Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дэвид Кроненберг 13 страница



– Это Ромм, – больше я ничего не смог сказать.

– Да. Вы удивлены?

– Пока не знаю. А это корейские иероглифы?

Элке тяжело опустилась в кресло, аккуратно положила пластинку на колени, предусмотрительно наклонив ко мне, чтобы я мог насладиться ее великолепным оформлением. Верхний свет упал на обложку, и я увидел, что тени на картинке искусно обработаны краской с металлическим отливом, а поначалу я этого не заметил. Фон мне показался однотонным темно‑ синим, а на самом деле он изображал поле с зелено‑ голубой травой: мы сидели в траве вместе со сверчками.

– Одно время Ромм вел бизнес с Корейской Народно‑ Демократической Республикой, и этот альбом на виниловой пластинке – результат их совместной работы. Дело, конечно, не только в бизнесе. Это демонстрация корейских высоких технологий. Иероглифическую надпись можно перевести так: разумное (или даже мудрое) использование насекомых для слуховых устройств. Северокорейские партнеры Ромма не так эксцентричны и поэтичны, как он.

Элке натянула тонкие тканевые перчатки белого цвета, которые достала из кармана, и торжественно вытащила виниловую пластинку стандарта 33 и 1/3 оборота, черную, блестящую, как лакрица, из конверта.

– Это самый первый выпуск “Слушай сверчков”, вышедший в Европе. Может быть, единственный на сегодняшний день. Но однозначно не последний.

– Но что это? Сборник звуков, издаваемых насекомыми? Это связано с корейским энтомологическим обществом?

– Нет. Это инструмент для программирования слуховых инструментов, да такого, что их разработчики и представить себе не могли бы.

Винтажный винил и высокотехнологичные слуховые аппараты на специальных цифровых платформах – такого сочетания я тоже не мог себе представить. Но мне и не нужно было, потому что через пять минут и меня подключили к северокорейскому проекту Ромма Вертегаала в процессе… настройки.

 

– Сейчас есть лазерные электропроигрыватели без механических тонармов, алмазных игл и картриджей, – сказала Элке, надевая ремень беспроводного контроллера Connexx мне на шею. – Такой, конечно, облегчил бы жизнь нам, скромным аудиологам, которые хотят использовать систему настройки Вертегаала. Но у Ромма его, видно, не было. И нам всем пришлось потратиться на таких вот экзотических чудищ. Они жутко дорогие и сложные в эксплуатации, поэтому немногие аудиологи делают то, что я собираюсь проделать с вами. Этому механизму, например, больше двадцати лет. Придумала их израильтянка Юдифь Шпотхайм‑ Корениф из какого‑ то Эйндховена в Нидерландах. Ромм приспособил “Сверчков” к аудиопараметрам ее проигрывателя – тогда на всю Азию был один такой, и Ромм им воспользовался. Теперь там есть еще несколько.

Мы закрылись в четвертой аудиокабине – это, собственно говоря, та же кабина для звукозаписи – будка, обшитая для звукоизоляции пенопластом. Слова, произносимые в четвертой кабине, звучали неестественно, казались неживыми, неодушевленными объектами. Пол, потолок и стены кабины, не обладая отражающей способностью, не сообщали звукам, исходившим из наших ртов, силы и формы, и геометрия пространства – тоже, от этого смысл и воздействие слов мистическим образом менялись – насколько и как именно, мне трудно определить. Я вдруг понял, что абсолютная нейтральность дестабилизирует коммуникацию между людьми – этому, пожалуй, научную работу можно посвятить.

