Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Рамон Майрата 14 страница



Он приходит в отель в последний момент, весь промокший. Когда он усаживается на свое место в оркестре, первая модель уже поднимается на подиум. Двумя пальчиками она поддерживает свой подол, чтоб не зацепиться за ступеньку. Потом ее шлейф волочится по красному ковру, пока не достигает середины. Она сбрасывает короткую жилетку и поводит голыми плечами, заставляя кружиться материю, которая, вспархивая на короткий, как откровение, миг, позволяет увидеть щиколотки небесных ножек, обтянутых кружевными чулками.

Когда показ заканчивается, как сон внутри другого сна, музыканты должны подождать, пока модели закончат переодеваться и освободят костюмерную. Дон подзывает Звездочета и усаживает его за свой столик рядом со стеклянной стеной, отгораживающей зал от фойе. На ней плотно облегающий костюм в горошек, волосы уложены валиком, на котором возвышается шляпка с ниспадающей на один глаз вуалью. Террасу пересекает некий паренек с ведром воды и дроковой щеткой в руках и смотрит, смотрит на Дон, как будто она одна из моделей, оказавшихся для него сегодня вечером удивительным открытием. Она красива как никогда, но без живости и энергичности, обыкновенно присущих ей. Вуаль на лице ее в мокрых пятнах от слез. Ей совсем плохо.

– Должна сказать тебе кое-что, Звездочет. Не знаю, что могло случиться с твоим отцом. Сегодня я не вытерпела и поехала в Гибралтар. В пансионе, где он живет, мне сказали, что уже несколько дней его не видели. Я спрашивала его друзей из баров, и никто не знает, где он. У тебя нет от него новостей?

На другую сторону стеклянной двери обрушивается мыльный водопад – будто дождь, завесивший окна, хлынул внутрь отеля. Паренек, моющий стекло, смотрит на нее сквозь пузыри мыльной пены.

– Я ничего не знаю, – отвечает Звездочет. – Но в Гибралтаре трудно потеряться.

Она отказывается от рюмки, которую по привычке предлагает ей официант. Странно. В этот вечер она не пьет и тем не менее ведет себя как пьяная. Она наклоняется к Звездочету, и ее хмельное дыхание волной проходит по его лицу.

– Трудно? Достаточно другой женщины.

– Я этого не говорил.

– Последнее время мы любили друг друга, как бешеные собаки.

Она выкрикнула это так громко, что паренек-мойщик стукается головой о стекло. Она показывает ему язык и продолжает более сдержанным тоном:

– И сейчас у меня болят укусы. Он научил меня верить в чудеса. Я уже не могу жить без них. Что ты почувствуешь, если тебя вдруг выкинут на помойку?

Паренек вытирает тряпкой последние островки влаги на стекле, и Звездочет видит, что переодевшиеся музыканты, проходя по фойе, один за другим покидают отель. Ему хочется уйти, но она обеими руками держит его испуганную руку, в которой от прикосновения чужой кожи постепенно возгорается очаг того пламени, которое можно потушить только телом женщины.

 

Когда последний из музыкантов уходит из уборной, Фридрих потихоньку закрывает дверь. Он смотрит на воздушную вереницу платьев, которые, как череда летних облаков, протянулись по вешалке, преследуемые по пятам длинным рядом черных фраков. Он внимателен к каждой детали. К манжетам, к капризно струящемуся муару, к рубашкам из вискозы и искусственного шелка, к подложенным плечикам, к камешкам агата, которым выложены на отворотах цветы и черные крылья. Он вдыхает выразительный аромат воска и сладкого миндаля, идущий от туалетных столиков, заваленных пудрами, стекляшками с румянами, губной помадой, тенями для век. Медленно он выбирается из своего фрака, из рубашки, из бесформенных трусов и майки. Он гол. Чуткими движениями животного, скрывающегося в своей берлоге, он забирается в выбранное платье. Его голова, почти бритая, молнией мелькает в вырезе. Он долго исследует себя в зеркале, спокойно рассматривая эти плечи – он не подозревал, что они такие точеные; эту шею – он не думал, что она такая хрупкая; эту фигуру – наконец-то великолепно свободную.

