Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Юкио МИСИМА 18 страница



— Парик? Да, ведь тогда никто ничего не заметит, — первым радостно воскликнул маркиз.

— Действительно, будет незаметно! — моментально поддержала мужа госпожа Мацугаэ.

Тут, заразившись настроением маркиза, все разом заговорили о парике. В гостиной впервые зазвучали веселые голоса, смех, все четверо стали оживленно обсуждать этот великолепный план — с такой энергией голодный зверь бросается на кусок мяса.

Но этот замечательный план понравился не всем. Во всяком случае, граф Аякура совсем не верил, что он осуществим. Маркиз Мацугаэ тоже испытывал сомнения, но со своим величавым видом мог лучше притвориться, поэтому граф тоже быстро напустил на себя значительность.

— Молодой принц вряд ли станет трогать волосы Сатоко. Пусть даже ему что-то и покажется странным, — со смехом, нарочито понижая голос, высказался маркиз. На какое-то время эта шутка объединила их как добрых приятелей. Теперь стало понятно, что самым необходимым в данной ситуации была именно такого рода шутка. Никому в голову не пришла мысль, что сейчас испытывает Сатоко, — делом государственного значения были только ее волосы.

Отец маркиза, который своей физически устрашающей силой и неистовой страстью способствовал приходу к власти императора Мэйдзи, узнай он, что добытая им честь дома Мацугаэ зависит сейчас от женского парика, был бы просто раздавлен. Такие тонкие, хитроумные проделки в семействе Мацугаэ были не в почете. Это скорее было принято в роду Аякуры. Мацугаэ, только что возмущавшийся обманом, в котором растворились свойственные дому Аякуры утонченность и изысканность, волей-неволей оказался в таком положении, когда ему приходится взвалить ношу обмана на себя.

Этот воображаемый парик был всего лишь вещью, не имевшей отношения к желаниям Сатоко. Однако если б можно было удачно вписать в эту ситуацию парик, то разбросанная мозаика полностью сложилась бы в четкую, без единой щели картинку. Маркиз был буквально одержим мыслью, что дело только в парике.

Все самозабвенно обсуждали этот невиданный парик. Для помолвки, наверное, потребуется парик с гладкими волосами, на каждый день — с европейской прической. Глаза людей всюду, поэтому Сатоко не следует снимать его даже во время купания, Каждый рисовал в своем воображении этот парик, который вскоре наденет Сатоко, — волосы более блестящие, чем ее собственные, густые, цвета воронова крыла. Пусть и несправедливо полученное, но это было их полное право. Повисшая в пространстве форма прически из черных волос, их завораживающий блеск. Ночное видение, возникшее при ярком свете дня… Не то чтобы никто не задумывался, как трудно будет совместить это с лицом, которое будет под прической, с прекрасным, но очень печальным лицом, просто об этом старались не думать.

— Я хочу, чтобы в этот раз граф поехал сам, чтобы убедить Сатоко изменить свое решение, вашу супругу я тоже прошу отправиться и жену еще раз посылаю вместе с вами. Мне тоже надо бы съездить, но… — маркиз с большим достоинством прервал фразу. — Но если поеду и я, то что тут подумают?! Мне никак нельзя ехать. Нынешнее путешествие нужно окружить тайной. Отсутствие жены в обществе прикроем слухами о болезни. А я в Токио употреблю все силы и найду хорошего мастера, который тайно сделает парик. Не дай Бог, если что-нибудь унюхают газетчики, так что в этом положитесь на меня.

 

 

Киёаки заметил, что мать опять собирается уезжать, но она не сказала ни куда, ни зачем, только приказала никому не говорить о ее отъезде и отбыла. Киёаки чувствовал, что произошло нечто непредвиденное с Сатоко, но рядом с ним постоянно находился Ямада, и ему ничего не удалось узнать.

