Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





3. Фигаро 4 страница



Несколько избранных писателей и философов были тоже приглашены на спектакль. В антрактах они формулировали оценки, которые на следующий день повторял весь Париж. «Это воистину энциклопедическая комедия», — утверждал Шамфор. Особенно восторженным был отзыв барона Гримма. Этот грозный критик зло посмеялся над первыми пьесами Бомарше. Но теперь, увидев, как искренне восхищается эта влиятельная публика, он решил, что полезнее признать свое заблуждение, и в изящных выражениях он покаялся в своей неправоте. Пьеса эта, заявил Гримм, представляет собой смелую и остроумную картину нравов и мнений господствующего класса и написана человеком, который, как никто иной, владеет кистью и красками. В произведении этом показана не только борьба против права первой брачной ночи; оно зеркало целой эпохи и, значит, безусловно, является созданием гения.

Боялись, что вторая часть очень длинной комедии утомит капризную публику. Но, несмотря на жару, гости нисколько не устали и слушали столь же внимательно, как и вначале. С интересом следили они за развитием сложной интриги, понимая и наслаждаясь каждым скрытым намеком.

Но вот начался последний акт с большим монологом. Монолог этот вызывал на репетициях много сомнений и споров. Никогда еще на французской сцене не произносили монолога столь длинного. Следовало ли преподносить слушателям, утомленным почти четырьмя часами острословия и бурного драматического действия, еще такой монолог? Сейчас будет видно, сейчас решится, примет ли публика длинные рассуждения или этот смелый эксперимент погубит всю комедию.

Фигаро ходил взад и вперед под испанскими каштанами. Он то садился на скамейку на авансцене и говорил, обращаясь к залу, то вскакивал и бегал по сцене, темпераментно жестикулируя, то снова садился и рассуждал. И говорил, говорил, говорил без конца. Но удивительно, зрители не утрачивали интереса, даже не кашляли, не ерзали, а внимательно следили за неожиданными поворотами самого длинного монолога, который когда-либо произносился с французской сцены.

Дезире стояла за кулисой. На ней был костюм офицера. Она знала, как обворожительна она в нем, но сейчас забыла об этом. Дезире ждала тех замечательных слов, которыми кончится монолог и в которых Фигаро-Пьер расскажет о своей жизни точнее, чем все его завистники и почитатели. Вот, вот они, эти слова.

«Вот я иду своей дорогой, — говорил Фигаро-Превиль. Он позволил себе говорить очень тихо, и все-таки после четырех часов жары и напряжения зрители слушали его, затаив дыхание. — Я вынужден был идти дорогой, на которую я вступил, сам того не зная, и с которой сойду, сам того не желая, и я усыпал ее цветами настолько, насколько мне это позволяла моя веселость. Я говорю: моя веселость, а между тем в точности мне неизвестно, больше ли она моя, чем все остальное, и что такое, наконец, „я“, которому уделяется мною так много внимания: смесь не поддающихся определению частиц, жалкое, придурковатое создание, шаловливый зверек, молодой человек, жаждущий удовольствий, сегодня господин, завтра слуга — в зависимости от прихоти судьбы, тщеславный из самолюбия, трудолюбивый по необходимости, но и ленивый до самозабвения! В минуту опасности — оратор, когда хочется отдохнуть — поэт, при случае — музыкант, порой — безумно влюбленный. Я все видел, всем занимался, все испытал».

А потом спектакль окончился. В дерзкие строфы заключительного водевиля, в балетный финал, все нарастая, врывались волны оваций, и в них тонули музыка и стихи. Актеры раскланивались. Им хлопали и хлопали, повернувшись к ложе автора. Он тоже раскланивался снова и снова, но не так, как другие авторы, с наигранным безразличием. Он сиял от радости и не скрывал ее.

Дезире гордилась собой. Это она своими интригами и игрой доставила Пьеру победу. Но с иронической и горькой улыбкой смотрела она, как, окруженный всеобщим ликованием, аплодируя ей и другим актерам, он подчеркнуто нежно склонялся к своей Терезе.

