Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дэвид Кроненберг 14 страница



Селестина обхватила левую грудь обеими руками и подалась ко мне.

– Переключайся и слушай, – проговорила она так настойчиво, с такой надеждой, что я окончательно расстроился.

Какому мужу не случалось быть вуайеристом у себя в доме, наблюдать в оконном стекле отражение собственной жены, когда она в ванной, поставив ногу на металлический стул и вооружившись мужниным зеркалом для бритья в хромированной оправе, изучала свое влагалище или анальное отверстие в поисках язвочек, полипов, выделений, красноречивых пигментных пятен – мнимых или существующих? Я часто заставал Селестину за подобным занятием – она исследовала левую грудь, и самым нетрадиционным способом: не рассматривала, а слушала. Приподнимала ее к левому уху, мяла беспощадно, словно в самом деле ощущая грудь не частью своего тела, а имплантатом, вживленным ей по какой‑ то нелепой ошибке, или вдруг вылезшей злокачественной опухолью, прощупывала ее, чтобы разозлить насекомых, заставить их громко гудеть и записать этот звук на айфон, который стоял рядом, подпертый коробкой с салфетками, – индикаторы уровня громкости в приложении для голосовых заметок подрагивали от каждого шороха. А теперь пришла моя очередь.

Я застыл в нерешительности, словно парализованный. От наших упражнений в постели Селестина вспотела, поблескивающие черные и седые пряди упали ей на щеки. Одну прядку Селестина ухватила губами, и мне померещилось, что это нечаянно вылезла лапка гигантского черно‑ серого паука, который сидит у нее во рту и терпеливо ждет, когда же появятся насекомые. Я заставил себя протянуть руку, аккуратно вытянул лапку, зажатую между ее губ – губы не сопротивлялись, раскрылись слегка, – и снова заправил ее Селестине за ухо.

– Ты ведь всегда слышала то, чего я услышать не мог, даже со своей сложной бионикой, – сказал я. – А тебе так и не удалось записать, как гудят твои насекомые. Ты и сама это признала.

– Но это изобретение Ромма. Подарок от него нам обоим. Ромм гений и все понимает, поэтому он и создал свою программу. Создал нечто совершенно новое.

Лицо Селестины светилось, и свет этот причинял мне страдания. Она протянула руку (другая ощупывала грудь) и коснулась модуля за моим левым ухом. (Я выбрал темно‑ серебристый цвет, чтобы слуховой аппарат спрятался в моей буйной седеющей шевелюре – ах, честолюбие! – о которой один из студентов сказал: “Непокорная шевелюра философа, хотя и не столь угрожающая, как у Шопенгауэра”). Я взял Селестину за запястье, отодвинул ее руку от своего уха – рука нерешительно повисла в воздухе, – сам потянулся к переключателю и стал методично листать программы – от первой к пятой. Каждый щелчок сопровождался особым мелодичным сигналом, сообщавшим, в какой программе ты сейчас находишься; Селестина их слышала тоже, и когда я дошел до “Вертегаала”, тут же с любопытством, весело, по‑ девичьи приподняла бровь.

– Вентиляцию над газовой плитой мы не выключили. Это я теперь слышу, – сказал я.

Селестина рассмеялась, взяла мою голову и с самым беспечным видом притянула ее к своей груди. А потом я услышал их. Насекомых. Они были внутри, и я их слышал.

 