Супруги Аякура и жена маркиза, прибыв в Гэссюдзи, столкнулись с неожиданностью. Сатоко уже приняла постриг.

 

Произошло же это следующим образом.

В то утро, выслушав от Сатоко всю историю, настоятельница мгновенно поняла, что у той действительно нет иного выхода, кроме как затвориться от мира. Настоятельница, принявшая монастырь, в котором когда-то духовной наставницей была принцесса крови, больше всего пеклась о благе его величества и такой идущий, казалось бы, наперекор его воле поступок рассматривала как единственный способ служения императору, поэтому объявила, что принимает Сатоко послушницей.

Настоятельница почувствовала себя обязанной вмешаться, узнав о планах обмануть императора. Она не могла быть снисходительной к вероломству, скрытому за показным великолепием.

Вот так хрупкая и очень деликатная пожилая женщина утвердилась в решении, которое не могли сломить ни власть, ни сила. Она приняла решение, идущее наперекор императорской воле, чтобы, вопреки замыслам врагов, молча служить в этом мире его священной особе.

Сатоко, видя перед глазами подобную решимость, снова поклялась покинуть мир. Она давно об этом думала, но не надеялась, что настоятельница безоговорочно пойдет навстречу ее желанию. Сатоко лицезрела Будду. Настоятельница же прозорливо распознала твердость ее намерения.

До пострига полагался год послушничества, но и настоятельница, и Сатоко сходились в мысли о том, что при нынешних обстоятельствах следует ускорить церемонию пострига. Однако настоятельница не собиралась делать этого до приезда матери Сатоко. Где-то в глубине души она сомневалась: а вдруг Сатоко просто хочет заставить Киёаки пожалеть о том, что они расстались.

А Сатоко спешила. Каждый день, как ребенок, выпрашивающий сладкое, она приставала с просьбами о пострижении. Наконец настоятельница сдалась и только напомнила:

— Ты ведь знаешь, что после пострижения уже не сможешь увидеться с Киёаки.

— Да.

— Значит, ты решила больше в этом мире с ним не встречаться, примешь постриг, а что будет, если ты потом об этом пожалеешь?

— Я не пожалею. В этом мире я его больше не увижу. Мы с ним простились навсегда. Я очень прошу вас… — Сатоко произнесла все это чистым звонким голосом.

— Ну, хорошо. Завтра утром окончательно обрежем тебе волосы. — Один день настоятельница все-таки оставила в запасе.

Госпожа Аякура все не приезжала.

А Сатоко настойчиво готовила себя к жизни послушницы.

Религию Хоссо можно было назвать религией образовательного типа, где больше внимания уделялось официально исповедуемому в храме Кигандзи принципу учения, чем деяниям. Временами настоятельница в шутку говорила: " В Хоссо нет ничего привлекательного", и действительно, до тех пор пока не возникла секта Дзёдо, молящая будду Амида о возрождении в чистой земле, в Хоссо не было благодатных слез умиления.

И еще: в буддизме Махаяны нет заповедей в прямом смысле этого слова, внутрихрамовые правила имели скорее вид заповедей буддизма Хинаяны, но в женских монастырях заповедями считаются те сорок восемь, что даны как заповеди бодхисатвам в учении виджнаптиматрата, а именно: " не убий, не воруй, не прелюбодействуй, не лги" и даже заповедь " блюди закон".

Более суровым, чем заповеди, было само ученичество: Сатоко за эти несколько дней заучила наизусть тридцать восхвалений из основного свода законов Хоссо и сутру Пражны. Утром она рано вставала и до занятий у настоятельницы убирала главный храм, а затем с настоятельницей учила сутры. С ней уже больше не обращались как с гостьей; монахиня — помощница настоятельницы — по указанию последней стала очень строгой, словно ее подменили.