Позже, войдя в уборную Дезире, Водрейль сказал Пьеру: «Итак, мой милый, мы добились своего, завтра я еду в Бретань и буду бить англичан».

Четыреста с лишним американцев, которых в Лондоне держали в позорном плену, писали настойчивые жалобы Франклину. Делегаты решили оказать им помощь и послать деньги. Эту далеко не безопасную миссию следовало доверить надежному и ловкому человеку. Франклин предложил двух кандидатов. Лично он с ними дела не имел, но их рекомендовали достойные люди, и их внешность располагала к доверию. Артур Ли, напротив, рекомендовал человека, которого знал много лет, некоего мистера Диггса, коммерсанта из Мэриленда. С обычным мрачным пылом Ли заявил, что ручается за честность и находчивость этого человека. Доктор нашел мистера Диггса не слишком приятным. Говорил он многословно, елейным голосом, а глаза у него так и бегали.

Когда на совещании трех эмиссаров Артур Ли начал настаивать на кандидатуре мистера Диггса, у Франклина на лице появилось протестующее выражение.

— Что вы имеете против мистера Диггса? — спросил мистер Адамс.

— Он мне не нравится, — просто ответил Франклин.

— Я ручаюсь за этого человека, — повторил Артур Ли.

Мистер Адамс был справедлив. Поскольку Артур Ли ручался за этого человека, а единственным доводом доктора Франклина было неприятное выражение лица кандидата, мистер Адамс подал свой голос за мистера Диггса, и того послали в Лондон.

Франклин давно знал, что мистер Адамс его недолюбливает. Но он знал, что Адамс стремится быть справедливым и объективным. Тем неприятней был поражен доктор, когда убедился, что ядовитая атмосфера ожидания отравила и Джона Адамса.

Окольными путями, через своего секретаря де ла Мотта, Франклин узнал, что мистер Адамс отзывался о нем чрезвычайно враждебно в присутствии мосье Марбуа, а мосье Марбуа был одним из секретарей Вержена. Мистер Адамс желчно смеялся над парижанами, которые чтут в докторе Франклине великого законодателя Америки. Вся Европа считает, будто это Франклин с его электричеством сделал американскую революцию. Чепуха. Даже куцая конституция родного штата Франклина, Пенсильвании, не его заслуга. Затем речь зашла о незаконных детях Франклина, и мистер Адамс заявил, что чрезвычайная одаренность Франклина как писателя, острослова и ученого не является оправданием его пороков.

Хотя Франклин хорошо знал человеческие слабости, этого от Джона Адамса он все-таки никак не ожидал. Его огорчало и злило, что делегат Конгресса, почтенный человек, так очернил своего коллегу перед высокопоставленным французским чиновником.

Франклин мечтал избавиться от своих коллег. Правда, он предостерегал самого себя от тщетных надежд, но разве там, за океаном, за него не вступился французский посол? В глубине души Франклин надеялся, что его назначат единственным полномочным представителем во Франции.

Но на его надежды легла тень его сына.

Вильям и в самом деле вел себя в последние месяцы спокойно, его обменяли и доставили на английскую территорию. Сейчас он находился в Нью-Йорке, где возглавлял общество «Лояльных американцев», давал советы английским чиновникам и офицерам и произносил громкие речи о том, что большая часть жителей колоний не испорчена и хранит нерушимую верность его британскому величеству. Все это само по себе было столь же безвредно, сколь и никчемно. К сожалению, однако, английские газеты, как того и ожидал Франклин, прославляли в вызывающих статьях болтовню Вильяма и противопоставляли верность сына коварству мятежника-отца. Разумеется, эти английские статьи были очень на руку его врагам в Филадельфии, разумеется, многие видят в нем сейчас не человека, способствовавшего заключению союза с Францией, а только отца изменника-губернатора. Они располагают против него новыми аргументами, а у Конгресса есть новые причины оттягивать свое решение.