Насколько я знаю, существуют биомаркеры – их можно выявить в человеческом дыхании с помощь масс‑ спектрометра и определить развитие разнообразных форм рака и других болезней. Может, нечто подобное содержится и в выдыхаемых, вернее, издаваемых звуках? Может, Ромм Вертегаал и его северокорейские коллеги вырвались в авангард медицины и создали новую, революционную систему диагностики? А мой скромный, утилитарный слуховой аппарат с помощью программы “Слушай сверчков” превратился в аудиоаналог масс‑ спектрометра? При свете дня такие предположения не выдержали бы критики. Но когда мы лежали в постели с Селестиной, была темная ночь, я слышал насекомых в ее левой груди – живых, существующих, реальных. Я всегда полагал, что насекомым свойственна видовая индивидуальность (моя формулировка) – речь идет о характеристиках, присущих не отдельной особи, но отдельным видам; вот, например, бабочки‑ нимфалиды – адмиралы, углокрыльницы, многоцветницы: если пытаешься их поймать, садятся тебе на голову, а когда начинаешь дергаться, взлетают, покружат и опять садятся на голову – так никогда не ведут себя, скажем, монархи или парусники. В сжатой груди Селестины, покрывшейся от волнения влажным глянцем, я различил восемь видов насекомых – по издаваемым ими звукам; слушая их, я представлял себе части тела и органы, производившие эти звуки, – стрекочущие лапки и крылья, вибрирующие цимбалы, какие есть у цикад. Увлечение энтомологией было, можно сказать, частью моих философских изысканий, что казалось мне вполне естественным: разве может философа не занимать существование и значение столь мощной и совершенно не похожей на человека формы жизни, как насекомые? Я всегда удивлялся, наблюдая трогательную, отчаянную тоску человечества по внеземным существам, актуализированную в массовой культуре, ведь под ногами у охотников за инопланетянами обитают самые экзотические, причудливые и фантастические организмы, какие только можно вообразить. Но с этим предметом – жизнью насекомых – я, конечно, знаком лишь как студент, как любитель, ведь он неизмеримо глубок. В лекции, которую я прочел в клубе “Здесь и сейчас”, под названием “Энтомология – это гуманизм” (шутливая, но вовсе не бессмысленная отсылка к знаменитой лекции Сартра “Экзистенциализм – это гуманизм”), содержатся основные результаты моих энтомологических штудий, и, ознакомившись с ней, каждый поймет, как поверхностны мои знания. Иными словами, точно определить вид каждого насекомого, наличествовавшего в груди Селестины, я не мог. И сколько их там было? Одна ли особь каждого вида, и тогда получается восемь? Или, согласно концепции Ноева ковчега, каждой твари по паре? Цикада, определенно. Земляная оса. Ктырь. Триатомовый клоп. Несколько видов муравьев. Голова моя переполнилась образами, не относившимися к делу и сбивавшими с толку, – образы эти сопровождались соответствующими звуковыми дорожками: яростные полчища биллионной армии marabunta – кочевых муравьев из фильма 1954 года с Чарлтоном Хестоном “Обнаженные джунгли”; насекомые‑ паразиты, превращающие своих хозяев в зомби и подчиняющие их своим нуждам, из передачи на “Дискавери”; пародия на “Зеленого шершня” в YouTube, где герой в маске действительно шершень, которого насмерть прихлопнул его японский приятель Като; саундтреком к ролику был “Полет шмеля”, а также звуковой эффект в стиле старых радиопередач – имитация жужжания шершня на терменвоксе (правда ли я смотрел этот ролик, или он привиделся мне в галлюцинации, даже не знаю. )

Я отпрянул от Селестины в ужасе и замешательстве, а она рассмеялась тихим сочувственным смехом и отпустила свою грудь; на миг мне померещилась, что грудь заколыхалась от хаотичного движения, происходившего внутри нее, но затем под воздействием гравитации она приняла свое естественное, безобидное положение и затихла. Левой груди Селестины, как тебе уже известно, я отдавал предпочтение – она была больше размером и покладистей (вообще левая грудь обычно больше – видимо, это связано с сердцем, с тем, как оно качает кровь), но теперь ее отягощали символы и смыслы, не имевшие отношения к тем метафорическим грузам, которые этот многострадальный орган привык нести на себе. Грудь вдруг расплылась у меня перед глазами – почти кинематографический эффект, – а вместо нее возник стремительный круговорот образов – бурдюк, гнездо, яйцо, юрта, улей, и каждый из них причинял мне страдания; в конце концов от полного эмоционального истощения меня пробрала дрожь.

– Теперь ты тоже это знаешь, правда? Теперь ты тоже знаешь, – сказала Селестина, сосредоточенно, с любопытством наблюдавшая, как меня колотит.

Ничего я не знал. По вполне очевидным причинам я не мог поверить своим ушам – в самом буквальном смысле. Мне пришло в голову, что звуки, которые, как я думал, я услышал в груди Селестины, мои слуховые инструменты не просто пассивно воспринимали, а воспроизводили сами. Разве нельзя их было запрограммировать на имитацию этих звуков? Вряд ли вычислительный и креативный ресурс моего слухового аппарата ограничивался обычным функционалом. Мог Ромм совместно с Элке разработать этот невероятно изощренный план с целью свести меня с ума, а точнее, обмануть, чтобы я помог Селестине еще глубже погрузиться в безумные фантазии?

