Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Мария Степановна Киселёва. Верните маму. Часть первая



 

 

Мария Степановна Киселёва

Верните маму

 

Часть первая

 

 

«Теперь я знаю, где моя мама. Она — в лепрозории. Есть такие больницы для прокаженных больных. Прокаженные — самые несчастные, они не могут жить с людьми. Они — очень заразные».

После этой записи был нарисован неправильный треугольник и еще какая-то фигура, обведенные много раз по одной линии. Потому что мыслей больше не было, и ничего вокруг не было, только это… Через четыре дня, как показывало число на странице, было написано:

«Если не в лепрозории, то где же она? Других таких больниц нету. Отовсюду можно писать письма, ко всем больным можно поехать. А туда — нет».

Николай Максимыч опустил тетрадку на колени и сидел неподвижно. Девочки в одиннадцать лет не ведут дневников. А если и ведут, то совсем не такое пишут. В слове «лепрозорий» было две ошибки. Откуда она узнала о нем? Николай Максимыч перевернул страницу.

«Раньше очень боялись прокаженных. Я читала в старой книжке. Человек этот должен был надевать такой мешок с головы до ног и брать в руки колокольчик. Тогда он шел по улице. И все узнавали сразу, что это прокаженный и разбегались прочь. И он шел один. Он всегда шел один. А я бы не убежала, мама. Я взяла бы тебя за руку. Ты не шла бы одна».

И в тот же день, только, видно, не сразу, потому что почерк был немного другой:

«Мама, я не боюсь проказы, я буду с тобой. Ты возьми меня. Ты попроси врачей и других главных у вас, и они разрешат. Я буду с тобой».

После этого долго записей не было. Видно, решение было окончательным. Но потом снова…

«Если не там, то где же? Когда мама умирает, об этом все знают. Как у Саши Свиридова. А я знаю, что моя мама больна. Отец только говорит: «Она тяжело больна, Зойка. Долго будет лечиться». И все. И становится злой. Ну не злой, а может быть, грустный. Он не любит говорить про маму. Я вижу. И бабушка тоже. Один раз она сказала: «Ну что теперь делать? Больная она, непутевая». Они не любят ее. И пускай. Я одна буду любить ее. Всегда».

Новое число. Под ним запись:

«Мы решили остричь косы. Вера остригла первая, хотя ее мама не хотела. Потом Люся. Мама ее очень расстроена. Мой папа сказал: «Как хочешь». Но я не буду, мама, я не остригу».

И дальше все мама, мама…

Николаю Максимычу стало душно. Он оделся и вышел на улицу. Острые снежинки покалывали лицо, ветер заворачивал полы пальто. Мысли сначала плясали и путались в голове, потом утихли.

Зойка, Зойка… Он совсем не знает своего Зайчонка, свою дочку. А казалось, уж так хорошо знает, потому что растил ее сам, без матери. «Хорошо, что веселая она у меня, болтушка и хохотушка, — думал иногда Николай Максимыч. — С таким характером легче трудности переносить и беды». Конечно, думал он пока об одной беде — Зойкиной матери. Боялся, что станет девочка тосковать да спрашивать, как тогда быть? Конечно, когда вырастет, узнает, а пока?

Но Зойка не тосковала. Не помнила, видно, матери. Спрашивала несколько раз, но не очень настойчиво:

— Мама еще не поправилась?

— Нет.

— А когда поправится, приедет?

— Приедет.

— На Новый год приедет?

— Наверно, нет.

— А на 1-е Мая?

А однажды спросила: «А ты бы подарил маме белую лису? » Это после того как у подружкиной матери был день рождения.

Когда Зойка подросла, разговоры о матери стали реже. А Николай Максимыч боялся, что будет наоборот. «Обвыклась», — решил он и стал спокойнее. И вот случайно… этот дневник.

 

 

Сочинение было о мужестве. Мужество проявляется не только на войне, и некоторые ребята писали о первых целинниках, о врачах на далеком Севере. Зойка писала о войне.

«Когда мы ехали из Крыма, папа на станции принес черешни в газетном пакете. В этой газете, измазанной соком, я прочитала о крымских пионерах-героях…»

И Зойка рассказала про одного, про младшего брата того Орленка из гражданской войны. Ему посвящалось стихотворение. «…Этот мальчик Гурген был немного старше меня. Знал ли он, что будет героем? И другие знали ли об этом? Наверно, нет. И был он обыкновенным мальчиком. А когда пионерский отряд подпольщиков обстреляли фашисты, ребята залегли в траве. А лес был совсем рядом, только отползти. Но враги не давали шелохнуться.

Тогда Гурген сказал: «Я сейчас поднимусь, а вы отползайте…» Да, он сказал:

 

«Я выйду один, чтобы стать им мишенью».

Такое нашло его сердце решенье,

Чтоб выпала смерть иль мучения плена

Не Кольке, не Ваське, а только Гургену.

 

Ребята сначала замерли, потому что это очень страшно: одному встать и прямо пойти на смерть. Одному. Никто еще не мог ничего сказать, а он…

 

Поднялся, пошел…

Невысок он и тонок.

