Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Лариса Райт 6 страница



– И откуда только ты столько рецептов‑ то знаешь? – через несколько дней поинтересовалась та же соседка, когда застала Веру готовящей на кухне очередной отвар.

– Из книг, – коротко улыбнулась Вера.

– И помогают?

– Помогут.

– Мне бы такие книги в твои годы…

– Зачем?

– А у меня и муж, и брат запойные были. Ох, я теперь алкашей этих на дух не перевариваю. А ты, смотрю, бойкая, подход к делу знаешь. Получится у тебя все: отогреешь его.

– Это не главное. – Вера печально вздохнула.

– А что же главное‑ то? – выпучила глаза соседка.

– Главное – удержать, – решилась произнести Вера вслух то, что мучило ее и не давало спать, и заставляло страдать и переживать, и сомневаться. Да, она была отличным врачом – специалистом своего дела. Она прекрасно знала, как нужно выхаживать и лечить. Она была хорошей хозяйкой, и ей не составляло никакого труда отлично справляться с домашней работой. А еще Вера была женщиной, но не мадонной и не дьяволицей. Она была Колобком, не смыслящим ничего в премудростях удержания мужчины. Ну, а в наркологии она разбиралась превосходно.

– На работе, – беззаботно улыбнулась она журналисту. – На работе у меня наркология. На работе, и снова на работе, и опять на работе. И работу, кстати, эту пока никто еще не отменял.

Она поднялась из‑ за стола и, выглянув в коридор, приветливо объявила:

– Следующий!

 

 

Пока Оксана пыталась бороться с курением, попутно разбираясь в дебрях своего подсознания, дождь, наконец, прекратился. Теперь, прыгая через лужи к машине, она не казалась себе глупой неуклюжей коровой, которая вырядилась в белое, не обратив никакого внимания на капризы погоды. Если в подъезде все сказанное экстрасенсом еще представлялось ей удивительно правильным и понятным, то при взгляде на лучи еще теплого солнца, пробившиеся сквозь серую толщу осеннего неба, все обвинения и разоблачения превратились в некую призрачную ерунду, не достойную внимания здравомыслящего человека. Едва Оксана захлопнула дверь машины, как мобильный в сумочке вновь напомнил о существовании безумного мира, в котором куча народа чего‑ то ждала и требовала от обладательницы новой Nokia, покрытой стразами Сваровски. На сей раз, однако, обошлось: никаких разгневанных клиентов или удрученных невозможностью выполнить поручение коллег. Звонила всего лишь знакомая, направившая Оксану к горе‑ ясновидящей и жаждущая теперь получить полный отчет о визите.

– Пока курю, – со смехом доложила Оксана.

– Нет!

– Да.

– Странно. Мне рекомендовали ее как специалиста высокого класса.

– Не бери в голову. Я просто слабовольная.

– Это она тебе сказала? – озадаченно спросила знакомая, которой никогда бы не пришло в голову отказать железной леди Оксане в присутствии силы духа.

– Нет. Вовсе нет.

Оксане наскучил беспредметный разговор. У нее не было никакого настроения обсуждать с кем бы то ни было особенности своего характера. Тем более само предположение о том, что она могла позволить кому‑ то назвать себя слабовольной, казалось ей оскорбительным. Такое когда‑ то давно было разрешено произносить лишь одному человеку, да и то нечасто.

 

– Ксан, пойдем, а? На тебе лица нет. – Верочкина ладошка участливо гладила подругу по спине, полные губы жарко дышали в холодное, красное Ксанкино ухо. – Ксан, ждут все.

– Подождут. – Верочка скорее догадалась о смысле слова, чем расслышала. Потрескавшиеся Ксанкины губы почти не разлеплялись, зубы стучали, буквы и слоги во рту перемешались и перепутались. Девушка стояла в тонком, не доходившем и до колен стареньком пальто, крепко обхватив деревянный, только что водруженный на могилу крест. На ногах были прохудившиеся ботиночки, промокшие еще по дороге в морг. Темный шерстяной бабушкин платок, который Верочка то и дело поправляла, снова сполз на плечи, отдавая холодному пронизывающему ветру худенькую, несчастную девушку.