Взгляд у Селестины был такой добрый – нет, даже всепрощающий, как у святой, – без труда выражал одновременно сострадание, понимание и теплоту, и я просто не мог высказать свои претензии к тому, что, очевидно, являлось для нее катексисом почти священного порядка. Опять же я продолжал слышать насекомых, мне даже казалось, они говорят со мной, вот только что говорят, я не разбирал.

Зато разбирал, что говорит Селестина.

– Теперь ты понимаешь, почему ее нужно отрезать. Нужно сделать это, пока они не расселились повсюду. Времени у нас мало.

Она говорила мягко, ласково, без всякого страха. Меня встревожило это “мы” – конечно, моего одобрения и поддержки Селестина искала во всем, и тут ничего удивительного не было, но в данном контексте слово “мы” имело какой‑ то зловещий привкус, почуяв который я, наверное, даже изменился в лице.

– Я хочу, чтобы ты сделал это сам, – продолжила Селестина. – Зачем доверять такое кому‑ то другому? Мы говорили об этом, и вот время пришло.

Вряд ли молодым парам приходит в голову, что в один прекрасный день они заговорят, используя разные тональности – шутя, от безысходности, с остервенением, – о том, чтоб убивать или увечить друг друга. Сейчас много пишут о практике и этике эвтаназии, о том, как один супруг отключает другого от розетки, когда медики уже не дают надежды, о том, что муж может сопровождать жену в клинику “Дигнитас” в Цюрихе, где ей предстоит умереть, – и такая система отлажена, а мы с Селестиной частенько обсуждали гипотетические акты насилия в отношении друг друга, лишь отчасти связанные с преклонным возрастом, старческой немощью и легкой смертью. Она кастрирует меня, а я отрежу ей грудь – обе операции легко совершить с помощью столовых приборов, они всегда под рукой. Она задушит меня кушаком от старого банного халата, а я заколю ее остророгой титановой статуэткой, врученной мне в награду за брошюру “Консьюмеризм в кино”. Мы примем смертельную дозу барбитуратов и ляжем вместе в постель, держась за руки, как Стефан Цвейг, автор “Вчерашнего мира”, и его молодая жена в бразильском городе Петрополисе. Каждый день мы беспечно изобретали подобные сценарии, и это вошло в привычку – все начиналось как жесткий стеб, в котором соревновались два суперизощренных ума, а предназначен он был, вероятно, для того, чтобы абсорбировать отраву обычных будничных тревог, непонимания, ревности, обид и микропредательств, но с годами эти разговоры превратились в попытку отгородиться от смерти и, приняв невыносимый факт собственной бренности, все‑ таки вынуть смертоносные столовые приборы из рук случая и запереть обратно в ящик.

Теперь ты, наверное, начинаешь понимать, какие обстоятельства слились воедино и сформировали наш гештальт. Сначала я потакал Селестине, желая разобраться, впадает ли она в маразм или осознанно развивает некую фантазию, добровольную галлюцинацию, замешанную на уникальном случае апотемнофилии, а теперь я полностью переселился в пространство этого замысловатого психоза. От Селестины нельзя было просто отгородиться, вот что плохо. Она искушала, гипнотизировала, и ты поддавался ее чарам.

 

Вечерний поезд Париж – Мюнхен отбывал в 20: 05, на нем нам предстояло проделать первую часть пути до Будапешта. Мы решили ехать на ночном поезде City Night Line Schlafwagen Cassiopeia со спальными вагонами немецкого оператора “Дойче Бан”, а потом пересесть в австрийский скоростной Railjet, который и доставит нас в Будапешт, на вокзал Келети, ведь Селестина с некоторых пор боялась летать, вернее, боялась, что перепады давления в салоне самолета растревожат маленьких пассажиров ее желудка. Многочасовое путешествие на поезде мы, не стану отрицать, предпочли и по другой причине: транзитный маршрут был своего рода военной хитростью, ведь в поезде есть время поразмыслить, чтобы как следует обосновать цель нашего путешествия, добавить этому предприятию правдоподобия, которого ему явно не хватало. Ведь хочется спросить – и тебе тоже наверняка хочется, – насколько же безумной оказалась Селестина и насколько безответственным я, превратившийся в соучастника ее безумия. Она так убедительно описывала подробности своего недуга и окутывавшей его тайны, что все это приобретало весомость, материализовалось – так создается реальность в блестяще написанном романе или завораживающем фильме: ты, конечно, не веришь, что дело обстоит именно так, но есть непререкаемая правдивость в их органичном мире, она захватывает тебя и втягивает почти физически. Как‑ то в Лос‑ Анджелесе – Киноакадемия пригласила меня на вручение “Оскаров” в том году, когда они учредили специальную награду за философское кино, – я пережил маленькое землетрясение, кажется, всего четыре и шесть десятых балла. Совсем небольшое землетрясение, однако осознав, что земля под моими ногами неустойчива, находится в движении, я пришел в ужас и долгое время потом отчетливо ощущал, как земля угрожающе трясется. Это ощущение до сих пор живет во мне, может настигнуть в любой момент – некое особое головокружение, ставшее частью моей физиологии.

