Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Сирил Коллар 2 страница



Я подумал об Эрике и произнес вслух: «Ты не ждешь меня, тебя не будет, когда я вернусь. И я хочу, чтобы ты знал: каждый раз, когда ты будешь отказывать мне в любви, я стану катиться вниз, пытаясь доказать самому себе, что иной любви нет, а чужие объятия горьки и холодны».

Мне было плохо. Но город, омытый оранжевыми дождями, расчерченный странными ломаными металлическими линиями, напоминал мне, что я еще жив; собственная липкая кожа доказывала – лучше уж боль, чем полное бесчувствие. Мое истерзанное тело обезглавили на бетонном пирсе, у меня отняли и душу и тело.

Мы встретились с Эриком и пошли в кино на Елисейские Поля. Герои фильма говорили фразами, однажды уже произнесенными нами.

Когда мы вышли, нас окутала ночь: из‑ за аварии на улице не горел ни один фонарь. Эрик придвинулся ко мне, задел рукой, бедром; мы молча смотрели в глаза друг другу, и я вдруг поверил, что наша любовь (или то, что мы считали любовью) вернется.

Внезапно вспыхнувший свет спугнул очарование минуты. Эрик уселся позади меня на мотоцикл, и я повез его на Монмартр. Он обнимал меня за талию, рассеянно ласкал руки в перчатках.

Расставаясь, я захотел поцеловать Эрика. Я должен был продлить последнее мгновение, мне нужен был ответный поцелуй. Слегка коснувшись меня щекой, он пробормотал:

– Я позвоню…

Я попытался удержать его, у меня невольно вырвалось:

– Но Боже мой, что же мне делать?..

– Мне стало легче после того, как мы расстались, ничего теперь не изменишь… – бросил он через плечо и пошел через площадь Бланш.

 

Однажды в воскресенье, во второй половине дня, Эрик позвонил в мою дверь, и я впустил его. Он скинул одежду, быстро раздел меня, и мы рухнули на кровать. Мы занимались любовью, я прижимался к Эрику, но мне казалось, что я смотрю на наши переплетенные в объятиях тела откуда‑ то сверху. Не веря себе, я наблюдал за сценой, участником которой был наяву.

К пустой глазнице, в которой трепетало лишь воспоминание об Эрике, я «привинтил» камеру: ночь отступила, свет заливал Вселенную.

На фоне черно‑ серой видеокартинки кокаин казался мне снежно‑ белым, он мгновенно впитывался в слизистую и проникал прямо в мозг. Именно в то время я начал злоупотреблять этим наркотиком.

 

Я бродил с камерой по городу, мышцы спины и плечи онемели от усталости и напряжения. Пульс у меня был сто шестнадцать в минуту.

Вернувшись домой, я не смог отказаться от кокаина. Шесть утра: я задергиваю шторы и опускаю жалюзи на кухонном окне, чтобы не видеть утреннего света. Этот слабый, тусклый свет раздражал меня, заставляя чувствовать себя виноватым.

Чтобы заснуть, я должен был испытать оргазм, выплеснуть семя на трусы, или джинсы, или безволосый живот. У него был тот же странный серовато‑ белый цвет, что и у раздражавшего меня парижского утра. День готов был выплеснуться на стекла домов, сперма зари потечет по фасадам домов, скатываясь вниз, к асфальту улиц.

 

Может быть, я придумал сцену нашей последней встречи с Эриком, пережив одну из таких мучительных ночей? Неужели эти кадры родились из моих собственных страданий?

Нет, она была в действительности: я вижу парапет, нависающий над Сеной, скоростные дороги правого берега между мостами Гариглиано и Бир Хакем. Мы с Эриком сидим рядом на парапете, наши лица вот‑ вот соприкоснутся, их освещают огни речных пароходиков. Но мы бесконечно далеки друг от друга, нас разделяют холодный туман и яростный рев несущихся по шоссе машин.

