Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Дэвид Кроненберг 12 страница



Но я, столько лет вживавшийся в тело и мозг Селестины, и предположить не мог, какой план корейской операции на самом деле возник в ее голове.

 

В ярко‑ синем “смарт‑ форту” мы ехали по Парижу. Я вез Селестину в северокорейский ресторан на встречу с какими‑ то загадочными людьми, которые принимали участие в ее затее, связанной с Роммом Вертегаалом; ресторан славился своим милитаристским дизайном, художественным и цветовым оформлением в эстетике тоталитарного китча. Селестина попросила меня не ходить с ней и сказала, что позвонит, когда освободится. Я забеспокоился, как бы она не влипла в опасную историю. А вдруг ее саму похитят и увезут в Пхеньян? Селестина не посвящала меня в свои дела, и это тревожило еще больше, поскольку означало, что она каким‑ то образом общается с Роммом – только на эту тему она не могла общаться и со мной тоже, – конечно, я мучился. Сознаюсь, я припарковал машину неподалеку и слонялся по улице, ведущей к ресторану.

Я курил, прячась у входа в магазинчик с коврами, и думал: странное дело, ведь Ромм в свои юные годы уже носил слуховой аппарат (сначала “Фонак”, а в последний раз, когда я его видел, – “Сименс”) – из‑ за болезни, перенесенной в детстве. Признав наконец, что и мне такое устройство необходимо, я вспомнил слова Ромма: этот аппарат, говорил он, ловит музыку сфер, а если серьезно и без поэзии – спутниковые сигналы на определенных частотах. Ромм никогда не стеснялся и не скрывал своей глухоты, скорее даже хвастал ею, и весьма агрессивно: он придавал ей политический характер, как и всему остальному, и глухота превращалась в идею. После того как Вертегаал обрабатывал тебя за ужином в каком‑ нибудь кафе, ты чувствовал, что прямо‑ таки должен проткнуть барабанную перепонку вилкой и испытать на себе волшебный продукт швейцарских и немецких аудио‑ технологий. Когда пришло и мое время оснаститься слуховым аппаратом, я, скажем так, отдавая дань уважения Ромму в этой сфере, пошел к его же отоларингологу. К тому времени благодаря цифровым технологиям сложность таких приспособлений уже была за пределами научной фантастики, появилась даже возможность подключать их к сотовым телефонам, GPS и прочим средствам связи. Теперь их именовали слуховыми инструментами – название отсылало к музыке, тогда как аппарат прочно ассоциируется со старостью и немощью. Мой слуховой инструмент “Сименс” оснащен Bluetooth, работает в шести разных режимах (каждый предназначен для определенной звуковой среды), имеет рычажок для переключения режимов и регулировки звука и беспроводной контроллер, похожий на блок дистанционного управления воротами гаража. Мадам Юнгблут уверяла с таинственным видом, что среди ее клиентов есть даже агенты иностранной разведки, у которых нет проблем со слухом.

Конечно, любой из этих агентов стоял бы тут, на углу, и слушал, о чем беседует Селестина за ужином, записывал разговор и передавал на далекий аванпост где‑ нибудь в Сибири; мне же, убогому, оставалось только догадываться о его содержании. Вдруг роскошные резные двери ресторана распахнулись и показалась Селестина в сопровождении двух корейцев в темных пиджаках и галстуках – один средних лет, другой молодой. Она повернулась к ним и обняла очень тепло и радостно сначала одного, потом другого. Молодой сунул руку во внутренний карман, достал пухлый конверт из манильского картона, передал Селестине, а после того как она запихнула конверт в карман пальто, сложил руки, поклонился и отошел. Его спутник сделал то же самое. Мужчины направились вниз по улице, Селестина достала свою старенькую “раскладушку” Nokia и позвонила мне. Я поскорее отключил звук телефона и повернулся к ресторану спиной.

– Алло?

– Я на улице у “Вечного президента”. Заберешь меня?