В тот момент, когда он наклоняется, чтоб надеть туфли, в уборную входит Звездочет. Лицом к лицу он сталкивается с какой-то женщиной, которая закрывается руками и выбегает из комнаты. Лишь ветерок от ее юбки, будто взмах веера, успевает скользнуть по его липу, и легкий вихрь проносится по моментально опустевшему коридору.

Он стоит в дверях с наморщенным лбом, пытаясь скомпоновать в один образ мелкие фрагменты, которые успел заметить: непослушный вихор волос, синее пятно глаза, мимолетное выражение лица, обкусанные ногти. Да, обкусанные ногти. Это все, но ему кажется, что в этих деталях он узнал Фридриха. С недоумением. Потому что от них веет опьяняющим ароматом, заставляющим его воображать себе прекрасную женщину. Лежит скрипка. Скрипка – Фридриха. Возможно ли, чтобы Фридрих переоделся женщиной? Действительно ли это Фридрих? А кто Фридрих на самом деле? Каковы на самом деле его кожа, его губы, его веселость, его печаль, его чувства? Прекрасное и беспомощное существо. Прекрасное и беспомощное существо, которое исчезло.

 

Перпетуо, швейцар, прерывает его размышления, чтоб сообщить ему, что его зовут к телефону.

– Меня?

– Это твой отец.

– Где ты? – кричит он в трубку, бросаясь к телефону на регистрационной стойке.

– Звездочет?

– Да! Ты где?

– Я в раю.

– Где?

– За океаном. Мне удалось уплыть из Гибралтара зайцем. Сейчас я в Мексике.

– Расскажи, как ты.

– Я ж говорю тебе, что я в раю. Но скучаю по тебе.

– Расскажи мне еще что-нибудь.

– Ты неосторожен, Звездочет. Гитара с тобой?

– Конечно!

– Сыграй мне что-нибудь!

Звездочет начинает танго. Перпетуо приближает лицо к трубке и подпевает:

 

Если как-нибудь приедешь в Кадис —

Загляни в квартал Санта-Мария.

Там цыганочки споют тебе на радость…

 

Когда он заканчивает, Великий Оливарес дрогнувшим голосом говорит просто:

– Я напишу тебе, сын.

Дон слышала часть разговора, гремящего в тишине фойе, и догадалась об остальном. Она приближается, покачиваясь, забыв о том, что вовсе не пила, и спрашивает его тонким, как ниточка, голосом:

– Он ничего не передал мне? Ни словечка?

Звездочет рад бы выдумать это словечко, но он не привык врать и не может разлепить губ. Он погружается в растерянное молчание, в пустоту, в которой бесполезно переминается, думая, как бы сгладить напряженность момента, но Дон ему говорит:

– Достаточно молчания. – На этот раз не алкоголь, а печаль делает ее голос неузнаваемым.

Продолжает идти дождь. Она умоляет, чтоб он разрешил ей проводить его. Она не хочет оставаться одна. Не хочет пить. Не хочет слышать шлепанья своих ног, бредущих наугад по грязи. Не хочет…

– Я не знаю, чего я хочу. Я даже не способна выйти за дверь.

Когда они входят в квартиру и она видит вещи, принадлежавшие Великому Оливаресу, которые Звездочет не трогает, как будто бы его отец все еще живет здесь, на глазах ее закипают слезы. Она ходит по квартире со сжатыми кулаками, как бы с большим трудом противясь желанию трогать и трогать. Браслеты болтаются на кистях рук.

– В конце концов, ты и я единственные верные товарищи, – говорит она с вымученной улыбкой.

Туфли на каблуках ходят сами по себе и топчут карты, которые она только что сбросила на пол. В башню без голубей она не отваживается подняться.