Юный Вильям и де ла Мотт ожесточенно ругали тактику затягивания и преступную медлительность Конгресса. Но Франклин в ответ только иронически улыбался. Он глубоко затаил недовольство и нетерпение.

Франклин лежал в ванне, а молодые люди сидели на деревянной крышке и злились, оттого что вчерашнее судно снова не доставило никаких вестей от Конгресса. Но старик велел им подлить горячей воды и стал рассказывать историю о кролике и черепахе.

Однажды кролик сломал себе лапу. «Сделай одолжение, — попросил он свою приятельницу черепаху, — сбегай к врачу да возьми у него целебной травки». Черепаха кивнула головой. Кролику было больно, он лежал и ждал. Долго ждал кролик. Наконец на другой день вечером черепаха возвратилась. «Неужели ты все еще не была у врача? » — жалобно сказал кролик. «Если ты меня так встречаешь, — ответила черепаха, — я и вообще к нему не пойду».

Среди всех этих треволнений и ожиданий Франклину неожиданно выпала большая радость. Маленький Вениамин Бейч возвратился из Женевы. Директор женевского пансиона не солгал — мальчик действительно вырос на славу. Доктор с наслаждением слушал, как красиво и бегло болтает мальчик по-французски, он замечал все, суждения его были умны, скромны и отнюдь не поспешны. Вениамин выказал живой интерес к книгопечатанию и быстро схватывал все, что ему показывал дед. Мадам Гельвеций сразу полюбила его и громогласно обращала внимание окружающих на сходство между дедушкой и внуком.

Маленький Вениамин напоминал Франклину его любимого сына Фрэнсиса, который умер в возрасте четырех лет. С тех пор прошло уже сорок два года. Доктор часто шутил по поводу того, как слепы родители по отношению к своим детям. Но его маленький Фрэнки был и в самом деле необыкновенно красивым и умным ребенком. Так приятно было смотреть на него, на его золотистые локоны и большие глаза. Такие дети и впрямь встречались не часто.

Франклин очень редко видел сны. Собственно говоря, у него всегда повторялись два сновидения. Ему снилось, что он твердо решил не потеть и боялся, как бы окружающие не заметили его страха; он был в своем синем тяжелом бархатном кафтане и сидел у огня и не мог отодвинуться, и только изо всех сил старался не потеть, но пот все-таки выступал, и он потел все сильнее и сильнее, а ему никак не следовало потеть. Другой сон был такой. Он поднимает маленького Фрэнки высоко над головой, сынишка в восторге, визжит и смеется. Он невероятно легкий, и Франклин радуется, что он такой легкий. Но Фрэнки становится все легче и вдруг исчезает, а Франклин стоит в растерянности, смотрит и ничего не понимает.

В эти недели, вероятно потому, что он видел своего внука Вениамина, ему часто снился второй сон, и Франклин не мог сказать, радует он его или пугает. Днем он тоже часто вспоминал своего сына Фрэнки.

Часто вспоминал он и мать Фрэнки — Дебору, свою покойную жену.

Он ясно видел ее перед собой. Вот она стоит. Горделивая и смущенная улыбка играет на ее полном, круглом, бело-розовом лице, она смотрит на него, зовет его к завтраку, на столе молоко в фарфоровой чашке и серебряная ложка. Прежде Франклин ел оловянной ложкой из глиняной миски стоимостью в два пенса. Дебора потихоньку от него купила дорогую посуду, которая стоила двадцать три шиллинга, и когда он начал было ворчать, она ответила, что не понимает, почему ее муж не может есть серебряной ложкой из фарфоровой чашки, как все соседи. Она стояла перед ним, сильная, чуть-чуть грубоватая, но какая это была статная, энергичная женщина, и разве понимал кто-нибудь его маленькие причуды лучше, чем она? Как он гордился во времена закрытия таможни, что с головы до ног был одет в шерсть и полотно, сотканные ее руками. А когда она скупала тряпье для его бумажной фабрики, как умело она торговалась. Он проповедовал бережливость, но характеру его бережливость была чужда. И не будь Деборы, он швырял бы деньги на ветер.