– Конечно. Буду через десять минут.

Но я простоял там минут пять, наблюдая за ней, будто шпион, любопытный прохожий или охотник, высматривающий жертву для албанского торговца сексуальными рабами, пытался разгадать язык ее телодвижений, а Селестина ходила взад‑ вперед, курила и все похлопывала по карману, сжимала его, желая убедиться, что конверт на месте: его неизвестное содержимое, видимо, очень радовало ее и успокаивало.

Мы сели в машину, Селестина выглядела рассеянной и счастливой – такое сочетание меня весьма насторожило.

– Ну и как тебе там понравилось? – спросил я. – В “Вечном президенте”? Никогда не заходил внутрь. Полагаю, назван он в честь Ким Ир Сена. Должно быть, на стенах повсюду его великолепные портреты в сталинистском северокорейском стиле.

Селестина отозвалась не сразу, словно хотела сначала переварить сказанное мной и только потом ответить.

– Не только на стенах, на тарелках тоже. Ким Ир Сен, король‑ солнце, смеющийся, счастливый, испускающий лучи желтого света, обрамленный красным, взирает на солдат и рабочих всех возрастов, которые кланяются ему. Развлекательная программа тоже была: красивые девушки в беретах и коротких платьях строгого покроя, похожих на военную форму, только из яркой, веселенькой ткани – бледно‑ салатовой и пурпурной, – исполняли синхронный танец, будто бы пародируя военных в строю, но одновременно как бы и прославляя их. О песнях можно сказать то же самое – эстрадные версии армейских и солдатских песен, веселые, решительные и угрожающие. Диковато, но очень весело.

– А еда? Вы ели?

– Ели, конечно. Рыбу и суп – честно говоря, кажется, из собаки, жареные клецки, оладьи, кимчи и много такого, чего я не смогла распознать. Музыка словно примешивалась к пище, и процесс еды становился веселым, даже ироничным. Мои друзья заверили, что в ресторане готовят аутентичную еду, как в Северной Корее – не в Южной! – но только знатоки, конечно, могут оценить качество блюд, которые там подают.

– Твои друзья – корейцы?

Здесь Селестина посмотрела на меня – впервые с того момента, как села в машину, и, кажется, удивилась, что говорит с другим человеком, а не сама с собой.

– Да‑ да, корейцы. Они из Южной Кореи, но очень мне помогли.

Но очень помогли? То есть ты предпочла бы иметь дело с северокорейцами?

– Когда дело касается моего исследования, да. Так было бы лучше. Прямее путь. Но эти тоже очень милые, отзывчивые люди.

Селестина похлопала меня по бедру, чтобы успокоить, но я только больше раздражался и делался еще подозрительней.

– Они занимаются кино?

– Нет, насекомыми. Они из корейского энтомологического общества. Мне было интересно, насколько точен этот фильм, “Разумное использование насекомых”, в фактическом отношении, насколько точно воспроизведен в нем мир насекомых Кореи. Хочу написать статью для “Сартра”. Жан‑ Луи Коринт, главред, чрезвычайно вдохновлен моим замыслом. Его, правда, все вдохновляет, а потом он видит материал и тут же зарубает. Он ведь уже придумал, как это должно быть, а то, что ты написал, никогда не совпадает с его идеей.

Селестина говорила бессвязно – она уже бродила в глухих лесах Корейского полуострова, отвернулась от меня и не видела улиц, проплывающих за окном. Я подумал, не выпила ли она слишком много. Алкоголь уже тогда плохо на нее действовал, нарушал работу мозга, кратковременную память, эмоциональные реакции. Я попробовал вернуть ее назад.

– Они прояснили тебе что‑ то? Мир насекомых Северной Кореи действительно такой, как показано в фильме?

Селестина посмотрела на меня, лицо ее раскрылось и расцвело, снова стало веселым и уже не растерянным.