– Я бы убила его, а потом заказала бы золотой гроб. Не говори мне больше о нем!

– Я ничего не сказал.

– Я говорю дому, мальчик. Все мне напоминает счастливые моменты. Почему бы нам не пойти в таверну?

Звездочет укрылся в своей комнате, но слышит треск вещей, которые она ломает за стенкой. Он начинает наигрывать на гитаре, сидя на краю кровати. Музыка наполняет дом одиночеством. По мере того как она нарастает, нарастает грохот вещей, швыряемых об стену. Через некоторое время погром прекращается. Она заглядывает в дверь. Прислоняется к косяку. Глаза ее медленно ощупывают тело мальчика.

– Когда наступает ночь, я начинаю видеть более ясно, – говорит она. – Оставь в покое гитару.

Звездочет продолжает играть еще несколько секунд, но не чувствует своих рук. Его собственное тело возмущено тем, что он мешкает. Оно отчаянно толкает его к ней – той, что, недобро улыбаясь, наблюдает, как пальцы его с трудом отделяются от струн.

– Ты кажешься таким же несчастным, как я.

– Тебе мешает музыка? – отвечает Звездочет, делая нечеловеческое усилие, чтобы продолжать играть.

– Все время ты спрашиваешь меня об одном и том же, парень. Не задавай глупых вопросов. Ты уже давно не играешь. Ты можешь играть только песни о любви, а сейчас хочешь заняться ею на практике.

Она сняла шляпку и распустила волосы. Она приближается к нему, расстегивая пуговица за пуговицей свой костюм в горошек. Искры ее сосков сверкают в полутемной комнате. Звездочет чувствует себя объятым лавиной ее розовых грудей. Дон останавливается и пристально смотрит ему в глаза:

– Я не хочу тебя обманывать. Если хочешь, чтобы мы продолжали, повтори за мной вслух: это не любовь.

Он молчит, но кивает.

– Звездочет, – продолжает она, – я сейчас один огромный шрам, но я тоже хочу целовать тебя.

Он начинает тыкаться в нее неловкими мальчишескими губами, но как только они трогают нагое тело женщины и ощупывают ее горячую кожу, она неожиданно опрокидывает его на кровать, увлажняя его своим жарким потом, и пламя ее языка ищет его губ, разгораясь от иссушающих порывов его возбужденного дыхания. Отлетает кувырком одежда, и тела сцепляются, всасывая друг друга, как ненасытные губки, погружаясь в топи плоти, ныряя в благоухающую влагу, в которой понемногу нерешительные пальцы мальчика начинают обретать мужскую порывистость и волю.

Когда они чувствуют уже только вкус губ, измятых поцелуями, они погружаются в светлое молчание свободных животных.

– О чем ты думаешь? – спрашивает она. – Наверняка о какой-нибудь девочке.

Он слишком расслаблен, чтоб отвечать. Она гладит его по щеке, смягчая свои ревнивые слова, и добавляет:

– Ты не должен волноваться. Нам обоим это было нужно. Помни, что я тебя предупреждала: это не любовь. Я просила тебя повторить это вслух, потому что того, что случилось, никогда больше не будет. Обо мне забудь. И лучше, если ты начнешь поскорее. Думай о ней, а обнимай меня. Мне достаточно, что твои руки будут обнимать меня завтра, когда я проснусь.

 

На следующее утро Звездочет присоединяется к оркестру веселый, как птица.

– Привет, милая! – шепчет он на ухо Фридриху, пробираясь между скрипачей, и мрачность немецкого мальчика тенью сбегает с его кожи, которая краснеет и озаряется. Во время всего выступления он играет для Фридриха, для его плоти, начавшей звучать под костюмом, который уже не может скрывать ее. Потом он ждет в уборной, когда уйдут музыканты. Он не ошибается. Появляется Фридрих.