Утром в день пострига Сатоко вымылась, надела черную одежду и вошла в главный храм с четками на сложенных руках. Настоятельница сначала выбрила ей небольшой участок волос на голове, а потом монахиня стала привычной рукой брить голову дальше; настоятельница в это время читала сутру Пражны, ей вторила другая монахиня.

Сатоко, закрыв глаза, тоже повторяла слова сутры, ей казалось, что тело ее — освобожденный от груза и снявшийся с якоря корабль — плывет в такт этому размеренному, звучному, читающему нараспев голосу.

Сатоко держала глаза закрытыми. Утром в храме холод стоял как в леднике. Она плыла, а вокруг нее был прозрачный лед. Вдруг в саду резко прокричала птица, и по льду молниями побежали трещины, но потом эти трещины опять сошлись и стали незаметны.

Бритва уверенно ходила по голове. И ощущения были разные: то будто укусил острыми передними зубками грызун, то будто корова медленно неторопливо пережевывает кожу коренными зубами.

Прядь за прядью падали сбритые волосы, и Сатоко все явственнее чувствовала на голове прозрачный холод, которого не знала с рождения. По мере того как сбривали ей черные волосы, наполненные горячей неизбывной печалью, что разделяла ее и космос, голове открывался свежий, кристально чистый, нетронутый мир. Все больше обнажалась кожа, открытая колючему мятному холоду.

Это ощущение холода… наверное, так же остро испытывает это чувство луна, соприкасаясь прямо с космосом. Пряди волос падали в реальности этого мира, а упав, становились бесконечно далекими.

Они служили чему-то вместилищем. Эти черные пряди, поглощавшие удушливый летний свет и теперь падающие, отрезанные, рядом с Сатоко. Но это было бесполезное вместилище. Ведь отделенные от тела блестящие волосы мгновенно превращались в безобразно мертвое подобие самих себя. Прежде они принадлежали ее телу. Чудесным образом выражали ее естество, а отброшенные в стороны напоминали отделенные от тела руку или ногу и еще больше обнажали мир Сатоко. Когда голова стала совсем голой, настоятельница сочувственно произнесла:

— Ну что ж, нужно думать, как жить дальше. Теперь ты это знаешь. Очистишь душу, будешь учиться и засияешь светом в нашей обители.

 

Такова была история поспешного пострижения Сатоко. Но и супруги Аякура, и жена маркиза Мацугаэ, хотя и были поражены изменившимся обликом Сатоко, не смирились. Ведь в запасе был еще парик.

 

 

Среди приехавшей в монастырь троицы один граф Аякура с неизменно доброжелательным видом вел с Сатоко и настоятельницей однообразные разговоры о жизни и ничем не выдавал, что хотел бы заставить Сатоко изменить ее решение.

Каждый день приходили телеграммы от маркиза, справлявшегося о достигнутых результатах. Мать уже со слезами просила Сатоко передумать, но и это оказалось совершенно бесполезным.

На третий день женщины оставили графа в монастыре одного и вернулись в Токио. Госпожа Аякура от сильных переживаний сразу по приезде слегла. Граф после этого провел в Гэссюдзи еще неделю, ровным счетом ничего не предпринимая. Ему просто было страшно возвращаться в Токио.

Граф не говорил ни слова о том, что хочет вернуть Сатоко, поэтому настоятельница перестала опасаться и дала отцу и дочери возможность побыть вдвоем. Однако первая ее помощница все-таки за ними приглядывала. Отец и дочь молча сидели на залитой зимним солнцем галерее. В просветах между сухими ветками проглядывало голубое небо с редкими облаками, на ветки садились птицы, их голоса почти не смолкали.

Отец и Сатоко долго молчали. Потом на лице у графа мелькнула улыбка, казалось, он что-то вспомнил.

— Из-за тебя я не смогу теперь свободно появляться в обществе.

— Простите меня, — голос Сатоко был спокойным, без всяких эмоций.

— Сюда прилетает много птиц, — через некоторое время снова заговорил граф.