Взлети выше солнца,

Орленок, Орленок…

 

Ребята отползли, а Гурген…

 

Упал он.

Не слышал, как дрогнули горы.

Как эхо, легенду умчало в просторы…

 

Те ребята остались живы. Это были хорошие пионеры-подпольщики. Но он был лучший. Подвиги совершают лучшие. И погибают. Война отнимает лучших. Разве это справедливо? Лучшие должны жить! »

Учительница прочитала Зойкино сочинение, и на уроке говорили о войне. И потом, когда шли домой, разговор продолжался.

— Я вот думаю, — сказала Зойка. — Какое счастье быть храбрым. Ну а если не хватит храбрости, что тогда?

— Правда, — подхватила Люся. — Я вот ужасная трусиха. Что же мне делать? Я как увижу червяка, у меня и то просто все замирает, — и она зажмурила глаза.

Оказалось, что и другие девочки боятся. Даже занозу вынуть страшно.

— Это ничего не значит, — уверенно сказала Вера Белова. — Вы думаете, герои не боятся? Тоже боятся. А если бы не было страха, не было бы и героев.

Вера всегда говорит что-нибудь дельное. Уж такая умная, что ли?

— Если бы не было страха, все могли бы делать одинаково любое дело. Но у всех есть страх. И самое главное в том, что надо побороть его. Я так думаю. Вот кто сумеет его побороть, тот и смелый.

Зойка даже рот открыла. Вот что оказывается. Молодец какая Вера. Разве кто-нибудь бы догадался?

— Это как же? — удивилась Люся и остановилась среди улицы. — Значит, храбрые боятся… нет, боятся храбрые…

— Ну что ты, слушай. — Зойке захотелось объяснить это подруге, а заодно убедиться, что у самой у нее теперь все правильно получается. — Слушай: герои ведь самые обыкновенные люди, и, конечно, они тоже боятся, когда страшно. И вот им страшно — вы слышите, страшно! — а они все-таки делают, что надо. Правда, Вера? Вот это и есть геройство.

Девочки были ошеломлены своим открытием.

— Ну подождите, — перебила Люся, — а если кто-нибудь не сумеет побороть страха?

— Тот будет трусом.

Дома, как всегда в это время, была одна бабушка Анна Даниловна. Значит, надо рассказать бабушке. Хотя она, конечно, простая неученая старушка, сочинений не писала, на улице не спорила и может этого не понять. А бабушка и нисколько не удивилась, а сказала просто «конечно».

— Почему же «конечно»? — обиделась даже Зойка. — А можно ведь думать, что один человек хороший, смелый, уж такой он и есть, а другой плохой.

— Нет, Зоенька, так не бывает.

Бабушка не спеша и спокойно, как о давно известном (так это не открытие! ), говорила, что в каждом человеке есть и хорошее, и плохое. Плохое она называла почему-то слабостями, хотя оказалось, что эти слабости имеют такую силу, что могут погубить человека. Лень, например, жадность, зависть. И трусость, конечно. Но человек должен побороть эти слабости. Так он и делает, если не хочет потерять своего человеческого лица. Это она про лицо в смысле поведения, конечно.

Значит, бабушка, хотя сочинений и не писала и с пионерами на улице не спорила, а все понимает правильно.

— А тебе приходилось подавлять в себе слабость? — спросила Зойка. — Ну хоть в маленьком деле?

— А как же? И в маленьком и в большом.

— Правда, бабушка? А когда?

— Да мало ли? — бабушка сняла очки и положила их ил колени, на свое шитье. — Ну вот хоть бы с отцом твоим. В сорок первом году он студентом был. Всех, конечно, на фронт взяли, а без которых нельзя — оставили. И его, потому что доучить надо было. А он пришел один раз и говорит: «Я добровольцем иду, мама». Все у меня сердце оборвалось. «Как же, — говорю, — Коля? Погоди своего срока, позовут и тебя». — «Не могу, мама». — «Меня-то, — говорю, — хоть пожалей, а то Миша и ты…» — «Не могу». Всю ночь я тогда проплакала. Не пущу, думаю, и все тут. Не может он так мать бросить, я уж одного сына на войне оставила. Это старший мой, Миша… на финской… Всю ночь проплакала, а утром своими же руками вещички ему собрала. Переломила себя. А было непросто.

 

 

Николай Максимыч рассказал матери о Зойкиных записках.

— Батюшки! — всплеснула руками Анна Даниловна. — Я и не слыхала на своем веку такого. С чего она взяла, Коля?

Николай Максимыч прикрыл глаза ладонью и усталым движением стиснул пальцы у переносья.

— Много думала, мама. Она перестала спрашивать, потому что мы ничего не рассказываем, и стала думать. — Он отнял пальцы. — И правильно поняла, что это что-то серьезное и тяжелое. Дети умеют правильно чувствовать.

— Да, да, — вздохнула Анна Даниловна. — И видишь, чего придумала, чуму какую-то или чего там?

Николай Максимыч решил рассказать Зойке правду про мать, пусть переживет один раз, чем так девочке мучиться.

