продрал глаза в паршивом настроении, хотел было натянуть одеяло и спать дальше, но на часах ровно восемь, лишь с календариком застопорилось… Сегодня ж двенадцатое, а там в окошечке маячат те же две единички…

Он нехотя перевел на двенадцатое. Умылся, начал завтракать. Расправившись с яйцами, взял закипевший чайник, и тут взгляд упал на стакан… Целехонький, словно и не грохнулся вчера как бомба, ошпарив и залив брюки так, что полдня ловил на себе насмешливые взгляды!

Но ведь других стаканов нет, вчера он кокнул последний…

Машинально он взял стакан, принялся наливать кипяток. Вспомнив вчерашнее, поставил на стол и закончил лить уже там. Странно, непонятно…

Он заглянул в мусорное ведро. Чисто! Осколки исчезли, пропала и вчерашняя скорлупа от яиц.

Ошеломленный и встревоженный, он помчался вниз по лестнице. На мгновение задержался у почтового ящика, сунул в дырку палец, потянул. Ящик открылся, выбросив «Вечерку». Идиоты, положили вчерашний номер за одиннадцатое число!..

Когда выскочил из подъезда, в сотне метров разворачивался троллейбус. К нему со всех ног бежали люди, ринулся было и он, но все происходило настолько по-вчерашнему, что он невольно сбавил шаг, обошел участок с размокшей глиной, к троллейбусу подошел не спеша в тот момент, когда водитель как раз вышел из диспетчерской.

Довольный, что не набрал грязи на подошвы, Алексеев не сразу обратил внимание на то, что в троллейбусе ехали те же пассажиры, что и вчера, и стояли точно так же, на тех же местах. Он удивился, но тут знакомо ощутил толчок в спину. Инстинктивно напряг мышцы, уперся коленом в сиденье, там в красивой позе замерла с книгой на коленях хорошенькая женщина. Сзади толкнули еще раз, но он движением плеч дал понять, что сейчас повернется и разберется с нахалом, и там затихли.

Проехав еще остановку, Алексеев скосил глаза и почти не удивился, узнав вчерашнего заморыша. Все мы механизмы, подумал он с горечью. Вращаемся, несчастные колесики. Вся наша жизнь состоит из одного дня, раздробленного на множество одинаковых отражений.

Когда он торопливо поднимался по лестнице к дверям института, сверху, откуда-то из окон, летел обрывок газеты… Алексеев остановился, уже предчувствуя, что последует. Листок попрыгал вниз по ступенькам, на асфальте его подхватило ветерком, закружило, он завис над урной, медленно опустился туда, но в последний момент тот же ветерок выдернул его, лихо взметнул высоко-высоко, листок пронесся вдоль троллейбусных проводов, уменьшился в размерах и пропал…

В отделе он скользнул за свой стол, торопливо развернул лист ватмана. Все корпели над бумагами, лишь Колхозников где-то шастал, но ему все как с гуся вода. Через три стола светилась на солнце золотистая головка Златы, искорки так и прыгают по волосам, с грохотом свалил груду папок Лявонищук - все, как вчера…

С шумом распахнулась дверь. В отдел, едва не задев притолоку головой, вошел Цвигун, за ним семенил Маркин. Цвигун, как всегда, свиреп и лют, черные брови грозно сошлись на переносице, но сам бледен, с нездоровой желтизной…

– У вас аспирина нет? - обратился он к Лявонищуку. - Вы вечно стонете… Голова трещит, прямо раскалывается. Анальгин не годится, а от тройчатки болит еще сильнее, а вот аспирин бы в самый раз…

Лявонищук растерянно развел руками:

– Нету… Знал бы, что у начальства голова болит, захватил бы.

– Знал бы, - передразнил Цвигун. - Если бы я знал, сам бы взял.

Он пошел дальше, Маркин с облегчением сел за свой стол. Алексеев замер, боясь шелохнуться. Вчера слышал этот диалог слово в слово! С теми же интонациями, жестами, мимикой…

Он растерянно посмотрел по сторонам. Маркин трудился, скреб лысину, поджимал губы, выпучивал глаза, все привычно за годы совместной работы, и Алексеев перевел взгляд дальше, но что-то заставило его оглянуться, какая-то неправильность… Костюм, стопка папок, яркий календарь… Календарь!

– Коля, - сказал Алексеев, волнуясь. - Сегодня 12 апреля!

Маркин поднял голову, оглянулся.

– Да? - переспросил он неуверенно.

– Срывай, срывай. Не жадничай!