— Да. Очень много.

— Утром я ходил на прогулку и видел, как птицы клюют хурму. Она уже созрела и просто падает. Собирать некому.

— Да, некому.

— Скоро снег пойдет, — заговорил граф, но Сатоко не ответила. Отец с дочерью снова сидели молча, любуясь садом.

На следующее утро граф наконец уехал. Маркиз Мацугаэ, встретив его, вернувшегося ни с чем, больше уже не сердился.

Было 4 декабря, до церемонии помолвки оставалась всего неделя. Маркиз втайне пригласил в усадьбу главного начальника полиции. Он задумал вернуть Сатоко при помощи полиции.

Начальник полиции отправил тайное распоряжение в полицию Нары, но попытка проникнуть в монастырь, связанный с императорской семьей, могла привести к конфликту с управлением императорского двора, пальцем нельзя было тронуть монастырь, которому пусть небольшие, меньше тысячи иен в год, но шли деньги от священной особы. Поэтому глава полиции сам, неофициально, облачившись в цивильную одежду, отправился в Осаку и посетил Гэссюдзи. Взглянув на переданную ей через первую старицу визитную карточку, настоятельница и бровью не повела.

Побеседовав около часа за чаем с настоятельницей, глава полиции удалился, подавленный ее достоинством.

Маркиз Мацугаэ сделал все, что мог. Теперь он окончательно утвердился в том, что остался единственный выход — отказать принцу. Принц в последнее время часто присылал к Аякуре своего управляющего, и граф просто терялся, не зная, как с ним обходиться.

Маркиз Мацугаэ пригласил графа Аякуру к себе в усадьбу и предложил направить принцу официальное медицинское свидетельство о том, что Сатоко страдает сильнейшим нервным расстройством, и смягчить гнев принца-отца, убедив его, что все это останется тайной между тремя семействами — принца, Мацугаэ и Аякуры. А в свете многозначительно пустить слухи о том, что семья принца по неясным причинам неожиданно отказалась от своего предложения и поэтому Сатоко, разочаровавшись в жизни, ушла от мира. Таким образом, поменяв причину со следствием, можно будет добиться того, что при неприглядной роли и тех, и других все смогут сохранить лицо и авторитет, для тех и других случившееся — позор, но в обществе им будут сочувствовать.

Однако нельзя было перегнуть палку. Иначе все будут наперебой сочувствовать Аякуре, семье принца придется давать объяснения по поводу своего отказа, и они будут вынуждены опубликовать медицинское свидетельство о болезни Сатоко. Важно было не дать газетчикам докопаться до того, как связаны между собой решение семьи принца расторгнуть помолвку и пострижение Сатоко, поменять эти два события местами во времени. Газетчики все равно захотят проникнуть в суть дела. Тогда, как это ни трудно, намекнуть на некую причину, но не дать об этом написать.

Изложив все это графу, маркиз тут же позвонил в клинику умственных расстройств профессора Одзу и попросил того безотлагательно втайне приехать в усадьбу принца Мацугаэ для медицинского освидетельствования. В клинике профессора Одзу умели хранить тайны, связанные с подобными неожиданными просьбами из знатных домов. Приезд профессора затягивался, и, сидя напротив вынужденного задержаться гостя, маркиз не скрывал раздражения, но в данном случае послать за профессором машину было нельзя, и оставалось только ждать.

Приехавшего профессора провели в маленькую гостиную на втором этаже европейского дома. Жарко горел камин. Маркиз, представившись, представил графа и предложил профессору сигару.

— Где больной? — осведомился профессор Одзу. Маркиз и граф переглянулись.

— В общем-то, не здесь, — ответил маркиз. Профессор, когда его попросили написать свидетельство о состоянии больного, которого он в глаза не видел, изменился в лице. Больше самого факта его рассердило то, что в глазах маркиза промелькнула уверенность в том, что он все равно его напишет.