Передо мной стояло громадное и сложное устройство, по сути просто проигрыватель, однако по виду оно напоминало скорее фантастического представителя зоопланктона невероятных размеров. Массивная вращающаяся платформа, различные блочки и цилиндрики из прозрачного акрилового пластика, грузики из нержавеющей стали, вмонтированные по краю платформы, изящный титановый тонарм с множеством противовесов и тоненькие, как нити, ремни и электрические шнуры – все это вместе взятое превращалось в сверкающий хищный объект, которому самое место среди свирепых обитателей подводного мира. Элке включила контроллер, покоившийся на моей груди, видимо, соединив меня по беспроводной сети с этой штуковиной, а нас вместе со штуковиной – со своим настольным компьютером и обучаемым интерфейсом для программирования слуховых аппаратов Siemens Connexx.

Затем Элке поместила пластинку в моющую машину для винила Spin‑ Clean Record Washer – желтое пластиковое корытце с роллерами и щетками, наполненное дистиллированной водой с добавлением специальной моющей жидкости, покрутила пластинку на роллерах, нежно дотрагиваясь до нее пальцами (Элке по‑ прежнему была в перчатках), три раза по часовой стрелке и три раза против часовой, затем достала ее и вытерла, осторожно промокая первозданно чистым кусочком белой ткани без ворса, извлеченным из ящичка с резиновой прокладкой – чтобы не проникала пыль. Потом Элке закрепила пластинку на диске проигрывателя с помощью акриловой шайбы, щелкнула старомодным переключателем‑ тумблером в стальном корпусе, аккуратно опустила иглу крошечного, похожего на гробик деревянного картриджа из лавра в желобок пластинки, и… ничего. Я ничего не услышал.

– Ничего не слышу, – сказал я непонятно кому, ведь Юнгблут уже вышла из кабины: двойная дверь со свистом вытеснила воздух, и я остался в вакууме.

Теперь я наблюдал через одно из двух окошечек с тройным стеклом, как Элке, не успев даже толком усесться, запустила программу Connexx. Я пришел в клинику Юнгблут (у Элке были напарники, но к ним я никогда не попадал), чтобы прекратить наконец поддерживать фантазии Селестины насчет Ромма, насекомых в груди и Пхеньяна, я надеялся найти доказательства того, что Ромм живет в Париже или Риме, и ни один из Кимов его не похищал, и никаких “Насекомых” он не снимал. И выяснив это, я бы, естественно, попытался вытеснить из головы Селестины убедительный нарратив, возникший из ее телесного опыта, – вытеснить осторожно, а то и с помощью шоковой терапии: связался бы с Роммом и пригласил к нам в гости. Вызвало бы это своеобразный приступ синдрома Капгра, то есть стала бы Селестина отрицать, что Ромм, которого я ей предъявил, – настоящий Ромм? Или заявила бы, что это самозванец, созданный Кимами с помощью пластической хирургии, чтобы обмануть весь мир и главным образом ее, Селестину? Однако именно мои фантазии Элке бесцеремонно разрушила: да, Ромм был в Пхеньяне в качестве технического консультанта, подтвердила она, и даже кино он там, кажется, занимался, а еще он был “похищен…” – Элке вдруг без всякой задней мысли и без намеков с моей стороны произнесла это слово, – “вернее, похищена была его душа, завороженная, восхищенная глубиной и страстностью корейской культуры”, и Ромм даже хотел “остаться в Корее на неопределенный срок”.

Оказывается, бредил я, а не Селестина – во всяком случае, я высокомерно и безосновательно отверг то, что подсказало ей чутье, ее способность воспринимать некую девиантную реальность, которую прежде ни один из нас не мог вообразить. Могла ли левая грудь Селестины стать вместилищем опасных насекомых? Менее ли это вероятно, чем, скажем, вторжение разбушевавшихся атипичных клеток эпителия молочного протока в ткань молочной железы? Ну да, конечно, менее вероятно, но, может, так называемые насекомые – лишь образ, придуманный Селестиной, чтобы выразить нечто более вероятное с медицинской точки зрения? Может, Селестина, обнаружив у себя некую уникальную патологию, только так могла сформулировать ее суть?