Маркин нерешительно поднял руку, осторожно и с сожалением отодрал листок, но едва положил на стол, как подал голос Лявонищук:

– Сдурели? С утра было одиннадцатое. Ты чего, Алексеев, людей дуришь?

– Это вы сдурели, - сказал Алексеев со злостью, не понимая, откуда она берется, и почему так кипит, переливается через край. - Вчера было одиннадцатое, хорошо помню!

Он доказывал с такой бешеной настойчивостью, что они отступились, но Лявонищук все же переспросил у других инженеров, и те в один голос тоже подтвердили, что сегодня только одиннадцатое.

Алексеев затравленно забился в свой угол. Никто из них не помнит вчерашнего дня!

И вдруг с потрясенной ясностью понял, что знает все, что произойдет. В обед женщины поставят чайник, привычно поругают грузинский чай низшего сорта, и тут Клавдия вытащит из сумки две пачки цейлонского… Бабы ахнут, на радостные вопли заглянет восточный красавец из толкачей, извлечет из «дипломата» заготовленную шоколадку… В три сорок отпросится на учебу Вавайло, Сергеев выйдет покурить и сбежит, затем явится толстуха из соседнего отдела с кучей импорта для продажи… Что еще? К Маркину придет дочка за ключами, у Клавдии лопнет флакон с клеем…

Когда все стало осуществляться, Алексеев в страхе понял, что с миром что-то стряслось. День повторяется, это и есть вчерашний день, только он единственный живет в нем вторично, сохраняя память, а для остальных это день первый!

Долго ли это продлится? Впрочем, другие, наделенные полномочиями и умением, уже наверняка занимаются этим феноменом, а он должен просто жить. Жить и приспосабливаться к изменившимся условиям…

 

В среду он проснулся с мыслью, что сон приснился странный, но тут взгляд упал на часы: ровно восемь и… одиннадцатое число!

Он вскочил, редкие волосы встали дыбом. В страхе приготовил завтрак, и все время ощущал: кожей, чутьем, что это тот же самый день, тот же воздух, все то же самое, что было вчера и позавчера при пробуждении, присутствует и сейчас.

Газета в ящике снова за одиннадцатое, и точно в том же положении: подогнув последний листок и зависнув между узкими стенками. Третья газета за одно и то же число!

Троллейбус тот же, и он машинально пробрался по салону к бабище, которая должна была вдруг вскрикнуть, вслух вспомнить про ключи и поспешно выскочить на остановке.

Бабища выскочила, и он тут же опустился на свободное место, опередив другого хмыря, для которого прыжок толстухи оказался неожиданностью. Он ехал, испуганный донельзя и странно счастливый, что наперед знает будущие события. Колхозников опоздает, у Цвигуна головная боль, цейлонский чай Клавдии, толкач с шоколадкой, дочка Маркина, лопнувший флакон с клеем, толстуха с импортом…

И все же по нервам пробежал ток, когда увидел над головой Маркина красочный календарь, с которого Маркин еще вчера сорвал листок с 11 апреля. Теперь этот листок был на месте, цел-целехонек!

Странно, успокоился быстро. За пять минут до обеда ощутил, что сейчас, как и «вчера» и «позавчера» подойдет Бакуленко с занудным разговором о шансах нашей сборной, все-таки впервые вышли в полуфинал мирового чемпионата, и торопливо поднялся, обогнул стол и уже на выходе увидел, что Бакуленко как раз подошел к его столу, но вынужденно повернул к Лявонищуку, который опасности не ждал и сбежать не успел.

Все, как он понял, повторяется с абсолютной точностью, и лишь он один сохраняет память о каждом продублированном дне и поэтому может с учетом событий…

 

В четверг, который был все еще понедельником, Алексеев решился на крохотное изменение. Цвигун шел мрачный, как туча, сзади семенил Маркин, и по всему было видно, как раздражен и взвинчен Цвигун.

Когда они приблизились к Лявонищуку, Цвигун уже раскрыл было рот, но Алексеев протянул на ладони коробочку.

– Что это? - рявкнул Цвигун.

Чувствуя, как начало колотиться сердце, Алексеев заговорил торопливо:

– У вас адски болит голова, прямо раскалывается. Анальгин не помогает, от тройчатки болит еще сильнее, а вот аспирин в самый раз…

Цвигун смотрел ошалело. Потом осторожно, как гремучую змею, взял коробочку и, все еще не отводя взгляда от Алексеева, сыпнул в ладонь белые плоские диски, два отправил в рот, остальные запихнул обратно.

– Вы меня удивили, - сказал он, возвращая таблетки.

– Дай бог, не последний раз, - ответил Алексеев лихо.

Он вернулся к столу. Цвигун двинулся дальше. Уже на выходе они с Маркиным обернулись, посмотрели на Алексеева.