— По какому праву вы делаете мне это бессовестное предложение? Вы что, считаете меня шутом, пляшущим за деньги?

— Ни в коем случае. Мы не смеем даже предполагать такое. — Маркиз вынул изо рта сигару. Некоторое время блуждал глазами по комнате; перевел взгляд на лицо профессора, полные щеки которого в бликах пламени камина заметно дрожали, и, сильно понизив голос, произнес:

— Это свидетельство надобно для того, чтобы успокоить августейшую особу.

 

Маркиз Мацугаэ, заполучив свидетельство, немедленно справился, может ли принц Тоин принять его, и в сумерках отправился в дом принца. Счастливый жених отсутствовал, он был на военных маневрах. Маркиз объявил, что хотел бы остаться с глазу на глаз с принцем, и супруга того, поднявшись с места, вышла.

Принц Тоин предложил маркизу вина «шатоикэм»: он был в прекрасном расположении духа, вспоминал, как чудесно они провели время в этом году в усадьбе маркиза, любуясь цветами сакуры. Они редко встречались один на один, поэтому и маркиз прежде всего вспомнил старую историю времен Олимпийских игр 1900 года в Париже, " дом с фонтаном, где бьет шампанское" и разные приключившиеся там анекдотичные случаи, — казалось, в этом мире все спокойно.

Однако маркиз прекрасно понимал, что принц, несмотря на его величественный, импозантный вид, в душе обеспокоен и с тревогой ждет его, маркиза, слов. Сам принц не заговаривал о церемонии помолвки, до которой оставалось буквально несколько дней. Его великолепные наполовину седые усы в свете лампы напоминали освещенную солнцем рощу, по губам временами скользила тень растерянной улыбки.

— Я приехал к вам сегодня так поздно, — начал маркиз, нарочно легкомысленным тоном подбираясь к теме, с ощущением птички, которая летала себе на воле, а теперь влетает в клетку. — Я не знаю, как лучше выразиться, но я пришел с печальным известием. Дочь Аякуры повредилась в рассудке.

— Что?! — принц Тоин в изумлении широко раскрыл глаза.

— Аякура есть Аякура, они это скрыли и, даже не посоветовавшись со мной, решили сделать Сатоко монахиней — удалить от мира; до сегодняшнего дня у них не было мужества открыть вашему высочеству правду.

— Что же это такое! Дотянуть до самой помолвки! — Принц сильно сжал губы, усы, подчиняясь движению губ, как носки туфель, протянулись к огню.

— Вот заключение профессора Одзу. Тут стоит число — это было месяц назад, а Аякура даже мне ничего не сказал. Не знаю, как просить прощения, все произошло по моему недосмотру.

— Ну, с болезнью ничего не поделаешь, но почему мне об этом сразу не сказали? И поездка в Кансай тоже как-то с этим связана? Жена забеспокоилась: когда Сатоко приезжала прощаться, она неважно выглядела.

— Теперь-то мне сказали, что из-за умственного расстройства у нее с сентября были странности в поведении.

— Да-а, с этим ничего не поделаешь. Завтра утром сразу и направлюсь во дворец. Что скажет император? Может быть, придется показать ему свидетельство, я, пожалуй, возьму его.

Принц ни словом, как того требовало достоинство аристократа, не обмолвился о женихе — молодом принце Харунорио. Маркиз не был бы маркизом, если бы внимательнейшим образом не следил бы за сменой выражения лица собеседника. Вот вздыбилась темная волна, чуть успокоившись, осела, поднялась снова. Через несколько минут маркиз реших что может успокоиться. Самое страшное позади.

В этот вечер маркиз отбыл из дворца принца Тоина глубокой ночью, уже после того, как вместе с присоединившейся к ним супругой принца они детально обсудили, как лучше представить события.