– Они сделали больше. – Селестина полезла в карман пальто и достала конверт, о котором я не смел и спрашивать. – Принесли мне фильм. “Разумное использование насекомых” на DVD.

Приехав домой, мы сразу сели смотреть фильм. Ужинал я кофе и сигаретами, чего обычно Тина не допускала, но в тот момент ни я, ни мое пищеварение совершенно ее не интересовали. Она останавливала запись, включала снова и делала пометки в своем bloc de journaliste[28]на спирали; она максимально сосредоточилась, а глаз ее, казалось, видел недоступное чувственному опыту. Запись “Насекомых” была снабжена французскими и английскими субтитрами, а сделали ее, очевидно, во время Каннского кинофестиваля – видимо, в качестве “экранки” для потенциальных покупателей – торговцев кинопродукцией. Селестина обнаружила на рю де Риволи, над офисом корейского турагентства, парижское отделение корейского энтомологического общества – научный форпост неясного назначения – ну кому он, в самом деле, нужен?

Однако, по‑ видимому, братство энтомологов и энтузиастов – любителей насекомых обосновалось здесь прочно и, кажется, существовало вне политической конъюнктуры. Как я уже сказал, Селестина пошла туда, желая выяснить, соответствуют ли изображенные в фильме эпизоды сельской жизни, связанные с поеданием насекомых, действительности. Селестина предполагала, что само существование “Насекомых” станет для ее новых друзей‑ энтомологов новостью, и как же она удивилась, ведь у них нашлась даже запись фильма в нескольких экземплярах, и они очень гордились причастностью к его созданию: общество проводило научные консультации во время съемок, и в конечных титрах ему выражали большую благодарность. Поведав о своих заслугах, двое мужчин, встретившие Селестину в офисе, пригласили ее на ужин в “Вечного президента”, пообещали подробно рассказать об участии в съемках, а потом неожиданно вручили бесценный дар – DVD с “Насекомыми”, которого днем с огнем не сыщешь. Еще они пообещали прислать Селестине новое, переработанное и исправленное издание “Каталога насекомых Кореи”, как только оно появится, а также включить ее в перечень подписчиков журнала “Энтомологические исследования” – Селестина высказала пожелание получать его не в переводе, а на корейском, и заверила, что уже приступила к изучению языка. Корейцы в свою очередь заверили ее, что если яркий луч мысли истинного философа падет на сей предмет – мир насекомых Кореи, то радость – их самих и, без сомнения, всех их коллег – будет беспредельной. Они с нетерпением ждут ее статьи о “Насекомых” в “Сартре” и непременно, даже несмотря на вероятную провокационность такой статьи, рассмотрят возможность ее публикации в своем официальном журнале – скажем, поместят между “Анализом ларвицидного воздействия некоторых опасных для насекомых видов грибов на Anopheles stephensi и Culex quinquefasciatus” и “Влиянием экстракта крестоцветных растений‑ хозяев и личинок Plutella xylostella, полученного с помощью гексана, на результаты электроантеннограммы и координацию полета Cotesia plutellae”.

Селестина расценила все это лишь как жест изощренной вежливости, но в конце концов не устояла. Свойственный ей интерес к естественным наукам – не такая уж и редкость в среде профессиональных философов, которых часто сносит в абстракцию, в политику, и тогда они тянутся к тому, что на известном расстоянии кажется привлекательным – земным, а потому прочным и неоспоримым. Итак, Селестина, похоже, играла в энтомолога, сидя перед нашим убогим, допотопным телевизором Loewe с электронно‑ лучевой трубкой (а когда‑ то это был последний писк); смазанная картинка ее раздражала, иногда она падала на колени и, щурясь, смотрела на экран, жаждала разглядеть детали, изучала среду этого фильма, будто тропический лес в Папуа – Новой Гвинее, жила в нем. Дело явно шло к восьмисотстраничной монографии под названием “Разумное потребление корейских насекомых” – возможно, на корейском, возможно, лет через пятнадцать. Она продолжала работу, и взгляд у нее был тот самый – взгляд в дальнюю даль, в будущее, яростный взгляд, от которого меня бросало в дрожь.