Войдя, он видит Звездочета скорчившимся над гитарой, с лицом, окрашенным закатом, что гаснет за окном. Звездочет поднимает руку, чтоб начать играть, но он хватает ее. Он тянет ее к своей горячей щеке и проводит по ней. Наклоняя лицо, тычется носом между пальцами Звездочета, а потом покусывает их по очереди. Тот высвобождает руку и указательным пальцем обводит контур Фридриховых губ, с которых, подобно вздоху, слетает имя: Нульда – ни разу не произнесенное, иначе как для себя самой, тайно, с тех самых пор, как она должна была стать другим человеком, чтоб бежать из Германии.

– Нульда! – повторяет он.

Рука его спускается, познавая линию ее шеи, до ее трепещущих грудей.

– Нульда!

Другая рука скользит по ее спине и обхватывает ее талию. Руки сближаются. Скользят губами по каждому миллиметру кожи. Он покусывает мочку ее уха, и она чувствует, как ее имя, произносимое, будто слово любви, щекочет пушок на щеке. Она приоткрывает губы, но он предвосхищает ответ. Его язык просовывается в ее рот. Она не умеет целоваться. Делает глотательное движение. Кашляет. Он смеется. Она упирает свой язык в его улыбку. Его рука гладит ее живот и бедра. Он улавливает сотрясение, которое проходит по ткани тесных черных брюк. Она немного выгибается назад и ждет, закрыв глаза. Он кладет голову между ее грудей, а она расстегивает свой ремень. Кончик его языка лижет золотую бороздку на ее животе и пробивается сквозь рощицу волос, в которой невидимая кожа стала влажной и горячей. Из клетки ее горла вырывается стон. Так стонет рождающаяся жизнь, пропитанная радостью, стыдом, лихорадкой, сбитым дыханием, странной слюной, стекающей по их телам, которые сдаются и невесомо валятся на плитки пола, устланные их упавшими фраками.

 

 

Заканчивается музыка, а их тайная любовь длится. Фридрих во фраке кажется немного выше, смычок скрипки пересекает ему лицо, как шрам, жесты его собранны, как жесты шулера, который должен скрывать свои эмоции. Фридрих-Нульда вступает в жизнь, как в азартную игру, отбросив сдержанность, и тело его красноречиво выражает его чувства. Ночью поцелуи Звездочета оставляют маленькие фиолетовые отметины на его шее. Это не единственная деталь, общая для Фридриха и Нульды. Они разделяют друг с другом также неизъяснимую бледность, предрасположенность к уединенным уголкам, привычку потихоньку напевать, излучение влюбленности и бунт против судьбы, превращающий глаза в два гордых кинжала. Звездочету трудно до конца соединить их. Один – задушевный друг, другая – первая любовь. Странное совпадение замыкает гамму чувств, присущих юношам, на одной персоне.

В чужих глазах это товарищество подсвечено тайным, мягким и жестоким отсветом любви. Они забились в щель, которую отыскали в столпотворении и хаосе войны, за ее кровавыми занавесями. Оттуда смотрят они непримиримым взглядом на мир, в котором им выпало жить, и их тела превращаются в упрямое утверждение их существования.

Наконец в январе сорок четвертого года еврейские музыканты получают разрешение на выезд из Испании и празднуют это событие, чуждые драме, которую оно вызовет. Мальчики выслушивают известие с замкнутыми и неподвижными, почти бесстрастными лицами – так, как они привыкли встречать все военные новости. Но с этого момента любовь начинает отчаянно кружиться вокруг собственной оси, зная, что будущего у нее нет, и превращается в их руках в трагическую игрушку. Нульда, в нервическом припадке, хватает себя за отвороты рубашки и разрывает ее. В прореху не только проникают губы Звездочета, но и врывается дуновение войны, которая за много километров от полей сражений влияет на судьбы, сводит на нет интимность личной жизни, выталкивая человека в ненастье непредсказуемого мира.