– Ксан, ну, чего стоять‑ то? – Верочка снова прикрыла голову подруги. – Захочешь, завтра снова приедем. Я Костика с бабушкой оставлю, за тобой зайду и поедем. Хочешь, хоть каждый день ездить будем. Ксан, вот как захочешь, так все и будет. Только сейчас пойдем, пожалуйста. Холодно очень: заболеешь ты и будешь дома сидеть.

Ксанка не двигалась с места. Ее не пугали ни болезни, ни сидение дома, ни холод, которого она не замечала и не чувствовала. Она вообще ничего не чувствовала. Она просто знала, что то, чего она действительно хотела, уже не будет. Потому что после смерти существует только одно слово. И это слово – «никогда». Ксанке незачем возвращаться домой, потому что в нем никогда больше не будет мамы. Грубоватая от природы и в силу воспитания, Ксанка не испытывала особой нужды в нежности и ласке, привыкла получать все это от матери крошечными порциями. Признаками любви и заботы были скорее пинки, затрещины и отповеди, которые сыпались на ее плечи без всякого дозиметра. И если еще несколько дней назад Ксанка затыкала уши, чтобы не слышать криков и нотаций матери, огрызалась в ответ и про себя искренне желала орущей на нее женщине провалиться сквозь землю, то теперь отдала бы все и даже больше ради того, чтобы снова все это услышать.

Но судьба распорядилась так, что с той поры это возвращалось лишь в памяти.

В тот вечер на прошлой неделе Ксанка возвращалась домой за полночь и старалась поворачивать ключ как можно тише, чтобы не разбудить отца и не услышать холодно‑ вежливое и зловещее: «Пойдем, расскажешь, где была, Ксаночка». Правда, ей хотелось, чтобы мать не спала. Она собиралась выпросить новые босоножки, и ввиду приближающегося дня рождения теплилась надежда, что ей не откажут. Ксанка знала, что мать пугают ее поздние возвращения. И на радостях, что «паршивка Ксанка» жива и здорова, она вполне могла согласиться на покупку обновки. Ксанка юркнула в темную прихожую и тут же врезалась в холодный взгляд отца. Внутренне съежилась и мысленно надела защитную броню, приготовившись к худшему. Однако экзекуции не последовало.

– Ты одна? – отчего‑ то растерянно спросил он, заглядывая дочери за спину, будто не веря собственным глазам.

– Одна, – осторожно ответила Ксанка, забыв огрызнуться и заявить: «А с кем мне быть? », или «А вы кого‑ то еще ожидаете? », или «Королева английская просила передать, что прибудет к пятнице».

– Мать тебя пошла искать.

– Давно? – сразу забеспокоилась девушка. Матери и раньше случалось дожидаться непутевую дочь на улице, но далеко от подъезда она не отходила, и Ксанка всегда замечала ее статную подбоченившуюся фигуру, освященную фонарем. Женщина скорее выходила просто подышать воздухом и насладиться тишиной уснувшего двора, а не разыскивать дочь, которая «явится, никуда не денется».

– Второй час пошел.

– Как же это? – охнула Ксанка. Она привыкла вместо приветствия бросать матери дежурное «Давно ждешь? » и слышать в ответ «Минут десять» или пятнадцать, или, в крайнем случае двадцать, но так, чтобы второй час где‑ то гулять, да еще в непогоду, когда холодно и сыро, – причины такого поступка не укладывались в голове. Она разволновалась, засуетилась, накинула снятое было пальтишко, сунула ноги в боты:

– Пойду гляну.

– Сходи, – мрачно кивнул отец, и Ксанка поспешила от греха подальше выбежать из квартиры.