Эх, была бы сейчас Дебора рядом! Мосье Финк толковый управляющий, но в доме не очень уютно. Нет, жизнь без женщины никуда не годится. Сейчас, в семьдесят два года, он чувствовал это так же, как и в семнадцать. Влечение к женщине предопределено человеку высшим существом. Бывают минуты, когда оно кажется унизительным, но это неверно. Франклин, улыбаясь, припомнил славные грубые шутки, в которых давал волю своим вкусам, например, письмо с дерзко перефразированной латынью Фомы Кемпийского: «In angulo cum puella вместо in angulo puellae». [116]Написанное им рассуждение о причинах, по которым пожилую возлюбленную следует предпочесть молодой, имело свою логику и свои достоинства. Он не верил в романтическую любовь, а в платоническую и того меньше.

Одинокий мужчина — существо неполноценное; он напоминает половинку ножниц. Франклин чувствовал себя усталым и покинутым. Но если его отзовут на родину, где он слывет распутником, безбожником и лицемером, разве он там не будет одинок еще больше?

Здесь, во Франции, его любят и почитают. Мальчики завели уже третью толстую папку для дифирамбов в стихах и прозе и панегирических рисунков. Хотелось бы остаться здесь. Надо было заблаговременно найти уважительные причины на случай, если Конгресс лишит его полномочий.

 

Вечер он провел в Отейле, у мадам Гельвеций. За ее обильным и небрежно сервированным столом он чувствовал себя лучше, чем дома. Здесь с любовью заботились о его потребностях, слабостях, желаниях. В то время как гостям подносили телячье жаркое, ему подавали вкусное блюдо из рубленого куриного мяса, которое было легче жевать редкими и больными зубами, а к фруктам и пирожному подавали взбитые сливки, сладкие и густые, как он любил.

После обеда барышни Гельвеций пели его любимые шотландские песни, аббаты весело шутили, он рассказывал анекдоты, и все были довольны друг другом и собой.

Позднее он болтал у камина с мадам Гельвеций. Они сидели, как обычно, вдвоем. Она утопала в кресле, пышная, тучная дама, далеко не молодая, белая, розовая, наспех нарумяненная, с небрежно подкрашенными белокурыми волосами. Но ему казалось, что она прекрасна и очаровательна, как прежде. Уверенная в своем обаянии, она беспечно болтала, и ее громкий веселый голос, импульсивность, все ее повадки нравились ему чрезвычайно. В ней удивительно сочеталось все, что он ценил в своей по-домашнему уютной Деборе и в своей по-парижски утонченной мадам Брийон.

Не обращая внимания на больную ногу, он поднялся, обошел вокруг ее кресла, облокотился о него. Весело и полусмущенно он подумал, что он и мадам Гельвеций, — она с собачкой на коленях, он, склоненный над ней, — напоминают группу, изображенную на одной из многочисленных фривольных гравюр, развешенных в этом доме на стенах.

— Скажите, Мари-Фелисите, — неожиданно произнес Франклин, — может быть, нам все-таки пожениться?

Она взглянула на него, не скрывая удивления.

— Вы что, серьезно? — спросила она.

Франклин, с трудом подыскивая французские слова, ответил:

— Если вы не хотите — не серьезно, а если хотите — серьезно.

На ее круглом лице появилось мечтательное выражение. Она молчала, продолжая машинально поглаживать собачку, сидевшую у нее на коленях. Он смотрел на ее красивую, полную руку, на маленькую, все еще детскую кисть. Как бы между прочим, тихо, просто, с необычным для него смущением он объяснил ей свое положение.

