|
|||
Лесков Hиколай Семенович 3 страницаКак перестали мы драться, я кричу: - Возьми же, ваше сиятельство, свои деньги подбери, на прогоны годится! Что же вы думаете: ведь не поднял, а прямо бежит и за дитя хватается; но, разумеется, он берет дитя за руку, а я сейчас же хвать за другую и говорю: - Ну, тяни его: на чию половину больше оторвется. Он кричит: - Подлец, подлец, изверг! - и с этим в лицо мне плюнул и ребенка бросил, а уже только эту барыньку увлекает, а она в отчаянии прежалобно вопит и, насильно влекома, за ним хотя следует, но глаза и руки сюда ко мне и к дите простирает... и вот вижу я и чувствую, как она, точно живая, пополам рвется, половина к нему, половина к дитяти... А в эту самую минуту от города, вдруг вижу, бегит мой барин, у которого я служу, и уже в руках пистолет, и он все стреляет из того пистолета да кричит: - Держи их, Иван! Держи! " Ну как же, - думаю себе, - так я тебе и стану их держать? Пускай любятся! " - да догнал барыньку с уланом, даю им дитя и говорю: - Нате вам этого пострела! только уже теперь и меня, - говорю, - увозите, а то он меня правосудию сдаст, потому что я по беззаконному паспорту. Она говорит: - Уедем, голубчик Иван, уедем, будем с нами жить. Так мы и ускакали и девчурку, мою воспитомку, с собой увезли, а тому моему барину коза, да деньги, да мой паспорт остались. Всю дорогу я с этими своими еловыми господами все на козлах на тарантасе, до самой Пензы едучи, сидел и думал: хорошо ли же это я сделал, что я офицера бил? ведь он присягу принимал, и на войне с саблею отечество защищает, и сам государь ему, по его чину, может быть, " вы" говорит, а я, дурак, его так обидел!.. А потом это передумаю, начну другое думать: куда теперь меня еще судьба определит; а в Пензе тогда была ярмарка, и улан мне говорит: - Послушай, Иван, ты ведь, я думаю, знаешь, что мне тебя при себе держать нельзя. Я говорю: - Почему же? - А потому, - отвечает, - что я человек служащий, а у тебя никакого паспорта нет. - Нет, у меня был, - говорю, - паспорт, только фальшивый. - Ну вот видишь, - отвечает, - а теперь у тебя и такого нет. На же вот тебе двести рублей денег на дорогу и ступай с богом, куда хочешь. А мне, признаюсь, ужасть как неохота была никуда от них идти, потому что я то дитя любил; но делать нечего, говорю: - Ну, прощайте, - говорю, - покорно вас благодарю на вашем награждении, но только еще вот что. - Что, - спрашивает, - такое? - А то, - отвечаю, - что я перед вами виноват, что дрался с вами и грубил. Он рассмеялся и говорит: - Ну что это, бог с тобой, ты добрый мужик. - Нет-с, это, - отвечаю, - мало ли что добрый, это так нельзя, потому что это у меня может на совести остаться: вы защитник отечества, и вам, может быть, сам государь " вы" говорил. - Это, - отвечает, - правда: нам, когда чин дают, в бумаге пишут: " Жалуем вас и повелеваем вас почитать и уважать". - Ну, позвольте же, - говорю, - я этого никак дальше снесть не могу... - А что же, - говорит, - теперь с этим делать. Что ты меня сильнее и поколотил меня, того назад не вынешь. - Вынуть, - говорю, - нельзя, а по крайности для облегчения моей совести, как вам угодно, а извольте сколько-нибудь раз меня сами ударить, - и взял обе щеки перед ним надул. - Да за что же? - говорит, - за что же я тебя стану бить? - Да так, - отвечаю, - для моей совести, чтобы я не без наказания своего государя офицера оскорбил. Он засмеялся, а я опять надул щеки как можно полнее и опять стою. Он спрашивает: - Чего же ты это надуваешься, зачем гримасничаешь? А я говорю: - Это я по-солдатски, по артикулу