Отсутствовала она недолго. Пришла, пошатываясь и трясясь, юркнула в постель и мгновенно уснула. Она‑ то думала, что будет продолжать блевать, плакать и кричать так же, как на пустыре за гаражами, где обнаружила искромсанное тело матери. Думала, что сейчас же растормошит отца, разбудит своими воплями и стенаниями. А она рухнула в кровать и спала, словно потеряла на том пустыре не только мать, но и себя саму. Будто осталась от прежней Ксанки одна телесная оболочка, лишенная чувств, эмоций и рассудка. Так и провалялась в забытьи, пока не уловило спутанное сознание сдавленный крик отца. Девушка подскочила и выпрыгнула в коридор расхристанная и неодетая, и увидела разом и соседей, и участкового, и еще трех или четырех незнакомцев со скорбными лицами, и тяжело привалившегося к стене отца, и сразу вспомнила, и заголосила, забыв спросить, что случилось. А потом стучала зубами о стакан, дрожала, кутаясь в сальный плед, и все повторяла и одним, и другим, и третьим: «Ничего не видела, ничего не слышала, ничего не знаю».

– Я ничего, ничего не знаю, – пролепетала Ксанка, вжавшись в деревянный крест, и постаралась сбросить со своих плеч заботливые руки Верочки.

– Ксаночка, пойдем, милая! Я‑ то точно знаю, что ты заболеешь, если будешь вот так стоять на ветру. Тетя Аня, если нас сверху видит, переживает, наверное.

Как ни тошно было Ксанке, а речи, с ее точки зрения глупые, она мимо ушей не пропускала:

– Душа, Верка, на девятый день отлетает. Так что не видит она ничего сверху, не мели чепухи.

– Так тем более. Значит, она здесь, где‑ то рядом притаилась, а ты ей покоя не даешь, нервничать заставляешь.

Ксанка поморщилась:

– Верунь, тебя в медицинский не примут. Ты про какой‑ то орган толкуешь, которого в природе не существует.

– Про какой орган?

– Так про душу. – Ксанка, наконец, разомкнула руки, отодвинулась от деревяшки, взглянула на подругу исподлобья: – Ну, что ты лыбишься?

Верочка, как ни странно и нелепо это выглядело, действительно улыбалась. Она успокоилась: Ксанка ерничала и даже пыталась шутить, значит, выздоравливала, значит, как ни кощунственно это звучит, все наладится, переживется, и подруга снова начнет зубоскалить, ехидничать и смеяться.

– Ну, пойдем, пойдем, Ксан. Вон смотри: папа ждет.

– Пусть ждет, – огрызнулась Ксанка, но все же двинулась с места, поплелась на ватных ногах. А Верочка обнимала ее за плечи, поддерживала, вела рядом, как собачку на поводке, и все тараторила без умолка, увещевала:

– Ксан, вы сейчас с ним друг за дружку держитесь. Вы ведь теперь друг для друга самые дорогие, самые близкие. Вдвоем всегда легче горе переживать, слышишь меня? Поплачете вместе, пожалеете друг друга, и все не так тошно станет.

Ксанка слышала, но не слушала. Во‑ первых, Верочка со своими причитаниями ее порядком утомила, а во‑ вторых, она, как никто другой, знала, что отцу горе переживать будет легче, срывая всю злость и боль на дочери. Хотя особой уверенности в том, что он искренне скорбел и переживал утрату, у Ксанки не было. Бил он ее в последнее время без остервенения, но с плохо скрываемым удовольствием от происходящего. Взгляд его становился масляным, щеки красными, ноздри раздувались, и весь он пыхтел, будто чайник, готовый взорваться от натуги. Но стоило Ксанке тихонько взвизгнуть или чуть слышно простонать после особо сильного удара, как он сразу сдувался, становился каким‑ то маленьким, обмякшим и тихим. В свои шестнадцать Ксанка уже была отлично осведомлена, какие такие загадочные процессы заставляют мужчину походить на сгусток рвущейся наружу энергии и откуда, собственно, эта энергия выплескивается. Догадка была тошнотворна и омерзительна. Но еще омерзительней был липкий страх того, что, теперь не ограниченный присутствием жены и матери, отец перейдет от лупцевания к гораздо более мерзким способам удовлетворения своих извращенных потребностей.