Нульда отправится в неожиданном направлении – в Палестину. Настойчивые переговоры еврейского агентства дали плоды сейчас, когда немцы терпят поражение. Корабль «Ниасса» придет со ста семьюдесятью еврейскими беженцами из Португалии и заберет еще пятьсот шестьдесят из Испании и Танжера. Лицо девочки едва выдерживает натиск противоречивых чувств. Взгляд ее двоится от одновременного созерцания того, что она безвозвратно потеряет, и того, что приобретет в новой жизни среди своих. Но горечь сильнее, и на лбу ее прорезаются нестираемые морщины. Если и сохранялась изящная детская безмятежность в ее облике, то сейчас она исчезла с этого лица, ожесточенного усилием сдержать слезы.

Кадис отпускает им последние дни, тронутые оглушительной тишиной моря, уже превратившегося в дальнюю даль. Он останется на своем берегу, далеком и безразличном, который встречными каменными волнами накатывает на море. В этом году зима особенно неприятна, солнце пребывает где-то в другом измерении, слабо искрится и испускает дух за ледяной чередой облаков, и заранее заставляет холодеть предстоящая разлука. Когда солнце исчезает, они зовут его свет, ждут его отражения на лице друг друга. Как это солнце, которое прячется за ледяными блоками облаков, Нульда должна прятаться почти до самого отъезда, потому что из-за документов не может отказаться от мужского костюма.

Оба переживают последние хрипы своей страсти, осужденной на затухание в пустоте, с героической самоотдачей. Желание разливается в этой пустоте, как река без русла, которая беспрерывно струится, но знает, что никогда не впадет ни в другую реку, ни в море, ни в озеро. Они приходят в отель, изнуренные своей любовью без будущего. Они никогда не говорят об отъезде, но по мере приближения срока их молчание превращается в прозрачное и кричащее красноречие, в удушье, в краску, бросающуюся в лицо, в жар, в жажду, в безумное напряжение.

Для дона Абрахама не проходят незамеченными эти муки его дочери, будто высеченные в мраморе. Он видит все, что происходит, но предпочитает не подавать виду. Перед другими музыкантами он оправдывает свою апатию в отношении к готовящемуся отъезду наивными объяснениями. Приписывает ее странностям возраста или суровости зимы. Один на один с ребятами он воздерживается от слов – они могут оказаться неуклюжими или пустыми. Он чувствует себя слишком старым и уставшим, чтоб начинать все заново в другой части света. Он израсходовал в страданиях всю свою энергию, талант и упорство. Он хочет уйти на отдых и чтоб Нульда могла начать новую жизнь вдали от континента, где была сделана попытка уничтожить ее нацию. Поэтому он согласен на Палестину, Землю обетованную.

Когда наконец дело с бумагами его дочери улажено, он покупает ей платье белого цвета с лифом – сосуд, в который перельется ее женственность. Нульда отрастила волосы и начала пользоваться духами, как это присуще женщинам. Звездочета настораживает этот запах от ее тела, делающий ее другой. Его удивляют и другие изменения. Ее тело рвануло вперед в росте, оставив мальчика позади. Обоим шестнадцать лет, но она гораздо более развита. Рядом с ней Звездочет кажется сдавшим на полпути. Его организм не может за ней угнаться. Кожа, как узда, держит его тонкие косточки жеребенка, его некрупное тело полно сумрачных впадин. Только в притяжении этого тела и в терпкой сладости его плоти Нульда чувствует вкус зрелого мужчины, каковым он и является, со своей душой, переросшей легкий и хилый облик. Его душа каждый день скрытно занимается любовью, в то время как он играет на гитаре. Их тела не только бесстыдно говорят о любви, но и об одиночестве. Они взяли привычку прощаться всегда внезапно, всегда – как в последний раз.

Ночь накануне отъезда Звездочет проводит под ее окном. Корабль отплывает очень рано. Она тоже не может спать. Она замечает мальчика, дрожащего между пальмами в саду, и выходит к нему. Весь космос складывается пополам, сближая две фигуры, но судьба, стерегущая их в темноте совиным взглядом, препятствует. Когда любовь должна прекратиться – но не закончиться, – боль растекается кипящим оливковым маслом по ласкам и вытесняет собою все наслаждение счастливых дней. Луна накладывает свой землисто-бледный оттенок на их лица. Они застыли в безвольных объятиях, потому что эта ночь уже начинает отрывать их друг от друга. Наконец дон Абрахам выходит на их поиски и указывает им на черное такси, ждущее, чтоб отвезти в порт.