Я смотрел кино под чутким руководством Селестины, которая перематывала назад, потом вперед, останавливала кадр, непонятно чем ее заинтересовавший, и создавала свое, хаотичное и произвольное повествование, и думал, что являюсь свидетелем рождения нового фильма, уже мало связанного с тем, представленным на суд жюри Каннского кинофестиваля несколько недель назад. В этом новом фильме, создававшемся при участии Селестины в нашей сырой и тесной гостиной, просвещенные старосты выдуманной северокорейской деревни Чосон (ироничная отсылка к древнему уединенному королевству с таким же названием, немедленно характеризующая деревню как примитивную, изоляционистскую и не привязанную к определенному времени) постановили, что насекомых всех видов необходимо выращивать и собирать как главный источник питания, а традиционные сельскохозяйственные культуры – рис, кукурузу и капусту – использовать только для прокорма самих насекомых. Эта версия содержала – конечно, в весьма экстравагантном и искаженном виде, не говоря уж об анахронизме, – идеи диетолога Аткинса о правильном питании: живой белок насекомых должен заменить катастрофически неполноценные и уже наполовину разрушенные содержащиеся в зернах углеводы, которые подпитывают зависимость от Запада и его ставленников.

Младенцы, конечно, были освобождены от необходимости питаться насекомыми, так что на экране то и дело появлялась голая грудь какой‑ нибудь крестьянки, но демонстрировалась она всегда в связи с кормлением – и никакой эротики тут не было, по крайней мере откровенной (одни члены жюри посчитали эпизоды с кормлением грудью чрезвычайно эротичными, другие – нет). Нас заверили, что версия фильма, представленная на суд жюри, является официальной, одобрена Трудовой партией Кореи и ее покажут на всю страну без купюр, но к этим заверениям мы отнеслись весьма скептически, подозревая, что фильм, возможно, липа, сделанная на потребу Западу с его извращенными вкусами. Могут ли в самом деле обнаженные груди и набухшие соски появиться на экранах кинотеатров пуританского Пхеньяна, не говоря уж о Кэсоне и Чонжине? Разумеется, такие сомнения повредили фильму во время голосования, но Селестину, для которой “Насекомые” были любовным посланием от Ромма Вертегаала, это, ясное дело, не заботило.

А скрытый ключ к посланию похищенного кинорежиссера, вероятно, содержался в продолжении, где на счастливую, пышущую здоровьем и обогащенную питательными веществами деревню напало свирепое горное племя жрецов‑ воинов, которые жестоко расправлялись с мужчинами и отрывали невинных младенцев от блаженных кормящих матерей, оголяя, вовсе не случайно, упомянутые набухшие соски. Жрецы‑ воины почитали насекомых как священных созданий и верили, что питание ими облагораживает человека и не дает ему превратиться в животное, поэтому даже дети их питались исключительно неприятной черной кашицей из насекомых, составлявшей рацион племени. Итак, жрецы захватили Чосон, а потом время от времени извлекали из лесу отважных матерей, бежавших туда, чтобы вопреки всему кормить детей молоком, а дальше матерей казнили – душили.

Селестину эти сцены ошеломляли, ужасали, хотя в определенном смысле она их и создавала; глядя на экран, она сжимала левую грудь (мою любимицу, которая была больше, чем правая, хотя и не столь совершенной формы, но дело ведь не только в размере – мне нравился сосок и кружок вокруг него, нравилась ее пластичная упругость и родинка, как у Элизабет Тейлор на щеке).

Послание от Ромма, любовное послание, Селестина прочла так: отрежь свою левую грудь, этот кишащий насекомыми бурдюк, потому что, если не отрежешь, они распространят свой культ по всему твоему телу, включая мозг, мозг в особенности. И тогда никаким философом ты больше не будешь и Ромму Вертегаалу тоже станешь не нужна.