Как загипнотизированный, я наблюдал за вращением акриловой платформы аппарата Шпотхейм‑ Корениф, венок из блестящих грузиков, вмонтированных по краю платформы и похожих на столбики монет, поблескивал, и я подумал об алчном фантастическом наноракообразном. Через иллюминаторы кабины я видел, что окошко программы Connexx на мониторе компьютера Элке сжалось (индикаторы отображали процесс установки настроек и параметров для управления микропроцессорами в моих внутриканальных слуховых инструментах), – его потеснило окошко побольше, где я рассмотрел корейские иероглифы и английские слова. Это запустилась программа для работы со “Сверчками” на неопроигрывателе, разработанная Роммом и его безымянными корейскими друзьями‑ чучхейцами, которой я согласился доверить перенастройку всего моего звукового пространства. Если верить часам в классическом стиле швейцарских железных дорог на стене кабины, процедура заняла час семнадцать минут, и все это время я провел в мире слегка зловещих звуков – угрожающего жужжания, стрекотания и прерывистого потрескивания, скрипучих нечеловеческих вздохов – вероятно, так воздух проходил через дыхальца с клапанами, а еще текла, пульсируя, какая‑ то жидкость – видимо, кровь, которую качали многокамерные трубчатые сердца микроскопических размеров.

Мое восприятие мира этих звуков, очевидно, сформировалось под влиянием “Насекомых”, замысловатой патологии Селестины и рисунка на обложке пластинки, и расшифровку моего восприятия вполне можно было выложить в интернет и проанализировать, ведь данные о реакции моих барабанных перепонок и связанной с ними органической машинерии в моей голове на это звуковое пространство, видимо, считывались и обрабатывались северокорейской программой (под безобидным названием “На одной волне с природой”, как я узнал позже), что было равноценно считыванию электрической активности моего мозга, которая была гораздо сложнее и выразительнее, чем на обычной электроэнцефалограмме. Я подумал между делом, не повлияет ли нараставшее давление в моем съежившемся мочевом пузыре на результаты, не помешает ли перепрограммированию – очень хотелось помочиться. Мы с Элке договорились вносить изменения главным образом в программу номер пять – раньше она предназначалась для прослушивания музыки (балансировала звуки музыкальных инструментов и голосов в соответствии с параметрами нормального слуха), – а программу номер один, универсальную, оставить неизменной и потом использовать для сравнения. С помощью тумблера на аппарате для левого уха можно было последовательно переключаться между шестью программами, в том числе “Телевизор” (вторая программа), “Шумная среда” (третья), “Улица и занятия спортом” (четвертая) и “Телефонная катушка” (шестая, для телефонных разговоров). Я попросил Элке назвать пятую программу “Вертегаал” – так она и отобразилась на жидкокристаллическом дисплее беспроводного контроллера Tek.

Я вышел из клиники Юнгблут, переключив слуховой аппарат на безопасную первую программу (гулять по улица Ванва в режиме пятой программы я почему‑ то опасался, хотя что могло случиться? ), и не смог вспомнить, где припарковал “смарт‑ форту”, – такое происходило со мной все чаще. Слава богу, айфон, теперь частично заменявший мне ухудшившуюся память, сохранил координаты GPS, я включил приложение “Карты” с пошаговым путеводителем и вышел, трижды свернув на углу, к своему автомобильчику – в сменных боковых панелях, матовых, антрацитового цвета, он выглядел очень щегольски. Я понимал, что чрезмерно увлекаюсь техникой и всем, что с ней связано, и нахожу в этом наслаждение – вероятно, таким образом я закрывался от известных мучительных обстоятельств своей жизни, которые, может, и нельзя было побороть – может, мне суждено было переносить жестокие страдания и боль, однако наслаждение я испытывал настоящее и вкушал его жадно. Усевшись в автомобиль, я подумал, а не переключиться ли на пятую программу – “Вертегаал”, чтобы благодаря новым установкам в мои уши и мозг проникли звуки, прежде неведомые, но не переключился. Оправдание было такое: в моем электрокаре слишком тихо, он слишком хорошо изолирован – защищен от перепадов температур (для экономии батареи), но внешние звуки в нем заглушаются тоже, поэтому вряд ли я смогу услышать нечто впечатляющее, и тогда разочаруюсь, расстроюсь. Вот какое оправдание я придумал. Но на самом‑ то деле процедуру в клинике Юнгблут я прошел ради одного – ради левой груди Селестины, разве нет? Так зачем играть в игрушки?