Страх этот был небеспочвенный. Он нашел свое подтверждение в тот же вечер. После поминок, как только захлопнулась дверь за последней шмыгающей носом соседкой, он лютым зверем накинулся на Ксанку. Дубасил особенно злобно и страстно, а она молчала, сцепив зубы, ни за что не желая доставлять ему ожидаемое удовольствие, и этим своим упрямым терпением раздражала своего мучителя еще больше, распаляла и злила.

– Ты ее убила, сука. Ты виновата, гнида малолетняя, – приговаривал он, оглаживая ремнем за несколько дней ставшую тощей Ксанкину задницу. – Это ж она тебя пошла искать, заразу. Дошлялась, дрянь такая. Дома ей не сиделось, а мать теперь в могиле гниет. Твоих рук дело, убийца проклятая! – Ксанка даже забылась на миг и на какую‑ то долю секунды подумала, что отец действительно верит в то, что произносит. На мгновение ей показалось, что он на самом деле наказывает ее за бесшабашность, что обвиняет без какой‑ либо фальши, но уже перед следующим ударом сквозь свист ремня и жаркое дыхание зверя сумела расслышать звук расстегиваемой ширинки, и рванулась, и скатилась с кровати, неловко двинув отца ногой в челюсть, и выбежала во двор, затаилась до утра за теми же злосчастными гаражами. А там ревела, дрожала, выла белугой, но вовсе не от обиды и не от страха, а от ужаса перед тем, что собиралась сделать. Но отступить она не могла, потому что, какими бы грязными и отвратительными ни казались ей собственные намерения, не могли они перевесить и заглушить в девушке тот азарт охотника, который чувствует, что загнал добычу и для окончательной победы осталось только спустить курок. И Ксанка, не оглядываясь и не печалясь, сняла свое ружье с предохранителя.

Утром, дождавшись, когда отец выйдет из подъезда и отправится на работу, она позвонила следователю, что так настырно расспрашивал, не видела ли Ксанка чего‑ то в ночь убийства, и оставил свой телефон на случай, если девочка что‑ нибудь вспомнит, и искусно дрожащим голосом попросила приехать. Через час с небольшим она с расширенными от ужаса глазами продемонстрировала находку, обнаруженную в ящике отцовского стола.

– Вот, я пыль протирала, нечаянно потянула – он и открылся, а там… – Ксанка всхлипнула, показывая на испачканный в крови нож. – Папа обычно ящики на ключ запирает, сегодня забыл, наверное. – То, что ключи от ящиков стола отец хранил за томиком Тургенева на нижней полке книжного шкафа, девочка обнаружила несколько лет назад. С той поры иногда любопытствовала содержимым, не находя ничего предосудительного, кроме нескольких понюшек табаку, наличие которого в доме никогда не одобряла мать. – А что это?

– Разберемся, – только и смог выдавить следователь, которому стало искренне жаль маленькую дурочку, которая вслед за матерью должна была потерять и отца.

Нож отправился в целлофановый пакет, следователь – восвояси, а чрезвычайно довольная собой Ксанка в гости к Верочке.

Когда, наболтавшись с подругой и наигравшись с Костиком, она собралась уходить, Верочкина бабушка, которая терпеть не могла подругу внучки, сердобольно протянула ей сверток и сказала:

– На вот, домашние тут с мясом, с капусткой. Поешь и отца угостишь, когда придет.

Ксанка уткнулась носом в горячий, пахнущий уютом и любовью кулек и оттуда чуть слышно пролепетала:

– Спасибо.