Скоро до меня дошло, что это случай болезни, которую мы называли “апо”, то есть апотемнофилии, хоть я и понимал: картина патологии у Селестины нестандартная. Стандартная картина предполагает стремление ампутировать одну и более конечностей, чтобы сделать нормальным тело, не являющееся таковым. Моя левая нога на самом деле не моя, а какой‑ то внешний придаток. Я хочу от него избавиться, я не ощущаю себя единым целым, не чувствую, что я – это я, пока он при мне. Я настоял, чтобы мы с Селестиной изучили апо вдоль и поперек, ведь мне не верилось, что бывший любовник поставил ей диагноз посредством фильма, в котором непостижимым способом сообщил и о прогнозе, и о радикальном способе лечения, а Селестине все это казалось истинным и возражений у нее не вызывало.

Селестина снисходительно отнеслась к моему желанию убедить ее, что здесь имеет место апотемнофилия, которая является хотя и довольно экзотичным, но известным психическим конструктом, и существование его подтверждено томами специальной медицинской литературы, а также множеством сайтов для страдающих такой патологией. Мы продолжали изучать вопрос. Анализ кожно‑ гальванической реакции и магнитоэнцефалограмм пациентов, кажется, подтвердил неврологическое происхождение синдрома; можно было допустить, что у Селестины нет невротических фантазий, что проблема здесь в мозгу, она материальна, а потому “реальна”. Но и такая концепция оказалась слишком примитивной применительно к случаю Селестины. Она мягко возразила мне, словно мы мило спорили о каких‑ то обыденных вещах (этот обезоруживающий прием она часто использовала, общаясь со студентами, и поэтому они любили ее), что ведь в детстве у нее не было грудей, и поэтому, будучи ребенком, она не хотела их отрезать; что стремление изменить форму груди или вообще сделать мастэктомию не относится к апотемнофилии, а скорее связано с желанием изменить пол или половой дезориентацией и так далее, и дело не в том, что она не ощущает левую грудь частью своего тела, а в том, что в груди полно насекомых и она представляет опасность, как протоковая карцинома в том же самом месте или развившийся рак груди, и, стало быть, для удаления этой части тела есть обычные, разумные показания.

И тема с культом тоже никак не соответствовала классическим проявлениям апо. Здесь, конечно, важную роль сыграла книга Селестины “Рот и сосок” об универсальном культе вскармливающей груди. В ней Селестина говорит, что чистый, научный атеизм подразумевает отказ от некоторых культов, которые не считаются культами, но функционируют именно в таком качестве, поэтому их нужно разоблачить и ликвидировать – как культ насекомых, о котором сообщил Селестине в своем фильме бывший любовник‑ француз, урожденный голландец Ромм, алхимией киднеппинга превращенный в северокорейского кинорежиссера. Теперь ты видишь, с чем я столкнулся, пробудившись от сна – сном оказалась вся наша совместная жизнь до той минуты, до того раннего утра на вилле высоко в горах над Каннами. Словом, безмолвную борьбу с Селестиной мне предстояло вести на двух фронтах: противостоять ее намерению отрезать левую грудь и ее желанию установить связь с фантомом Ромма Вертегаала, известного также под именем Чжо Ун Гю.

В самом ли деле у нее случился удар, внезапное нарушение мозгового кровообращения, когда мы смотрели “Насекомых” в ложе жюри в Каннах? Затмил ли он ее мозг неким грандиозным знамением, пока образы крестьян, жрецов‑ воинов и полей с насекомыми наплывали на нас? (Мне вспомнился религиозный роман Филипа Дика “Всевышнее вторжение”, написанный им после удара. ) Вернувшись в Париж, она шутила о нашем маленьком приключении во время фестиваля и говорила, что этот “филососпазм” случился у нее от перегрева, ведь атмосфера на фестивале была жаркая и агрессивная. Случился ли однажды ночью второй удар, после которого дремавшее несколько месяцев впечатление от фильма ожило? И проявились ли тогда последствия того, первого удара, грянувшего, а потом стихшего, не оставив следа?