Старый дирижер приказывает таксисту сделать круг, чтоб проститься с городом. Ветер шарит ледяной рукой между улиц. Нульда положила голову на плечо Звездочета. Она как зверек уползает в нору, почувствовав холод, начинающий ткаться между ними. Ее белое платье и его рубашка сливаются в единое обреченное тело, чьи часы сочтены. Северный ветер толчками вплывает в окно. Они скользят недоуменными взглядами по этому абстрактному миру, из которого исключены два их соединенных тела. Их одержимость друг другом проникла в самую сердцевину их тел, она натягивает лямочки лифчика, в котором томятся ее груди, и напрягает вены на руках гитариста, пульсирующие подавляемой страстью. Они мечутся в четырех стенах своего «я», но их порывы странным образом парализует холод, разлитый между стенами города. Он чувствует, что Нульда уходит вопреки воле ее собственного тела, а ему остается тень, которая будет испытывать его любовь, тысячу раз оборачиваясь пустотой в его объятиях.

Набережная им кажется мостом из одного мира в другой. От Кадиса здесь остается только группа карабинеров, носильщиков, проституток и грузчиков, ожидающих в тишине, когда откроется винная лавка, да синяя вереница рабочих, тянущаяся в док. Как видение, перед ними возникает «Ниасса», подобная туманной скале. Толпа евреев стоит в очереди к трапу, впритирку друг к другу, почти обнявшись, а с борта им выкрикивают приветствия их португальские сородичи.

Звездочет и Нульда начинают чувствовать физическую боль, отрываясь друг от друга. Их поджидают оркестранты. Они прощаются со Звездочетом, и он переходит из объятий в объятия, как мертвое тело. Радость, которую он не может разделить, капает ему на кожу с этих оживших лиц. Только собственная тоска защищает его. Сквозь их радость смотрит трагедия. Лица проходят перед ним, как стая птиц, улетающая за море, чуждая всему, что оставляет. Он видит череду очков, волосков, прыщиков на коже, глазных яблок, густых бровей, орлиных носов, фрагментов лиц, с которыми он сосуществовал и которые улетают, как птицы. Только немножко сумасшедшие зрачки дона Абрахама задерживаются на миг и вглядываются в него с грустью из-за запотевших стекол очков.

– Что ты будешь сейчас делать? – спрашивает он, а в его памяти проходят тысячи случаев, когда он видел Звездочета бунтующим против всех ограничений, руководствуясь лишь своей интуицией. И он с тяжелым сердцем думает о том, что, родись тот несколькими годами раньше или в более благоприятных обстоятельствах, он мог бы превратиться в большого музыканта, может быть даже такого же замечательного, как Фалья.

– Буду играть на гитаре, – отвечает Звездочет. Он еще не думал, куда податься, хотя для него это тоже последний день в «Атлантике».

Он не будет выступать без оркестра. Импресарио уже заключил контракт с двумя сестрами-близнецами, которые приведут собственных музыкантов. Мария-Ангустиас поет танго, а Маравильяс – болеро. Как две стороны одной медали.

Нульда целует его, будто кинжал вонзает. Музыканты отходят. У нее такой вид, будто она никогда не уедет, будто ее лицо, вычеканенное в неподвижном воздухе Кадиса, останется здесь навсегда. Но между тем она продолжает идти за всеми и уже вступает на трап с тяжелой медлительностью человека, совершающего что-то против воли. Чайки вдруг посыпались с неба, и среди их металлических вскриков слышится шум работающих моторов теплохода.