Селестину можно сравнить с таким землетрясением. И с ЛСД‑ трипом, когда где‑ нибудь в бруклинском магазинчике тебя внезапно накрывает и все цвета переходят в зеленую область спектра, глаза твои превращаются в “рыбий глаз”, искажающий все в поле видимости, звуки становятся пластичными, а время бесконечно трансформируется, и ты понимаешь, что реальность – не абсолют, а лишь продукт деятельности твоей нервной системы. Селестина как индивидуальная точка доступа к вайфаю генерировала сигнал собственной беспроводной сети – и ты подключался к сети Селестины, к ней и только к ней. Конечно, здесь присутствовал и другой мотив: я должен был выразить солидарность со своим главным партнером в авантюре под названием “жизнь”, оказать ему безоговорочную поддержку, и неважно, к чему это приведет нас обоих. Теперь я стоял с Селестиной плечом к плечу на баррикадах, как и она со мной когда‑ то, во времена моей стремительной и сумасбродной политической карьеры (из‑ за которой мы чуть не попали в тюрьму и которая преподала нам старый урок о том, что бывает, когда философ приходит в политику).

Мы ехали в роскошном двухместном купе с уборной и даже душевой, снабженной туалетными принадлежностями – мы ими так и не воспользовались. Селестина захотела лечь на верхней полке – обычно она говорила, что чувствует себя там ручной кладью, сложенной в верхний багажный отсек, но на этот раз сказала: я буду парить над зелеными кронами карибского тропического леса. Как восьмилетняя девчонка, впервые отправившаяся в путешествие, она вскарабкалась по белой металлической лесенке, подвешенной к верхней полке нашим веселым и решительным проводником. Должен сказать, замок с перфорированной пластиковой карточкой‑ ключом и система блокировки двери в купе начисто убили своеобразную атмосферу дружелюбия в духе Восточного экспресса; теперь ощущение было такое, словно тебя поместили в передвижную тюрьму нестрогого режима для “белых воротничков” и везут, может, в помпезную тюрьму Сент‑ Жиль в Брюсселе. (Почему‑ то в голове пронеслось, что преступник‑ философ‑ писатель Жан Жене тоже ехал в этом поезде‑ тюрьме и чувствовал себя, наверное, как дома. )

Перед восхождением Селестина села на мою полку, поцеловала меня чувственно и страстно – насколько это возможно сделать с плотно сжатыми губами: теперь она целовалась только так, опасаясь, очевидно, миграции насекомых из тела в тело, хоть и не высказывала своих опасений. Я так соскучился по рту, который буквально распахивался от первого прикосновения моих губ, распахивался и лишался всякой благовоспитанности, любого намека на сдержанность или сопротивление, по рту, который беззаботно призывал – даже просил – вторгнуться в него и завладеть им. Я гадал, станет ли этот рот снова таким. Может, уже на обратном пути из Будапешта? За поцелуем последовала процедура прослушивания груди и брюшной полости – вместо стетоскопа использовался слуховой аппарат, – к тому времени ставшая ежевечерним ритуалом: Селестина задрала рубашку хлопчатобумажной пижамы в тонкую полоску (похожей на домашнюю форму “Нью‑ Йорк Янкиз”, хотя дома‑ то как раз Селестина ее и не носила) и подставила мне свою грудь, но уже не как любовнику, а как врачу для обследования. Я слышал вибрацию рельсов, отдававшуюся в ее теле, слышал насекомых, которые расшумелись, требуя моего внимания, и в жарком купе в этом шуме возникали маленькие капсулы звука, складывавшиеся в ритмичную бессмысленную речь, обращенную ко мне, – так слышатся нам порой голоса в шуме мотора беговой дорожки или электрической точилки, грызущей карандаш. Наше желание – вероятно, врожденное – во всем найти смысл слишком велико, и мы конструируем смыслы там, где их нет.