С этого времени он зажил странно счастливой жизнью. Выходил из дома и уже до мельчайших подробностей знал: кто встретится, как встретится, в троллейбусе заранее знал, кто войдет, где и кто сойдет. Храня верность Злате, тем не менее не удержался от соблазна сесть рядом с удивительно хорошенькой девушкой, на третий день осмелился заговорить с ней, она ответил холодновато, но это не страшно, завтра подойдет с другого бока, так или иначе, а ключи подберет, если возжелает…

Заморыша вовсе затиснул в угол, на реплики оттренировался отвечать так, что сраженные наповал сгорали от стыда и явно клялись втихомолку больше не раскрывать рта в общественном транспорте.

Однажды утром решил поджарить картошки, и на обычный свой троллейбус не успел. Правда, тут же подошел еще один, но Алексеев ощутил почти физический шок: люди другие, поступки их непредсказуемы, ситуации новые, никого раньше не видел, неуютно и даже жутковато… Конечно, если захотеть, то завтра станет знакомо, стоит только снова сесть именно в этот троллейбус, но сейчас еще как неуютно!

На работе все шло по счастливому трафарету. Иногда он решался на иной поворот разговора, на другие поступки, но как-то отдалил на будущее мысль о других маршрутах, о кино, прогулках… Там же другие люди, другие поступки. Как хорошо в стабильном надежном мире, где ничего не меняется, где все расписано наперед!

Как-то привычно ощупывая в кармане заготовленный для Цвигуна аспирин, он прислушался к Колхозникову, этому вертопраху и красавцу, который наклонился на столиком Златы и уже который день повторял с одинаковыми интонациями одни и те же слова:

– Сегодня день рождения у меня, придут друзья… Не заглянешь на часок?

Злата отвечала достаточно серьезно, хотя и со смешинкой в глазах:

– Единственное место, куда я бы сходила вечером, это на концерт Андрея Калинина… Вчера приехал, только один концерт проездом!

– А завтра? - спросил Колхозников ревниво.

– Сегодня и уедет, - ответил Злата, сделав вид, что не поняла вопроса. - Билеты вчера еще не продавали, а сегодня с работы ж не отлучишься…

На следующее утро Алексеев долго ломал голову, еще больше - труса в себе. Наконец с отчаянной решимостью впервые в жизни поехал не на работу, а прямо к кассам филармонии. Завтра о прогуле никто и знать не будет: по крайней мере он на это надеется - все начнется сначала!

Перед закрытой кассой колыхалась масса народа, добровольцы наводили порядок в очереди. Он повздыхал и тоже покорно встал в длинную тонкую цепочку. Через три часа он приблизился к окошку на расстояние вытянутой руки. В это время касса закрылась на обед, и он еще час провел на ногах, а за это время пришлось, скооперировавшись с другими театралами и черпая смелость друг у друга, выталкивать темных личностей, пытавшихся проникнуть без очереди, отражали пенсионеров и прочих, вовсю размахивающих разными справками, и уже чуть ли не к концу рабочего дня наконец-то вырвал из рук кассира два желанных билета.

На другой день утром ехал на службу и все же трясся. В троллейбусе привычно загнал хиляка в угол, место толстухи занял сразу же, но чем ближе к месту работы, тем больше холодело сердце: вчера прогул! Заметят или не заметят?

На входе газетный лист все так же порхал над урной, в отделе царила привычная суета, а на календаре Маркина - одиннадцатое апреля. Ура!

Он по-хозяйски осмотрелся. Что бы ни натворил здесь, завтра все забудется. Сотрется в полночь. Утром он снова будет в понедельнике - счастливо, сказочно знакомом до мелочей.

Со странным чувством ждал, глядя на часы. Через две минуты Колхозников поднимется, проскользнет, как угорь, к столу Златы, нависнет над ней, стараясь заглянуть в глубокий вырез кофточки, раскроет рот для дурацкого предложения…

Алексеев дождался ее слов: «…еще не продавали», подошел к ним и спросил как можно небрежнее:

– Билет на Калинина? Партер подойдет?

Злата чуть растянула губы в улыбке, а Колхозников тут же с готовностью захохотал. Алексеев вытащил билеты, бросил один на стол перед девушкой, отвесил церемониальный поклон и ушел к своему рабочему месту.

Через минуту прибежала Злата.

– Это не шутка?

– Билет подлинный, - ответил он как можно небрежнее.

– Но их же вчера не продавали! Начнут только сегодня, и то со второй половины дня…

Он решился посмотреть ей в глаза, сказал осипшим голосом:

– Злата, у каждого свой секрет… Пойдешь?