Только корабль и набережная. Позади Звездочета нет ни улиц, ни пути домой, только покинутый континент. В течение последнего года он не вспоминал о смерти. Теперь вспомнил. Нульда, дрожа, поднимается по трапу. Глаза закрыты, челюсти сжаты. Никто из двоих не знает сейчас, вынесет ли другой боль. Они как бы молча уговорились не плакать в этот последний момент. Она оборачивается, когда сигнальная сирена корабля, как копье, летит над городом. У нее покрасневшие глаза. Но она не плачет. Плачет одна проститутка неподалеку от Звездочета.

– Всегда это на меня действует, – всхлипывает она, – хотя и не со мной прощаются.

Когда отвязывают швартовы, взгляды Звездочета и Нульды снова встречаются поверх головы этой женщины, утирающей слезы – их  слезы. Стена корабельного корпуса отодвигается от набережной. Дон Абрахам кричит, что они его не забудут. Музыканты машут платками. Она, облокотившаяся на борт, теряет свои очертания и пропадает среди загорелых лиц, шляп, вихров, жакетов и пальто. Ни миллиметра свободного на палубе. Только лица, которые скоро превращаются в размытую ленту. Людям, отплывающим на этом корабле, не с кем прощаться, и все они машут ему, стоящему как вкопанный на удаляющемся клочке земли. Он знает, что Нульда все еще смотрит на него, хотя он ее уже не видит. Слышен голос проститутки, поющей непослушными губами андалузскую петенеру:

 

Звездой для меня была ты,

мне в сердце огонь свой ясный

внесла, и вспыхнуло сердце,

а ты ушла восвояси.

 

Куплет растворяется в прозрачности моря, которое разделяет окутанные мраком силуэты мальчика и проститутки и пенную струю, оставляемую кораблем, выходящим из устья бухты. Взгляд Звездочета упирается в линию горизонта, а дальше – только легкая завеса воздуха, бесплотный намек, пустота, внятная лишь чувству, но не зрению. С нахмуренными бровями – такое свойственное ему выражение – он созерцает эту призрачную трещину, в которую ускользает дрожь любви и эта странная химерическая жизнь, в которой он был одним из музыкантов еврейского оркестра.

Чувство его неопределенно и бесформенно, это лишь атмосфера, в которой плавают какие-то тени. Когда он разворачивается, чтоб уйти, через отверстие, открывшееся в его взгляде, на него набрасывается облачный, темный Кадис. Воздух, который он вдыхает, – это воздух, прошедший уже некогда через его легкие. Кадис превращается в пейзаж его души, в котором улицы и здания теснятся в стороны, уступая место пустоте. Как человек, идущий ниоткуда и никуда, он бредет по этому пейзажу, возвращаясь в свой прежний мир – такой, каким он был до того, как в нем появились Нульда, дон Абрахам и его оркестр. Без горизонта. Далеко от Атлантики.

 

 

С некоторых пор золотой отсвет гитары вернулся в сумерки винных лавок, в глухие портовые кабаки и во внутренние дворики придорожных таверн, куда рассвет въезжает на хребтах вьючных караванов, груженных зеленью с огородов Чикланы или Вехера. Звездочет играет, склонившись в углу над гитарой, и его музыка, как чудо, сметает темный табачный дым, клубящийся под низким потолком в помещениях, куда иногда засовывают морды животные, среди грубой речи погонщиков и усталого скрипа железных кроватей в комнатах наверху, откуда время от времени спускаются как свинцом налитые проститутки.

Но мальчик, вернувшийся в кабаки, где прошло его детство, совсем уже не тот человек, которому в свое время удалось из них ускользнуть. Он узнал другой способ жить и сошел с тропы смирения. Это чувствуют барчуки, удивленно округляющие глаза в оливковых глазных впадинах, и свита выпивающих у стойки мужчин, осужденных втягивать в себя инфернальную пустоту своих рюмок. Несмотря на его нищенские лохмотья, засаленные волосы и грязь под ногтями, его дрожащие пальцы властны вырвать из этих ночных существ отзвук тревоги, пронзающий густую и терпкую ночную гульбу Кадиса. Его продолжают звать Звездочетом, потому что глаза его неустанно всматриваются в черные небеса притонов.