На следующее утро, когда принц готовился к посещению двора, как на грех, с маневров возвратился сын — жених. Принц затворился с сыном в одной из комнат и открыл ему обстоятельства дела, но на мужественном молодом лице ничто не дрогнуло, сын только сказал, что во всем полагается на отца, и не выразил ни печали, ни гнева.

Устав от продолжавшихся всю ночь маневров, сын, проводив отца, сразу закрылся у себя в спальне, но мать, предвидя, что он не сразу уснет, зашла его проведать.

— Это ведь маркиз Мацугаэ привез вчера вечером эту новость? — спросил сын у матери, подняв глаза, покрасневшие от бессонно проведенной ночи, но, как обычно, не отводя прямого взгляда.

— Да.

— Я сейчас почему-то вспомнил встречу во дворце давно, когда я еще был младшим лейтенантом. Я тебе раньше как-то об этом рассказывал. Во дворце в коридоре я неожиданно встретил адмирала Ямагату. Я точно помню, что это было у тронного зала. Он, наверное, как раз возвращался с аудиенции. Как всегда, на нем было пальто с широким воротником поверх армейской формы, фуражка надвинута на самые глаза. Руки небрежно засунуты в карманы; он шел по длинному, темному коридору — символ военной силы. Я сразу уступил ему дорогу и, вытянувшись, отдал честь. Адмирал сурово взглянул на меня из-под козырька фуражки — никакого намека на улыбку. Он наверняка знал, кто я. Но только недовольно отвернулся, не ответив на приветствие, надменно вздернул плечи и пошел дальше по коридору. Почему-то сейчас я вспомнил этот случай.

 

Газеты объявили о разрыве помолвки " по семейным обстоятельствам" и, следовательно, о том, что отменяются все мероприятия, на которые свет рассчитывал по случаю ее празднования.

 

 

После этого официального известия за Киёаки в доме стали следить еще строже, даже в школу он теперь отправлялся под присмотром управляющего Ямады. Школьные товарищи, не подозревая, в чем дело, только дивились при виде такого эскорта, обычного для младшеклассников. Дома при Киёаки о случившемся не говорили. В семье все вели себя так, будто ничего не произошло.

Общество бурлило. Как это Киёаки, ребенок из такого дома и ничего не знает, в школе у него допытывались, что он думает по этому поводу:

— Все сочувствуют семье Аякуры, но этот случай повредит репутации императорской семьи. Говорят, только потом узнали, что у этой девушки Сатоко с головой не в порядке. Почему же раньше не заметили?

Киёаки не знал, что отвечать, и Хонда бросал спасательный круг:

— Это естественно: болезнь не определишь, пока не появятся симптомы. Да перестаньте вы обсуждать эти слухи, совсем как девчонки.

Однако таким образом переключить одноклассников на чисто мужские темы в школе Гакусюин не удавалось. Хонда не обладал семейными связями, позволяющими делать какие-то выводы в подобных разговорах. Если ты не можешь, гордясь кровным родством с тем, кто совершил преступление или неблаговидный поступок: " А, это моя двоюродная сестра" или: " А, это внебрачный сын дяди" — с безучастным видом намекнуть на то, что знаешь больше ходивших в обществе слухов, то, значит, ты не владеешь информацией. В этой школе пятнадцати-шестнадцатилетние юнцы свободно бросали фразы типа:

— Да уж, министр — хранитель печати над этим поломает голову, вечером звонил отцу посоветоваться. Или:

— Говорят, у министра внутренних дел простуда. А на самом деле он вывихнул ногу, когда был во дворце и в спешке ступил мимо подножки коляски.

Однако на этот раз, как ни странно, обычная замкнутость Киёаки сослужила ему хорошую службу — никто не знал о его отношениях с Сатоко, и никто не мог себе представить, чтобы маркиз Мацугаэ имел какое-то отношение к этой истории. В школе был ученик из старой аристократической семьи, доводившийся Аякуре родственником. Он упорно твердил, что красавица и умница Сатоко не могла страдать умственным расстройством, но это воспринималось как защита своих родственников и встречалось холодными улыбками.