Я уговаривал Селестину записаться на КТ‑ сканирование. И сам пристально изучал ее лицо в поисках признаков недуга – искривленного рта, опустившегося века. Но ничего не нашел, а она ничего не чувствовала и отказывалась идти к врачам. Это лишь череда озарений, сказала она, мы с тобой частенько ими страдали – страдали потому, что подобные откровения всегда поражали вдруг и требовали действия, выводили тебя из равновесия, переворачивали и словно бросали на паркетный пол. Селестина говорила о внезапно наступавшей ясности в отношении каких‑ либо философских или социальных вопросов, о прорывах сознания, неотделимых от мощных эмоциональных посылок. Часто мы сами провоцировали эти откровения, например, когда путешествовали до изнеможения или писали в условиях жесточайшего политического прессинга. Я не мог отрицать реальность этих непостижимых, приходящих неизвестно откуда событий, мы ведь так много их пережили. На какую‑ нибудь долю секунды мне как интеллектуалу такое объяснение показалось вполне приемлемым, но в следующий же миг – абсолютным вздором и безумием: отрезать совершенно здоровую грудь потому, что вопреки всякому здравому смыслу ее владелица отреклась от нее и боится ее содержимого?

Я настоял, чтобы Селестина показала мне свою последнюю маммограмму. Она не сопротивлялась. Судя по заключению, все было в норме (с обычной оговоркой врача, касавшейся нетипичной плотности соединительной и железистой ткани, видимо, билатеральной, из‑ за которой чувствительность маммографии понижается, что может повлиять на результат), но Селестину это не волновало. Этому заключению уже три года, и оно уже содержит зачатки собственной ошибочности; оно представляет лишь несовершенный, осторожный взгляд врача, который не может затрагивать и не затрагивает ту грань существования, по которой движется человеческая жизнь. Были у нас и результаты УЗИ, изображение ее груди изнутри. Мы рассматривали их как старые семейные фотографии. Никаких следов насекомых. Ну конечно, сказала Селестина. Насекомые атакуют внезапно и захватывают разом, как варвары. Это колонизация – то же, что произошло с деревней в “Насекомых”, – сначала захватывается плацдарм, потом происходит тотальное метастазирование и, наконец, полное порабощение. Как же они проникли туда, в этот красиво запечатанный текучий купол?

– Они роют норы. Прокладывают туннели. Они откладывают яйца. Я как раз собираюсь поговорить об этом со своими друзьями‑ энтомологами, – заявила Селестина. – Мы уже назначили встречу, чтобы обсудить глобальную стратегию насекомых.

– Я тоже хотел бы присутствовать. Хочу запротоколировать это… мероприятие.

– Да‑ да, конечно. Ты можешь сделать и кое‑ что еще. Сходи к твоему аудиологу и узнай, не в курсе ли она, где сейчас живет Ромм. Она наверняка поддерживает с ним связь. У них были особые отношения, очень сложные и тонкие, и его слух – а значит, и карьера кинорежиссера – в определенном смысле зависит от нее. Вряд ли Ромм забыл о ней, пусть Пхеньян и далеко от Парижа. Я думаю, они могут даже перепрограммировать твой слуховой аппарат через интернет. Это ведь в общем‑ то маленький компьютер с Bluetooth и Wi‑ Fi. Ты, наверное, и сам можешь это сделать? Или уже сделал?

Нет, этого я не сделал, но не сомневался, что такое возможно. Не сомневался я и в другом: если кто и программирует слуховой аппарат кинорежиссера – фаворита Любимого и Уважаемого Вождя через интернет прямо из кабинета в Париже, так это Элке Юнгблут.

