Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Сирил Коллар 1 страница



Сирил Коллар

Дикие ночи

 

 

Сирил Коллар

Дикие ночи

 

Моим родителям и детям, которых у меня скорее всего никогда не будет

 

Она вошла. Наступал вечер. Я стоял, прижавшись лицом к окну кабинета, и смотрел сверху вниз на улицу де ла Помп. Я увидел, как сорвался с места мотоцикл и белое облачко выхлопных газов растворилось в отравленном городском воздухе.

Девушка закрыла за собой дверь. Я обернулся. Она остановилась на пороге, в руке у нее был мотоциклетный шлем. Ассистент подошел к ней:

– Вы Лора?

Глядя мимо него, она подала руку. Она смотрела на меня, поверх меня, сквозь оконный проем – на синее небо.

Лора принесла с собой холод улицы, тысячекратно усиленный скоростью привезшего ее мотоцикла. Шлем примял волосы, светлые пряди в них смешивались с темными; у нее были густые брови и светло‑ карие, почти желтые глаза; спокойное лицо, хрупкая красота; скрытая противоречивость черт, независимое выражение лица. Она была в черном: свитер, обтягивающие джинсы, сапоги, шлем – все черное. Она была невысокого роста.

Ассистент спросил:

– Вам объяснили по телефону, о чем идет речь?

– Не очень понятно…

– Мы хотим сделать пробу для видеоклипа. Режиссер и певец сейчас придут.

Но она уже не слушала его: взяв со стола конверт от пластинки Марка, начала вертеть его в руках. Я смотрел на ее руки и думал: вот руки сорокалетней женщины.

Она спросила:

– Это он?

Ассистент, почувствовавший неловкость, как только она вошла, спросил:

– Он?.. Сколько вам лет, Лора?

– Восемнадцать.

Он порылся в папке с фотографиями, нашел среди них Лорину, показал ей.

– Что это?

– Ваша фотография. Наверное, ее прислал нам ваш агент…

– У меня нет агента.

– Но вы актриса?

– Я несколько раз снималась.

– Но вы хоть знаете, что мы собираемся делать клип?

Я оторвался от окна, от синевы неба, вернулся в духоту комнаты, к Лоре.

– Франсуа, это я дал тебе ее карточку.

Лора обернулась. Франсуа сказал ей:

– Это наш главный оператор, он иногда снимает пробы.

Уставившись в пол, она протянула мне руку.

– Я нашел ее в коробке, она валялась в коридоре, на одной студии… Вы ведь уже участвовали в пробах?

– Не помню.

Она показала мне фотографию Марка на конверте, который по‑ прежнему держала в руках.

– Вы его хорошо знаете?

– Пятнадцать лет. Мы ходили в одну школу.

Открылась дверь. Марк вошел первым, кивнул Лоре и отступил в сторону, пропуская Омара. Тот подошел к девушке и протянул ей руку. Я представил их:

– Лора… Омар Беламри, он автор клипа.

Он улыбнулся Лоре и сказал мне:

– Я помню, ты показывал мне ее фото.

Она положила на стол конверт и сказала, покусывая ноготь:

– Но мы же никогда не встречались…

 

Я взял камеру. Лора и Марк стояли рядом, у стены. Я начал «наезжать» на них, взял крупно Лорино лицо, оставляя Марка в кадре слева. Омар быстро объяснил, чего он хочет от них, попросил поимпровизировать: Лора – в роли молодой проститутки из Барселонского порта, Марк – в роли сутенера. Она смотрела в объектив, но видела ли она меня?

Марк начал:

– Кто этот тип?

– Какой тип?

– Я видел тебя с ним.

– Я его не знаю.

– Не знаешь?.. Ты даешь деньги незнакомым?

– Я ему ничего не давала.

– Не вешай мне лапшу на уши.