Хотя больше всего на свете ей хотелось прокричать на весь белый свет с жестоким и нескрываемым злорадством о том, что отец больше никогда не придет, а еще о том, что следователю надо было спрашивать не о том, видела ли Ксанка что‑ то или слышала, или знала, а о том, не находила ли она часом чего‑ то острого и холодного с запекшейся кровью, чего‑ то такого, чем на пустыре зарезали ее мать. А Ксанка нашла и, толком ничего не соображая, принесла страшную находку домой. Не было это ни злым умыслом, ни мгновенно сложившимся хитроумным планом. Если бы знала заранее, как воспользуется она этой вещью, то спрятала бы ее, явившись домой, без малейшего промедления. А она так и спала с холодным ножом под кофточкой и вспомнила о нем лишь тогда, когда звякнул он холодной сталью об пол, вывалившись из спутанных простыней через два дня после смерти матери. Вспомнила и уже не забывала ни до того, как подложила нож в отцовский стол, ни после. Не забывала ни на один день. И не потому, что мучилась угрызениями совести, и не от того, что настоящие, неведомые убийцы матери так и остались безнаказанными, а лишь потому, что страшную эту находку считала бесценным случайным кладом, ставшим отправной точкой в ее будущей замечательной жизни.

Ни сейчас, когда со стороны многие на самом деле могли бы позавидовать ее стабильной обеспеченной жизни, ни тогда, оставшись без копейки денег и без какого‑ либо четкого представления о грядущем, – никогда не сомневалась Ксанка в том, что грядущее это будет светлым, радостным и непременно счастливым.

– Ты меня, Веруня, не жалей. На жалости далеко не уедешь.

– Ладно, – Верочка скорбно хлюпнула носом, – ты права. Все образуется. – Она примолкла в нерешительности и, помолчав мгновение, добавила неуверенно: – Наверное.

– Да не «наверное», а точно. Помяни мое слово: все будет тип‑ топ.

– Ксан, – Верочка восторженно смотрела на подругу, – ты такая сильная, такая мужественная. Если бы меня в детдом, – она снова громко всхлипнула, – я бы… я бы…

– Ты что, Верка, белены объелась?! Какой детдом?! Ты чего гонишь?! Ничего я не сильная! Я слабая, поняла? И воли у меня нет никакой, поэтому в детдом твой ни в жизнь не пойду. – Ксанка не просто гневалась и бравировала, она нападала на Верочку, наседала на нее своей безапелляционной уверенностью, наскакивала сведенными бровями, сжатыми кулачками, громким голосом. Но Вера все же позволила себе усомниться:

– А куда же ты пойдешь, Ксаночка? Знаешь ведь, у нас Костик, и места теперь совсем нет.

– Нужно мне ваше место, своя хата пустует.

– Но ведь опека же. Мама говорит: «Приедут за ней, заберут». Слушай, а хочешь я попрошу своих, чтобы они опеку оформили, а будешь жить, как пожелаешь. Главное, что сама, а не за забором.

– Мысль, конечно, Верунь, офигенная. Спасибо тебе, подруга. – Ксанка искренне прижала к себе Верочку. – Только, боюсь, от попечителей вроде твоих предков я сдохну быстрее, чем в детдоме.

– Зачем ты так? – Глаза Верочки мгновенно затуманились.

– Так правда ведь. Они ж ответственные аж до жути. Уж если возьмутся кого опекать, так замучают своей любовью. Ты смотри, учти ошибки своих предков, а то уже: «Костик, надень варежки! Костик, не ходи по лужам! Костик, не бегай! Костик, не прыгай! Костик, не морщи носик, не три глазик, не дыши и не живи! »

– Так он ведь маленький.

– Вот именно! А я‑ то большая. И от бесконечных «Ксаночка, не то и, Ксаночка, не это» точно с ума сойду. Повторяю: сила воли у меня отсутствует, так что терпеть все это я не собираюсь и не пойду ни к вам, ни тем более в детдом.

– Ну, а куда, Ксан, куда тогда?

– Я, Верка, замуж пойду.