приготовился: извольте, - говорю, меня с обеих сторон ударить, - и опять щеки надул; а он вдруг, вместо того чтобы меня бить, сорвался с места и ну целовать меня и говорит: - Полно, Христа ради, Иван, полно: ни за что на свете я тебя ни разу не ударю, а только уходи поскорее, пока Машеньки с дочкой дома нет, а то они по тебе очень плакать будут. - А! это, мол, иное дело; зачем их огорчать? И хоть не хотелось мне отходить, но делать нечего: так и ушел поскорей, не прощавшись, и вышел за ворота, и стал, и думаю: " Куда я теперь пойду? " И взаправду, сколько времени прошло с тех пор, как я от господ бежал и бродяжу, а все я нигде места под собой не согрею... " Шабаш, - думаю, - пойду в полицию и объявлюсь, но только, - думаю, - опять теперь то нескладно, что у меня теперь деньги есть, а в полиции их все отберут: дай же хоть что-нибудь из них потрачу, хоть чаю с кренделями в трактире попью в свое удовольствие". И вот я пошел на ярмарку в трактир, спросил чаю с кренделями и долго пил, а потом вижу, дольше никак невозможно продолжать, и пошел походить. Выхожу за Суру за реку на степь, где там стоят конские косяки, и при них же тут и татары в кибитках. Все кибитки одинаковые, но одна пестрая-препестрая, а вокруг нее много разных господ занимаются, ездовых коней пробуют. Разные - и штатские, и военные, и помещики, которые приехали на ярмарку, все стоят, трубки курят, а посереди их на пестрой кошме сидит тонкий, как жердь, длинный степенный татарин в штучном халате и в золотой тюбетейке. Я оглядаюсь и, видя одного человека, который при мне в трактире чай пил, спрашиваю его: что это такой за важный татарин, что он один при всех сидит? А мне тот человек отвечает: - Нешто ты, - говорит, - его не знаешь: это хан Джангар*. - Что, мол, еще за хан Джангар? А тот и говорит: - Хан Джангар, - говорит, - первый степной коневод, его табуны ходят от самой Волги до самого Урала во все Рынь-пески*, и сам он, этот хан Джангар, в степи все равно что царь. - Разве, - говорю, - эта степь не под нами? - Нет, она, - отвечает, - под нами, но только нам ее никак достать нельзя, потому что там до самого Каспия либо солончаки, либо одна трава да птицы по поднебесью вьются, и чиновнику там совсем взять нечего, вот по этой причине, - говорит, - хан Джангар там и царюет, и у него там, в Рынь-песках, говорят, есть свои шихи, и ших-зады, и мало-зады, и мамы, и азии, и дербыши, и уланы, и он их всех, как ему надо, наказывает, а они тому рады повиноваться. Я эти слова слушаю, а сам смотрю, что в то самое время один татарчонок пригонил перед этого хана небольшую белую кобылку и что-то залопотал; а тот встал, взял кнут на длинном кнутовище и стал прямо против кобылицыной головы и кнут ей ко лбу вытянул и стоит. Но ведь как, я вам доложу, разбойник стоит? просто статуй великолепный, на которого на самого заглядеться надо, и сейчас по нем видно, что он в коне все нутро соглядает. А как я по этой части сам с детства был наблюдателен, то мне видно, что и сама кобылица-то эта зрит в нем знатока, и сама вся навытяжке перед ним держится: на-де, смотри на меня и любуйся! И таким манером он, этот степенный татарин, смотрел, смотрел на эту кобылицу и не обходил ее, как делают наши офицеры, что по суетливости все вокруг коня мычутся, а он все с одной точки взирал и вдруг кнут опустил, а сам персты у себя на руке молча поцеловал: дескать, антик! и опять на кошме, склавши накрест ноги, сел, а кобылица сейчас ушми запряла, фыркнула и заиграла. Господа, которые тут стояли, и пошли на нее вперебой торговаться: один дает сто рублей, а