— Погоди, Коля, — остановила Анна Даниловна. — Может, забудется. Мала еще. Так это пришло ей в голову, когда прочитала, как ты говоришь, книжку какую-то старую. Давай подождем.

Николай Максимыч согласился. И правда, может, забудется? Надо быть к ней повнимательнее, не оставлять ее одну, забавить чем-нибудь.

— Отвезу-ка я ее в деревню на каникулы, мама, — сказал он повеселевшим голосом. — Она ведь не была в деревне зимой.

Николай Максимыч работал по строительству шоссейных дорог. Сейчас он со своей бригадой прокладывал трассу в сельской местности. Квартирная хозяйка его, тетя Поля, жила одна на краю села. Славная старушка, разговорчивая, она найдет чем занять.

— А пока давай отметим день рождения повеселее, чтоб довольна была. А? Давай постараемся, мама.

Анна Даниловна смотрела на своего сына, давно уже не маленького и не молодого уже, и видела, как ему трудно. И хотелось ей сказать: «Мы-то с тобой постараемся, Коля, все мы с тобой сделаем. Только не оттого у нее мысли такие, что плохо о ней заботятся. Значит, нельзя не думать про мать, и все тут». А посмотрела в лицо Николая Максимыча и сказала только:

— Конечно, Коля. Постараемся, а как же.

 

 

Зойка любила своего отца. Очень. Может быть, потому, что он был самый хороший, а может быть, потому, что он очень старался, чтоб Зойке было хорошо.

Папа был всегда и во всем. На папиной коленке Зойка качалась, когда на коленку еще было трудно влезть, от папиных рассказов оживали картинки в книжках, с папой написали первые буквы. Первый портфель, пионерский галстук принес тоже папа…

Папа был всегда, даже когда его не было. Тогда Зойка думала о нем. Даже не думала, а просто знала, что он есть, и могла петь песни для папы, прыгать через веревочку для папы. Конечно, не специально для папы, потому что как же можно не петь и не прыгать? Но все равно так радостно было оттого, что есть папа. Самый лучший.

Когда Зойка подросла, она поняла, почему у нее такой папа. Поняла, почему он все умеет, все знает, что Зойке надо. Потому, что он делал все мамины дела. Чтоб она, Зойка, не замечала, что у нее нет матери. А ведь это трудно — за себя и за мать. Ему все время было трудно, теперь Зойка знает, теперь она не маленькая. После этого Зойка не просто любила отца, она стала о нем заботиться. Николай Максимыч это заметил, был рад, и жить им стало совсем хорошо. Зойка не знает, сколько времени так прошло, но что-то вдруг случилось. Матери, без которой жили все время, вдруг стало не хватать. Мысли о ней приходили все чаще и чаще, они вытесняли все другое. Почему нет матери? Где она? Куда они ее дели? Почему-то думалось именно так: куда они ее дели? Это отец и бабушка. Они ее знали, они и теперь знают, где она, и молчат. При упоминании о ней становятся не то виноватые, не то тихие или еще какие-то, не поймешь. И Зойка решила, что они заговорщики. Против матери, а значит, и против нее. После такого открытия Зойка растерялась, а потом ей стало страшно, потому что теперь у нее не было никого: ни отца, ни бабушки. Она не знала, что теперь делать, но ясно одно, что все должно быть по-другому, чем было до сих пор. Но наступало утро, бабушка будила Зойку, ставила на стол кофе, клала в портфель завтрак, и как можно это изменить? Потом выходили вместе с отцом, здоровались с рыжим котом, всегда дремавшим на батарее в парадном, и шли до трамвайной остановки. А вечером снова: отец, бабушка и, конечно, она, Зойка. Им хорошо втроем. Но где-то далеко мать, одна, без них, уже много лет. Почему ей никто не помогает, не вспоминает даже ее, что она сделала? Что это «непутевая»?

И однажды вечером, лежа в постели под одеялом, Зойка прошептала клятву: «Мама, я с тобой! Я никого не люблю теперь, только тебя. Я узнаю, где ты и что с тобой. Узнаю сама. Они не скажут, они — против нас. Жди меня, мама, и знай: я с тобой! »

После этого думы, думы… Куда может пропасть мать? Почему? У кого спросить? Кому рассказать?

И появился дневник.

 

 

Зойка возвращалась из школы. Физкультурные тапочки в синем мешке били ее по ногам. Можно подтянуть мешок повыше к портфелю, ну пускай…

А чего это Димка Лавров сегодня на уроке физкультуры сказал: «Зойка прыгает, как сайгак». Кто-то засмеялся. Хорошо, что Вера рядом была, сразу ему: «Да сайгак-то, знаешь, как прыгает? Ого! » Ему и сказать нечего. Молодец все-таки Вера. А Лавров, критик тоже нашелся, сайгака этого сроду не видал. Спутал, наверно, с кем-нибудь неуклюжим. Зойка презрительно фыркнула. Сама она сайгака тоже не видала, ну так она же и не говорит! Под ногу попала льдышка. Зойка поддала ее носком, потом еще. Так и гнала вдоль улицы. А с кем это Лавров мог спутать сайгака? Фу ты, привязался. Очень он нужен. А все-таки настроение испортилось. Вот сейчас надо домой идти, а что там хорошего?

