|
|||
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 7 страница— Только самое простое «V», месье, — объяснял каноник по дороге двум другим. — Палочка вниз и палочка вверх. Никто не скажет, что церковь недостаточно терпима. Вольтер уже давно находился по ту сторону мирских забот. Жестокая боль терзала, жгла и рвала его внутренности. По временам он впадал в приятное забытье, но ненадолго. Доктор Троншен думал, не дать ли ему наркотик. Он не хотел, чтобы его друг умирал мучительно и безобразно. В то же время он полагал, что человек, который в течение всей своей жизни с радостью принимал все, что она приносила ему, — и хорошее и дурное, не захотел бы проспать свои последние минуты, как бы тяжелы они ни были. Доктор надеялся, что, испытывая такую боль, этот еретик и насмешник раскается в своей дурацкой жизни. Но, как только боли утихали, врач, к великому своему разочарованию, видел, что на старом, высохшем лице Вольтера не было и тени раскаяния, выражения внутренней муки. Напротив, умиравший с какой-то радостью смотрел на лист бумаги, висевший над его постелью и возвещавший, что он, Вольтер, добился запоздалой справедливости для покойного генерала. И, с неприятным удивлением слушая бормотанье умирающего, врач был свидетелем того, как Вольтер в последний свой час, вместо того чтобы вспоминать о своих грехах, остроумно и цинично говорил с умершими друзьями, злобно издевался над мертвыми врагами, работал над выражением «ad patres»[103]для статьи в словаре. А употреблялось это выражение для обозначения человека, отправившегося к праотцам, то есть умершего. Когда прибыли каноник и оба аббата, вокруг умирающего собрались доктор Троншен, слуга Моран, маркиз и маркиза де Вийет и мадам Дени. Каноник подошел к постели и проговорил: — Мосье де Вольтер, ответствуйте! Раскаиваетесь ли вы? Верите ли вы в божественность Христа? Больной посмотрел на него ясным взглядом и ничего не ответил. Тогда каноник склонился над ним, и Вольтер поднял неописуемо слабую, неописуемо худую руку. Чуть заметная счастливая улыбка пробежала по лицу каноника. Он решил, что еретик поднял руку в знак раскаяния или приветствия. Заученным тоном, тихо, но очень внятно каноник повторил свой вопрос: — Мосье де Вольтер, веруете ли вы в Иисуса Христа? Умирающий сделал легкое движение рукой, и все поняли, что это знак отрицания. Потом он опустился на подушки и отчетливо прошептал: — Дайте мне спокойно умереть. Уходя, каноник зло сказал маркизу де Вийету: — Зачем вмешался аббат Миньо? Зачем вам понадобился недалекий Готье? Предоставь вы это дело мне, я бы все прекрасно уладил. Еще два часа домашние стояли у ложа Вольтера. Тот несколько раз звал своего Ваньера. В одиннадцать часов четыре минуты он сказал слуге: «Прощай, мой милый Моран, я умираю». В одиннадцать часов тринадцать минут его не стало. Вместе с ним ушли бесчисленные неродившиеся драмы, поэмы и великолепные эссе. С ним ушел сверкающий, острый ум, безграничная жажда и безграничное умение высмеивать, неистовое, детски наивное честолюбие. С ним ушла душа, которая в малом была безмерно эгоистична и лжива, а во всем большом безмерно правдива и отважна. С ним ушло сочетание мерзейшей скупости и слепой расточительности, бесстыдной алчности и безмерной щедрости. С ним ушли огромные знания и поразительная способность перекидывать мосты от одной области духа к другой. С ним ушла жгучая потребность распространить свет истины по всему миру, пламенная ненависть к нетерпимости, суеверию, несправедливости, невежеству. С ним ушел ум, которому суждено было властвовать на огромных расстояниях в пространстве и времени. И вот 30 мая, в одиннадцать часов тринадцать минут, от всего этого остался крошечный, ссохшийся труп. Когда это крошечное, сморщенное существо могло еще мыслить и писать, оно написало: «Я знал человека, который был твердо убежден в том, что жужжание пчелы прекращается с ее смертью. Он сравнивал человека с музыкальным инструментом, который перестает звучать, когда его разобьют. Он утверждал, что, по-видимому, человек, как и все животные и растения, создан для бытия и небытия. Человек этот, достигнув возраста Демокрита, вел себя, как Демокрит, — он смеялся надо всем». [104] Теперь человек этот больше не мыслил и не смеялся, и ему было все равно, что с ним происходит. Зато другим было не все равно. Каноник собора Сен-Сюльпис счел своим долгом немедленно послать донесение архиепископу. Тот полагал, что родные отвезут тело Вольтера в Ферне, и тамошний епископ получил указание не допускать в Ферне христианского погребения Вольтера. Но аббат Миньо предвидел это и придумал план, обеспечивавший усопшему дяде погребение, которого тот желал, и оставлявший в дураках архиепископа. Смерть Вольтера держалась в тайне. Преданный врач и два помощника забальзамировали труп и так его загримировали, что Вольтер выглядел как живой. Ночью мертвеца внесли в экипаж и усадили в естественной позе. Так, словно спящий, великий Вольтер тайком, незаметно покинул Париж, куда недавно вступил в шуме и блеске славы. С ним вместе ехали его слуга, поддерживавший его в надлежащем положении, и аббат Миньо. Они бешено мчались всю ночь напролет в юго-восточном направлении. Проехав сто десять миль в сторону Ромильи-на-Сене, они достигли аббатства Сельер, подчиненного Миньо. Здесь аббат Миньо заявил настоятелю монастыря, что согласно желанию своего дяди он намеревался отвезти его тело в Ферне, чтобы предать там земле. Но труп, по-видимому, не выдержит такого долгого пути. Поэтому он просит у настоятеля разрешения похоронить покойного здесь, в церкви. Польщенный настоятель, познакомившись со сделанным аббату Готье заявлением, сразу же дал согласие, и тотчас последовали необходимые приготовления. После полудня тело выставили в церкви, возле клироса, и отслужили заупокойную мессу. Всю ночь тело Вольтера оставалось в церкви, освещенное факелами, охраняемое почитателями. На следующее утро, 2 июня, Вольтер в присутствии множества духовных и светских сановников был похоронен со всем церковным благолепием в освященной земле, как он о том с ребяческим лукавством мечтал. Через три часа настоятель монастыря получил от своего начальника, епископа Труа, письменное запрещение хоронить Вольтера.