Я протянул руку к лицу Эрика, но он отпрянул. Мои пальцы, как стрелы, пролетевшие мимо цели, повисли в воздухе. Он прошептал:

– Не нужно…

– Я тебе противен?

– Прекрати, я не хочу.

– У тебя встреча? Он тебя ждет?

– Я живу с этим человеком… В его квартире… Я решил, почему ты не хочешь понять?..

– Но как же я?

– Бери пример с меня, подожди… Твое время придет.

– Но в воскресенье ты сам залез ко мне в постель. Я тебя ни о чем не просил.

– Я просто хотел проверить… не понимаю, как это вдруг ничего не стало… Не знаю почему… Не понимаю… Я подумал – это идиотизм! И решил попробовать, вот и все.

– Так что же ты понял? Что‑ то осталось между нами?

– Не знаю.

 

После долгой паузы я сказал Эрику:

– Я теряю больше тебя.

– Нет, я тоже лишаюсь любовной истории.

 

На следующий день меня разбудил телефонный звонок. Это была Лора. Она сказала, что есть режиссер, который ищет оператора для короткометражки. Она назвала мое имя и дала телефон.

Из‑ за Эрика я забыл лицо Лоры. Эта девушка позвонила мне на следующий день после моего разрыва с артистом, и я увидел в этом знак судьбы.

 

Я встретился с режиссером и, честно говоря, не понял, почему этот человек снимает кино. У нас были разные цели. Собственно говоря, у него ее вообще не было, а моей главной и единственной задачей было найти хоть какую‑ нибудь цель. Реальная жизнь была моим наркотиком; чтобы изменить ее, необходима была поэзия. В голове у меня вертелась фраза: «Пантеры победили благодаря поэзии».

Я жаждал великого дела, не умея ни выбрать его, ни толком ему служить. Что‑ то мешало, мучило меня. Я стал пленником, рабом тех грязных ночей. В какой же следующей жизни я превращусь в наемника или бомбометателя?

 

За фильм обещали мало денег, да и сценарий мне не понравился, но снимать должны были в Марокко, а я хотел уехать, насладиться солнцем, забыть Эрика… Поэтому и согласился на предложение режиссера. Меня вела какая‑ то непонятная сила, частью которой была Лора.

 

За несколько дней до отъезда в Марокко меня пригласили на прием, организованный обществом кинопродюсеров. Я выходил в свет все реже, но на этот раз решил принять приглашение. Прием состоялся в помещении общества, недалеко от площади Республики. Присутствующие оправдали мои худшие ожидания: все виды насекомых‑ паразитов, «шикарные творцы», грязные и плохо выбритые, «ракообразные» из мира высокой моды, настолько уверенные в богатстве собственного внутреннего мира, что ни с кем не желали этим богатством делиться, несколько бывших троцкистов, работающих в рекламе и журналистике.

Протиснувшись через толпу, я подошел к огромному металлическому столу, где был устроен бар. Подавали, разумеется, только текилу. Взяв стакан, я вдруг услышал разговор двух девиц:

– Я умираю от желания трахнуться с ним!

– Ты просто рехнулась! Эрве же гомик!

– Иди к черту! Это Стен распускает про него грязные слухи: он хотел переспать с Эрве в прошлом году в Лондоне, а тот не дал ему.

– Он уже два года содержит какого‑ то пакистанца, ныряльщика.

– Пловца?

– Да нет же, какая ты бестолочь! Какой‑ то малыш, он работает в ресторане, у него номер!

– Да Бог с ним… Кстати, как ты думаешь, почему Ариане так понравилась та ночь, которую она провела с Эрве в Нормандии?..