Я вернулся домой, голова моя гудела, словно тоже была сосудом, наполненным свирепыми насекомыми, – может, это мою голову следовало отсечь? Селестина ушла. Читать я, вероятно, не смог бы. Поэтому включил телевизор и стал смотреть чемпионат мира по мотогонкам MotoGP, транслировавшийся из Арагона с задержкой. MotoGP я видел впервые, но меня сразу заворожили мотоциклы, диковинные кожаные костюмы гонщиков – пухлые и сгорбленные в спине, со скользящими накладками из керамического порошка, закрепленными на коленях липучкой Velcro, – футуристические шлемы и, конечно, сама ожесточенная гонка. Комментаторы говорили, что даже в этих элементарных транспортных средствах все больше сложной электроники – она управляет дросселем, сцеплением, тормозами, наклоном колес и даже определяет угол крена, что вызывает беспокойство: так, глядишь, и в гонщиках надобность отпадет. Само собой, вникая в различные технические тонкости, связанные с мотогонками, я оживился и с радостью отвлекся от всего остального; информация о технологиях MotoGP просачивалась ко мне посредством технологии слуховых инструментов “Сименс”, и скоро мне казалось, что антипробуксовка, антиблокировочная тормозная система, сенсор, замеряющий перегрузку, и электронный блок управления заработали в моих ушах. Я подумал, что колонки нашего несчастного старенького Loewe – самые примитивные стереоколонки, не 5. 1, 6. 1 и так далее, – еще очень даже неплохие, и захотел переключить слуховой аппарат на пятую программу, просто чтобы посмотреть, как она передаст сверхъестественный рев мотоциклов с многоцилиндровыми двигателями.

Мой указательный палец уже завис над переключателем на левом заушном модуле аппарата, и тут я услышал, как звякнули ключи Селестины – она поднялась на нашу узенькую лестничную клетку. Из‑ за легкой клаустрофобии Селестина обычно не пользовалась тесным лифтом, она шла пешком по винтовой лестнице, и ее было слышно издалека. Я выключил телевизор в тот момент, когда два ведущих испанских гонщика стартовали в последнем заезде, чем вызвали дикий восторг арагонской толпы, но послевкусие от этого технического коктейля из MotoGP и слуховых инструментов прошло нескоро – период полураспада впечатлений занял какое‑ то время.

 

Обычно самые глубокие и отвлеченные интеллектуальные беседы мы вели, лежа в постели, – как правило, одетые, хотя и не всегда. Разговор мог начинаться прозаично, на кухне или перед телевизором, и касаться самых обыденных вещей, но как только он перемещался в определенную плоскость, мы подсознательно это чувствовали и тоже перемещались, будто бы случайно, в нашу маленькую спальню, ложились рядом, ничуть не сбиваясь с ритма беседы (когда я лежал головой на подушке, мой слуховой аппарат начинал порой фонить и недовольно поскрипывать), а наговорившись, иногда предавались сну или сексу – и то и другое восходило к теме предшествовавшего разговора. По всей спальне валялись ручки и огрызки карандашей, ведь мы имели привычку делать заметки для будущих работ, статей, писем редакторам в любое время дня и ночи, в процессе или после наших прений в постели. Порой мы делали попытки приобщиться к технологии распознавания голоса, к заметкам с голосовым вводом на айпаде или айфоне, но неизменно возвращались к рукописному слову. У нас обоих был отвратительный почерк, который даже самому автору приходилось расшифровывать, но и процесс расшифровки доставлял удовольствие – извивы каракуль выражали эмоции и оттенки мысли, которых неспособны воплотить безупречные квадратики пикселей. Произнести слово, думали мы, все равно что выпустить его в пустоту, откуда оно может неожиданно испариться, а записанное слово хранится в надежном месте – внутри черепной коробки – и там спокойно вызревает.