Она была похожа на маленькую дерзкую девчонку, но я чувствовал ее страх. Она закусила губу:

– Да нет же, говорю тебе…

Я медленно приближался к ней с камерой. Марк продолжал:

– Я видел, как ты совала деньги этому маленькому придурку…

– Я не понимаю…

– Значит, ты даешь деньги кому попало?

– Я? Да никому я не давала никаких денег!

Марк надвинулся на нее, готовый ударить. Она отступила, вздохнув, – этакий скрытный ребенок.

– Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала?

– Я хочу, чтобы ты объяснила, почему ты это делаешь… Разве тебе плохо со мной?

– Не в этом дело…

– Так в чем же? Он что, твой дружок?

– Я его даже не знаю.

– Не знаешь, а деньги даешь?

– Я делаю со своими деньгами что захочу.

– Они не твои.

Омар сделал мне знак остановиться. Марк и Лора могли отдохнуть.

 

Они сидели напротив друг друга за низким столиком. Я снял с софитов голубые фильтры и перевел камеру в положение «искусственный свет». Их лица заливало теплое оранжевое сияние. Ночной холод усиливался, а синева ночного неба становилась все глубже. Между ними – огромная гладкая поверхность окна.

Омар сказал:

– Начинаем. Лора, теперь ты сильнее, ты должна взять над ним верх…

Марк тут же вступил:

– Я видел тебя с этим подонком, это тебе так не пройдет.

– Что тебе от меня нужно? – Лора посмотрела в объектив, и мне опять показалось, что она смотрит на меня.

– Ну что ты хочешь от меня услышать?

Голос Омара:

– Жестче, ты должна быть еще жестче!

– Ты что, хочешь вернуться в то дерьмо, из которого я тебя вытащил?

– Ничего, найду кого‑ нибудь еще.

– Да никого ты не найдешь…

Омар прошептал мне:

– Снимай ее.

Но Лора вдруг остановилась, как будто споткнувшись, – и сразу разрыв, трещина в действии. Она подняла голову, посмотрела на небо и сказала:

– Между собакой и волком… – и вдруг замолчала.

Откуда она знала это выражение, придуманное киношниками? Так мы называем это время суток – ни день ни ночь, «между собакой и волком» или, еще короче, «собака – волк».

За окном угасал день, и я думал, почему именно эти животные – собака и волк – стали символами, искал и не находил других символов для тех часов, когда наступает полная темнота, для другого времени, других поступков…

 

Я вышел на улицу. Я был один и видел город через глазок камеры, которой снимал Лору. На Сталинградской площади неподвижно стоял старый араб, положив руку на ширинку, он посмотрел мне вслед, когда я прошел мимо и сел в машину. Шапель, станция метро, переплетение лестниц. Долгие, медленные проходы по бульварам Бельвиля и Менильмонтана, окутанным ночью.

Ночь – это не просто отсутствие света, это более плотный, другой свет, другие цвета. Пачка «Мальборо», купленная у африканца на улице Биссон. Он достал ее из большой холщовой сумки. Краем глаза я видел, как мимо моей машины прошел подпрыгивающей походкой человек в халате, неся на плече детскую коляску, она поднималась и опускалась в такт шагам.

На эти кадры, смешанные в моем воображении рукой невидимого режиссера, накладывалось лицо Лоры, лицо женщины‑ ребенка. И я пытался угадать, какие тайные видения и фантазии она пережила наяву и сколько мужчин сумели заставить ее испытать оргазм.

На улице Бельвиль я вошел в «Лао‑ Сиам». Официанты и хозяин здоровались со мной за руку. Я заказал суп «фо», креветок на вертеле «тай», а на десерт «цинь цао». За соседним столиком сидели две женщины лет тридцати пяти – сорока и какой‑ то молодой, но потрепанный тип. Желтая бумажная скатерть вся закапана соевым соусом. Женщины без конца смеялись, а этот парень с помятым лицом молча слушал. Одна из них рассказывала, что ее приятельница в два часа ночи поставила машину на стоянку, а в семь утра они за ней вернулись… На выезде со стоянки они остановились, и у машины отвалился номер. Тогда приятельница решила вылезти, чтобы подобрать номер, открыла дверь, та немедленно отвалилась и тоже упала, причем прямо к ногам полицейского, стоявшего у шлагбаума. Выражение его лица описать просто невозможно! На ней мини‑ юбка, она спокойно к нему подходит и так вежливо спрашивает:

– Послушайте, вы случайно не знаете, где я могу это починить?