Все это, конечно, ранило сердце Киёаки. Но по сравнению с тем позором, которым в сознании общества была покрыта Сатоко, его страдания были всего лишь проявлением малодушия, хотя и он страдал, пусть и не получая щелчков. Каждый раз, когда товарищи заводили разговор об этом событии или о Сатоко, ему казалось, что он видит ее — кристально чистым облаком, молчаливо возвышающимся над толпой, вызывающим в памяти снег на далеких горах, что видны из окон класса на втором этаже.

Белизна, сверкавшая на далеких вершинах, была доступна только его взору, пронзала только его сердце. Сатоко — грешная, покрытая позором, объявленная помешанной — уже очистилась. А он?

Киёаки временами хотелось во всеуслышание покаяться. Но тогда осознанная жертва Сатоко окажется бесполезной. Как он ни пытался, ему трудно было определить, что это с ним: подлинное мужество, готовность, пусть это и не нужно, избавиться от угрызений совести или стоицизм заключенного, смирившегося с выпавшей ему судьбой. В душе его множились страдания, ему трудно было противостоять им, ничего не предпринимая, — другими словами, выполняя волю отца и семьи.

У прежнего Киёаки печаль и бездеятельность были главными принципами привычной, привлекательной для него жизни. Где, когда потерял он способность наслаждаться ими, не пресыщаясь, взращивать их в себе. Потерял так просто, словно забыл зонт в чужом доме.

Теперь Киёаки приходилось сопротивляться надежде. Ему пока не требовалось сил, чтобы противостоять бездеятельности и тоске: он взращивал надежду.

" Слухи о ее помешательстве — явная ложь, тут и говорить нечего. Я в это никогда не поверю. Может быть, и уход от мира, и пострижение — всего лишь нелепый маскарад. Может быть, Сатоко разыграла спектакль только для того, чтобы выиграть время, избежать замужества с принцем, другими словами, для меня. Тогда, пока не утихнет шум в обществе, нам следует быть порознь и ждать, когда все окончательно успокоится. Разве не об этом говорит ее молчание, то, что она даже открытки не прислала?! "

Знай Киёаки характер Сатоко лучше, он сразу бы понял, что такого просто не может быть. Если раньше смелость Сатоко была лишь призраком, живущим в воображении малодушного Киёаки, то потом Сатоко превратилась в снег, тающий в его руках. Киёаки с самого начала и по сию пору участвовал в обмане и уверовал, что обман может продолжаться вечно. И в своих надеждах он уповал на обман. Так в его мечтах появлялось что-то низкое. Ведь представь он Сатоко достойно, и все надежды рухнут.

Его сердце из твердого кристалла вдруг пронзили запоздалые лучи доброты и сострадания. Ему захотелось излить эту доброту на других. Он огляделся вокруг. Среди учеников был один по прозвищу «пугало», мальчик из семьи маркиза, аристократа во многих поколениях. Ходили слухи, что у него проказа, но больного с проказой не приняли бы в школу. Ясно, что это была какая-то другая, незаразная болезнь. Волосы у него наполовину вылезли, лицо было землисто-серое, он сильно сутулился, и даже в классе ему позволяли сидеть в глубоко надвинутой на лоб фуражке, так что никто не видел его глаз. Он постоянно шмыгал носом, издавая какие-то хрюкающие звуки, ни с кем не заговаривал, а во время перерыва с книгой отправлялся куда-нибудь в уголок двора посидеть на траве.

Конечно, Киёаки тоже не общался с «пугалом», тем более что с самого начала учился на другом отделении. И еще: если Киёаки среди учеников был эталоном красоты, то другой, тоже сын маркиза, представлял полную противоположность Киёаки — его безобразную тень. Хотя высохшая под зимним солнцем трава в том месте газона, куда обычно садился «пугало», была теплой, все избегали этого места. Когда Киёаки приблизился и сел, то подросток сразу захлопнул книгу, напрягся и приподнялся, чтобы убежать. В тишине раздавалось только безостановочное пошмыгивание носом.