Верочка смотрела на уверенную в себе, гордую и смелую Ксанку и думала о том, что слабые, бесхарактерные люди не способны делать подобных заявлений. А сама Ксанка твердо знала, что, обладай она действительно силой духа, она бы нашла возможность отказаться от своих планов.

 

Оксана передумала трогаться с места: вышла из машины, зажгла сигарету, жадно затянулась, задумалась, побарабанила длинными, ухоженными ногтями по капоту и улыбнулась просто и грустно: кто знает, возможно, будь она немного сильнее, бедной секретарше не пришлось бы надрываться в поисках сирени. Но Оксана слишком уязвима, слишком ранима, слишком обидчива, чтобы позволить кому‑ то, кроме самой себя, наслаждаться триумфом.

 

 

– Я закончила. – Гримерша опустила кисточку и отошла на несколько шагов, придирчиво рассматривая лицо балерины. – По‑ моему, неплохо, – рискнула она вынести вердикт.

Дина с ответом не торопилась: повернулась к зеркалу, повертела головой из стороны в сторону. Было действительно неплохо и профессионально и, пожалуй, соответствовало всем предъявляемым требованиям: заметно, но неброско, шикарно, но не вычурно, индивидуально и универсально одновременно. Оригинальности, конечно, не хватало, но Дина такой задачи и не ставила. Месяц назад она танцевала в Лондоне, и там англичанка, которую ей представили как наилучшего специалиста по артистическому макияжу, сотворила с ее лицом просто невообразимые вещи. С одной стороны, Дина представала в образе прекрасной, воздушной, чистой Одетты: нежно‑ розовая кожа, светло‑ серые, почти незаметные тени, тонкая линия бровей, покрытые светлым тоном волосы. С другой же – балерина являла собой чистую Одиллию: иссиня‑ черная подводка взлетала от внешнего края глаза до самого виска, вместо румян на щеке красовался толстый слой белой матовой пудры, веки светились таинственными темно‑ серебряными тенями, бровь хмурилась к носу жирной кривой линией, а волосы были щедро пропитаны басмой. Грим выглядел потрясающе. Никто не мог бы пройти мимо, оставшись равнодушным, не зацепившись взглядом. Никто и не прошел. Отметили все: и коллеги, и музыканты, и зрители, и критики. И на следующий после премьеры день и в кулуарах, и в прессе, и просто на кухнях обсуждался, конечно, внешний облик балерины, а не ее великолепные движения. Дине не нужны были ни подобные рецензии, лишенные и намека на суждения о ее творчестве, ни смахивающие на досужие сплетни обсуждения черт ее лица, и уж тем более не нуждалась она в гримерах, затмевающих своим искусством ее талант. После лондонского опыта Дина зареклась соглашаться на ангажементы, исключающие присутствие ее личного гримера, ну а в экстренных случаях взяла с Марка клятвенное обещание привлекать к работе с ее лицом не гоняющихся за славой профессионалов. Марк свое слово сдержал: сегодня во внешности балерины не было ничего вычурного, и ни одна слишком длинная ресничка, ни один чрезмерно сияющий волосок не должен был отвлечь зрителя от плавных рук и ног, знаменитых сказочными батманами, высокими арабесками и многочисленными фуэте.

Дине понравилась женщина, смотревшая на нее из зеркала. Она была естественной и узнаваемой. Гример отлично выполнила свою работу и заслужила похвалу:

– Спасибо. – Дина в зеркале встретилась глазами с девушкой. – Все действительно недурно.

– Вам правда понравилось? – Девушка не просто смущалась, она заискивала, а подлиз Дина терпеть не могла, но все же откликнулась:

– Правда.

– Тогда, может быть, вы сможете порекомендовать…

Дину передернуло. Она ненавидела это слово давно и глубоко с той самой секунды, как наглая, грубая и торжествующая Ксанка произнесла угрожающим тоном:

– Я тебе очень рекомендую держаться подальше от моего мужа.

Дина тогда смотрела в колючие, холодные глаза, спросила, не робея:

– А то что?