Бабушка открыла дверь и спросила обычное:

— Ну как?

— Никак. — Зойка прошла, не глядя, и бросила портфель. — Контрольной не было. Зря готовилась вчера.

— Это ничего, — сказала бабушка, не замечая Зойкиного тона. — Все равно пригодится.

— Знаешь ты! — был ответ.

Бабушка покачала головой и прошла на кухню.

«Так и надо», — подумала Зойка и села к обеденному столу. Прочла рассказ в «Пионерской правде», начала другой. В кухне было тихо. «Ах, так, — догадалась Зойка. — Хочет, чтоб я первая попросила». И тут в голове появился жестокий план: с этого часа она совсем не будет принимать пищи. Никогда. Начнет худеть, слабеть, перестанет разговаривать и только будет смотреть таким укоризненным взглядом. Тогда они — отец и бабушка — будут в отчаянии, в страшной тревоге…

Бабушка подошла и поставила на стол тарелку с любимой грибной лапшой. Злые мысли оборвались. Зойка вдохнула душистый пар и начала есть.

Зойка была сердита на себя за то, что не смогла устроить голодовку. Не хватало духу. И вообще она поступает слишком мягко. Давно дала клятву и ничего еще не сделала. Не из таких ли выходят предатели на войне? После этих мыслей становилось не по себе. Нет, очень сложная у Зойки жизнь. Все живут просто, у них все понятно. У Веры, у Люськи, у Димки Лаврова, да и у тех, которые лентяи и плохо учатся. Никто не ищет свою мать, и никому не надо идти против отца. Как это нужно делать, как? Как? Недавно Зойка получила тройку с минусом. Конечно, она не заплакала, давно не плачет из-за отметок, но было очень неприятно. А дома, когда мысли о предательстве снова стали ее мучить, эта злополучная тройка показалась ей находкой.

Когда отец вернулся с работы, Зойка подала ему дневник: «Подпиши». Николай Максимыч достал авторучку и вдруг на секунду остановился. У Зойки радостно прыгнуло сердце. Он огорчен. «Это тебе за маму! — она смотрела на него смело и даже, наверно, дерзко. — За маму! » Николай Максимыч расписался.

— Бывает, — сказал он мягко и отдал дневник. Радость погасла. Мало того, что-то в горле сжалось, и получился прерывистый, грустный вздох.

В тот вечер Зойка записала в дневник:

«Я не отступлюсь, я не оставлю тебя, мама. Только это очень трудно. Но я буду помнить, что отец против тебя. Я буду помнить, и это даст мне силы. Учиться я буду хорошо, потому что это нужно и тебе и мне. Я придумаю что-нибудь другое. И в другое время, а то сейчас папа приходит очень усталый и невеселый. У него на работе что-то не получается».

 

 

У парадного остановилась машина «Скорой помощи».

— За кем это? — спросила бабушка и вдруг охнула.

Санитар в белом халате вывел из машины Николая Максимыча с забинтованной ногой и медленно повел к двери. Бабушка, не набросив пальто, кинулась на лестницу. Зойка за ней.

— Ничего, ничего! — крикнул им Николай Максимыч снизу. — Не пугайтесь, пустяки!

На работе Николай Максимыч неловко оступился. Небольшое повреждение — растяжение связок, — но ходить пока нельзя, и на несколько дней он остался дома.

Теперь Зойке стало еще труднее. Дома было хорошо и уютно, как всегда при отце. И как раз кончалось полугодие, шли контрольные. Трудные задачи решали вдвоем. Николай Максимыч, исписав листок, начинал грызть карандаш, ерошил волосы, а потом, совсем как ученик шестого класса, говорил: «А может, ответ в задачнике неправильный? » Зойка смеялась. А когда задача была решена, отец тоном ученика обращался к автору учебника: «Извините, тов. Пономарев. Мы ведь не отличники».

Зойке было хорошо оттого, что отец, прихрамывая, ходит по комнате или сидит, положив забинтованную ногу на табуретку. Никак нельзя было сказать ему что-нибудь резкое, неприятное.

«У меня нет характера, — записала Зойка после нескольких дней раздумья. — Мне трудно, и я сдаюсь. Недавно бабушка купила папе голубую рубашку в клетку для лета. Папа приложил ее к груди и сказал: «Ну как, подходит? » Хорошая была рубашка, но я сказала: «Совсем не подходит. Это для молодых, а ты старый». Папа, наверно, не ожидал, потому что немного оторопел. Я хотела обрадоваться, что ему неприятно, и даже немного обрадовалась, но потом он сказал: «Да, время идет. Но ничего, зато ты уже большая. Не зря старею». И сложил свою рубашку. А мне захотелось прошептать: «Папа, прости. Это ты ведь не знаешь, почему я так сказала, ты не знаешь. Ты совсем не старый, папа». Раз мне так захотелось сказать, значит, я нарушаю клятву. Я не сказала, но все равно. Я не умею побороть в себе слабость».