Несмотря на предосторожности близких Вольтера, Луи, конечно, узнал о смерти на следующий же день. Он всецело одобрял запрещение церкви хоронить еретика. Все труды вольнодумцев, и в особенности этого Вольтера, были полны лицемерных сентенций о терпимости, но он, Луи, не питал ничего, кроме злобы и отвращения, к этой болтовне, которая обряжала в красивые слова преступное равнодушие. Он твердо решил быть нетерпимым. Трону не пристало отставать от алтаря. Он желает, строго объяснил он президенту полиции Ленуару, чтобы умершему еретику не было оказано никаких почестей. Газетам запретили помещать некрологи. Они не смели даже упоминать о смерти Вольтера. Академии не разрешили созвать траурное заседание, театрам — ставить пьесы, школам — читать произведения покойного. Но принятые меры не имели успеха. Париж не желал отказаться почтить память величайшего гения эпохи, рожденного Францией, и попытка опорочить его память вызвала возмущение. Появились сотни листовок, изливавшие потоки насмешек и злости на власть, пытавшуюся уничтожить память Бессмертного. Никогда еще творения Вольтера не читались с такой пламенной любовью, как теперь. Именно потому, что это было запрещено, в эти полные нетерпимости недели тысячи юношей учили наизусть молитву, заканчивающую вольтеровский «Трактат о веротерпимости»: «К тебе обращаю я мольбу свою, бог всех существ, всех миров, всех времен. Ты дал нам сердце не для того, чтобы мы ненавидели, и руки не для того, чтобы мы душили друг друга. Сотвори так, чтобы жалкие различия в одежде, покрывающей наше бренное тело, а также в наших несовершенных языках, в наших смешных обычаях, в наших преходящих законах, в наших бессмысленных убеждениях, — чтобы все эти маленькие различия, кажущиеся нам невероятно большими, но ничтожные пред величием твоим, не стали предметом ненависти и преследования. Сделай так, чтобы тиранию над душами люди возненавидели и прокляли так же, как грабеж и насилие. И если уж неизбежны войны, сделай так, чтобы мы, по крайней мере в мирное время, не ненавидели и не терзали друг друга, а употребили бы жизнь свою на то, чтобы на тысячах языков, но с единым чувством, от Сиама до Калифорнии, славить доброту твою, даровавшую нам тот краткий миг, который именуем мы жизнью». Церковники, со своей стороны, осыпали Вольтера всяческими оскорблениями. «В своем непостижимом безумии, — писал один из них, — этот бесстыдный святотатец называл себя личным врагом Спасителя. Он погружался в грязь, купался в грязи, радовался грязи. Воображение его распалялось адом, и ад дал ему силу познать зло до последнего предела». Если парижанам запрещалось открыто чтить память покойного, то тем больше чтили ее в остальном мире. Мечтательно вспоминала о нем русская императрица Екатерина. «Вот он умер, — печалилась она, — и в мире не осталось больше ума и истинного остроумия. Всеми своими мыслями обязана я ему», — признавалась она. Король Фридрих Прусский, он же президент собственной Академии, созвал траурное заседание и произнес на нем речь. Она была полна презрения к узколобым и бездушным парижским попам и облетела весь мир. Король приказал также, чтобы во всех католических церквах его государства были отслужены заупокойные мессы. Версаль был вынужден скорей, чем ожидали, спять запреты, направленные против мертвого Вольтера. «Театр Франсе» поставил его предсмертную трагедию «Агафокл». Публика пришла в траурной одежде, никто не аплодировал, все разошлись в молчании. То же самое было в Академии на панихиде по Вольтеру. Тысячи людей в трауре собрались во дворе Лувра, заполнили прилегающие улицы. Они стояли с обнаженными головами под дождем и в глубоком молчании слушали д'Аламбера, произносившего надгробную речь.
|
|||
|