 

Я ушел прежде, чем вторая девица успела ответить. Я вышел в центр комнаты, где танцевали несколько пар, протискивался между потными телами и внезапно, из‑ за плеча какого‑ то высокого типа в белой куртке, увидел его: мертвецки пьяный, он пытался станцевать что‑ то вроде пого. Маленький, крепкий, с красивым распутным лицом. Я сделал вид, что не услышал ядовитого замечания Сержа, кинувшегося на меня, как пиранья:

– Привет, красавчик… Это на Сэми ты так уставился? Послушайся дружеского совета, брось это дело. Уж я‑ то знаю, он был хорош три года назад. А сейчас… ему уже девятнадцать, он слишком стар… Задница у него, конечно, хороша, но он теперь носит слишком широкие штаны – ничего не разглядишь…

Я ответил на излияния Сержа несколькими ничего не значащими словами, мне не понравилось, что он обхаживает меня. Как всегда, трудно было понять, что в словах этого типа – правда, а что – выдумка. Окружающим редко удавалось понять, когда Серж издевается сам над собой, а когда искренне верит в исполняемую роль.

«Я сделал фильм для „Рено“, и они дали мне тачку. Никогда не догадаешься, какой у нее номер… Я чертовски странно на ней выгляжу, когда отправляюсь кадрить кого‑ нибудь на окраину!.. Кстати, я никогда не таскал тебя с собой по подвалам?.. Разве ты не знаешь, что именно там больше всего трахаются? Нужно, конечно, знать время и место, мальчишки в основном перепихиваются с девками, но иногда соглашаются пойти и с тобой…»

Серж говорил, говорил… но я смотрел только на Сэми. И тогда он буркнул:

– Судя по всему, малыш тебе действительно понравился! Ладно, я вас познакомлю.

 

Скучный вечер продолжался, но для меня он был теперь освещен присутствием Сэми. В его глазах были призыв, ирония и любопытство; у него мясистые губы, жестокий, но прекрасный рот. Сэми олицетворял предательство.

 

Мы пили и танцевали. Текила – напиток одновременно прозрачный и металлический. Этот металл, проникая к нам в кровь и сочась с потом из пор, пропитывал майки. Металлические частички, блестевшие и кружившиеся под светом прожекторов, как будто выталкивали из моего горла какое‑ то слово, мерцающее золотом, сияющее янтарным светом, – «дикарь», «хищник». Сэми был хищником. Как это ни странно, в определении была некая святость.

Я не представлял себе крупных хищников с сильными лапами, мои дикие звери были маленькими, крепкими, мускулистыми. Они стояли у стены, опираясь одной ногой о серый бетон, голова наклонена и слегка повернута набок, глаза вверх. Женщин‑ хищниц гораздо меньше, и они вечно в движении. Вот они уходят от меня, вдруг застывают на месте, поворачивают головы, и я ловлю их взгляды сквозь локоны колышущихся волос.

Жестокость хищников сдержанна, заперта в клетку, запутанна, она скручена и замкнута на саму себя. Жестокость – грива этих существ: прижавшись к ней щекой, чувствуешь силу.

 

Алкогольные пары, ритм танца внезапно слились в поэтический порыв, и слово «дикий» наложилось в моем сознании на гнусность моих прошлых ночей.

Мои сошествия в ад – просто игра теней. Ягодицы, груди, члены, пухлые животы никому не принадлежат. Почти все слова изгнаны, остались лишь междометия и восклицания, побуждающие к немедленному удовлетворению желания. Все остальные звуки раздражают меня, они как пародия на разговоры мира живых.

Чтобы не затеряться среди теней, я должен был научиться осторожности, умению различить другую тень во мраке инфернальности. Тени наших тел должны были стать чернее самой ночи. Каждый из нас видел в плотной черноте вожделенного партнера отражение себя самого. Но ведь тень – порождение света, значит, на поверхности, где‑ то там, далеко, был его источник. Этот волшебный свет, так похожий на солнечный, дарили нам дикари, хищники. Сэми и его сородичи светились, они просто сияли, а я обожал их, как солнцепоклонник. Когда хищные звезды засыпали, уходили или исчезали, ко мне возвращались темные загульные ночи. Меня всегда интересовало, было ли у Сэми и ему подобных свое светило, или их согревало тепло собственного света? Куда стремились их души, от кого бежали, к чему влекли меня?