 

 

Сегодня у Зойки день рождения, и ни о чем с самого утра больше не думается, а только об этом дне рождения. Зойка не очень удачно родилась — 23 декабря. Ведь в классе все ровесники, а все-таки подружкам давно уже исполнилось двенадцать лет, а Зойке все было одиннадцать. И лето прошло, и осень, а ей все одиннадцать. И наконец, уже — 23 декабря.

Зойка поднималась по лестнице в класс и думала, что, конечно, не стоит объявлять сразу о дне рождения. Лучше на уроке разослать записки кому надо и смотреть, какое у кого будет выражение. Хотя Зойка знает уже заранее, но все равно интересно. Люся очень любит получать записки, она всегда сразу оставляет все дела, отодвигает учебники, кладет ручку и со всем вниманием углубляется в эту записку. На лице у нее сразу отражается содержание послания: она или улыбается и беззвучно бьет в ладоши, или подмигивает, показывает большой палец или кукиш, так что ответа уже не требуется. Но Люся обязательно пишет ответ и кидает его, когда учительница отвернется. У Веры, наоборот, никогда не догадаешься, что она ответит. Дела своего она не бросит, все у нее как-то ладится: задачка решается, ответ пишется, на все хватает времени. Димка Лавров в прошлом году перехватил записку и написал: «Поздравляю с выходом из ясельного возраста». А сам только на месяц и четыре дня старше.

Когда Зойка вошла в класс, ребята что-то обсуждали. А-а, представление «Снежная Королева», на которое ходили вчера. Конечно, это было здорово, особенно Ледяное царство. Всем захотелось поставить спектакль в школе.

— Вот Зойка была бы Снежной Королевой, — сказала Вера. — У нее косы белые.

Зойка вспыхнула и ждала возражений. Конечно, кто-нибудь из девочек возразит, потому что ведь каждой хочется быть Королевой. Но все согласились. И когда все согласились и Зойка перевела дыхание, Димка Лавров спокойно сказал:

— Ну, Снежная Королева должна быть красивой.

Вдруг учительница вошла в класс, оказывается, звонок уже прозвенел, и обсуждение прекратилось. Зойка села на свое место, а в ушах у нее повторялось: «Должна быть красивой, должна быть красивой. Значит, она, Зойка, некрасивая. Вот и пожалуйста, некрасивая, некрасивая девочка, и всегда будет…»

Соседка толкнула Зойку в бок, и Зойка вынула тетрадки. Пример, который проверяли, у многих не вышел, и его стали разбирать. У Зойки все было правильно, но она не могла объяснить, и учительница даже спросила, сама ли она решала его.

Потом прошел второй урок и третий, и Зойка вспомнила, что никого еще не приглашала. Писать записок уже не хотелось. После уроков она сказала нескольким девочкам. Димке Лаврову не сказала и другим мальчишкам тоже.

Зойка пришла домой и не показала виду, какое у нее несчастье. Разве об этом скажешь? Об этом надо молчать. А все-таки как другим девочкам просто живется. Ведь ни одной из них не довелось узнать, что она некрасивая, да еще в день рождения, да еще от Димки Лаврова.

Зойка прошла к зеркалу и стала на себя глядеть. Лицо круглое. Это хорошо? Нет? Неизвестно. Глаза голубые. Это хорошо. Веснушек нет. Хорошо. Ресницы светлые. Это, конечно, плохо. Что еще? Зойка открыла рот. А-а, зубы. Зубы крупные и плотные. Наверно, плохо. Вот первые были мелкие, и все врозь. Было лучше. Вот и все. Зойка вяло поела и села готовить уроки.

— Да что ты, Зоенька? — удивилась бабушка. — Завтра воскресенье, успеешь. Сегодня — твой день.

— Ничего, — ответила Зойка. — Время есть.

Тогда Анна Даниловна вынесла сверток и проговорила каким-то таинственным голосом:

— А погляди-ка, чего я тебе приготовила.

Зойка неохотно развернула.

— Вельветовое платье! Ой, бабушка! Кораллового цвета! — и запрыгала. — Я надену сейчас, ладно? До гостей, ладно?

Зойка опять стоит перед зеркалом, в новом платье, улыбающаяся, румяная. Разве это некрасиво? Обида улетучилась. Все внутри пело. Коралловое платье, коралловое платье! Зойка — красивая, Димка — дурак! На вороте три пуговки, красиво, красиво!

А бабушка, скрестив руки, смотрела на Зойку и улыбалась и почему-то вытирала глаза:

— Вот выросла какая.