— Если, что весьма вероятно, — сказал он, — я буду в ближайшее время отозван, передо мной встанет очень тяжелый вопрос. Возвращаться ли мне в Филадельфию? Покинуть ли страну, где я нашел так много понимания, так много приятного, — я говорю и о внешних и о внутренних обстоятельствах, которые согревают мне сердце. Страну, в которой живете вы, Мари-Фелисите. Одно только ваше «да», и вопрос для меня будет решен.

Она медленно опустила на пол собачку и встала. Помолодев от смущения, глубоко растроганная, она указала рукой на один из многочисленных портретов Клода-Адриена Гельвеция.

Франклин оживленнее, чем обычно, сказал:

— Он был великим человеком, ваш супруг и мой друг Гельвеций. Он бы понял, почему я так стремлюсь соединиться с вами. Он одобрил бы это с точки зрения своей философии. И разве вы не говорили мне, Мари-Фелисите, что в свои последние минуты он взял с вас клятву, что вы будете наслаждаться жизнью?

Она, все еще улыбаясь и не глядя на пего, проговорила:

— Продолжайте, продолжайте, дорогой, уважаемый, великий, я слушаю вас с удовольствием.

Непринужденно, галантно и разумно принялся он доказывать, что они любят одни и те же вещи, одних и тех же людей, один и тот же образ жизни. Потом, нетерпеливо прервав себя, он сказал:

— Теперь я больше чем когда-либо сожалею о своем ужасном французском языке. Мне хотелось бы выразить все это лучше, не столь неуклюже.

— Ваш французский не так уж плох, — отвечала она. — Ваша мадам Брийон хорошо обучила вас французскому. — И нерешительно, улыбаясь все шире и смакуя каждый слог, она впервые назвала его Бенжамен. Никто, никогда еще не называл его так по-французски, и он с трудом узнал свое имя. Но ее лицо и жесты говорили ему больше, чем все ее слова, и он решил, что уже добился ее согласия. С чувством, немного торжественно, он поднес ее руку к своим губам.

У нее замерло сердце при мысли, что она сумела так очаровать человека, которого ее друзья ценили выше всех живущих ныне на земле.

— Все это удивительно приятно слушать, друг мой, — сказала она, — и чрезвычайно мне нравится, признаюсь. Но я вижу вас насквозь, старый хитрец. Вы сами рассказывали мне, что умеете, не прибегая к лжи, говорить так, что слова ваши покоряют слушателя. Поэтому мне нужно все хорошенько взвесить. Вы должны дать мне время на размышление.

Она поехала к своему другу Тюрго и рассказала ему о предложении Франклина.

— Это одна из его шуток, — твердо и неодобрительно сказал Тюрго.

— Нет, нет, Жак-Робер, — живо перебила его мадам Гельвеций. — Он говорил совершенно серьезно.

Тюрго вспомнил, как она отвергла его самого в первый раз, когда он был молод и беден, и во второй, когда он был знаменит и богат. Пылкий и чувствительный, Тюрго все еще переживал свое унижение.

— Что вы ответили? — спросил он. И красивое, изрезанное морщинами лицо Тюрго стало еще сумрачней.

— Я ответила, что подумаю.

— Что? — вскричал он в гневе. — Вы не отвергли его сразу? Подумаю! Вы с ума сошли!

— Вы всегда сразу начинаете грубить, Жак-Робер, — сказала она жалобно и ребячливо. — Подумайте, как это лестно и заманчиво, когда доктор Франклин делает тебе предложение.

— Лестно? Заманчиво? — возмутился он. — Пошло, безумно. Абсолютно бессмысленно. А если бы вам сделал предложение кто-нибудь другой, но с такой же внешностью? Какой-нибудь заурядный мистер Браун или мистер Смит? Да вы бы попросту рассмеялись.

— Но ведь он же не мистер Браун, — возразила она, — в том-то и дело, что он — доктор Франклин.

Тюрго в гневе расхаживал по комнате.

— Слушая вас, — сказал он, — я просто не понимаю, как могу я еще пытаться вести с вами разумный разговор. Разве вы сами не видите, сколь нелепо обсуждать подобное предложение. Но, — сказал он с горечью, — вы ослеплены деньгами и славой.