 

Для меня горизонт стал болезнью. На этой плоской линии я становлюсь почти невидимым, превращаюсь в вирус.

 

Я был пьян. Мне показалось, что я вижу перед собой призрак Готфрида Бенна. Он взял меня за плечо и прошептал:

– В поэзии нет ни смысла, ни ценности. Ничего нет – ни до, ни после. Она самоценна.

Я попытался высвободиться, крича, что в нем нет ничего от поэта, но тень цеплялась за меня, бормоча:

– Двойная жизнь, которую я теоретически обосновал, а потом и прожил, всего лишь сознательный, систематический и направленный распад личности…

 

Мы вышли на улицу как в полусне. Сэми рвало в сточную канаву, меня шатало, я то и дело натыкался на припаркованные на тротуаре машины. Серж уходил от нас, нежно держа за руку молодого кабила, которого снял на ночь. Какой‑ то дружок Сержа уступил ему свой загородный дом.

Призрак Бенна материализовался на улице и пронзительно закричал мне в ухо:

– Жизнь – всего лишь опыт, в результате которого получается нечто искусственное!

 

Из собственной жизни я извлек лишь смертный приговор. Призрак прижал меня к себе, я судорожно замахал руками, пытаясь избежать смертельных объятий. В это мгновение чье‑ то лицо выплыло из мрака и склонилось над моим плечом – Сэми. Он существовал, он обвивал меня руками.

 

У меня квартира на восемнадцатом этаже в башне на краю XV округа. Поддерживая друг друга, мы с Сэми подошли к лифту. Я открыл дверь и тут же рухнул на кровать. Сэми раздевался, а я любовался его прекрасным мускулистым телом. Почувствовав мой взгляд, он спросил:

– Ты любишь мальчиков?

– У меня только одна койка, но тебе нечего бояться, я тебя не изнасилую!

– Когда мне было тринадцать, меня трахнул в Амстердаме кондуктор трамваев… Я не голубой, но ничего не боюсь.

Мы лежали обнаженные, медленно сближаясь. Сэми гордился своим телом, вначале он позволил мне только ласкать его. Потом он возбудился, я тоже, мы поцеловались, и его рука легко касалась моей кожи, ягодиц, члена. Мои глаза закрывались, но я скользил губами по его груди, животу, медленно спускаясь к члену. Он кончил у меня во рту, закричав от страсти и наслаждения.

 

Я проснулся с головной болью, встал с постели, чтобы собрать чемодан. Сэми еще спал. Он лежал на животе, и белизна простынь подчеркивала красивый изгиб бедер и скульптурную красоту маленького поджарого зада.

Я спросил себя, что делает этот малыш в моей постели. Его тело, кожа, рот, движения – все указывало в нем на любителя женщин. Но если я и понравлюсь ему, то уж никак не своей женственностью. Я знал, что, если Сэми почувствует мою любовь, она будет немедленно обречена, но именно эта безнадежность меня и завораживала, на этот раз я терплю поражение не из‑ за неверного движения, неосторожного слова или фальшивого тона, не имеют значения ни тело, ни манера одеваться, ни глупость, ни жадность, ни слишком явная гомосексуальность.

Желание любить Сэми идентифицировалось в моем подсознании с возможностью войти в историю, принять участие в некоей общепланетарной битве. Я подумал, что за этим боем последуют другие сражения за великие, пусть еще ненайденные цели.

А может быть, я просто суеверно считал, что великая битва разбудит неизвестный психосоматический механизм, он начнет вырабатывать спасительные гены и очистит мою отравленную кровь?