Вот и ритмичная бессмысленная речь, с которой обращались ко мне насекомые изнутри Селестины, уже покинувшей мою полку и переместившейся наверх, в свою кабину пилота, постепенно становилась осмысленной, последовательной, афористичной, наполнялась содержанием. Я продолжал слышать насекомых через верхнюю полку, слышал, как менялась тональность и разборчивость их речи, когда Селестина поворачивалась со спины на бок. Насекомые знали, зачем мы едем в Будапешт, предчувствовали изгнание. Я выключил слуховой аппарат, положил в шайбовидный контейнер с отделениями для каждого модуля, обоих ушных приемников и дополнительных батареек, поставил контейнер на откидной столик, втиснутый рядом с моей полкой, и погасил свет, но громкое эхо голосов насекомых осталось в моих ушах, словно клокочущий, чирикающий нарост ушной серы.

Итак, мы мчались в пританцовывавшем поезде по спящей ночной местности в направлении Мюнхена, а затем утонули в кожаной роскоши салона а‑ ля модерн скоростного Railjet, который отправился из Мюнхена в 9: 27 и прибыл в Будапешт в 16: 49, сделав остановки в Зальцбурге и Вене.

 

Ты знаешь, конечно, Эрве Блумквиста. Он направил тебя ко мне, что вполне соответствует взятой им на себя роли посредника для всех и вся и политпровокатора – особенно важно для него совмещать то и другое. Эрве познакомился с Золтаном Мольнаром, когда этот скандально известный венгерский хирург, которого периодически разыскивал Интерпол (поскольку доктор был замешан в международной торговле внутренними органами для трансплантации) и который имел обыкновение материализоваться как по волшебству где‑ нибудь в Косове или Молдове в качестве владельца внезапно создававшихся клиник трансплантологии, временами наведывался тайком в Париж и проводил там подпольные конференции, где обсуждалась политизация человеческого тела и способы противодействия ей со стороны международной медицинской элиты. Эрве, как тебе известно, являвшийся интимным членом нашей интеллектуальной семьи еще в бытность студентом, сказал о Мольнаре следующее: он, понятное дело, кровно заинтересован в подрыве системы государственного регулирования торговли внутренними органами и не скрывает этого, хотя в то же время доказывает, используя весьма провокационные доводы, что эта система способна стать гуманитарным благом. Пусть бедняки из нищих стран продают свои почки богачам, говорит он. Это органический капитализм лучшего сорта, это хорошо для всех, эту сферу необходимо монетизировать и индустриализировать по максимуму.

Мы, естественно, по максимуму гуглили милого доктора, прежде чем записаться на мастэктомию в клинику Мольнара на улице Ракоци в Будапеште. Клиника предложила нам приобрести пакет услуг, куда входили билеты на самолет авиакомпании “Малев” и номер в отеле “Геллерт”, но мы отказались: нам все‑ таки хотелось держаться на некотором расстоянии от энтузиаста‑ доктора и его системы “все включено”, предполагавшей даже питание в ресторане “Ля Бретон”, – нас словно заманивали в какую‑ то ловушку, навязывая самое интимное взаимодействие так настойчиво, что это граничило с непристойностью. Однако задуманное нами дело и было интимным, непристойным, нездоровым, и мы понимали: в нашей застенчивости кроется какое‑ то эмоциональное противоречие, не имевшее рационального объяснения. Один только Мольнар, уверил нас Эрве, из всех его тайных знакомых‑ врачей, приобретенных в процессе конфиденциальных забав, позволит мне провести Селестине мастэктомию под его руководством. Только доктор Мольнар, сказал Эрве, с его обезоруживающим мальчишеским добродушием, слегка маскировавшим довольно безжалостный ум, только любезный доктор поймет, что основания для удаления груди Селестины, зараженной насекомыми, неврологические, а не психиатрические. Мольнар придерживался теории, согласно которой апотемнофилия развивается из врожденной дисфункции головного мозга и страдания пациента можно облегчить, только исполнив его желание, то есть осуществив ампутацию. Стоит ли говорить, что обоим анархистам‑ подрывникам – и Мольнару, и Эрве – очень нравилось поддерживать такую точку зрения, и включить Селестину в картотеку своих передовых пациентов Мольнару ничего не стоило. Пока в практике доктора был только один случай апо: двадцативосьмилетний парень из Кельна, работник секс‑ индустрии, очень хотел отнять свою левую ногу ниже колена, а поскольку ни один доктор не соглашался произвести ампутацию, не видя к тому физических показаний, молодой человек пришел в полное отчаяние и несколько раз пытался засунуть ногу под движущийся трамвай, приводя в ужас работников городского транспорта, не говоря уж о пассажирах. В ярком буклете, присланном по электронной почте, сообщалось, что после посещения клиники Мольнара (открывшейся, согласно буклету, в Румынии) жизнь пациента улучшилась во всех отношениях, включая профессиональную деятельность, ведь в своей новой ипостаси он приобрел многочисленную профильную клиентуру, о существовании которой раньше и не подозревал.