— Не говорите так, Жак-Робер, — ответила она. — Несмотря на все ваше предубеждение, вы не можете отрицать, что мой Клод-Адриен был не только богат и знаменит, а был прежде всего и самый очаровательный мужчина во Франции.

Тюрго помолчал.

— И все же это так, — сказал он затем. — Выйдя в первый раз замуж за человека, которого вы считаете самым знаменитым философом в мире, вы хотите сейчас выйти замуж за самого знаменитого политического деятеля. Откройте глаза, Мари-Фелисите, ваше неумение разбираться в людях, ваша ребячливая любовь к шуму и блеску омрачит закат вашей жизни.

Она сидела пышная, притихшая, очень моложавая…

— Я опасалась, — призналась она, — что найдется какой-нибудь довод против этого замужества. Но мне так хочется быть с ним вместе. Объясните мне, Жак-Робер, почему вы считаете это нелепым?

— Я друг Франклина, я почитаю его и люблю, — задумчиво сказал Тюрго. — Но, к несчастью, при обстоятельствах, дорогих его сердцу, я, уже не первый раз, вынужден говорить «нет». Правда, не Франклин, но многие другие все еще обвиняют меня в том, что в свое время я не дал денег американцам. Но я и не должен был их давать, — разволновался он, — Америка обязана была…

— Вы мне уже много раз все это объясняли, — попыталась она вернуть его к прежней теме.

Он умолк. Потом, призвав все свое терпение, принялся объяснять ей, словно ребенку:

— Если вы выйдете за него замуж, вы вынуждены будете изменить свой образ жизни. Вы подумали об этом?

— Но почему же? — возразила она с удивлением. — Он любит тех же людей, что и я, ту же жизнь, что и я.

— Американский посланник, — объяснил Тюрго, — даже если он так презирает этикет, как Франклин, не может принимать у себя в доме очень многих из тех, к кому вы привязаны. Вам придется приглашать очень многих, кого вы не любите, и не приглашать весьма многих, кого вы любите. Вам придется отказаться от многих и многого, Мари-Фелисите. Вы вынуждены будете спрашивать и его и себя на каждом шагу, принято или не принято то, что вы делаете. Даме, столь своевольной, как вы, будет очень нелегко превратить свой салон в европейское агентство Соединенных Штатов.

Она сидела, задумавшись.

— Быть может, доктора отзовут, — сказала она с надеждой. — А если его пост и вправду станет нам слишком в тягость, он может добровольно уйти в отставку.

— Ну что вы плетете? — напал он на нее снова. — Неужели вы думаете, что такой человек, как Франклин, станет колебаться хоть минуту, если надо будет выбирать между вами и Америкой? Когда человеку за семьдесят, он перестает быть романтиком, а Вениамин Франклин даже в ранней юности не был столь молодым, чтобы пожертвовать ради женщины смыслом всей своей жизни.

Она молчала, надувшись, но явно сдаваясь. Он же продолжал ее уговаривать:

— И ваш Гельвеций тоже, — сказал он, — не одобрил бы этого брака из самых простых соображений. Да и сам Франклин, верно, раскаивается уже сегодня в том, что сказал вам вчера вечером. Если только вообще вы поняли его правильно и все это не одна из его дурацких шуток.

Вернувшись в Отейль, мадам Гельвеций принялась расхаживать под портретами своего Гельвеция, который был столь же разумным, сколь и жизнерадостным человеком, — это вынужден был признать даже Жак-Робер. Доктор Франклин, Бенжамен, имел с Гельвецием много общего, — хорошо бы жить с ним вместе. Но она и Клод-Адриен были молоды, и им было нетрудно ужиться друг с другом. Доктор Франклин слыл человеком, который при всей своей мягкости умел всегда поставить на своем. Быть может, «американский посланник» иной раз попросит ее сделать что-нибудь, что ей не по душе. Она стояла перед зеркалом. Она чувствовала себя молодой. Но была ли она достаточно молода и гибка, чтобы приспособиться к другому человеку? Много лет она жила одна и делала только то, что ей нравилось. Она отклонила предложение Жак-Робера единственно из страха потерять свою независимость. Бенжамен был менее необуздан, но так же своеволен и упрям. Она вздохнула.