Он отвечает:

– Милочка, поезжайте‑ ка в ближайший гараж и немедленно приведите в порядок вашу колымагу!

В этот момент его прерывает какой‑ то странный глухой шум. Девица бежит и отпихивает ногой отвалившуюся выхлопную трубу, чтобы он ее не заметил. И тут совершенно озверевший полицейский поднимает шлагбаум и орет благим матом:

– Полезайте в ваш мусорный бак и скройтесь с глаз моих!

 

Они начали вспоминать открытие Паласа.

– А ты помнишь, стоило только глазом моргнуть – и мужики тут как тут!

Их помятый приятель все так же молча слушал.

Я представлял себе, как тринадцатилетнюю Лору приглашают тридцатилетние мужики, она танцует до шести утра, курит тонкие сигареты на ступеньках, покрытых красным ковром, под глазами круги от табачного дыма и отвращения.

 

Вздрогнув, я проснулся. Смерть была здесь, рядом со мной, в отвратительной куче одежды, сваленной на стуле рядом с кроватью. Тонкий лунный луч выхватывал ее из темноты. Смерть была со мной уже два года, день за днем, минута за минутой, отделяя меня от окружающего мира. Мозг мой размягчился, сознание мутилось, казалось, что‑ то бесформенное втиснули мне под череп, а к затылку прижали сырое бычье легкое.

Смерть была со мной с тех пор, как я впервые прочел о СПИДе. Я мгновенно понял, что эта болезнь станет общепланетарной катастрофой, унесет и мою жизнь вместе с жизнями миллионов проклятых. Я сразу же переменил свои привычки. До этого момента я каждый вечер искал мальчиков, которые могли бы мне понравиться, я был требователен. Я отдавался со страстью. Теперь я решил отказаться от ночей любви, объятий, соитий… Я ходил по городу в поисках себе подобных, тех, кто не жаждал войти в чужое тело, позволяя сперме проливаться на пыльные полы подвалов.

Мне уже было мало судорожных поспешных мастурбаций. Ко мне вернулись наваждения юности: ширинки узких брюк, позволяющие угадать под ними форму члена, влажные трусы… В коллеже, когда мне было тринадцать лет, я часто приходил в пустую спортивную раздевалку и жадно трогал забытые, небрежно брошенные шорты младших мальчиков. Я брал их и уносил домой. Я надевал их перед зеркалом в ванной. Мне кажется, что тогда я еще ничего не мог, но испытывал почти оргазм, видя, как тонкая ткань тесно облегает мой член. Когда мне удавалось превозмочь свой страх, я сам надевал шорты на уроки гимнастики и тревожно ждал, когда чей‑ нибудь взгляд упадет на мои ноги…

К наваждениям детства я добавил кожу, цепи и боль. Страдания стократно увеличивали наслаждение, и ужас перед болезнью отступал.

 

Для меня стало привычным отправляться среди ночи в капище, полное страждущих мучеников. Это была огромная галерея, поддерживаемая квадратными бетонными колоннами, у самой Сены, на левом берегу, между мостом Берси и Аустерлицким мостом. Как в пещере[1] Платона, там были только отблески света, но не сам свет, а люди были подобны теням. Я искал среди них порочных, с твердыми членами, неприличными жестами и сильными запахами. Некоторые колебались, ходили вокруг да около, переговаривались; я же хотел всего и немедленно. Я не скрывал своих вкусов: если мне отказывали, я отталкивал собеседника грубым движением; если мы договаривались, я шел за случайным партнером и вкушал наслаждение на ступеньках железной лестницы.