Сэми проснулся. Он попросил меня отвезти его к родителям, на южную окраину Парижа. Я ответил, что у меня через два часа самолет на Касабланку, поэтому я вызову ему такси и подброшу до Итальянской Заставы. Он что‑ то пробормотал в ответ и молча принялся за сваренный мною кофе.

 

В такси он уклончиво отвечал на мои вопросы, так что, когда он вышел из машины, я знал лишь, что малыш вернулся в город всего два месяца назад, пройдя службу альпийским стрелком. Вначале Сэми подписал контракт на пятилетнюю воинскую службу, но через шесть месяцев разорвал его. Испанец по матери и араб по отцу, он служил теперь на полставки в оперном театре на площади Бастилии и жил с тридцатипятилетней журналисткой, работавшей в каком‑ то левом еженедельнике. Мальчик ушел, а я отправился на свой самолет, чтобы улететь в Марокко.

 

Как это ни странно, я при взлете боялся гораздо меньше, чем прежде. Скорее всего, точное знание, что тебе угрожает смертельная болезнь, притупляет все страхи.

Я вдруг подумал, что прошлой ночью у меня были странные видения: Сэми и призрак Готфрида Бенна. Простой солнечный мальчик‑ метис, сотрясаемый внутренней жестокостью… И циничный, путаный ум человека, которого нацисты ненавидели за формализм, а их враги за то, что проповедуемая им культура, выродившись, породила нацизм.

Я встретился с режиссером в Мохаммедии. Мы сразу же начали выбирать натуру. Он сам не знал точно, чего хочет, но в его колебаниях не было ничего даже близко похожего на сомнения истинного творца. Этот придурок так раздражал меня, что приходилось делать над собой невероятные усилия, чтобы скрыть отвращение. Режиссер пытался внушить окружающим, что эта профессия для него – естественное продолжение заката семьи вырождающихся буржуа. Он наверняка заполнит пустое пространство целым набором зауряднейших клише, а я буду вынужден это снимать.

 

Мы жили в «Синтии», роскошном отеле, построенном в семидесятые и постепенно ветшавшем. Редко когда он бывал заполнен до предела, разве что во время набега какой‑ нибудь большой группы туристов. Здание выглядело унылым, в нем не чувствовалось достоинства пришедших в упадок старинных особняков, ведь у гостиницы не было прошлого. Память, пустая, как огромная дыра патио с выходящими на него галереями и рядом бесконечных дверей. Стены, выкрашенные в желтовато‑ зеленоватый цвет, и оранжевые паласы – ужасное свидетельство человеческого одиночества, безбрежного, как океан.

Я ощущал пустоту отеля почти метафизически и предложил режиссеру снять здесь несколько кадров. Но он надрался в Булауане и после некоторого колебания важно заявил мне:

– Это не предусмотрено сценарием, я приехал в Марокко не за тем, чтобы снимать кино в каком‑ то сраном отеле, каких тысячи в Париже или Гамбурге!

 

Я лежал в шезлонге возле бассейна, и мне казалось, что жизнь проходит мимо меня, как бесчисленные страны, посещаемые американскими туристами: быстрым деловым шагом, лишь бы «отметиться» в как можно большем количестве городов. Я был совершенно одинок.

Я больше не притягивал приключений, я научился приспосабливаться к любой ситуации, много раз это спасало мне жизнь. Я возвращался без единой царапины из таких мест, где запросто мог погибнуть, «возвращался», как выходят из ада, с того света: ради секса, иллюзии любви, грубой реальности чужих жизней, чтобы увидеть, узнать, я опускался в такую грязь, что забывал о всех приличиях. Опускаясь в пучину, я не рассуждал. Как собака хорошо чувствует того, кто ее боится, и частенько кусает его, так и любовники‑ подонки сразу распознают того, кто не предан им душой и телом, чужака, сохранившего связь со своим миром, выдавшего себя жестом, словом, взглядом, одеждой, даже легкой скованностью.