– Спрашиваешь, - ответила она, лицо ее сияло. - Саша, милый, да я тебя просто расцелую!

– После концерта, - ответил он и весь остаток дня радовался, что впервые нашелся, не мямлил.

 

Он примчался на следующее утро сияющий, радостный. Маркин покосился удивленно, но Алексеев был уже возле Златы, сказал шепотом, чтобы не слышали другие:

– Доброе утро, солнышко!

Злата удивленно вскинула брови, несколько мгновений смотрела в упор. Глаза ее удивленно расширились.

– Злата! - воскликнул он растерянно.

В отделе начали оборачиваться.

– Я слушаю, Александр Михайлович, - откликнулась она с нотками удивления. - Чего вы хотите?

– Злата… Я же… мы ведь…

Он растерянно хлопал губами, но глаза сами отыскали календарь со свеженьким листком за одиннадцатое апреля.

– Извини, - сказал он севшим голосом. - Жара собачья… Мысли путаются.

За столами послышались смешки, Колхозников вполголоса бросил: «Перегрелся…» Алексеев с гудящей головой вернулся за свой стол. Для нее вчерашний день - это воскресенье, когда он копал Тержовскому огород. Как давно это было! Через полчаса к ней подойдет Колхозников, заглянет в разрез блузки и начнет дурацкую басню про день рождения…

Он опустил голову на руки. В ушах зашумело, глаза застлало горячей кровью, и там гасли золотые искорки - память о вчерашнем… Опять брать билеты на Калинина, опять все сначала?

Робко прилила нежность: впереди прогулка по ночному парку, первый поцелуй, уговоры зайти на чай, колебания, зарубежная эстрада по телевизору… А что, если все же повторить? Уже знает ее реакцию, можно в некоторые моменты вести себя иначе…

Он встал и, не обращая внимания на любопытные взгляды коллег, собрал портфель и направился к выходу.

 

Так прошла еще неделя. Странная неделя. Семь концертов Калинина, «который проездом», семь прогулок по ночному городу, которые все сокращаются, три первые брачные ночи…

Нелепая, противоестественная жизнь. Сладкая, могущественная, но в чем-то и уродливая. Еще не понял, в чем же, но догадывался, ощущал, чувство не из приятных, словно сделал что-то подловатое и скрыл, но ведь себя обязательно уважать надо, от неуважения к себе гадкие болезни заводятся в организме! Как говорят в народе, все болезни, кроме одной, от нервов.

«Остановись, мгновенье…» Вот и остановил. Целый день остановил. Заржавленная игла времени постоянно срывается на запиленной пластинке жизни на одну и ту же строчку, и день повторяется, повторяется, повторяется…

Исполнилась мечта идиота, жить в мире без неожиданностей, в мире абсолютно стабильном, устойчивом! За эти недели изучил всех вдоль и поперек, стал чуть ли не богом. Правда, богу скучновато: тот же номер газеты, та же программа по телевизору…

Ладно, это терпимо. Телевизор можно не включать, а газету нетрудно выбросить в мусорный ящик, не раскрывая. Но Злата, Злата!

Прекрасно - вечно первый поцелуй, но это же никогда не заиметь семьи, детей, вовсе отказаться от будущего. Не иметь детей! А он хочет целую кучу. Чтоб мальчики и девочки. Чтобы Злата встречала с работы, чтобы детишки ползали, мешали, приставали, а он будет водить их в садик, оправдываться за разбитые стекла, краснеть перед учителями в школе…

Если он останется в этом дне, если будет жить только сегодняшним днем, то никогда, никогда Злата не станет его женой!

Он резко встал, почти подпрыгнул, застегнул пиджак.

– Куда? - спросил Колхозников ревниво.

– На кудыкину гору, - ответил он.

На вокзале он выждал время, когда они с Тержовским прибежали к электричке, вошел в вагон. В первом вагоне старухи не было и во втором тоже, и он медленно пошел дальше, протискиваясь по забитому проходу, всматриваясь в пассажиров. Пусть не найдет в этом поезде, пересядет в другой… Завтра этот пропустит, начнет с другого, третьего, и ни один человек не укроется…

Старуху он обнаружил в пятом вагоне. Она поймала его взгляд издали и уже не отводила глаз, пока он не подошел вплотную.

– Садись, батюшка, - сказала она, растягивая слова. - Ну, как тебе можется?

– Уже не можется, - ответил он с трудом. - Я был не прав. Выпустите меня из этого… изолятора счастья и стабильности.

– Ну тогда иди, укрепив сердце, - сказала она благожелательно. - Завтра будет двенадцатое.