Бросив ключи в деревянную китайскую чашу, стоявшую у входной двери на стеклянном столике в форме полумесяца, Селестина сразу направилась в спальню, сбросила туфли и упала на кровать с долгим, протяжным вздохом. Как обычно, я последовал за ней, тоже разулся и лег рядом, но не растянулся на постели, а сел, опершись на подушку.

Мы оба понимали: разговор пойдет о Ромме Вертегаале, и предисловия – вроде шуточек насчет проблем с парковкой или продуктов, которые мы забыли купить, – сегодня ни к чему. Селестина снова ходила в офис энтомологического общества в надежде, что ее знакомым удалось разузнать, где теперь находится Ромм и чем занимается. Больше ей не на кого было рассчитывать, ведь наши коллеги на Каннском кинофестивале ничего внятного сказать ей не смогли. “Насекомыми” занималось исключительно государственное агентство по кинематографу и СМИ Северной Кореи, а с режиссером они вовсе не общались. Он, кажется, впал в немилость в Пхеньяне, и хорошо еще, что не угодил в тюрьму. Отправиться в Канны представлять свой фильм, как делает большинство режиссеров, ему ни под каким видом не разрешили бы, и организаторы фестиваля согласились с этим жестким условием – они надеялись, что участие “Насекомых” в конкурсе хотя бы поможет установить более тесные связи с творческой интеллигенцией Северной Кореи. Чжо Ун Гю не кореец и вообще не азиат, он гражданин Франции, а по рождению – голландец, уверяла Селестина администрацию кинофестиваля, но ее заявления не принимались во внимание. Селестина умоляла прислушаться к ней – звонила, писала письма, устраивала одиночные пикеты у здания парижской конторы кинофестиваля, ей не верили, отказывались слушать, а потом уже открыто демонстрировали недовольство, то есть Селестина превратилась в настоящее бельмо на глазу, и вспоминать об этом не хочется. Участвуя в общественно‑ политической жизни, мы оба частенько становились такими бельмами, чем даже гордились, принимали как знак почета – не время думать о своем достоинстве или репутации, когда дело касается больных вопросов, – и это обстоятельство само по себе не слишком тяготило, однако в нынешней истории на кону стояли чувства, и Селестина, лежавшая в постели рядом со мной, казалась изнуренной, подавленной.

– Посмотри, – сказал я и протянул ей свой айфон.

Прикрыв глаза рукой, Селестина напрягала и расслабляла кисть, и мышцы ее предплечья ритмично вздувались – то выпирала боль и досада.

– Не в том я настроении, чтобы отыскивать иронию в твоих фотографиях. Прошу, не сейчас.

Путешествуя по городу, я снимал все, что казалось мне забавным, и приносил показать Селестине – как собака, играя, приносит хозяину палку. Наверное, я делал эти снимки, невинно изумляясь многогранности обыденной жизни, у Селестины же, напротив, каждая фотография вызывала отвращение и экзистенциальное отчаяние. Я уже перестал с ней спорить на этот счет.

Я сполз вниз, улегся рядом с Селестиной.

– В этой фотографии ирония особая. Ты ее оценишь. Обещаю.

Селестина внезапно повернулась и обеими руками ухватила меня за волосы – слуховой аппарат жалобно застонал. Раньше в такие моменты я вытаскивал его и клал на тумбочку, опасаясь, как бы сей инородный предмет не помешал нашей близости, но теперь мы оба так к нему привыкли, что мне это даже в голову не приходило.