«Душой и телом» – неудачное выражение, они и так едины. Когда Кадер овладевал мной, даже на излете нашей любви, вначале он проникал в мое тело, а потом пронзал и Душу.

Прежде я способен был остановиться, притормозить, отдаться течению жизни. Когда кончалась очередная любовная история – очередной «опыт», – я умел размышлять и спокойно оценивать его, одновременно устремляясь в будущее: родившиеся под знаком Стрельца вечно куда‑ то торопятся. Для меня в этом была своего рода защитная мораль, заставлявшая избегать людей и мест, которых коснулся конформизм или строго установленный порядок. Я начинал сходить с ума, почувствовав над собой чью‑ то власть, хотя мне и нравилось испытывать собственное могущество над другими людьми.

Меня вела исступленная жажда новизны, и ни на что иное я был просто не годен. Эта необходимость движения, ставшая во мне как бы инстинктом самосохранения, сыграет со мной злую шутку, заключив в абсолютную неподвижность: куда идти, если тебе кажется, что ты прошел уже всеми путями, все попробовал?

 

Съемки состоялись, но я ничего не могу вспомнить, кроме каких‑ то людей, двигавшихся передо мной и вокруг камеры на фоне африканских пейзажей под почти белым от жары небом.

Группа распалась, марокканцы вернулись домой, французы улетели в Париж. Я решил остаться, взять напрокат машину и покататься по стране. Три дня спустя я позвонил в лабораторию: пленки проявили, все вроде бы было в порядке, хотя на двух кадрах обнаружились царапины. Я профессиональный оператор, но в который уже раз мысль о том, что ничтожная невидимая пылинка, попавшая в объектив, грозила уничтожить целые сцены любви, смерти, схваток и предательств, повергла меня в ужас. Художник может пустить в ход ластик, даже разорвать рисунок и начать творить заново, но киношник скован, на него давит чудовищная сложность процесса съемок: десятки посредников, помощников, рабочих, техников, немыслимые суммы денег…

 

Я сидел за рулем настоящей машины, но напоминал сам себе американского актера, играющего сцену не в автомобиле, а в голливудской декорации. Надо мной было настоящее небо, позади оставалась реальная дорога, менялись пейзажи, но во всем этом было, пожалуй, не больше подлинности, чем в «плюрах», [6] проецируемых на экран из‑ за задней боковой стенки «плимута» образца 1950 года.

Но когда я попал в Атлас, все вдруг изменилось. День затухал, тяжелые черные тучи собирались над Тизи н’Тишкой, к которой я направлялся.

Я подсадил голосовавшего на дороге молодого торговца аметистами. Наверное, я ехал слишком быстро, потому что он от страха вцепился обеими руками в сиденье. Между его напряженным молчанием и воплями спортивного журналиста, комментировавшего по радио матч чемпионата мира по футболу, пролегла пропасть величиной со Вселенную. Карабкаясь по ступеням лестницы на крышу мира, расположившегося прямо под свинцовыми тучами, я был уверен, что на другом склоне горы меня ждут новые предзнаменования.

 

В Тамлате в жаркую погоду из скальных трещин как будто сочится мед. Круглый год цветут прекрасные розовые цветы. В июне в полях работают женщины, позже их сменяют мужчины.

Жители, уставшие ждать, пока правительство выполнит обещание и проведет электричество, скинулись на электрогенератор.

Как‑ то вечером, в слабом свете фонарей, я спускался по одной из улочек, завороженный тягучей музыкой. Был последний день мусульманского праздника рамадан, [7] и веселье на площади было в самом разгаре.

Молодежь танцевала; девушки были нарядно одеты, накрашены и увешаны драгоценностями; юноши били в широкие плоские барабаны или расколотые пополам бидоны. Взад и вперед носились возбужденные малыши. Юноши и девушки, выстроившись в два ряда, стояли лицом друг к другу, они делали несколько мелких шажков вперед, потом отступали и кружились на месте. Ребятишки в ритм музыки не попадали, и им велели отойти в сторону.