другой полтораста и так далее, все большую друг против друга цену нагоняют. Кобылица была, точно, дивная, ростом не великонька, в подобье арабской, но стройненькая, головка маленькая, глазок полный, яблочком, ушки сторожкие; бочка самые звонкие, воздушные, спинка как стрелка, а ножки легкие, точеные, самые уносистые. Я как подобной красоты был любитель, то никак глаз от этой кобылицы не отвлеку. А хан Джангар видит, что на всех от нее зорость* пришла и господа на нее как оглашенные цену наполняют, кивнул чумазому татарчонку, а тот как прыг на нее, на лебедушку, да и ну ее гонить, - сидит, знаете, по-своему, по-татарски, коленками ее ежит, а она под ним окрыляется и точно птица летит и не всколыхнет, а как он ей к холочке принагнется да на нее гикнет, так она так вместе с песком в один вихорь и воскурится. " Ах ты, змея! - думаю себе, ах ты, стрепет степной, аспидский! где ты только могла такая зародиться? " И чувствую, что рванулась моя душа к ней, к этой лошади, родной страстию. Пригонил ее татартище назад, она пыхнула сразу в обе ноздри, выдулась и всю усталь сбросила и больше ни дыхнет и ни сапнет. Ах ты, - думаю, - милушка; ах ты, милушка! " Кажется, спроси бы у меня за нее татарин не то что мою душу, а отца и мать родную, и тех бы не пожалел, - но где было о том и думать, чтобы этакого летуна достать, когда за нее между господами и ремонтерами невесть какая цена слагалась, но и это еще было все ничего, как вдруг тут еще торг не был кончен, и никому она не досталась, как видим, из-за Суры от Селиксы*, гонит на вороном коне борзый всадник, а сам широкою шляпой машет и подлетел, соскочил, коня бросил и прямо к той к белой кобылице и стал опять у нее в головах, как и первый статуй, и говорит: - Моя кобылица. А хан отвечает: - Как не твоя: господа мне за нее пятьсот монетов дают. А тот всадник, татарчище этакий огромный и пузатый, морда загорела и вся облупилась, словно кожа с нее сорвана, а глаза малые, точно щелки, и орет сразу: - Сто монетов больше всех даю! Господа взъерепенились, еще больше сулят, а сухой хан Джангар сидит да губы цмокает, а от Суры с другой стороны еще всадник-татарчище гонит на гривастом коне, на игренем, и этот опять весь худой, желтый, в чем кости держатся, а еще озорнее того, что первый приехал. Этот съерзнул с коня и как гвоздь воткнулся перед белой кобылицей и говорит: - Всем отвечаю: хочу, чтобы моя была кобылица! Я и спрашиваю соседа: в чем тут у них дело зависит. А он отвечает: - Это, - говорит, - дело зависит от очень большого хана-Джангарова понятия. Он, - говорит, - не один раз, а чуть не всякую ярмарку тут такую штуку подводит, что прежде всех своих обыкновенных коней, коих пригонит сюда, распродаст, а потом в последний день, михорь его знает откуда, как из-за пазухи выймет такого коня, или двух, что конэсеры не знать что делают; а он, хитрый татарин, глядит на это да тешится, и еще деньги за то получает. Эту его привычку знавши, все уже так этого последыша от него и ожидают, и вот оно так и теперь вышло: все думали, хан ноне уедет, и он, точно, ночью уедет, а теперь ишь какую кобылицу вывел... - Диво, - говорю, - какая лошадь! - Подлинно диво, он ее, говорят, к ярмарке всереди косяка пригонил, и так гнал, что ее за другими конями никому видеть нельзя было, и никто про нее не знал, опричь этих татар, что приехали, да и тем отказал, что кобылица у него не продажная, а заветная, да ночью ее от других отлучил и под Мордовский ишим* в лес отогнал и там на поляне с особым пастухом пас, а теперь вдруг ее выпустил и продавать стал, и ты