– Звучит угрожающе, – сказала Селестина. – А душевное состояние у меня сейчас опасное, неустойчивое. Одно только фото бессмысленных знаков парковки может довести меня до крайности. И обратно я уже не возвращаюсь. – Селестина поцеловала меня крепко, взасос, потом отпрянула, будто ужаснувшись собственной смелости, – теперь она забавлялась. – Ну, давай посмотрим. Меня не так‑ то легко удивить.

Я отыскал айфон, затерявшийся в складках одеяла, и снова извлек на свет божий фотографию пластинки “Слушай сверчков”. Взмахнув рукой, я передал айфон Селестине.

 

Найти в Париже Crisco – растительный жир – трудно, но можно, если постараться. Друзья из Америки тоже, бывало, нам его привозили – не в аэрозольной упаковке, а в картонной коробке, белый брикетик весом 454 грамма, завернутый в вощеную бумагу. Однажды мы обнаружили, что этот жир хорош в качестве смазки, а также средства от вагинальной атрофии, и с той поры от одного вида логотипа Crisco (красные буквы в белом овале и золотая капля масла вместо точки над i) у меня случалась эрекция с привкусом меланхолии. В свои шестьдесят два Селестина оставалась сладострастной и чувственной, однако климакс делал свое дело. Селестина все подыскивала метафору или, может, сравнение, которое помогло бы ей принять фундаментальные перемены, вызванные менопаузой, особенно в том, что касалось секса. И нашла – во время кинофестиваля имени братьев Люмьер, где мы принимали участие в панельной дискуссии под названием “Секс и инвалидность в кино”. Свидетельства шестерых участников дискуссии, не специалистов, а просто ценителей кино, которые олицетворяли недееспособность во всем ее многообразии – от в общем‑ то незначительных дисфункций (нерабочая правая рука после перенесенной в детстве травмы) до весьма серьезных (болезнь двигательного нейрона в таком примерно виде, как у Стивена Хокинга), – немедленно преобразили наш постклимактерический секс. Речь шла о том, что необходимо проявлять крайнюю изобретательность, подкрепленную хорошим чувством юмора, а также преодолевать смущение (ведь порой требуется проделывать самые нелепые акробатические упражнения), а также нужно стремиться понять своего партнера и, более того – что очень даже весело, – обсуждать с наглядными примерами, чего конкретно вы хотите от секса (дееспособные этот аспект интимных отношений, как правило, игнорируют, а жаль), – здесь, видимо, находился ключ к решению и нашей проблемы.

Втайне я желал Селестину так же страстно, как в молодости, – втайне, ведь стареть нам следовало синхронно и уклоняться от этого, испытывая по‑ прежнему сильное желание, мне не позволялось. Мне позволялось выражать свое желание, но в ответ Селестина должна была недоверчиво смеяться и говорить, что все это, мол, фантазии старика, а пожалуй, и первые признаки старческой немощи, если не маразма, – так подсказывал ей Мудрец – один из архетипов коллективного бессознательного по Юнгу.