Приходили девочки и сразу говорили: «Ой! » — и гладили руками платье. Торопливо поздравляли, совали книги и коробки конфет и опять разглядывали платье. Зойка была счастливой. Потом пришел папа и вручил фотоаппарат. Все были рады, потому что Зойка обещала всех фотографировать. А когда уже сидели за столом и пили виноградный сок за здоровье новорожденной, папа вынес хлопушку в виде ракеты. Когда она хлопнула, под потолок взвились белые комочки и вдруг, распушившись, стали опускаться маленькими парашютиками. На каждом спустилась картонная матрешка с белыми косами. «На Зойку похожи! — кричали девочки. — Это Зойка! » Их было двенадцать — по числу лет. Зойке давно не было так весело. Все было хорошо, она смеялась, прыгала, как будто не старше она стала в этот день, а моложе. Николай Максимыч тоже был доволен. Он посмотрел на бабушку так, как будто сказал: «Вот видишь! »

Зойка проснулась на другое утро и сразу подумала: «У меня что-то радостное? А-а, день рождения. Двенадцать лет, это хорошо. И платье…» Зойке хотелось удержать вчерашнее приятное настроение, но почему-то не получалось. Радости не было. День рождения уже не казался праздником. Ну и что ж, что двенадцать лет. Всем давно двенадцать лет. Каждому когда-нибудь приходит двенадцать лет и уходит. А то, что сказал Димка Лавров, остается.

Скоро прибежала Вера по пути из зоомагазина.

— Ты знаешь, — сказала она, — мотыль только крупный. Приходится резать его на части. Фу, я боюсь. А еще, знаешь, какого меченосца продавали! Ой, красивый! Ну, не как твой, конечно. Мне на него целый год деньги собирать надо.

— Зачем собирать? — сказала Зойка. — Возьми моего.

Вера не поверила.

— Ты что? Этого?

Зойка была довольна впечатлением, которое произвела.

— Этого, конечно. У меня один.

Вера сначала протестовала. Как можно отдавать такого редкого самчика, такого дорогого? Потом она сдалась и сказала:

— Какая ты добрая, Зойка. Очень.

Зойке было приятно услышать это и очень хотелось оставаться доброй, но она переборола себя и объяснила:

— Я не добрая. Просто он мне не нужен.

Вера посмотрела на Зойку и пожала плечами. А потом поняла. Ну кто же поверит, что такой меченосец кому-то не нужен? Он каждому нужен. А говорит это Зойка для того, чтобы Вера не отказывалась, а взяла. А раз Зойка так говорит, то это значит, что она не просто добрая, но и еще лучше, только Вера не знает, как это назвать.

Зойка на этот раз спорить не стала, не нашла в себе силы. Но сама-то она знала, что ей действительно стал не интересен ее меченосец, которого Вера унесла в баночке, на груди под полой. Не нужен он ей теперь, после того что сказал Димка Лавров.

На большой перемене, толкаясь в очереди в буфете, Лавров повернулся к Зойке:

— Да, поздравляю тебя, между прочим.

Зойка как будто не поняла и сделала удивленное лицо.

— Ну, с днем рождения.

— Кто тебе сказал?

— Сам вспомнил. Ты на месяц и четыре дня моложе меня.

— Спасибо, — сказала Зойка равнодушно и отошла к окну.

Димка купил бутерброд и тоже направился к окошку.

— А чего же ты по такому случаю себе вот тут не нашершавила? — он покрутил пальцами над челкой. — Как Люська.

— Зачем? — усмехнулась Зойка. — Я все равно некрасивая, — и храбро глянула на Димку. Он поднял брови. — Ты сам сказал.

— Я??

Зойка как могла спокойнее напомнила ему разговор. Лавров убедительно кивал головой, подтверждая, что все правильно, но только говорил он про Королеву, а Зойка тут ни при чем.

— Ну а я, значит, некрасивая, — настаивала она почти со злостью, и слезы были уже близко.

— Да почему? — Димка прожевал и добавил: — Нормальная.

Злая досада отхлынула. Переспросить было страшно. Спорить, конечно, не хотелось.

— Нормальная, как все, — подтвердил Димка и отошел.

Подбежала Люся, зашептала что-то быстро и тревожно.

— Да? — сказала Зойка и улыбнулась и, наверно, некстати, потому что подружка посмотрела с недоумением. «Нормальная, нормальная, — билось где-то внутри. — Нормальная, как все». Это сказал Димка Лавров.

Первое Зойкино девичье несчастье кончилось. Оно жило всего два дня.

 

 

В деревню приехали утром. Полтора километра от станции шли пешком. За небольшим станционным поселком начиналось поле. Все оно было белое-белое и такое тихое, ну просто немое. И в лесу было тихо. Очень. Только тут тишина совсем другая. Неспокойная тишина. Зойка сразу почувствовала это, даже сама не знала почему. Казалось, это тишина висела в лесу и висела совсем непрочно. И было как-то тревожно оттого, что она может сорваться и расколоться на острые куски, а может, не на куски, а упасть к ногам… паутиной.

А в поле — нет. В поле совсем по-другому. Если даже там крикнуть отрывисто, та тишина не нарушится, она плотная, тяжелая, с ней ничего не будет. Зойка сказала об этом отцу. Николай Максимыч улыбнулся.

— Что ж, может, это и верно. Поле зимой отдыхает. Осенью оно отдало свои плоды, свои силы и теперь спит. А в лесу тишина неспокойная, это так. Стоят деревья вроде мертвые, а в дуплах — гнезда, под корой — букашки, под корнями — норы. И везде — жизнь.

Николай Максимыч хотел еще что-то добавить, но замолчал. Может, он не совсем так говорит? Может, она не этого вовсе хотела?