погляди, что из-за нее тут за чудеса будут и что он, собака, за нее возьмет, а если хочешь, ударимся об заклад, кому она достанется? - А что, мол, такое: из-за чего нам биться? - А из-за того, - отвечает, - что тут страсть что сейчас почнется: и все господа непременно спятятся, а лошадь который-нибудь вот из этих двух азиатов возьмет. - Что же они, - спрашиваю, - очень, что ли, богаты? - И богатые, - отвечает, - и озорные охотники: они свои большие косяки гоняют и хорошей, заветной лошади друг другу в жизнь не уступят. Их все знают: этот брюхастый, что вся морда облуплена, это называется Бакшей Отучев, а худищий, что одни кости ходят, Чепкун Емгурчеев, - оба злые охотники, и ты только смотри, что они за потеху сделают. Я замолчал и смотрю: господа, которые за кобылицу торговались, уже отступилися от нее и только глядят, а те два татарина друг дружку отпихивают и все хана Джангара по рукам хлопают, а сами за кобылицу держатся и все трясутся да кричат; один кричит: - Я даю за нее, кроме монетов, еще пять голов (значить пять лошадей), - а другой вопит: - Врет твоя мордам, я даю десять. Бакшей Отучев кричит: - Я даю пятнадцать голов. А Чепкун Емгурчеев: - Двадцать. Бакшей: - Двадцать пять. А Чепкун: - Тридцать. А больше ни у того, ни у другого, видно, уже нет... Чепкун крикнул тридцать, и Бакшей дает тоже только тридцать, а больше нет; но зато Чепкун еще в придачу седло сулит, а Бакшей седло и халат, и Чепкун халат скидает, больше опять друг друга им нечем одолевать. Чепкун крикнул: " Слушай меня, хан Джангар: я домой приеду, я к тебе свою дочь пригоню", - и Бакшей тоже дочь сулит, а больше опять друг друга нечем пересилить. Тут вдруг вся татарва, кои тут это торговище зрели, заорали, загалдели по-своему; их разнимают, чтобы до разорения друг друга не довели, тормошат их, Чепкуна и Бакшея, в разные стороны, в бока их тычут, уговаривают. Я спрашиваю у соседа: - Скажи, пожалуйста, что это такое у них теперь пошло? - А вот видишь, - говорит, - этим князьям, которые их разнимают, им Чепкуна с Бакшеем жалко, что они очень заторговались, так вот они их разлучают, чтобы опомнились и как-нибудь друг дружке честью кобылицу уступили. - Как же, - спрашиваю, - можно ли, чтобы они друг дружке ее уступили, когда она обоим им так правится? Этого быть не может. - Отчего же, - отвечает, - азиаты народ рассудительный и степенный: они рассудят, что зачем напрасно имение терять, и хану Джангару дадут, сколько он просит, а кому коня взять, с общего согласия наперепор пустят. Я любопытствую: - Что же, мол, такое это значит: " наперепор". А тот мне отвечает: - Нечего спрашивать, смотри, это видеть надо, а оно сейчас начинается. Смотрю я и вижу, что и Бакшей Отучев и Чепкун Емгурчеев оба будто стишали и у тех своих татар-мировщиков вырываются и оба друг к другу бросились, подбежали и по рукам бьют. - Сгода! - дескать, поладили. И тот то же самое отвечает: - Сгода: поладили! И оба враз с себя и халаты долой и бешметы и чевяки сбросили, ситцевые рубахи сняли, и в одних широких полосатых потищах остались, и плюх один против другого, сели на землю, как курохтаны* степные, и сидят. В первый раз мне этакое диво видеть доводилось, и я смотрю, что дальше будет? А они друг дружке левые руки подали и крепко их держат, ноги растопырили и ими друг дружке следами в следы уперлись и кричат: " Подавай! " Что такое они себе требуют " подавать", я не предвижу, но те, татарва-то, из кучки отвечают: - Сейчас, бачка, сейчас. И вот вышел из этой кучки татарин старый, степенный такой, и держит в руках две здоровые нагайки и