Итак, мы встречались с колоритным доктором в его логове, в дремучем промышленном пригороде Будапешта, приютившем в числе прочих бесчисленных международных корпораций и израильскую фармацевтическую компанию “Тева”. Такое соседство с легальным медицинским бизнесом несколько успокоило нас с Селестиной, хотя сама‑ то клиника оказалась, конечно, весьма подозрительной – располагалась она целиком под землей, в забетонированных подвальных внутренностях огромного полузаброшенного комплекса зданий. И вот мы сидели в кабинете генерального директора, глухом, без окон, провалившись в красно‑ желтые складные стулья на металлическом каркасе годов шестидесятых, каким‑ то чудом уцелевшие, и готовились получить инструктаж от самого шеф‑ повара. На стенах висели плакаты на нескольких языках, похоже, расписывавшие достоинства лечебного туризма в нескольких странах: Иордании, Южной Корее, Мексике, Индии – и ни слова о Венгрии.

– О, светила! – пропел Мольнар. – Трепещу, видя вас здесь. Перечитал все ваши книги, чтоб подготовиться к нашему блистательному совместному проекту.

– Совместному проекту?

– Простите мне мое воодушевление и самонадеянность! Но вы ведь не можете не согласиться – то, что мы собираемся с вами проделать, нельзя заключить в рамки обыкновенной медицинской процедуры. Вкладывая скальпель в вашу руку, мой дорогой господин Аростеги, я, по сути, совершаю преступление, вы же понимаете. Хоть я вполне понимаю, что эмоциональное право владения грудью принадлежит мужу и жене. И в этом контексте незнакомый врач, пытающийся присвоить чужие права, – насильник и осквернитель. На каком основании ему может быть позволено отсечь эту прекрасную часть тела нежно любимой жены? Кто он, мать его, такой? Нет, только мужу может быть дано право провести эту интимную операцию, столь значимую для семейной биографии. И так далее. Но по закону это преступление. Так какое же решение приходит нам в голову? Мне, например, такое: мы не занимаемся хирургией, мы создаем философско‑ художественный, преступно‑ хирургический проект. Мы втроем. Коллектив. Коллективный проект Аростеги. Вы согласны?

Переглянувшись, мы с Селестиной сразу поняли, что наши впечатления совпадают. Мольнар нас поразил, напугал и восхитил. В конце концов, свойственный человеку страх перед хирургической операцией, переворачивающей его жизнь, для Селестины уже не существовал. Если бы хирургия не помогла, она бы тоже, наверное, как тот бедняга из Кельна, положила свою грудь под стальные колеса трамвая. Селестина так зациклилась на желании избавиться от мешка с насекомыми, как она теперь называла свою грудь (мне это казалось отвратительным, но я молчал), что вовсе перестала бояться несчастного случая или смерти на операционном столе. Словом, затейливые рапсодии любезного доктора разбавляли невеселое, в общем, предстоящее событие некоторым количеством веселой, хоть и сомнительной метафизики, что, учитывая сказанное выше, нас удивляло и радовало.