 

 

Мое путешествие в аудиологическую клинику Юнгблут оказалось не просто короткой поездкой в синем “смарте” по Парижу, хотя я думал, что в самом бытовом смысле так оно и будет. “Филососпазмы” происходили у каждого из нас по нескольку раз в год, и мы, так сказать, позволяли друг другу это; бывали случаи обсессивно‑ компульсивного поведения, часто сопровождавшиеся сексуальными интрижками со студентами, или периоды глубокой депрессии сложной природы, или смелые политические эскапады, которые влекли за собой нападки СМИ и общественности и причиняли множество других неприятностей. Но мы договорились, что в такие времена будем поддерживать друг друга и воспринимать эту сиюминутную реальность как единственно подлинную, каковой тем самым она, конечно, и становилась. Поэтому я ехал по Периферик, высматривая съезд на рю де Вожирар в районе Ванв, где находилась клиника Юнгблут, и вскоре оказался там, в сверкающей приемной с хромированной мебелью в стиле техно, а мою медкарту изучал очень серьезный студент Института политических исследований, работавший здесь по совместительству и якобы со мной незнакомый.

Моя первая вылазка в мир слуховых инструментов вылилась в мытарства по кабинетам, расположенным в домах престарелых, где хотелось немедленно застрелиться, и спрятанным в полуподвалах импровизированных мастерских, напоминавших комиссионные магазины мебели из серии “собери сам”. Словом, технологии сложные, а организация розничной продажи никудышная, дилетантская. И каждый раз, когда ты приходил снова и втыкал “уши” в компьютер аудиолога, аудиолог был уже другой, да и компьютерная программа чаще всего тоже. Аудиологами, как я увидел, работали исключительно женщины, а точнее, в основном девушки – девушки, которые с беспокойным и требовательным стариком вроде меня чувствовали себя неуютно. Они благосклонно помогали твоим трясущимся, узловатым, нечувствительным пальцам вставить в ухо внутриканальный слуховой аппарат; технологию устройства (в изготовлении коего участвовали крупнейшие электронные корпорации, обладающие вычислительным ресурсом, в шесть тысяч раз превышающим тот, что запустил “Аполлон‑ 11” на Луну) они представляли тебе в самом простом виде и ничего не говорили о шести различных программах и бесконечном количестве вариантов их настройки – просто показывали кнопку, включавшую и выключавшую аппарат. Они ведь не хотели тебя запутать.

Только встретившись по настоянию Ромма Вертегаала с Элке, я понял: мир звука может открыться мне по‑ настоящему и самым волнующим образом после долгих лет, когда я существовал вне его и он казался мне приглушенным, тусклым, забытым. И вот мы снова сидели здесь, в Ванве, на консультации, которая для Элке была самоотверженным актом и частью творческого проекта серьезного масштаба, где переплетались две жизни.

Элке, невзрачная девочка, родилась в семье психоаналитиков‑ немцев из Кёльна, отец ее был фрейдистом, мать – юнгианкой, и оба страдали нарушениями слуха. Старший брат, музыковед, специализировавшийся на танце елизаветинской эпохи, переехал в Бостон, чтобы преподавать в Консерватории Новой Англии, и тоже плохо слышал. Таким образом, здесь мы наблюдали то, что Фрейд назвал бы чистой воды катексисом, в конце концов породившим феномен Юнгблут. Будучи самым молодым членом семьи и единственным с нормальным слухом, Элке взяла на себя заботу о звуковой среде всей семьи; создать и расширить акустическое пространство для них, а потом и для всех, кого только можно, стало целью ее жизни. Глухой, очевидно, не может работать психоаналитиком, да и музыковедом тоже, однако Элке столкнулась с распространенной (а в данном случае семейной) проблемой неприятия человеком факта собственной глухоты – так выразилась Юнгблут, – и дошло до того, что брат просил ее слушать записи, которых сам практически не слышал, и рассказывать ему о нюансах звучания. А родители иногда втихомолку записывали сеансы психоанализа со своими пациентами, а потом просили Элке расшифровывать записи и пояснять, с какой именно интонацией пациент говорил то или другое. Словом, на Элке легло колоссальное бремя вкупе с гипертрофированным чувством долга и ответственности – замес на редкость крутой. А я извлекал из этого выгоду.