Мое неугасающее, юношеское желание словно было упреком Селестине, у которой оно так резко притупилось – нам удавалось разжечь его лишь слегка с помощью хитростей, о которых я сейчас рассказал. Я не мог объяснить ей, что опыт нашей прошлой близости незаметно примешивается к нынешней – так я чувствовал, а ее прошлое тело преображает облик нынешнего. Скажем, анальным сексом Селестина заниматься уже не могла, но мои воспоминания о том, как это происходило раньше, не поблекли, оставались яркими, живыми, и я в определенном смысле продолжал заниматься с ней анальным сексом и теперь, попутно с вагинальным. Конечно, мое тело тоже менялось, о чем, я уверен, ты догадывалась и без всяких фотографий и видеороликов в интернете, то есть климакс я переживал вместе с Селестиной. Трансформация наших тел шла абсолютно синхронно, а может, дело даже не в синхронности: мы были слишком близки во всех отношениях и влияли друг на друга непосредственно, как причина и следствие. Тело Селестины менялось – а перемены эти происходят постепенно, и ты не замечаешь их до того ошеломляющего мига, когда свет из какого‑ нибудь слухового окна вдруг упадет под неожиданным углом и пройдется безжалостно по коже, набухшим венам, ногтям, и ты прозреешь, и облик любимого человека уже не будет для тебя прежним, – и поначалу я заставлял себя корректировать представления об эстетике женской красоты, чтобы принять метаморфозу Селестины, чтобы она оставалась для меня такой же красивой и желанной, как прежде, хотя она и стала другой. Даже сама эта перемена возбуждала и соблазняла, словно, занимаясь сексом с ней, я одновременно спал с другой, необычной женщиной, с которой в постели нужно вести себя иначе и придумывать новые изощренные способы удовлетворения; а в конце концов мне уже и не пришлось себя заставлять, ведь эстетика эта менялась непрерывно, и теперь я любил не одну и ту же женщину – любопытный феномен, принесший мне облегчение и покой. И вслед за этим я неожиданно пересмотрел эстетику собственного тела – дряблые мускулы, покрытая пятнами кожа, заострившиеся скулы, морщинистое, как у рептилии, тело теперь вписались в канон мужской красоты. Да, мы оба были по‑ прежнему красивы.

Итак, я описал Селестине во всех подробностях свое приключение в Ванве, актуализировавшее ее навязчивую идею, объяснил, откуда взялась в моем телефоне фотография обложки пластинки, а после мы предались отчаянному, победоносному, праздничному сексу, конечно же, вдохновленному Роммом Вертегаалом и его одиссеей, как нам она представлялась. Когда мы путешествовали в Мексику, где исследовали, что есть левацкая политика и философия à la mexicaine[29], то, занимаясь любовью, обнаружили, как незаметно погружаемся в некую фантазию на тему Диего Риверы и Фриды Кало с привкусом Троцкого (в этой стране эротических галлюцинаций и самоаннигиляции Селестина всегда была Фридой, а я временами – Троцким; потом, когда мы возвращались к заданной теме, порой я становился Фридой, а Селестина – Диего), слегка окрашенную в сюрреалистические тона мексиканского народного творчества. С тех пор, ложась в постель, мы частенько уже сознательно выбирали ту или иную тему, будто художники, которые работают вместе над каким‑ нибудь проектом – коллажем или скульптурной группой, а потом обсуждали органолептический и тактильный эффект. Мы написали об этом статью для “Нью‑ Йоркера” (в рубрику “Хроники сексуальности”), она вызвала небольшую дискуссию. Теперь, после истории в Ванве, в сложной, постоянно развивавшейся структуре нашей сексуальной игры (всегда напоминавшей мне о слоях в Photoshop) возник новый слой: необычайная тоска Селестины по Ромму. Я мог стать Роммом в очередной совместной фантазии – его я, конечно, знал лучше, чем Диего Риверу, – но ревность все равно присутствовала, хоть мы и позволяли друг другу иметь любовников во время лакун, ревность растворяла слои – получалась дисгармония и путаница. Кто не ревнует своего любимого к бывшим любовникам? И ревность эта тем сильнее, чем безосновательнее, ведь прошлое осталось в прошлом и, надежно укрывшись в склепе памяти, будто смеется над тобой. Словом, наша победоносная, праздничная близость оказалась, однако, мучительной, во всяком случае для меня, ведь она вызывала эмоции слишком противоречивые, и еще больнее мне стало оттого, что Селестина казалась такой безмятежной, спокойной, даже когда я входил в нее, а теперь это всегда вызывало у нее болезненные ощущения. Нет уж, быть суррогатом Ромма в постели, тем самым позволяя Селестине спать с ним, мне вовсе не понравилось.