Оскверненный, измученный, испытавший оргазм на берегу реки, я чувствовал себя прекрасно, был светел и расслаблен. Я был прозрачен.

 

Лору не взяли на роль Марии Терезы, женщины‑ ребенка, проститутки из Барселоны. Марк и Омар колебались, но все‑ таки предпочли ей актрису с именем, ее спонсоры обещали принять участие в финансировании клипа.

Я почувствовал даже облегчение, узнав, что мне не придется снимать ее лицо. Мне казалось, что это лицо поглотило бы весь свет без остатка, остались лишь черная фигура и блестящие светлые глаза.

 

Съемки оказались сложными. Продюсер поссорился с Омаром и не приехал в Барселону, прислав вместо себя молоденькую директрису, совершенно неопытную и неумелую. Как только возникала малейшая трудность, она тут же начинала рыдать: невозможно передать, сколько слез она пролила на портовых причалах, узких улочках Барселоны и в цыганских кабачках.

Я любил работать с Омаром. Я встретил его в маленьком кафе, в руке у него был старый блокнот в коричневой кожаной обложке. С той самой первой встречи я не сомневался в его таланте. Для него, да, пожалуй, еще лишь для нескольких друзей, я мог бы сделать многое, не задумываясь, и меня не остановило бы чужое несовершенство, будь то несовершенство тела, лица или ума.

Я отдавал себе отчет в том, что каждый день погружаюсь все глубже в могилу, которую сам для себя вырыл и которая отделяла меня от окружающего мира. Мне становилось все труднее общаться с людьми, если это не касалось работы и секса. Только талант по‑ прежнему вызывал мое восхищение.

 

То немногое, что я знал о прошлом Омара, еще больше сближало меня с ним. Одиннадцать детей в семье, неизбежные отклонения от нормы, братья‑ преступники, один из них эпилептик. Он бежал от пятнадцати лет жизни в бидонвиле[2] Нантера, от алкоголя и драк в барах по субботам. Прекрасный и жестокий цветок, выросший на городской свалке.

Я знал, что никогда не захочу прикоснуться к его телу. Но если бы я встретил кого‑ нибудь из его братьев‑ воришек, то сделал бы невозможное, чтобы угадать очертания члена под джинсами, увидеть его раскинувшимся на простынях на своей постели, чтобы он нежно, как играющий хищник, склонился надо мной.

 

Омар кончил монтировать «Марию Терезу». Он позвонил мне. Я нашел его в «Зеленой звезде». Он рассказал о сюжете, который давно задумал, и предложил вместе написать сценарий.

Эта история происходит в семидесятые в бидонвиле Нантера, в семье Фарида. Алжирская война кончилась восемь лет назад, но полицейские регулярно устраивают облавы. Они врываются в дома, крушат, ломают. Здесь все может случиться, напряжение очень редко разряжается. Конечно, жизнь тут не только череда несчастий и безысходности, как думают окружающие. Есть здесь и радость, и юмор, и праздники. Но когда начинаются дожди и вода просачивается сквозь ржавую крышу, а потоки грязи текут между хижинами, начинаешь спрашивать себя, в какой глубине хромосом прячется память о солнце, помогающая, наперекор всему, местным ребятишкам расцвести невероятным образом.

На границе бидонвиля их подкарауливают дерзкие гомосексуалисты. Для молодых алжирцев это что‑ то вроде игры; для мужчин, тоскующих по их мускулистым телам и темным глазам, – нескончаемая трагедия.

Фариду и его приятелю Хасану всего четырнадцать. У них завязывается тайная дружба с Жаном, тому двадцать пять. Жан однажды вечером познакомился с Фаридом, бродившим без дела возле своего поселка; он подошел к нему, потискал немного. Фарид очень быстро кончил, и Жан заплатил ему. Фариду было очень стыдно, и он сбежал. Но Жан вернулся. На этот раз с Фаридом был Хасан, Жан не пытался приставать к мальчикам, они просто разговаривали. Жан рассказывал им, где работает, и они попросили у него бесплатные проездные.