– Сгниешь. – Ксанка шумно плюнула в сторону и усмехнулась.

Дине стало не по себе. Она не хотела гнить и бояться, но и следовать рекомендациям гнусной воровки тоже не собиралась.

– Он не твой, – только и смогла прошептать в ответ.

– Много ты понимаешь, – насмешливо протянула Ксанка, потом вернула в глаза прежнее злобное выражение и процедила: – Короче, я тебя предупредила. – И пошла прочь, толкая перед собой коляску с ребенком.

Дине не оставалось ничего другого, как пойти домой и, уткнувшись в подушку, оплакивать свою такую светлую, чистую, поруганную, но от этого не ставшую менее сильной любовь. Если бы несколько лет назад ей сказали, что она – такая правильная, гордая, неприступная, сможет вступить в отношения с женатым мужчиной, у которого к тому же есть еще и маленький ребенок, Дина бы, не задумываясь, плюнула, и не в сторону человека, предположившего такое, а прямо в него самого. Но люди склонны навешивать ярлыки не только на других, но и на себя. Воображаемое часто меняется в реальности под влиянием обстоятельств. Человек может лишь предполагать, как поведет себя в той или иной ситуации, а потом, поступив на деле совершенно иным образом, даже и не вспомнить о своих предположениях. Дина, конечно, никогда не забывала о терпеливо внушаемых женщиной, заменившей ей мать, прописных истинах, вроде: «Женатый мужчина – не мужчина», или «На чужом несчастье счастья не построишь», или «Отольются кошке мышкины слезы». Но знала она и другое: это было ее счастье, а вовсе не чужое, и она являлась той самой мышкой, что обязана достойно ответить позарившейся на чужое кошке.

Ксанка, которую Дина каким‑ то интуитивным женским нутром возненавидела, ни капли не сомневаясь во взаимности этого чувства с момента первого знакомста, последние два года ходила по двору королевой, никогда не забывая сладко улыбнуться пытающейся незаметно проскользнуть мимо Дине и ехидно пропеть:

– Привет! Как дела, дорогая? Что нового в балете? Тебя еще не ангажирует Большой?

Дина не отвечала, считала ниже своего достоинства общаться с бессовестной, потешающейся над ее болью воришкой. Она, как любая влюбленная женщина, старалась во многом, если не во всем, оправдать неблаговидные поступки объекта своей страсти. Конечно, ей было больно, невыносимо больно, мерзко, отвратительно сознавать, что Мишка одним махом разрушил все то настоящее, полное, чудесное, что было между ними. Но с другой стороны, она, пусть обиженная и оскорбленная, прекрасно отдавала себе отчет в том, кто и как подсобил ему в этом разрушении. Мишка не клялся, не божился и не умолял: он словно приговорил сам себя и признал невозможность прощения, но Дина, как ни старалась, не могла ни вычеркнуть его из своей жизни, ни забыть, ни просто не обращать внимания на его страдания. А он страдал: из признанного лидера вдруг в момент опустился до уровня бездомной собаки, которую все жалеют издалека, но никто не решается помочь.

Весть о том, что Мишка, «ну, наш Мишка, который все время за Диной‑ балериной, как хвостик, бегал», женится, разлетелась по двору со скоростью света и перемалывалась на лавочках не один месяц. Кумушки удивлялись и все никак не могли взять в толк, какое такое зелье приворожило хорошего парня к этой наглой, непутевой Ксанке. Версии были разные: одни, зная увлеченность молодого человека рыцарством, говорили, что такие, как он, всегда способны на благородный поступок и вполне могут, наступив на горло собственной песне, протянуть руку другу в минуту отчаяния. Другие лишь усмехались в ответ на подобные предположения: Мишка все же не был доблестным Айвенго, да и с Ксанкой дружил не до такой степени, чтобы кидаться ей на помощь, да еще без всякого зова.

– А может, она и звала? – пытались защищаться сторонники рыцарской версии.