– Правда? - спросил он жадно.

– Правда. Ты верно сказал тогда, что мы можем многое, но пользы от этого нету… Тупик! Поэтому мы и уступаем дорогу, хотя и энтая: ну, по которой идет остальной мир, не шибко гладкая, как я погляжу…

Поезд начал притормаживать. Старуха выглянула в окно, заспешила к выходу.

– За внучку спасибо ему! - крикнула она уже с перрона.

Сердце в груди стучало тревожно и счастливо. Завтра новый день, полный неожиданностей… Всяких, разных. Настоящее стремится не допустить неведомое будущее, ибо будущее - угроза застойному дню сегодняшнему. Но он, трусливый и закомплексованный, все же выбирает трудные дни с грядущим!

 

Совершенные слова

 

Я позвонил три раза, коммуналка есть коммуналка, но открыла мне соседка Володи: разговаривала в коридоре по телефону и потянулась до защелки одного замка, другого, сняла цепочку, а сама все радостно верещала в трубку: молодая, рыхлая, теплая со сна, в коротенькой рубашке с глубоким вырезом, поверх которой небрежно наброшен халат.

Я поздоровался, мы обменялись улыбками: меня соседи любили, ко мне все соседи относятся хорошо, своих же, слава богу, нет. Я пнул дверь Володиной комнаты.

Конечно же, он сидел спиной ко мне в глубине комнаты за пишущей машинкой. Я бы так не смог, мне нужно обязательно как собаке в конуре: лицом к дверям, а вот он мог, он умел, и ничего на свете нет, если перед ним чистый лист бумаги.

Он не оглядывался. Спина прямая, как у фараона на троне, волосы - словно грязная пакля, воротник рубашки потемнел и скоро заблестит. Пальцы не на клавишах: руки лежат по обе стороны машинки, кулаки сжаты. Капитан спортивной команды, а не молодой писатель, зато меня соседи сразу признали писателем: я сплошная одухотворенность, одна борода да очки чего стоят, да и весь я почему-то уродился настолько интеллигентом, что перед современными женщинами - а они с каждым годом все рассовременнее - бывает неловко.

Володя последние дни каторжанил себя, как он часто говорил. Мы познакомились еще пять лет тому, и я вскоре признал его первенство, что в мире начинающих литераторов немыслимо: здесь каждый - гений, остальные же - дураки набитые. Он превосходил меня одержимостью, это я признал с готовностью. Мы всегда охотнее всего признаемся в лени, ибо, по нашему мнению, только она не дает развернуться нашим удивительным способностям. И потому Володя добьется своего раньше меня: я могу только на взлете, а он шаг за шагом, последние метры проползет, цепляясь окровавленными пальцами, - но на вершине окажется впереди всех.

Я походил по комнате, решил, что подобное самоуглубление, когда пришел друг, - слишком даже для современного писателя.

– Сделай перерыв, - сказал я громко, - к тебе друг пришел, да еще какой друг, а ты на чашку кофе не раскошелишься!

– А, да-да, - ответил он, не отрывая застывшего взгляда от бумаги, словно гипнотизировал ее, а может, сам был ею загипнотизирован, - сам кофе свари, а? А то голова не варит.

– Эксплуататор, - ответил я, но руки мои уже привычно отыскали на подоконнике среди бумаг и посуды кофеварку. - А если бы я не зашел?

– Ты же друг? Да еще какой друг!

– Ладно, ладно… Только не с того конца берешься… Влупил чашечку - голова просветлела, две одолел - рассказ настрочил, а если три - то и роман?

Соседи уже разбрелись, я хозяйничал на кухне свободно, хотя с чужими соседями отношения, как я уже говорил, всегда распрекрасные, а вот у Володи здесь натянуто, что и хорошо для творческого стимула: писатель должен голодать и жить в коммуналке, а у меня, на беду, изолированная, двадцать метров, паркет, кирпичные стены, две лоджии, кухня - десять мэ, потолки - три восемьдесят, да в довершение несчастья еще и на Баррикадной.

Когда я вернулся, он нависал в той же позе над машинкой, но аромат горячего кофе действует на современного интеля, как на кота валерьянка: Володя беспокойно задвигался, вернулся в наш грешный мир и, вставая, потянулся с таким остервенением, словно тужился перерваться пополам, как амеба при делении. В нем захрустело, затрещало, даже чмокнуло, словно суставы выскочили из сочленений, как поршни из цилиндров. Из глотки вырвался звериный вопль облегчения, коему и динозавр бы позавидовал.

– Много? - спросил я, кивнув на машинку.

– Ни страницы, - ответил он. - И ни строчки.