Однажды, идя на свидание с Жаном, они издалека видят его в окружении банды «взрослых» – двадцатилетних. С ними Халид, один из братьев Фарида. Они осыпают Жана градом ударов, он падает на землю, они вытаскивают у него все из карманов и оставляют валяться без сознания в луже крови, в разорванной одежде. Фарид и Хасан осторожно подходят, робко прикасаются к нему пальцами. Жан приходит в себя: его лицо залито кровью, он не может подняться – правая лодыжка вывихнута, нога беспомощно подогнута. Мальчикам страшно. Жан успокаивает их, говорит, что все скоро заживет, он знает, ведь он сам врач. Он лгал им, когда говорил, что работает в социальном страховании. Жан смеется: вот почему они до сих пор не получили от него проездные.

Жан хочет, чтобы Фарид отвел его в дом своих родителей умыться. Подростки переглядываются. Педик у них дома! Да их попросту убьют за это! Они тащат Жана вдоль дороги, кладут его возле перехода, вызывают полицию и прячутся. Из своего укрытия они видят, как останавливается машина, водитель приподнимает Жана и укладывает его на заднее сиденье. Позже Фарид пытается объясниться со своим братом Халидом, он говорит, что видел, как они били того человека. Халид начинает смеяться: «Да ты что, педиков защищаешь?! »

Фарид возражает, что украсть – это одно, но зачем же было его калечить. Халид начинает нервничать: «Ты что, его знаешь, этого подонка?.. Чем ты с ним занимался? »

Фарид все отрицает, говорит, что не знает Жана. Халид верит ему, но, прежде чем уйти к своей подружке Марли, бросает ему: «Французы способны на самое худшее».

Несколько дней спустя, когда семья Фарида садится за стол, дверь распахивается, и на пороге появляется Жан. Он здоровается и ставит на стол коробку с лекарствами, говоря, что это для них. Потом подходит к Фариду, целует его в лоб, сообщает, что больше не вернется: завтра он улетает в Дамаск. Он будет служить делу палестинской революции – лечить раненых федаинов. [3] Он просит семью не наказывать Фарида – между ними ничего не было.

В конце фильма черными буквами на белом фоне перед заключительными титрами должен идти текст: «Доктор Жан Валлад был взят в плен черкесами и по приказу короля Хусейна замучен до смерти в тюрьме королевства».

Я никогда раньше не писал сценариев. Но Омар знал о моей жизни, моей любви и дружбе. Он сам жил в бидонвиле и был Фаридом. Он считал, что я понимаю, о чем и как думает Жан, – его терзает вожделение, он может все простить арабам ради их прекрасных тел и даже пойти на службу их революции; но каждое движение Жана отдает иудо‑ христианством, [4] и погибнет он от рук арабов, убивающих своих собратьев по вере. У меня самого никогда не хватило бы храбрости участвовать в революции.

 

Кароль и Кадыр были последними свидетелями моей прошлой жизни. Я знаком с Кароль уже восемь лет, мы встретились на базе зимнего спорта; она на все соглашалась, думая, что удержит меня таким образом, она знала о мальчиках, о моих первых любовниках, тонких юношах; я думал, что она понимает мои сексуальные фантазии, а на самом деле они были для нее невыносимы. Игра ее была рискованной, и она проиграла: мы перестали видеться, для меня была невозможна сама мысль о том, чтобы лечь с ней в постель и заняться любовью.

Кадыр очень красив. Этому алжирцу восемнадцать лет, мы знакомы уже два года. Однажды вечером я вышел из кино на площади Клиши, он стоял на тротуаре, улыбаясь июньскому солнцу. На нем была рубашка из цветастой ткани, и он вдруг спросил у меня, который час.