Села за письменный стол. Написала своему Бенжамену полусерьезное-полушутливое письмо. Если кто-либо, писала она, мог бы поколебать ее решение сохранить верность своему любимому покойному мужу, то только Вениамин Франклин. Но решение ее непоколебимо и устоит даже против подобного искушения. И, всплакнув, она сложила письмо, запечатала и отправила.

Тем временем Франклин тоже размышлял о том, что хорошего и что плохого может принести ему брак с Мари-Фелисите. Он вспоминал ее — пышнотелую, приветливую, куда более привлекательную, чем те полуодетые, но строгие женские фигуры гравюр, которые почтительно приближались к нему, чтобы увенчать его цветами. Потом он думал о том, как своенравна Мари-Фелисите, как шумлива и что у него будет теперь еще меньше времени для чтения и философских размышлений. А потом он вспомнил, как она стояла перед ним и, покраснев, словно девочка, назвала его по имени. «Бенжамен», мысленно произнес он по-французски свое имя, как уже не раз читал его, «Бенжамен», и ее осанка, голос, даже в воспоминании, показались ему необычайно привлекательными. Но тут он подумал, что темпераментная Мари-Фелисите будет вмешиваться в его дела более энергично, чем Дебси. В пользу женитьбы было ровно столько же доводов, сколько и против нее, и каково бы ни было решение мадам Гельвеций, он примет его философски и найдет в нем хорошие стороны.

Так он и сделал, когда пришло письмо. Он был доволен, что затеял этот брак, и доволен, что избежал его.

Письмо Мари-Фелисите ему очень понравилось. Он заметил в нем много грамматических и орфографических ошибок и нашел, что это лишний раз доказывает, как похожи друг на друга мадам Гельвеций и его Дебора. Ему польстило, что отказ явно стоил ей тяжелой внутренней борьбы. Все складывалось опять-таки наилучшим образом, и он радовался при мысли об их встрече. Видеть ее два-три раза в неделю куда приятней, чем терпеть возле себя все семь дней. В остальное время ему придется довольствоваться обществом почтительных аллегорических дам на гравюрах.

Он написал ответ:

«Ваше решение, моя дорогая, навсегда остаться в одиночестве из уважения к памяти вашего дорогого супруга глубоко потрясло меня и не давало мне уснуть почти всю ночь. Когда же я наконец уснул, я увидел сон. Мне снилось, что я умер и попал в рай. Меня спросили, не желаю ли я повидаться с какой-нибудь известной личностью, и я захотел встретиться с философами. „Двое из них живут здесь поблизости, они добрые соседи и друзья“, — сказали мне. „Кто же они? “ — „Сократ и Гельвеций“. — „Я почитаю обоих. Но сперва мне хотелось бы увидеть Гельвеция. По-французски, я еще кое-как говорю, по-гречески же совсем не умею“.

Гельвеций принял меня очень любезно. Он расспрашивал меня о всякой всячине: как мы воюем, как обстоит сейчас во Франции дело с религией, со свободой, с правительством. «А о вашей дорогой подруге, о мадам Гельвеций, — сказал я, — вы не спрашиваете? А она вас страстно любит. Я только что от нее». — «Ах, — ответил он, — вы напоминаете мне о былом счастье. Долгие годы я не мог помышлять ни о ком ином, но в конце концов утешился и нашел себе другую жену. Из всех мною встреченных она больше всех напомнила мне Мари-Фелисите. Конечно, она не так хороша собой, по тоже умна, обладает юмором, и ее единственное желание — угодить мне. Сейчас как раз она ушла, чтобы достать на ужин нектар и амброзию. Оставайтесь поужинать, и вы увидите ее». — «Ваша бывшая супруга, — сказал я, — хранит верность нерушимей, чем вы. Она получила много соблазнительных предложений, но отклонила их все до единого. Я и сам, признаюсь вам откровенно, был влюблен в нее до безумия». — «Мне искренне жаль вас, — ответил он, — она хорошая женщина и достойна всяческой любви».