сравнял их в руках и кажет всей публике и Чепкуну с Бакшеем: " Глядите, - говорит, - обе штуки ровные". - Ровные, - кричат татарва, - все мы видим, что благородно сделаны, плети ровные! Пусть садятся и начинают. А Бакшей и Чепкун так и рвутся, за нагайки хватаются. Степенный татарин и говорит им: " подождите", и сам им эти нагайки подал: одну Чепкуну, а другую Бакшею, да ладошками хлопает тихо, раз, два и три... И только что он в третье хлопнул, как Бакшей стегнет изо всей силы Чепкуна нагайкою через плечо по голой спине, а Чепкун таким самым манером на ответ его. Да и пошли эдак один другого потчевать: в глаза друг другу глядят, ноги в ноги следками упираются и левые руки крепко жмут, а правыми с нагайками порются... Ух, как они знатно поролись! Один хорошо черкнет, а другой еще лучше. Глаза-то у обоих даже выстолбенели, и левые руки замерли, а ни тот, ни другой не сдается. Я спрашиваю у моего знакомца: - Что же это, мол, у них, стало быть, вроде как господа на дуэль, что ли, выходят? - Да, - отвечает, - тоже такой поединок, только это, - говорит, - не насчет чести, а чтобы не расходоваться. - И что же, - говорю, - они эдак могут друг друга долго сечь? - А сколько им, - говорит, - похочется и сколько силы станет. А те все хлещутся, а в народе за них спор пошел: одни говорят: " Чепкун Бакшея перепорет", а другие спорят: " Бакшей Чепкуна перебьет", и кому хочется, об заклад держат - те за Чепкуна, а те за Бакшея, кто на кого больше надеется. Поглядят им с познанием в глаза и в зубы, и на спины посмотрят, и по каким-то приметам понимают, кто надежнее, за того и держат. Человек, с которым я тут разговаривал, тоже из зрителей опытных был и стал сначала за Бакшея держать, а потом говорит: - Ах, квит, пропал мой двугривенный: Чепкун Бакшея собьет. А я говорю: - Почему то знать? Еще, мол, ничего не можно утвердить: оба еще ровно сидят. А тот мне отвечает: - Сидят-то, - говорит, - они еще оба ровно, да не одна в них повадка. - Что же, - говорю, - по моему мнению, Бакшей еще ярче стегает. - А вот то, - отвечает, - и плохо. Нет, пропал за него мой двугривенный: Чепкун его запорет. " Что это, - думаю, - такое за диковина: как он непонятно, этот мой знакомец, рассуждает? А ведь он же, размышляю, - должно быть, в этом деле хорошо понимает практику, когда об заклад бьется! " И стало мне, знаете, очень любопытно, и я и, этому знакомцу пристаю. - Скажи, - говорю, - милый человек, отчего ты теперь за Бакшея опасаешься? А он говорит: - Экой ты пригородник глупый! ты гляди, - говорит, - какая у Бакшея спина. Я гляжу: ничего, спина этакая хорошая, мужественная, большая и пухлая, как подушка. - А видишь, - говорит, - как он бьет? Гляжу, и вижу тоже, что бьет яростно, даже глаза на лоб выпялил, и так его как ударит, так сразу до крови и режет. - Ну, а теперь сообрази, как он нутр? м действует? - Что же, мол, такое нутр? м? - я вижу одно, что сидит он прямо, и весь рот открыл, и воздух в себя шибко забирает. А мой знакомец и говорит; - Вот это-то и худо: спина велика, по ней весь удар просторно ложится; шибко бьет, запыхается, а в открытый рот дышит, он у себя воздухом все нутро пережжет. - Что же, спрашиваю, - стало быть, Чепкун надежней? - Непременно, - отвечает, - надежнее: видишь, он весь сухой, кости в одной коже держатся, и спиночка у него как лопата коробленая, по ней ни за что по всей удар не падет, а только местечками, а сам он, зри, как Бакшея спрохвала поливает, не частит, а с повадочкой, и плеть сразу не отхватывает, а под нею коже напухать дает. Вон она от этого, спина-то, у Бакшея вся