 

У нас были прекрасные общие воспоминания: ночи любви, когда он овладевал мною и я кричал от наслаждения; скалы возле Антибского порта, где мы спали под звездами; его тело, борющееся с океанскими волнами, пока я ждал его на пляже с романтическим названием «Комната любви».

Но я не ценил своей привязанности, потому что с тоской ждал мгновения, когда мы начнем отдаляться друг от друга. Вначале секс подогревал нашу любовь, потом он просто заменил ее. А потом появился страх. Я ничего не сказал Кадыру о том ужасе, который владел моей душой, я просто все реже отдавался ему. Я боялся заразить его, боялся, что он заразит меня, боялся, что это уже произошло.

Наша медленно умиравшая любовь подверглась испытанию путешествием. Я поехал с Кадыром в Алжир. Оттуда я вернулся уже без любви; ее как будто «сбрили», казалось, она попала в землетрясение, подобное тому, что разрушило дома Эль‑ Аснама, где мы жили.

 

В Париже как раз начали делать анонимный платный анализ на СПИД. Мне посоветовали обратиться к врачу, который консультировал в госпитале Некера. Он пощупал мне миндалины, прошелся по лимфатическим железам. Я смотрел в окно: хмурый день улыбался мне. Я повернул голову к врачу и прочел в его глазах приговор: он знал. Он сказал мне:

– Нужно сделать анализ.

Через две недели стал известен результат: я был носителем вируса. Ледяная белая волна обдала меня с головы до ног. Утешения врача звучали откуда‑ то издалека, как из ваты.

Несколько часов спустя я почти успокоился. Неизвестность была хуже всего. Все изменилось, хотя внешне все осталось прежним.

Я спрашивал себя, кто мог меня заразить, хотя никого не обвинял, кроме себя самого. Перед моим мысленным взором мелькали чьи‑ то лица, потом их сменило изображение вируса: клубок, ощерившийся колючками, средневековое проклятие…

 

Омар нашел деньги для нашего фильма. Он хотел, чтобы я был оператором на картине и занимался светом. Я с радостью согласился. Начался подготовительный период. Кадыр пробовался на роль Халида, но Омар его не утвердил. И был прав: Халид, придуманный нами, был совершенно особенным: его жестокость неукротима, он не подчиняется нашим законам. А Кадыр, напротив, хотел быть совершенно обычным, мечтал взять реванш над судьбой при свете дня.

В этой вынужденной отставке Кадыра я увидел возможность совсем отдалиться от него.

 

Я ужинал с Омаром. Он задумался; сигарета с изжеванным фильтром потухла и висела в уголке рта. Он сказал, что никак не может найти актрису на роль Марли, маленькой французской подружки Халида.

– Возьми Лору! – Он не расслышал, и я повторил: – Возьми Лору на роль Марли.

– Это та девушка, которая приходила на пробы «Марии Терезы»?

– Да.

Искусственный горизонт ресторана как будто вздрогнул. Я увидел в глазок камеры глаза Лоры крупным планом, бледное лицо в черно‑ белом изображении, золотящееся как будто от скрытого внутреннего огня. Я думал об этом потрясающем лице, в котором было что‑ то еще, чего я пока не мог выразить. Сама Лора тоже была покрыта черной тканью, я один видел ее. Синий цвет у некоторых народов – цвет траура; значит, черная ткань не обязательно траур, это может быть и отсутствие изображения. Закрытое лицо Лоры – одна из моих тайных жизней.

 

Омар позвонил Лоре, и она попросила прислать ей сценарий. Через некоторое время Омар опять связался с ней, и я взял трубку. Лора казалась смущенной. Она сказала, что, наверное, не сможет сыграть роль Марли. Омар настаивал. Наконец девушка призналась, что ее мать возражает.

– Арабы и педики – это слишком для нее!