Пока мы беседовали таким образом, пришла новая мадам Гельвеций, которая принесла нектар, и, представьте себе мое изумление, я узнал в ней мою старую, американскую спутницу жизни, миссис Франклин! Я немедленно заявил свои претензии, но она холодно сказала: «Я была вам доброй подругой сорок девять лет и четыре месяца, без малого полвека. Хватит с вас. Здесь я заключила новый союз на вечные времена».

Отказ моей Эвридики[117]ужасно меня разозлил. Я немедленно покинул неблагодарные тени и возвратился в наш добрый мир, — чтобы вновь видеть солнце и вас. Я здесь, мадам, и давайте отомстим им».

Франклин, ухмыляясь, перечитал письмо и рассмеялся: «Vive la bagatelle». И понял окончательно: хорошо, что он сделал предложение, и очень хорошо, что она отвергла его.

Вечером он был в гостях у мадам Брийон. Он был в ударе, и мысль о том, что в качестве супруга мадам Гельвеций он вряд ли смог бы так часто навещать свою очаровательную учительницу французского языка, еще больше подняла его настроение.

Мадам Брийон заказала ванну на десять часов. Но в это время беседа их была в самом разгаре, и она не отпустила Франклина. Два часа просидел он на деревянной крышке ее ванны и болтал с ней.

 

Тотчас же после премьеры «Фигаро» Водрейль уехал на побережье, чтобы принять командование армией вторжения. Он застал армию в очень скверном состоянии, измученную долгим ожиданием. «Умереть не страшно, — на тысячу ладов твердили ему офицеры, — драться — чудесно; томиться и скучать — ужасно».

Водрейль решил добиться приказа о наступлении. Бывали дни, когда он направлял в Версаль двух курьеров. Но горячему, энергичному Водрейлю повезло отнюдь не больше, чем его предшественнику, старому, апатичному маркизу де Кастри. Версаль находил тысячи предлогов, чтобы оттянуть наступление; он указывал то на необходимость отправить в море экспедиционный корпус, то на новый проект послать войска в Сенегал. Водрейль бранился, грозил, умолял. Ничто не помогало. Ловкие господа в Париже и в Версале хладнокровно смотрели, как он надрывается. Пусть сидит себе в Бретани и взывает оттуда сколько угодно.

Стараясь избавиться от смертельной, мучительной скуки, офицеры бесчинствовали. Они играли еще более азартно и крупно, чем в Версале. Устраивали самые дикие оргии, и дело нередко доходило до военного суда. Водрейль почти не участвовал в этих развлечениях. Он занял дом в пригороде Бреста. Там, со своими лучшими офицерами, он разрабатывал планы вторжения и придумывал бесконечные нововведения и изменения в строевом уставе, чтобы хоть чем-нибудь занять войска.

Как-то в конце лета до загородной резиденции Водрейля докатилась весть, что французские суда на пути в Брест были захвачены врасплох английской эскадрой и у них завязался бой. Но французским кораблям удалось уйти от превосходящих сил противника, и скоро они прибудут в Брест. Особенно отличился фрегат «Ла Сюрвейант». Он потопил линейный корабль «Квебек».

С помощью камердинера Батиста и адъютанта Водрейль тотчас же надел парадную форму, вскочил на коня и поспешил в Брест встретить героев морского сражения. Полчаса он мчался во весь опор, но в самом городе с его крутыми, извилистыми улочками продвигаться можно было лишь очень медленно. Весь Брест был в волнении, о подвигах французских судов рассказывали чудеса, войска и народ — все устремились в гавань.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.