и вздулась и как котел посинела, а крови нет, и вся боль у него теперь в теле стоит, а у Чепкуна на худой спине кожичка как на жареном поросенке трещит, прорывается, и оттого у него вся боль кровью сойдет, и он Бакшея запорет. Понимаешь ты это теперь? - Теперь, - говорю, - понимаю, - и точно, тут я всю эту азиатскую практику сразу понял и сильно ею заинтересовался: как в таком случае надо полезнее действовать? - А еще самое главное, - указует мой знакомец, - замечай, - говорит, - как этот проклятый Чепкун хорошо мордой такту соблюдает; видишь: стегнет и на ответ сам вытерпит и соразмерно глазами хлопнет, - это легче, чем пялить глаза, как Бакшей пялит, и Чепкун зубы стиснул и губы прикусил, это тоже легче, оттого что в нем через эту замкнутость излишнего горения внутри нет. Я все эти его любопытные примеры на ум взял и сам вглядываюсь и в Чепкуна и в Бакшея, и все мне стало и самому понятно, что Бакшей непременно свалится, потому что у него уже и глазища совсем обостолопели и губы веревочкой собрались и весь оскал открыли... И точно, глядим, Бакшей еще раз двадцать Чепкуна стеганул и все раз от разу слабее, да вдруг бряк назад и левую Чепкунову руку выпустил, а своею правою все еще двигает, как будто бьет, но уже без памяти, совсем в обмороке. Ну, тут мой знакомый говорит: " Шабаш: пропал мой двугривенный". Тут все и татары заговорили, поздравляют Чепкуна, кричат: - Ай, башка Чепкун Емгурчеев, ай, умнай башка - совсем пересек Бакшея, садись - теперь твоя кобыла. И сам хан Джангар встал с кошмы и похаживает, а сам губами шлепает и тоже говорит: - Твоя, твоя, Чепкун, кобылица: садись, гони, на ней отдыхай. Чепкун и встал: кровь струит по спине, а ничего виду болезни не дает, положил кобылице на спину свой халат и бешмет, а сам на нее брюхом вскинулся и таким манером поехал, и мне опять скучно стало. " Вот, - думаю, - все это уже и окончилось, и мне опять про свое положение в голову полезет", - а мне страх как не хотелось про это думать. Но только, спасибо, мой тот знакомый человек говорит мне: - Подожди, не уходи, тут непременно что-то еще будет. Я говорю: - Чему же еще быть? все кончено. - Нет, - говорит, - не кончено, ты смотри, - говорит, - как хан Джангар трубку жжет. Видишь, палит: это он непременно еще про себя что-нибудь думает, самое азиатское. Ну, а я себе думаю: " Ах, если еще что будет в этом самом роде, то уже было бы только кому за меня заложиться, а уже я не спущу! " ГЛАВА ШЕСТАЯ И что же вы изволите полагать? Все точно так и вышло, как мне желалось: хан Джангар трубку палит, а на него из чищобы гонит еще татарчонок, и уже этот не на такой кобылице, какую Чепкун с мировой у Бакшея взял, а караковый жеребенок, какого и описать нельзя. Если вы видали когда-нибудь, как по меже в хлебах птичка коростель бежит, - по-нашему, по-орловски, дергач зовется: крыла он растопырит, а зад у него не как у прочих птиц, не распространяется по воздуху, а вниз висит и ноги книзу пустит, точно они ему не надобны, - настоящее, выходит, будто он едет по воздуху. Вот и этот новый конь, на эту птицу подобно, точно не своей силой несся. Истинно не солгу скажу, что он даже не летел, а только земли за ним сзади прибавлялось. Я этакой легкости сроду не видал и не знал, как сего конька и ценить, на какие сокровища и кому его обречь, какому королевичу, а уже тем паче никогда того не думал, чтобы этот конь мой стал. - Как он ваш стал? - перебили рассказчика удивленные слушатели. - Так-с, мой, по всем правам мой, но только на одну минуту, а каким манером, извольте про это слушать, если