Оказывается, Лора – несовершеннолетняя. Когда Франсуа спрашивал тогда, сколько ей лет, она солгала не моргнув глазом: «Восемнадцать». Я понимал, что эта девочка – настоящая врушка, но лгала она не для того, чтобы получить немедленную выгоду, ее вранье было каким‑ то абстрактным, слова вертелись вокруг правды, Лора как будто приукрашивала реальность, чтобы сделать ее не такой пошлой. Это был ее способ нарушить равновесие, поставить весь мир – себя и окружающих – в неустойчивое положение.

 

Вечером, в последний день съемок, в пиццерии в Левалуа состоялся традиционный заключительный ужин. Техники и артисты сидели за столами, поставленными буквой V. Напротив меня сидел Эрик, актер, игравший роль Жана, врача‑ гомосексуалиста, сражающегося на стороне Арафата. Мы часто встречались глазами, как бы примериваясь друг к другу.

Наконец я решился подойти к нему и, придвинувшись к самому его уху, прошептал:

– Я хочу тебя.

– Я думал о том же…

Я вышел из пиццерии через заднюю дверь. Вокруг были лестницы и галереи. Эрик догнал меня – поцелуи, объятия. Мы сплелись, тесно прижавшись друг к другу, на лестничной площадке, внизу были машины, освещенные оранжевым светом натриевых фонарей. Любовь на людях, украденные минуты.

 

А потом была череда ненужных жестов и слов; произнесенные вслух, они тут же умирали.

Первая ночь любви; кофе, выпитый с Бертраном и Джемилей, подружкой Эрика, возле Рынка; Бертран покупал открытки, на той, что он дал мне, был мальчик, писающий на стену, в белой рубашке и широких штанах, глядящий прямо в объектив камеры.

Я думал об этом имени – Джемиля. Я видел оранжевый свет заходящего солнца и Кабилию, постепенно погружающуюся в темноту, – точь‑ в‑ точь как на открытке. Но за этим первым видением вставало другое, в нем доминировал другой цвет – красный, цвет крови, крови людей, погибших возле родного города Джемили когда‑ то давно.

Эти люди пали в IV веке под ударами «рыцарей Христовых», этих военных «пролетариев», которым помогали донатисты, [5] жаждавшие жертв. Через тысячу шестьсот лет, 9 мая 1945 года, в тех же местах погибли другие люди, это были колонисты, убитые алжирцами, опьяненными жаждой мести. Когда весь мир праздновал победу над Германией, они решили исправить историю. Проломленные головы, искромсанные лица детей, изнасилованные женщины со вспоротыми ножом животами, мужчины с отрезанными членами, которые арабы вставляли им в рот…

В IV веке католики говорили: «Благодарение Богу! » Донатисты‑ раскольники, пуритане, мавры‑ грабители выкрикивали: «Будь ты проклят, Бог! », но в 1945‑ м восставшая молодежь скандировала совсем другие слова: «Эль Джихад, священная война! »

А потом были новые жертвы, арабы, и их было в десять раз больше – месть за май 1945‑ го. Как предчувствие стычек 1954‑ го и последовавшей за ними войны.

«Мы не хотим хлеба, мы хотим крови». Тысячекратно повторенная, эта фраза преследовала меня. Ее выкрикивали восставшие эмиссары главного города объединенной коммуны Федж‑ М’залы в восьмистах метрах от деревни, возле моста через пересохшее русло Буслаха.

 

Я тоже больше хотел крови, чем хлеба. Свежей и чистой крови, чудом очищенной от яда, который меня отравлял.

Эрик часто звонил мне, а иногда без предупреждения забегал на съемочную площадку. Однажды, вернувшись из Лилля, я нашел его на террасе кафе напротив Северного вокзала. Он спокойно сидел за столиком и смотрел на мой пристегнутый к столбу мотоцикл. Мы молча бросились в объятия друг друга. Я так верил в нашу любовь, что готов был по одному слову Эрика кинуться в Трувиль, в порт Онфлёр, искать его в баре «Гранд‑ Отель де Кобур» или на террасе казино «Ульгейт» по утрам этого солнечного парижского сентября.