На крышах, за плетнями на огородах. Зойка никогда не видала так много снега. Третий домик с краю был тети Полин. Маленький, под белой шапкой, как грибок. К крылечку — узкая тропинка, свежая, всего прошли два-три раза.

Николай Максимыч постучал в дверь, через минуту послышалось торопливое: «Иду, иду», щелкнула щеколда. В полутемных сенях белели инеем стены, морозно скрипели половицы. Зойка никогда не входила в такой домик, бревенчатый, со скрипом. Ей показалось, что она шагнула в сказку к доброй (а вдруг да и не доброй? ) волшебной старушке и сейчас у нее в руках появится волшебный клубок или блюдечко с золотым яичком.

В избе было тепло, свет в замерзших стеклах казался голубоватым, ненастоящим, и опять Зойке подумалось, что все это, как в сказке.

— Давай, давай, Миколай Максимыч, скидавай одежу, — говорила бабушка Поля. — Настыла она.

На Зойку бабушка поглядела откровенно-пристально, когда брала у нее пальтишко: «Ишь какая пшеничная».

Отцу надо было уходить на работу, и бабушка не отпустила его так, а стала собирать на стол.

— Иди погляди, Заяц, какая русская печка и как тетя Поля возле нее управляется.

Но Зойка постеснялась и не пошла за рябенькую занавеску, чтоб заглянуть внутрь печки, а смотрела пока на другую ее половину, которая белым боком выступала в избу. Над деревянной лесенкой у печки было три углубления, вроде три окошечка. Зойка засмеялась.

— Это печурки, — сказала бабушка Поля. — Варежки в них сушить.

Зойке понравилось.

— Печурок-то три, — продолжала бабушка, расставляя миски, — а ребят-то было пятеро. Никак они, бывало, не поделят.

После обеда отец ушел. Зойке не очень хотелось оставаться одной, отвечать на вопросы про родню, бабушки ведь всегда любят спрашивать про родню. Но баба Поля не спрашивала. Она говорила сама. Разговаривала не то с Зойкой, не то с вещами, так что хочешь слушай, хочешь не слушай, никто не обидится.

— …А кувшин-то этот ста-а-арый, никак дольше меня живет. И уж дал было трещину, думала — отслужился. А замазала его тестом — и ничего. Наливать уж нельзя, а золу ссыпать как раз сгодится…

Зойка и не заметила, как сама стала спрашивать, а бабушка делала дела и рассказывала.

Деревянную кровать бабушка называла коником, календарь — численником, а солонку — солоницей.

Солонка — эта самая солоница — была совсем не обычная. Деревянная, вроде шкатулки, только без крышки и с высокой спинкой. Делал ее покойный бабушкин муж, когда был еще молодым.

— А до этого у нас солоница была, — рассказывала бабушка Поля, — ее отец мой делал. Потом мы ее изварили.

Зойка не поняла.

— Изварили, бабушка?

— Изварили. В ту войну еще, в гражданскую. Хлеба не было, и соли не было. Когда соли-то не стало, солоницу всю выскребли, а потом на куски ее ножом раскололи, да те куски-то во щах и варили. Она просолилась вся, солоница-то, соль в себя вобрала, так с неделю и варили.

Подошло время обеда. Стекла в окошках оттаяли, вместо голубого света в них виднелась дорога с грузовиками. Бабушка Поля оказалась совсем-совсем своей бабушкой, которую как будто знали давно. Сказка уходила. Жалко сказку. «Не уходи! » — попросила Зойка неслышно. И она остановилась у порога и возвращалась потом то белым жеребенком, на котором тети Полин брат ускакал воевать, то Змеем-Горынычем, спалившим посевы пшеницы.

А сейчас бабушка открыла заслон у печки и стала вынимать кастрюли и чугунки к обеду. А сказка подошла поближе, и вот уже не печка, а огромное чудовище проглотило целое селение и закрыло пасть. А потом появилась Василиса Прекрасная с белыми косами, махнула рукой, и железная пасть растворилась, из нее пахнуло жаром, и чудовище выплюнуло все селение. Вот оно стоит на лавке. Еще горячее. Василиса улыбается.

Зойка забыла счет дням. Ей казалось, что она, проснувшись, всегда глядела на замерзшие окна, потом ела теплые лепешки величиной со сковородку и похожие на толстый блин. А потом бежала кататься с горы.

На салазки живо садились трое или четверо, а потом еще кто-нибудь наваливался сверху, и хохочущая ватага летела вниз. Чуть пониже середины салазки всегда заносило вбок, и какой-нибудь расторопный седок выправлял их ногами, и все помогали ему и кренились в сторону, а пройдя благополучно опасное место, все выпрямлялись и с гиканьем летели дальше. Выйдя уже на равнину, салазки непременно находили колдобину и, подпрыгнув, вытряхивали седоков в снег.

Зойка прибегала румяная, радостная, голодная и совала мокрые варежки в печурки.

В обед приезжал отец. Он входил в клубах пара и, стукнув большими рукавицами, задубевшими от мороза, говорил:

— Ага, вижу, я в самый раз подоспел.