Заканчивали мы как‑ то рассеянно, Селестина прижала мою руку к своей левой груди и стискивала ее отрешенно и безжалостно. Но потом она застонала и громко выдохнула, затем вдохнула с жутким звуком, словно ей не хватало воздуха. Адреналин выстрелил мне в мозг и ослепил знакомым гневом – от такого слетаешь с катушек. Когда я впервые вставил в уши слуховой аппарат, прежде всего усиливавший высокие частоты, которые обычно с возрастом перестаешь воспринимать в первую очередь, окружающий мир тут же сделался громче и агрессивней; человеку, чей акустический ландшафт тускнел и незаметно становился все более приглушенным, трудно поверить, что большинство людей слышит именно так и эта кажущаяся агрессивность – лишь последствие возобновленного восприятия высоких частот. Но больше всего дезориентировало следующее: звуки вызывали теперь слишком много эмоций, имели слишком большое значение – кто‑ нибудь чихнул, а тебе уже кажется, что он рассержен; громко захлопнули дверь в спальню – значит, произошел разлад и нужно мириться, а если посреди ночи рядом взбивали подушку – это был настоящий взрыв, посягательство на мой покой, и тогда сердце мое невольно подпрыгивало от злости. Перенастроить собственную реакцию на интенсивность звуков было совершенно необходимо, и хотя я постоянно занимался такой перенастройкой, внезапные всплески адреналина не прекращались и сбивали меня с толку. Мне захотелось выскочить из постели, хлопнуть дверью и, разобидевшись, пойти гулять по темным сырым улицам, ворча себе под нос слова об оскорблении и супружеском предательстве. Но я перенастроился.

– Тина…

– Ты ведь чувствуешь их? – спросила она. – Они разошлись не на шутку. Их невозможно не почувствовать.

– Насекомых?

– Да! – выдохнула Селестина, будто выстрелила из мощной винтовки. – Может, на них подействовал гештальт Ромма Вертегаала, поэтому они оживились? Отсылка к энтомологии, к Северной Корее?

Селестина повернулась ко мне. На лице жуткая, неистовая радость.

 

– Пятая программа, – сказала она. – Переключись, и тогда услышишь. Она затем и нужна, разве нет? Очевидно же! Ромм знал, что эта минута наступит!

– Я не знаю, для чего предназначена пятая программа. Даже Элке толком не смогла объяснить. Я решил настроить ее из‑ за тебя и твоих навязчивых мыслей о Северной Корее, ну и конечно, мне любопытно было, как она подействует на мой слух. Мы знаем, что Ромм – гений, так пусть его гениальность поможет расширить мои возможности, если получится. Так я думал. Но, честно говоря, я побоялся переключиться на пятую программу, отчасти опасаясь разочароваться – может, она всего лишь смягчит гармонические искажения, и все, да еще неизвестно как. Элке так гордилась, что ей удалось осуществить эту процедуру – перенести информацию с виниловой пластинки в мой слуховой аппарат, перевести аналог в цифру, и мне не хотелось расстраивать ее своими страхами, но я пообещал рассказать ей все в подробностях, как только отважусь поэкспериментировать с программой “Вертегаал”, и она меня отпустила.

Я не мог признаться Селестине, что согласился на авантюру Элке Юнгблут еще по одной причине: я ужасно испугался, что Селестина сдержит свое обещание и отправится в Северную Корею на поиски Ромма, восстановит с ним связь, поведает свою историю с насекомыми – и все это в абсурдном контексте установления добрососедских отношений с северокорейской диктатурой. С одной стороны, ее затея являлась, конечно, чистым безумием, фантазией, но с другой – подумав об этом, я испытал невыносимую боль – подтверждала, что Селестина по‑ прежнему любит Ромма, как никогда не любила меня, то есть я оказался участником жалкой мыльной оперы, и деваться мне было некуда.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.