Я потягивал кофе не спеша, поглядывая на товарища внимательно, а он отхлебывал жадно, губы его были в пластинках, как бывает, когда после дождя внезапно ударит засуха, и почва лопается на квадратики, края их загибаются, и пейзаж становится не то марсианским, не то еще каким, но не нашенским.

Мы примостились на краешке стола, поставив чашки на черновики рядом с «Эрикой». Машинка вообще главное существо в комнате, и сам Володя ею отбояривался, когда его приглашали девахи: дескать, жена ждет - некапризная, безотказная, но ревнивая…

– Вернули? - спросил я тихо.

– Да, - ответил он мрачно. - Редактор… что за скотина! Имбецил проклятый. Все раздраконил и вернул.

– Мне тоже, - посочувствовал я мужественно, хотя никто из нас не любил признаваться в неудачах. - Что думаешь делать?

Он смотрел в чашку. Другая рука трогала машинку, пальцы бесцельно нажимали и отпускали верхний регистр.

– Надо отыскать способ, - сказал он наконец. Глаза у него были совсем загнанные. - Сколько толочь воду в ступе? Пишем и посылаем, а они читают и возвращают… И так сколько лет! А ведь есть же слова, чтобы приковать внимание, не дать оторваться… Только бы найти эти слова!

– Допивай, - сказал я, - а я еще сварю. Мог бы кофеварку и побольше купить.

– Я найду способ, - сказал он с твердостью прижатого к стене.

– Как писать хорошо?

– Так, чтобы приняли.

Он ответил правильно, это я и спрашивал. Мы, конечно же, пишем замечательно, но прежде чем наши труды осчастливят массы, нужно преодолеть треклятый редакторский барьер, а те кретины рубят нас неизменно. Рубят по тупоумию: нельзя требовать, чтобы редактор был квалифицированным да еще и умным, рубят из элементарной зависти - все редакторы пишут, рубят из-за необходимости пропихивать родственников и друзей… Увы, от понимания ситуации легче не становится. Кого-то печатают, а нас нет.

– Как писать так, чтобы приняли? - повторил я медленно, пробуя слова на вкус. - Если ты это сделаешь…

– У меня нет другого выхода. Переквалифицироваться поздно, да и не смогу. Эту заразу уже не брошу, мы с тобой литературные наркоманы.

– Да.

Он выцедил остатки кофе, с сожалением повертел в пальцах чашку, вылавливая последние капли.

– Говорят, - сказал он саркастически, - учитесь на классике… Взял я тут книгу одного современного классика!

Он сунул мне увесистый том в дорогом переплете. Я раскрыл посредине, он тут же повел пальцем:

– Вот слабо… Или вот… А посмотри на эти строчки: «Он кивнул своей головой в знак согласия». Каково?

– Пожалуй, - сказал я осторожно, - «в знак согласия» лишнее, раз уж кивнул… И «своей» нужно бы вычеркнуть, - продолжил я. - Чужой не кивнешь.

– И саму «голову» тоже убрать, - победно закончил он. - Ибо чем еще можно кивнуть? «Он кивнул» - и все. Нет, я такую чепуху не читаю. Достаточно встретить в романе одну такую фразу, чтобы сразу книгу выбрасывать к такой матери! Или не покупать, если успел заметить еще на прилавке.

– Может быть, там мысли умные…

– Самые умные мысли в мутном косноязычии не воспримутся. Нужна яркая форма! Достаточно первого абзаца, чтобы понять, читать дальше или бросить.

– Но ты взгляни, какая солидная книга! И тираж огромнейший. Не может быть, чтобы…

Он отмахнулся. В нашем издательском мире все может быть.

– Я уверен, - сказал он угрюмо, - что лучшие произведения - заклинания, заговоры. Гениальные поэты или прозаики из народа - их называли колдунами - умели так подбирать слова, что подчиняли людей своей воле. Мы должны учиться мастерству у колдунов!

– Люди были повосприимчивей, - пробурчал я. - Раньше послушают бродячего оратора и бегут туда, куда укажет. Теперь же каждый подумает: «А оно мне надо? »

– Отчасти верно, - неожиданно согласился он. - Потому нам труднее. Потому надо рывком…

Он отрешенно замолчал, а я с кофейником отправился на кухню. С детства помню стихотворение Киплинга, в котором король великодушно решил возвести в рыцарский сан менестреля. Оказать ему великую честь… Тот, оскорбившись, схватил свою гитару, или что там у него был за инструмент, ударил по струнам и запел. Короля бросило в жар, он услышал ржанье коней, лязг оружия, рев боевых труб, кулаки его сжимались, и сердце колотилось. Но менестрель изменил песню, и король вознесся ввысь, душу обдало небесным светом, ангелы приняли в объятия, и короля наполнило восторгом… Но менестрель снова сменил мелодию, и король рухнул в пучину ужаса, кровь ушла из сердца, смертная тоска сжала грудь… А менестрель, оборвав песню, сказал что-то вроде: «Я вознес тебя к престолу, я бросил в пучину огня, надвое душу твою разорвал, а ты - рыцарем вздумал сделать меня! » Дескать, мощь поэта куда выше как мощи рыцаря, так и всех королей, вместе взятых.