– Да Ксанка скорее удавится! – тут же реагировали другие, и первые лишь вздыхали, соглашаясь.

Некоторые предлагали вариант более прозаический, а потому и кажущийся вполне реальным:

– Наверное, она денег предложила. Ему подспорье для матери, а ей в детдом не ходить, в своей квартирке жить да радоваться. Два годочка пролетят, да и разбегутся довольные друг другом.

– Да откуда у Ксанки деньги?

– А и были бы, Мишка не взял бы.

– Может, маманька с папанькой припрятали на черный день, а он и настал.

– Что, Мишка святой, что ли, от бабок отказываться?

– Да точно говорю вам: брак по расчету, ей‑ богу!

Однако заметно округлившееся и стремительно набирающее объем Ксанкино пузо заставило охочих до болтовни кумушек рассуждать о другом. Теперь центральными темами стали падение нравов и, конечно же, любовь. Какой уж тут брак по расчету, если живот выходит во двор раньше Ксанки.

Сама будущая мать выглядела спокойной и довольной, новоявленная свекровь – Мишкина мать – слегка смущенной неожиданным ходом событий, но принимающей предлагаемые обстоятельства:

– Что уж теперь, раз ребеночек будет? – отвечала она то ли любопытным соседям, то ли самой себе, уже представляя, как станет пеленать маленькую девочку.

Мишка же не выглядел ни спокойным, ни смущенным, ни тем более довольным. Впрочем, недовольным его тоже сложно было назвать. Он выглядел несчастным. Он таким и был: заплутавшим, конечно, не в трех соснах, а в трех женщинах, к каждой из которых испытывал сильное чувство. Мать он жалел и уважал, Дина своими наставлениями приучила его быть хорошим сыном, а хороший сын никак не должен доставлять разочарований, отказываясь от своего ребенка, которого – еще не рожденного – мать и ждала, и (как только это возможно? ) любила. Мишка же любил Дину. И от того, что был виноват перед ней, любил еще сильнее. Ходил, как чумной, не понимая, какое из ощущений растет в нем быстрее: жалость к матери, сыновний долг или желание бросить всех и вся ради настоящего, волшебного, полного, – того, чем владела одна только Дина. Он не старался разобраться в себе, но если бы всковырнул нарыв, в момент осознал бы, что самым едким, сжигающим всю его печальную натуру чувством была ненависть к Ксанке, которая своей «неожиданной беременностью» перечеркнула все его радужные планы на будущее.

Мир, конечно, не удивишь детьми, появившимися на свет в результате случайной связи. Мишка не первый и не последний их тех, кому пришлось ответить штампом в паспорте за полученное удовольствие. Вот только сделал он это не из благородства и не потому, что был подавлен мыслями о переживаниях Дины, которые были настолько велики и бескрайни, что рассчитывать на прощение с ее стороны не приходилось. Мишка мог бы подумать о том, что раз уж двоим взрослым людям предстояло лишиться счастья, то хотя бы третий человек – маленький, ни в чем не повинный ребенок – мог бы его обрести в виде полной, хоть и далекой от идеала семьи. Но Мишку такие мысли не посещали, не волновала его Ксанка с ее никчемной беременностью, и не стал бы он по собственной воле исправлять грехи женитьбой. Думал он только о Дине, и если и чувствовал свой грех перед кем‑ то, то лишь перед ней одной. У нее и замаливать его хотел, ее лишь прощение было важно, и у Мишки не возникало сомнений в том, что рано или поздно сможет он его получить. Слишком хорошо эти дети знали, что происходящее между ними нельзя одним махом стереть из памяти, и Мишка сделал бы все возможное и невозможное, чтобы вырвать ластик из Дининых рук. Сделал бы, если бы только ему позволили, если бы не поймали, не заперли в клетку и не смотрели, ухмыляясь, как он пытается разжать прутья, чтобы в тот момент, когда одной ногой он уже будет чувствовать вкус свободы, снова громко щелкнуть засовом.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.