Еще больше нас удивило, насколько серьезно доктор подошел к процессу обучения – он готовил нас несколько дней. Мольнар подгадал и назначил встречу с нами одновременно с операцией, которую делал его коллега – увы, лишь лампэктомия, но все‑ таки это грудь, и тому, кто никогда не входил в операционную, полезно посмотреть, – и настоял, чтобы мы оба “были на этом представлении вольнослушателями”. Я избавлю тебя от описания деталей, но не своих эмоций: увиденное до того впечатлило, до того опьянило меня, что я усомнился в собственном здравомыслии, а вернее, в душевном здоровье. После “прослушивания” мне не терпелось взять в руки скальпель, и Мольнар позволил мне это сделать, но весьма экстравагантным способом. Дело в том, что он заказал специальное приложение для айпада под названием “Клиника Мольнара” и сам разработал электронный скальпель, с помощью которого можно было провести несколько видов операций на груди – на том же самом айпаде. Это напомнило мне времена, когда появилась возможность препарировать электронных лягушек в интернете, хотя приложение Мольнара оказалось, конечно, гораздо более сложным – шокирующе сложным, ведь в нем были воплощены (уместное слово) груди различных размеров и расовой принадлежности, с разнообразными конфигурациями сосков и ареол.

Селестина тоже жаждала поработать с приложением и в конце концов стала большим специалистом в радикальной мастэктомии, когда удаляется не только ткань молочной железы, но и подмышечные лимфоузлы и даже грудные мышцы. Больше всего ей нравилось оперировать грудь модели‑ азиатки, что я связал с доктором Чинь, с их сложными отношениями. Селестину мое предположение позабавило, но она не признала его обоснованным. Так или иначе, они с Мольнаром много и горячо дискутировали о необходимости радикальной мастэктомии или отсутствии таковой в ее случае. Селестина понимала, что в конечном счете показаний для этого нет, ведь насекомые – не метастазирующая опухоль, которая может распространиться на лимфоузлы, тут и обычной мастэктомии хватило бы. Мы договорились втроем составить бумагу о том, что пациент осведомлен о характере своей болезни и, соответственно, врач осведомил его о характере необходимого лечения этой болезни.

В процессе нашей клинической практики Мольнар старался, как мог, сохранять видимость профессионализма, а потом напился в ресторане “Ля Бретон”, кажется, своем собственном, и нам пришлось выслушивать, как он едва ли не рыдал от счастья, в очередной раз поднимая за наше здоровье рюмку абрикосовой палинки, обладавшей особыми целебными свойствами.

– Я так вас люблю, так уважаю. Так уважаю, что с трудом поборол желание записывать каждое ваше слово. Но я войду в историю долголетней любви Аристида и Селестины Аростеги и горжусь этим. Я словно стал вашим любовником, как бывало, я читал, вашими любовниками становились студенты. Однако в рамках нашего проекта я – ваш учитель, а вы – мои студенты. И в этом столько пикантности, остроты, что у меня слезы на глаза наворачиваются.

Не такого поведения ждешь от хирурга, и мы с Селестиной встревожились. Ночь в люксе отеля “Коринтия” – нам внезапно повысили класс обслуживания – прошла беспокойно. Но на следующее утро Мольнар руководил учебной операцией, которую я проводил на айпаде, с надлежащей сдержанностью – может быть, потому что, работая с безымянной африканской грудью на дисплее Retina, мы все ощутили эффект отстранения. Мольнар уверял: холодный свет хирургической лампы в операционной и маска на лице моей жены произведут тот же эффект, и я вонжу скальпель в тело Селестины бесстрастно – как первоклассный хирург.

– Видите, руки у вас совсем не дрожат. Прекрасно. Философия – это хирургия, хирургия – это философия. Вы прирожденный хирург. Вы всю свою жизнь готовились к этому дню.

И только после операции, когда, уже в гостиничном номере, я собственноручно удалил на удивление большие и грубые хирургические скобы одноразовым антистеплером с белой пластиковой ручкой – почти такой же можно купить в канцелярском магазине, – хлынули эмоции, затопили обширные, глубокие недра нашей памяти, и осознание того, что мы совершили, захлестнуло нас.

Вот на этом переломном моменте нашей жизни, моей и Селестины, а в некотором смысле и твоей, дорогая Наоми, я заканчиваю свое повествование, свой нарратив, в который погрузился с головой, всплываю на поверхность и возвращаюсь к тебе.

 

 

– Подло было говорить со мной по‑ французски. Жестоко. Вы всегда такой жестокий? Вы жестокий человек?

– Вы же сказали мне, что просто забыли французский начисто. Вы не говорили, что он вас травмирует.

– Я думала, вы поняли.

– Я тоже так думал.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.