Я исправно следил за коричневой поверхностью в кофейнике, там уже начинало подниматься, и тут, как это часто у меня бывает, мои глаза что-то увело в сторону, я начал прикидывать, что сделал бы, если бы выиграл сто тысяч или стал бы властелином Галактики. На плите зашипело, в ноздри ударила волна одуряюще-прекрасного запаха, и я увидел серо-коричневую крупнопузыристую шляпку пены, что поднимается и поднимается из недр кофейника, сползает по его горячим стенкам, мгновенно высыхая и превращаясь в плоские ленты, сползает прямо в жадно вспыхнувшее непривычно красным огнем, дотоле мертвенно-синее, пламя горелки…

Я тщательно выскоблил плиту - у коммунальных жильцов на этот счет правила жесткие, - вытер кофейник, убирая следы ротозейства, Володя не поймет, что перекипело, ему лишь бы кофе покрепче; и, переступая порог, я заговорил:

– Киплинговский менестрель даже с королем не хотел меняться своей профессией.

– Правда? - оживился он.

– Мне не веришь, верь Киплингу!

– Гм, все-таки нобелевский лауреат. Правда, на деньги от продажи динамита.

– Но подметил верно?

– Еще как. Нам нужно достичь мастерства киплинговского менестреля! Как минимум.

На другой день я позвонил ему по телефону.

– Привет, - откликнулся он. - Занимаюсь исследованием. Подбираю способы художественного воздействия на читателя!

– Ну и что нашел?

– Каждый пишет как бог на душу положит. А я вроде бы вторгаюсь со скальпелем, с алгеброй в гармонию… Словом, пока сформулировал для себя первое правило: память отбирает только эмоциональное. Понял? Что запало из мириад написанных книг? В «Илиаде» почти все гибнут в десятилетней войне, в «Одиссее» герой еще десять лет после той войны добирается домой. Товарищи гибнут по дороге, а Одиссей, голый и босый, полумертвым выползает на родной берег и обнаруживает, что в его доме уже пируют вооруженные наглецы, преследуют его жену и сына… Погибли Ромео с Джульеттой, Отелло задушил Дездемону, король Лир свихнулся, Гамлет умер среди трупов… Вот как надо писать!

– Да, - согласился я. - Кто-то из великих сказал, что мы не врачи, мы - боль. Писателя без боли нет.

– Э-э, одно дело знать, другое - уметь навязать другим… Ладно, ты позванивай, а я продолжу… поиски заклятий. Скажем так!

Он бросил трубку, и я не тревожил его еще пару недель. Сам тоже не садился за работу. Наконец я набрал номер его телефона: у него было занято, минуло еще не меньше недели, и он позвонил мне сам. Из трубки донесся такой яростный голос, словно Володя на том конце провода грыз зубами трубку:

– Форма! Вот ключ!.. Умных мыслей много, но кто воспримет, если форма нечеткая? В идеале для каждой мысли должна быть одна-единственная форма. Сколько мыслей, столько изволь испечь и форм. Понял?.. Для каждого вина - свою бутылку! Демосфен однажды в юности попытался произнести речь, но люди, послушав его, над ним посмеялись и разошлись… Он с горя пошел топиться. Его друг актер остановил его и на берегу моря произнес все то, что говорил Демосфен, только облек его мысли в другие слова… Демосфен восхитился: его же мысль в иной словесной форме разила без промаха!

Мне нечего было возразить, но только для того, чтобы поддержать разговор, я сказал:

– Пушкин назвал пьесу «Моцарт и Сальери» трагедией… Сальери у него злодей. А злодею как не злодействовать? Но если бы не Сальери убил Моцарта, а Моцарт вынужден был убить - вот это была бы трагедия!

Володя так был занят своими мыслями, что даже не вникал в мои слова - он горячо говорил о своем:

– Учим в школе, учим в институте, что в грамматике три времени: прошедшее, настоящее, будущее, а я одних прошедших насчитал шесть, и всего у меня получилось больше сорока времен, да и это еще не все! Вот еще некоторые резервы выразительности! Прошедшее несовершенного вида - махнуть; совершенного - махать; непроизвольное - возьми и махни; произвольное - мах рукой, давно прошедшее - махивал, начинательное - ну махать… Верно?