Какой‑ нибудь юноша выкрикивал придуманную им фразу, которую тут же подхватывали остальные. Потом ее повторяли девушки. Иногда певцы меняли в ответах несколько слов, отступая от первоначального варианта фразы, составленной очень просто. Автор отражал в ней свою жизнь, свои маленькие проблемы и любовные трудности. Если случайно двое вожделели по одной и той же «пери», между ними возникала поэтическая «стычка»: каждый воспевал собственные достоинства и обличал пороки соперника.

Я решил, что фразы придумывались экспромтом, но мне объяснили, что их готовили заранее: это не были «домашние заготовки», но юношей выбирали задолго до праздника придирчиво и очень тщательно. Своим выбором жители дуара присваивали счастливчикам звание поэта.

 

Как в любом городе мира, где сосед снизу может в праздничный вечер постучать к вам в дверь, требуя, чтобы вы приглушили музыку, танцы в этом маленьком марокканском городке были прерваны сумасшедшим стариком, которому мешал шум. Он вскарабкался на крышу, вывинтил единственную лампочку, освещавшую слабым светом танцплощадку, и швырнул ее на землю. Раздалось несколько протестующих криков, но всерьез на старика никто не рассердился. Превратившись в собственные тени, танцоры исчезли.

Вернувшись в Касабланку, я остановился в «Веселом кабане»: Гостиница казалась пустой, давно закрывшейся. В столовой спокойно вязала красивая француженка лет пятидесяти с длинными седеющими волосами. Я спросил номер, она подняла глаза и ответила, что я могу занять любой за ничтожную цену. Вошел молодой марокканец, подошел к женщине и нежно положил руки ей на плечи. Она повернула к нему лицо, они встретились взглядами, улыбнулись друг другу. Юноша был невероятно хорош собой, сияние, исходившее от него, заполнило пустую комнату. В их глазах было счастье, родившееся из нарушенных табу, я явно помешал этим двоим.

 

В номере я прилег на кровать, мне казалось, что перед глазами мелькают быстрые серебряные спицы, их сменили лапки каких‑ то насекомых, карабкающихся по дюнам и поскальзывающихся на песчинках, потом я вдруг вспомнил руки музыкантов Тамлата, ритмично бьющих в барабаны… Я задремал и проснулся только в восемь вечера.

 

Я обедал в одиночестве, если не считать мертвых глаз прибитой над дверью кабаньей головы. Этот охотничий трофей, часть дикого кабана, показался мне последней колониальной агрессией против мусульманского мира. Напрасный труд: Францию сдуло отсюда ураганом, скорее всего, ураганом любви седой пожилой француженки и марокканского юноши.

Она приняла у меня заказ и передала его пожилой арабке, стоявшей в дверях кухни.

Потом француженка – ее звали мадам Тевене – вернулась за стол к своему молодому любовнику и продолжила обед. Марокканка ушла на кухню.

В еде, которую мне подали, тоже не было ничего французского. Я уже перешел к арбузу, когда открылась дверь и вошел мужчина лет тридцати с чемоданом и дорожной сумкой.

В нем были все приметы европейца: серьезный, респектабельный, гордящийся собственным происхождением и властью, бесконечно скучный. Он подошел к столу, за которым обедали седая женщина и молодой араб, и громко спросил:

– Как дела, мама?

Она поднялась, подставила ему лицо для поцелуя и мягко ответила:

– Все прекрасно, а как ты? Нормально съездил?

Он ответил все тем же хорошо поставленным голосом, даже не взглянув на юного марокканца, который, даже сидя за столом, подавлял его красотой и великолепием тела.

– Садись, Хейра приготовит тебе что‑ нибудь поесть.

– Спасибо, мама, я уже обедал.

 

Он поклонился мне издалека. Он не понравился мне с первой же минуты, но, повинуясь какому‑ то нелепому порыву, я заговорил, вместо того, чтобы просто кивнуть:

– Добрый вечер, вы из Парижа?