Когда заря барабанит легонько в двери кабаков и выгоняет их завсегдатаев на едва светлеющие улицы, он возвращается домой неспешным шагом, выдающим его глубокое одиночество, вяло и не заботясь о направлении, – так ходит тот, кто всегда неизбежно возвращается в одно и то же место.

В течение дня он живет тенями. Рядом с ним больше мертвых и исчезнувших, чем живых. Легкое движение запястья и перебор пальцами – и воскресает какой-нибудь мотив времен «Атлантики». Оживают тени. Они отделяются от пятен сырости на стенах его комнаты или выходят из кельи шкафа, одетые во фрак Нульды или его отца. Чувства, пережитые когда-то, впитались в ткань этих фраков и затаились в ее черноте.

Кроме этих теней, пробегающих по комнатам, как ветер по кронам деревьев, у него нет компании. Донья Исабель, жена сеньора Ромеро Сальвадора, умерла. Со стариком же он общается, но тот странен, как бы расплывчат. Иногда он видит его сквозь окно скобяной лавки, и его мертвые глаза блестят, как у ребенка. Они со Звездочетом долго смотрят один на другого. Им хотелось бы порасспрашивать друг друга, но сеньор Ромеро Сальвадор плохо слышит и с большим трудом выговаривает слова, так что губы его кривятся гримасой бессилия.

Время от времени он пересекается с Дон с неприятным чувством утраченных иллюзий. Навалившись на какую-нибудь стойку, она мрачно всасывает свой «порто-флип». Каждый глоток – вынужденный, через силу. Ее пальцы, бессильно вцепившиеся в рюмку, не знают, за что держатся – за жизнь ли, за смерть ли. С некоторых пор вкус «порто-флипа» изменился. Не важно, полна рюмка или нет, – от нее веет пустотой.

Звездочету интересно спрашивать ее о предстоящем конце войны, об этом Атлантическом договоре, который, по ее словам, утвердит свободу всех стран, и в том числе и его страны. Он мечтает об этом, потому что для него это означало бы возвращение отца и всех уехавших поэтов и, пожалуй, возможность отправиться на поиски Нульды. Конец войны, кажется, недалек. У немцев в Кадисе земля начинает гореть под ногами. Опять город наполнился беглецами, но теперь это немцы или их приспешники из Франции, Бельгии, Румынии, России. Нацистские сети начинают переправлять своих людей в Южную Америку; некоторых из беглецов испанская полиция снабжает новыми документами, чтоб они могли скрыться.

Он убежден, что пришел час свободы. Для него это не абстрактная идея (как, ему кажется, для Дон), а что-то материальное, что можно потрогать руками, как, например, гитара или любая другая вещь. Не политика, а живое течение жизни.

Он предощущает ее во все более прозрачном воздухе Кадиса, в котором сгорает музыка Вагнера, исполняемая в Немецком институте среди глубокого молчания немцев и их испанских сторонников в день смерти Гитлера.

В эту ночь он впервые после отъезда своего оркестра идет в «Атлантику», чтобы разделить радость полупьяных англичан, празднующих на террасе победу. Маравильяс и Мария-Ангустиас узнают его и приглашают на сцену. Своей музыкой он выражает свои первые ощущения свободного человека. Пожалуй, впервые эта гитара звучит совершенно счастливо. Все хлопают, но Звездочет замечает, что во время его игры Дон пила как лошадь, и в конце у нее не находится сил, а может, и охоты аплодировать.

Ему сдается, что на этот раз у нее есть какая-то особая причина, помимо ее всегдашних, чтоб напиться. Поднимая рюмки, она задирает локоть как никогда. Он провожает ее до комнаты, куда она добирается чуть ли не на четвереньках. Когда она забирается в постель, ее рвет прямо на простыни.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.