— Что это ты все читаешь?! — спросил красавец.

— Да… — безобразный потомок маркиза спрятал книгу за спину, но Киёаки заметил мелькнувшее на обложке имя Леопарди. При этом быстром движении на фоне бледного золота увядшей травы сверкнуло яркое золото букв.

" Пугало" не втягивался в разговор, поэтому Киёаки переместился чуть подальше и, не обращая внимания на прилипшие к сукну формы соломинки, опершись на локоть, привольно вытянул ноги. Напротив, в явно неудобной позе, то открывая, то захлопывая книгу, сгорбился «пугало». Киёаки показалось, что он видит неудачный шарж на себя, и вместо чувства расположения его сердце заполнила неприязнь. Теплое зимнее солнце по-настоящему припекало. И поза уродца стала меняться, словно ее расковывало. Согнутые ноги постепенно вытянулись, и он тоже, совсем как Киёаки, оперся на локоть, только с другой стороны, так же наклонил голову, поднял плечи, и вдруг они составили пару сторожевых каменных псов. Губы «пугала» под козырьком плотно надвинутой фуражки не улыбались, были плотно сжаты, но определенно это была попытка пошутить.

Наследники маркизов — прекрасный и безобразный — составили пару. Противясь возникшим под влиянием каприза расположению и жалости Киёаки, «пугало» не выразил ни гнева, ни благодарности, а вместо этого изобразил себя как отражение в зеркале, во всяком случае продемонстрировал равенство. Кроме черт лиц, все остальное на светлом пожухлом газоне, от шитья на форменных пиджаках до отворотов брюк, составляло замечательную симметрию.

Киёаки еще не сталкивался с таким решительным, хотя и дружелюбным отказом на предложение сблизиться. Не испытывал он прежде и такого теплого чувства, испытанного им, когда встретил отказ. Со стрельбища, расположенного неподалеку, доносились напоминающие порывы зимнего ветра звуки, с которыми тетива выбрасывала стрелу, и по контрасту с ними, словно глухие удары барабана, звуки стрел, попадающих в цель: Киёаки почудилось, будто душа его лишилась острого белого оперения.

 

 

В школе наступили зимние каникулы, прилежные ученики заранее начали готовиться к выпускным экзаменам, но Киёаки не хотелось даже прикасаться к книгам.

Весной следующего года, окончив школу, Хонда и еще около трети учеников из их класса будут летом сдавать экзамены в университеты, большинство же воспользуется привилегиями и поступит в университет без экзаменов — в Токийский на те специальности, где явный недобор, или в Императорские университеты Киото или Тохоку. Киёаки, несмотря на желание отца, наверное, тоже выберет университет, куда можно поступить без экзаменов. Если он поступит в университет в Киото, то окажется близко к тому монастырю, где теперь Сатоко.

Пока же он откровенно предавался безделью. В декабре уже дважды шел сильный снег, но и в такие дни он не испытывал, как прежде, детской радости, а, отодвинув штору и равнодушно взглянув на зимний, покрытый снегом остров, снова ложился в постель. Вдруг ему что-то приходило в голову, и он во время прогулок по усадьбе, с блеском в глазах, мстил Ямаде: вечером под холодным северным ветром заставлял старика с больными ногами нести за ним, прячущим подбородок в воротник пальто, фонарик по крутым тропкам Кленовой горы. Ему нравилось под шум ночного леса, уханье совы двигаться неровной походкой по едва различимой под ногами дороге. Каждый следующий шаг он делал в мягкую, живую тьму и будто давил ее. А вершину Кленовой горы опоясывало зимнее небо в звездах.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.