Но зима, надвигавшаяся на столицу, и омерзительное металлическое небо победили нас; в этом металле не было уже блеска сентябрьского хрома, оно было серым и тяжелым, свинцовым, жестяным, готовым проржаветь от первого же дождя.

В этот воскресный вечер я сидел в своем убежище, в кафе «Лао‑ Сиам», и думал об улетевшем в Лондон Эрике. За соседним столиком ужинали мужчина и женщина. У него были усы и сальные волосы, но он не вызывал отвращения, а его спутница была просто хороша собой. Мужчина говорил ей о своей жене, сбежавшей три года назад с кем‑ то из его приятелей. Извечный любовный круг: чья‑ то измена, а потом рассказ о ней в баре или китайском ресторанчике. Бывшая жена этого типа недавно навестила его, приехав в отпуск в Страну Басков. У нее был новый роман, а про бывшего дружка она сказала так: «Я послала этого болвана! » Брошенный муж завопил в ответ: «Шлюха, сучка! Да я за эти три года мог сто раз сдохнуть от ненависти к нему, а теперь у тебя хватает наглости заявлять, что ты выставила его! »

Я внушал самому себе страх и отвращение. Неужели я гожусь только на то, чтобы работать до изнеможения, а по вечерам ловить обрывки чужих разговоров за соседними столиками? Я нуждался в смехе, хотел ощущать легкость бытия. Я устал от давившей на мозг тяжести, от оцепенения, охватывавшего меня при мысли, что я должен с кем‑ то заговорить.

 

Я мучил себя вопросом: спал ли Эрик с Джемилей? Джемиля – женский вариант мужского имени Джамель, в этих именах отзвук боя, намек на бурный отдых.

У Эрика была собственная борьба – он жаждал реванша: за нищету, за бросивших его родителей, за прошлое, бывшее пустыней, из которого выплывало только лицо старой крестьянки из департамента Верхняя Луара, воспитавшей его.

Он жаждал соблазнять. Эрик – истинное дитя эпохи, двадцать лет назад это был бы совсем другой человек, и уж никак не актер. В его сознании смешивались самолюбование и творчество.

 

Я ничего не сказал Эрику о вирусе, отравлявшем мою кровь, потому что не мог заразить его: занимаясь любовью, мы только обнимали друг друга. Лаская тело партнера, каждый из нас вспоминал ушедшие юность и чистоту.

Разрыву с Эриком предшествовали наши бесконечные споры в кафе: он пытался убедить меня, что заниматься любовью можно одним‑ единственным образом. Он уходил от меня, и я видел, как мой возлюбленный идет по тротуару странной скованной походкой, мелкими шажками.

Утром, проведя со мной последнюю ночь, Эрик попросил меня отвезти его домой. Домом для него была квартира парня, с которым он жил; этот придурок несколько раз устраивал мне по телефону настоящие истерики. Я отказал Эрику – не мог заставить себя собственными руками отдать любимое тело другому.

Эрик натягивал рубашку, в бешенстве кружа по комнате.

– Если бы у меня была тачка, я бы тебя отвез, если хочешь знать… – Он схватил трубку и вызвал такси, потом, не глядя мне в лицо, выкрикнул: – Мы расплевались, старик!

Я попытался остановить его, но он вырвался… Хлопнула дверь.

 

Я был готов на все, действительно на все. Оставшись без копейки, я соглашался на любую работу и оказался на неделю в Мильхаузе, снимая там репортажи для регионального отделения Франс‑ 3.

Вернувшись в первый вечер в гостиничный номер, я вдруг заметил на ночном столике Библию. Открыл книгу, машинально перелистнул несколько страниц. Какой‑ то Арман страстно признавался в любви некоей Жюльетте. Признание, которого девушка наверняка никогда не прочтет… Другие, такие же случайные люди, как я, скользят равнодушными глазами по этому крику, даже воплю любви.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.