Мы сидели, как всегда, в строгом, но элегантном кабинете Элке. Я назвал ее невзрачной – так оно и было: неправдоподобно худое, вытянутое лицо, блеклые, тусклые, мутно‑ карие глаза, заметно отличавшиеся друг от друга размером; жидкие, нездоровые волосы, преждевременно и как‑ то нелепо – пятнами – поседевшие; оттопыренные, забавно навостренные уши; коренастое тело неопределенной формы, кажется постоянно доставлявшее ей страдания неизвестного свойства. Но ее невзрачность я бы назвал интеллектуальной, то есть ее физическая сущность как бы просила не обращать на себя внимания, а вместо этого сконцентрироваться на остром и многогранном уме Элке, на некоем гештальте, который она формировала легко и быстро, и он окутывал тебя, питал и даже оживлял. Говорили мы о Ромме Вертегаале.

– Можете рассказать мне о нем? – спросил я. – Это он меня к вам направил. Или аудиологи тоже соблюдают врачебную тайну? Аудиологи ведь не совсем врачи…

– Слушай сверчков, – Элке кивнула и посмотрела на меня проницательно, будто все‑ все понимала.

– Кого? Сверчков? Вы имеете в виду насекомых?

Я сразу же подумал о Бадди Холли и Crickets (когда‑ то их даже называли Chirping Crickets), о прелестной, наивной музыке моей юности – “That’ll Be the Day”, “Oh, Boy! ”, “Not Fade Away”, “Maybe Baby” – музыка незаметно вылилась в воспоминания о том, как я штудировал Гегеля, Хайдеггера, Канта, Шопенгауэра, и воспоминания эти, настоянные на сформировавшейся позже чувственности и эмоциональной сопричастности, ожили.

Голова моя наполнялась музыкой – переживания моей молодости прочно вложились в нее, эта музыка всколыхнула мощную волну тоски по уходящему времени, мыслей о бренности; я почувствовал себя маленьким, беспомощным и захотел убедиться, что Элке не имела в виду группу Crickets, хотя и так понимал: этого не могло быть.

Вообрази же мое замешательство, когда Элке поднялась с улыбкой из кресла Aeron (хотя процесс этот явно доставлял ей страдания) – складки на ее теле рельефно проступили сквозь строгую ткань пригнанного по фигуре медицинского халата – пересекла комнату, присела перед шкафчиком из нержавейки, открыла матовую стеклянную дверцу, а затем вернулась, держа в руке виниловую грампластинку классического формата. Неужели она правда говорила о Crickets и держала в руках какой‑ нибудь неизвестный релиз одного из их альбомов? На картонном конверте темно‑ синего цвета я прочел белую надпись “Слушай сверчков”, напечатанную размашистым рукописным шрифтом. Под ней располагался высококонтрастный черно‑ белый портрет мужчины средних лет в очках – не Бадди Холли, а Ромма Вертегаала. А под портретом – иероглифы, объединенные в слоговые группы, – я узнал хангыль, корейское письмо. Может, просто перевод названия альбома на корейский? Представь себе, как я был потрясен, увидев изображение Ромма в связке с корейским письмом, а уж тем более насекомыми. Моя демонстративная акция – безусловно, организованная из снисхождения, хотя и вдохновленная сорока годами любви и интеллектуального родства с Селестиной, – целью которой было подчинить реальность абсурдным фантазиям Селестины о “Насекомых”, Корее и похищенном Ромме Вертегаале, вдруг захлебнулась, сделалась неуместной, ведь появилось подтверждение, пусть и частичное, того, что любой посчитал бы патологической химерой.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.