угодно. Господа, по своему обыкновению, начали и на эту лошадь торговаться, и мой ремонтер, которому я дитя подарил, тоже встрял, а против них, точно ровня им, взялся татарин Савакирей, этакой коротыш, небольшой, но крепкий, верченый, голова бритая, словно точеная, и круглая, будто молодой кочешок крепенький, а рожа как морковь красная, и весь он будто огородина какая здоровая и свежая. Кричит: " Что, говорит, по-пустому карман терять нечего, клади кто хочет деньги за руки, сколько хан просит, и давай со мною пороться, кому конь достанется? " Господам, разумеется, это не пристало, и они от этого сейчас в сторону; да и где им с этим татарином сечься, он бы, поганый, их всех перебил. А у моего ремонтера тогда уже и денег-то не очень густо было, потому он в Пензе опять в карты проигрался, а лошадь ему, я вижу, хочется. Вот я его сзади дернул за рукав, да и говорю: так и так, мол, лишнего сулить не надо, а что хан требует, то дайте, а я с Савакиреем сяду потягаться на мировую. Он было не хотел, но я упросил, говорю: " Сделайте такую милость: мне хочется". Ну, так и сделали. - Вы с этим татарином... что же... секли друг друга? - Да-с, тоже таким манером попоролись на мировую, и жеребенок мне достался. - Значит, вы татарина победили? - Победил-с, не без труда, по пересилил его. - Ведь это, должно быть, ужасная боль. - Ммм... как вам сказать... Да, вначале есть-с; и даже очень чувствительно, особенно потому, что без привычки, и он, этот Савакирей, тоже имел сноровку на опух бить, чтобы кровь не слушать, но я против этого его тонкого искусства свою хитрую сноровку взял: как он меня хлобыснет, я сам под нагайкой спиною поддерну, и так приноровился, что сейчас шкурку себе и сорву, таким манером и обезопасился, и сам этого Савакирея запорол. - Как запороли, неужто совершенно до смерти? - Да-с, он через свое упорство да через политику так глупо себя допустил, что его больше и на свете не стало, - отвечал добродушно и бесстрастно рассказчик и, видя, что слушатели все смотрят на него, если не с ужасом, то с немым недоумением, как будто почувствовал необходимость пополнить свой рассказ пояснением. - Видите, - продолжал он, - это стало не от меня, а от него, потому что он во всех Рынь-песках первый батырь считался и через эту амбицыю ни за что не хотел мне уступить, хотел благородно вытерпеть, чтобы позора через себя на азиатскую нацию не положить, но сомлел, беднячок, и против меня не вытерпел, верно потому, что я в рот грош взял. Ужасно это помогает, и я все его грыз, чтобы боли не чувствовать, а для рассеянности мыслей в уме удары считал, так мне и ничего. - И сколько же вы насчитали ударов? - перебили рассказчика. - А вот наверно этого сказать не могу-с, помню, что я сосчитал до двести до восемьдесят и два, а потом вдруг покачнуло меня вроде обморока, я и сбился на минуту и уже так, без счета пущал, но только Савакирей тут же вскоре последний разок на меня замахнулся, а уже ударить не мог, сам, как кукла, на меня вперед и упал: посмотрели, а он мертвый... Тьфу ты, дурак эдакий! до чего дотерпелся? Чуть я за него в острог не попал. Татарва - те ничего: ну, убил и убил: на то такие были кондиции, потому что и он меня мог засечь, но свои, наши русские, даже досадно как этого не понимают, и взъелись. Я говорю: " Ну, вам что такого? что вам за надобность? " " Как, - говорят, - ведь ты азиата убил? " " Ну так что же, мол, такое, что я его убил? Ведь это дело любовное. А разве лучше было бы, если бы он меня засек? " " Он, - говорят, - тебя мог засечь, и ему ничего, потому что он иновер, а