– Верно, - согласился я. - Ну и что из того?

– Как что? Времена могут быть разные: длительное повторяющееся, давно прошедшее - хаживал, куривал, пивал, любливал, время бывает непроизвольным энергичным - приди, оно может быть прошедшим императивным - приходил, или прошедшим результативным - пришел. Вот где полная палитра, дружище! Я сажусь за стол! - кричал он в трубку. - Вот теперь у меня получится так, как у колдуна или волшебников!

Утром я поехал к нему. Володя встретил меня усталый; лицом почернел, нос заострился, глаза ссохлись и провалились в глубь пещер под надбровными дугами. В его комнате стоял тяжелый запах, словно бригада дюжих грузчиков три-четыре денька разгружала вагоны. Я открыл окна, приготовил кофе - на этот раз удачно.

Я ждал, когда он расскажет о своих творческих поисках, наконец Володя заговорил:

– Любая правильность читателя угнетает. Верно? Если умело зацепить, то на чувствах читателей можно играть, как на скрипке! И я скоро напишу! Ух, напишу! Это будет…

На меня дохнуло жаром. Володька был сухой и черный, словно прокалился и даже прокоптился в огне.

Я раскрыл было рот, чтобы узнать, какое произведение он пишет, но он опередил меня.

– Не роман, - сказал он медленно, - не повесть… Мне кажется, я отыскал абсолютную форму, но испробую ее сперва иначе…

– Напишешь заявление на квартиру? - попытался я блеснуть остроумием. - На дачный кооператив? Попросишь путевку в Монте-Карло?

Он посмотрел холодно, поморщился:

– Я мог бы и это. Поверь, получил бы. Но это - потом. Мы - литераторы и должны думать о своих литвещах в первую очередь. Я создам свой сверхроман, но сперва уберу этого подонка…

Я сразу понял, о ком он говорит, ужаснулся:

– Да ты что?

Он взглянул на меня с жалостью, усмехнулся.

– Не бойся, убивать не буду. Хотя, может быть, стоило бы. А в самом деле… О, какое удовольствие я получу от победы! Загоню его куда-нибудь к белым медведям на вечное поселение, буду всю жизнь тешиться победой.

– Как ты это сделаешь?

Он указал на пишущую машинку. Там торчал лист, уже до половины заполненный текстом. Возле машинки лежали страницы, густо испещренные помарками.

Я сделал шаг к столу, но он удержал меня.

– Не надо, - сказал он мягко, но глаза его победно горели. - Там еще черновик, но - уже действует. Сам чувствую. А я хочу тебя сохранить здесь.

И на сей раз мне пришлось покинуть его квартиру, не выведав тайны, к которой Володя стремился. А в последующие дни его не было дома. Я звонил почти ежедневно, мне отвечали соседки, что Володя еще не приходил. Тогда я набрал номер его телефона и опять узнал, что Володя дома не ночует…

Рано утром я поехал к нему на квартиру. Двери открыла Тамара Михайловна, самая старая из соседок; эта бабуля с любопытством оглядела меня.

– Где Володя? - спросил я, желая поскорее протиснуться, чтобы войти в его комнату.

– Уехал, милый… Совсем уехал!

– Куда? - удивился я.

– На Север!.. К простору, говорит, к белому безмолвию… Чудно говорил, но так хорошо, весь светился. Быстро так собрался, невтерпеж ему было. Даже двери не запер.

Я прошел мимо старушки, толкнул дверь его комнаты; там был прежний беспорядок, только на стене не было одежды. Пишущая машинка стояла на столе, а по столу были разбросаны листки бумаги.

Я на ощупь собрал бумаги, желание прочесть записи его последних дней было неудержимым, я бегом пронесся по коридору, во рту было тепло и солоно. Пальцы наткнулись на прокушенную губу.

Только краем глаза взглянул я на лист, вынутый из пишущей машинки! Всего пять-шесть строк о далеком Севере, о собачьей упряжке, мчащейся по плотному насту под россыпью звезд, о бескрайней белой тундре и бесконечности.

Задыхаясь от неведомой тоски, я выскочил на улицу.

По улице текла людская река, за бровкой проносились быстрые, как призраки, машины. Дома огромные, массивные, надежные, но страшная тоска сдавила грудь. Разве можно жить в душном городе из камня и железа? Разве не лучше уехать на Дальний Север, где еще не ступала нога человека?

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.