Мне самому фраза показалась смешной: как если бы я сидел в «Веселом кабане» много недель, где‑ то в джунглях, на самом краю света, и не мог выбраться отсюда из‑ за разгоревшегося вокруг революционного пожара, а он добрался до нас, избежав сотен пуль, пройдя через горы трупов.

– Да Боже меня упаси, я никогда не смог бы существовать в Париже! Я живу в деревне, недалеко от Биаррица.

Он подошел и представился:

– Патрик Тевене…

Я пригласил его за свой столик:

– Выпьете со мной?

Он заказал виски, и Хейра принесла запылившуюся бутылку.

– Вы ведь здесь в первый раз?

– В Марокко?

– Да нет, в «Кабане»…

– Да.

– Значит, вы не застали великую эпоху. Отель принадлежал тогда моему отцу, Ролану Тевене. Здесь бывала вся Касабланка. Люди выстраивались в очередь, чтобы поужинать в ресторане моего отца… А уж какие женщины сюда приходили!.. Мой отец ведь был важной шишкой в этой стране.

– Он вернулся во Францию?

– Да нет, он умер – отравился испанскими консервами, когда ехал из Франции.

– Извините, я не хотел…

– Отец скончался на наших руках, помню, когда он приехал, мы как раз ели кускус. Позвали врача, француза, но он уже ничего не смог поделать… Папа умер в ужасных мучениях. Он говорил, что у него все внутренности в огне и желудок разрывается…

В наступившей паузе я поймал полный ненависти взгляд Хейры, брошенный на Патрика Тевене. Он заговорил, понизив голос почти до шепота:

– Моя мать не уехала… Вы, наверно, поняли почему?

Он сказал «почему», а подумал – я уверен – для чего, потому что воспринимал молодого марокканца как вещь, он был для Патрика не человеком, а восставшим членом, пронзавшим ночью тело матери.

Я решил прикинуться туповатым.

– Как его зовут?

– Кажется, Мустафа… О таких, как мой отец, можно писать романы…

 

Позже, под воздействием выпитого виски, я услышал от Патрика Тевене именно то, чего от него ждал: о его блестящей карьере в строительной отрасли, его ненависти к Алжиру, попавшему теперь «в лапы к русским», о садах Пале‑ Руаяля, изуродованных колоннами Бюрена, упадке Франции… Одна из его приятельниц разглядывала сундуки на марракешском базаре, ей надоело торговаться, и она сказала торговцу, что цена слишком высока. А тот ей отвечал, вы только подумайте: «А вы что, из новых бедняков Франсуа Миттерана?.. » И он делает вывод: «Никогда раньше марокканец не посмел бы сказать ничего подобного. Как пострадал имидж Франции за границей, вы согласны?! »

Я встал из‑ за стола, поблагодарил Патрика и его мать. Она сказала:

– Хейра приготовит завтра кускус. Если не уедете, позавтракайте с нами.

Я ответил, что буду рад присоединиться, но пока не знаю, где окажусь завтра в полдень. Взглянув на кухарку и Мустафу, я вышел.

 

У себя в номере я разделся и принял душ. Вытираясь, заметил на левом предплечье лиловый прыщ и машинально пробормотал:

– Нет, невозможно, не может быть, чтобы…

Я лег, но никак не мог заснуть, чувствуя, как приближается ко мне смерть, у нее не Лорины глаза, это как бы два образа, слившиеся в один, – абстрактная, равнодушная общая гибель, глядящая на меня ее глазами. Это не может быть мой конец, пусть даже его аромат манит меня раскрытыми объятиями Кровавый цветок под моей кожей.

С ощущением, что должно произойти нечто невероятное, я вдруг вспомнил Лору, она вернулась, она как будто дергает за невидимые ниточки, лепит мою судьбу.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.