тебя, - говорят, - по христианству надо судить. Пойдем, - говорят, - в полицию". Ну, я себе думаю: " Ладно, братцы, судите ветра в поле"; а как, по-моему, полиция, нет ее ничего вреднее, то я сейчас шмыг за одного татарина, да за другого. Шепчу им: " Спасайте, князья: сами видели, все это было на честном бою... " Они сжались, и пошли меня друг за дружку перепихивать, и скрыли. - То есть позвольте... как же они вас скрыли? - Совсем я с ними бежал в их степи. - В степи даже! - Да-с, в самые Рынь-пески. И долго там провели? - Целые десять лет: двадцати трех лет меня в Рынь-пески доставили, по тридцать четвертому году я оттуда назад убежал. - Что же, вам понравилось или нет в степи жить? - Нет-с; что же там может нравиться? скучно, и больше ничего; а только раньше уйти нельзя было. - Отчего же: держали вас татары в яме или караулили? - Нет-с, они добрые, они этого неблагородства со мною не допускали, чтобы в яму сажать или в колодки, а просто говорят: " Ты нам, Иван, будь приятель; мы, говорят, тебя очень любим, и ты с нами в степи живи и полезным человеком будь, - коней нам лечи и бабам помогай". - И вы лечили? - Лечил; я так у них за лекаря и был, и самих их, и скотину всю, и коней, и овец, всего больше жен ихних, татарок, пользовал. - Да вы разве умеете лечить? - Как бы вам это сказать... Да ведь в этом какая же хитрость? Чем кто заболит - я сабуру дам или калганного корня, и пройдет, а сабуру у них много было, - в Саратове один татарин целый мешок нашел и привез, да они до меня не знали, к чему его определить. - И обжились вы с ними? - Нет-с, постоянно назад стремился. - И неужто никак нельзя было уйти от них? - Нет-с, отчего же, если бы у меня ноги в своем виде оставались, так я, наверно, давно бы назад в отечество ушел. - А у вас что же с ногами случилось? - Подщетинен я был после первого раза. - Как это?.. Извините, пожалуйста, мы не совсем понимаем, что это значит, что вы были подщетинены? - Это у них самое обыкновенное средство: если они кого полюбят и удержать хотят, а тот тоскует или попытается сбежать, то и сделают с ним, чтобы он не ушел. Так и мне, после того как я раз попробовал уходить, да сбился с дороги, они поймали меня и говорят: " Знаешь, Иван, ты, говорят, нам будь приятель, и чтобы ты опять не ушел от нас, мы тебе лучше пятки нарубим и малость щетинки туда пихнем"; ну и испортили мне таким манером ноги, так что все время на карачках ползал. - Скажите, пожалуйста, как же они делают эту ужасную операцию? - Очень просто-с: повалили меня на землю человек десять и говорят: " Ты кричи, Иван, погромче кричи, когда мы начнем резать: тебе тогда легче будет", и сверх меня сели, а один такой искусник из них в одну минуточку мне на подошвах шкурку подрезал да рубленой коневьей гривы туда засыпал и опять с этой подсыпкой шкурку завернул и стрункой зашил. После этого тут они меня, точно, д? н несколько держали руки связавши, - все боялись, чтобы я себе ран не вредил и щетинку гноем не вывел; а как шкурка зажила, и отпустили: " Теперь, говорят, здравствуй, Иван, теперь уже ты совсем наш приятель и от нас отсюда никогда не уйдешь". Я тогда только встал на ноги, да и бряк опять на землю: волос-то этот рубленый, что под шкурой в пятах зарос, так смертно больно в живое мясо кололся, что не только шагу ступить невозможно, а даже устоять на ногах средства нет. Сроду я не плакивал, а тут даже в голос заголосил. " Что же это, - говорю, - вы со мною, азиаты проклятые, устроили? Вы бы меня лучше, аспиды, совсем убили, чем этак целый век таким калекой быть, что ступить не могу".
|
|||
|