Проводив отца, бабушка с Зойкой могли посидеть, поговорить за каким-нибудь спокойным делом, потому что вся основная работа в деревенском доме делается с утра.

— Весной курица в наседки начинает проситься, — рассказывала бабушка, когда они сели выбирать просо из пшенной крупы. — Раскрылится, это, значит, она, распушится, ходит, квохчет, вроде цыплят собирает. А ты понимай, что сажать ее на яйца пора. Ну тогда клади в гнездо яиц десяток-полтора, она и сядет.

Вот у меня курица была сизая, такая тощая, голенастая и на курицу-то не похожа, на петуха больше. Никогда она в наседки не просилась, другие квохчут, а ей хоть бы что. Все лето. А то вдруг и запросись. Да когда уж, другие давно вывели. Эка ты, говорю, надумала, непутевая. Я ее поймала да в кадку с водой. Она обсохла и опять за свое — квох, квох. Я ее еще окунула.

— Зачем, бабушка?

— А чтоб остыла. Иной раз куры одна за другой в наседки ни хотят, ну, а сажаешь-то одну. А тех — кунаешь. День-другой — и отстанут. А эта, такая настырная, больше недели меня мучила, аж клевать перестала. А потом и пропала.

— Куда же пропала?

— А пес ее знает. Пропала, и все. А я осерчала уж на нее больно, даже и не жалко было. А потом и забыла про мое. Тут соседка мне как-то и говорит: «Твоя курица сизая у меня на потолке в гнезде сидит». Согнала ее, а под ней всего одно яйцо. Одно-одинешенько. Снесла себе все-таки одно яйцо, да и села.

Зойка смеется. Ей нравится эта курица. Да и бабушке тоже нравится, хотя она и говорит сердито.

— Так и вывела себе одного и на свой двор заявилась. Еще голенастее, шея выщипалась, страсть глядеть. А куда там! Квохчет, квохчет своему цыпленку, водит, водит его, как добрая. Так до самой осени и ходила.

Бабушка Поля ссыпала отборное зерно в мешочек и пошла на кухню. А Зойка думала про эту курицу. Молодец какая. «Голенастая, на петуха похожа больше…», «Эка ты надумала, непутевая…». В груди у Зойки что-то дрогнуло. Курица, кадка с водой, все пропало, стало ненужным. Непутевая. Бабушка так и сказала? Или это Зойка придумала?

— Бабушка Поля! — позвала Зойка. Обычно позвала, а вышло совсем тихо. Ответа не было. Зойка глубоко вдохнула и окликнула громче.

— Аиньки? — бабушка очень просто, спокойно сказала это «аиньки», и Зойке стало от этого еще страшнее, потому что никто-никто не знает, что она сейчас спросит и про кого, и никому не страшно от этого, а только ей. Зойка облизнула губы и сказала:

— А что это «непутевая? »

За кухонной занавеской бабушка улыбнулась, Зойка поняла это по голосу.

— Да это я так. В сердцах. Она курица славная была.

— Нет, не она, а вообще?..

— А вобче… — у бабушки Поли что-то опрокинулось или плеснулось, потому что зашипело, и она, пробормотав: «Пес тебя задави», замолчала. А Зойка замерла.

— А вобче непутевые — это что ж? Которые с пути сбились. Займутся дурными делами, вот и собьются.

Дверь скрипнула. В клубах пара вошел отец, стал шумно раздеваться. Бабушка хлопотала на кухне, они о чем-то говорили. А Зойка, выпрямившись, сидела за столом и не слышала их, как будто ее оглушили. Кончилась сказка.

На другое утро тетя Поля сказала отцу в сенях:

— Миколай Максимыч, девчонка-то вроде захворала…

— Ну? — испугался Николай Максимыч. — Как же это? Вчера ведь была здорова.

— Нет, вчера уж сникла. С утра ничего, а потом как подменили. И ела плохо, и молчала больше. А ночью вроде стонала. Не то плакала, не то стонала во сне.

Николай Максимыч растерянно смотрел на бабушку и повторял: «Как же это? » Гудок машины за крыльцом торопил, а он переминался с ноги на ногу.

— Жару у нее нету, — продолжала бабушка шепотом. — Ничего этого нету, а вот… Ну ты ступай, Миколай Максимыч, ступай, а в обед приезжай пораньше.

Николай Максимыч приехал пораньше и застал Зойку и бабушку за делом: обе терли картошку на крахмал. «Фу-у, обошлось», — подумал он и весело сказал:

— Не ждали?

— Не, ждали, — ответила Зойка. — Мы сегодня домой едем, папа.

— Нагостилась, — с обидой сказала бабушка Поля. — До срока собралась.

Николай Максимыч был удивлен: еще два дня оставалось, уговаривал подождать. Бесполезно — домой и все тут.

Когда Зойка оделась и вышла за водой, тетя Поля сообщила:

— Как сглазили девку. Хочешь верь, хочешь нет. Вчера еще веселая была с утра.

— О чем вы с ней говорили, тетя Поля? Может, неприятное что, тяжелое?

— Неприятное! Зачем же я неприятное стану ей говорить, еще в своем уме.

Бабушка обиженно поджала губы, но расстроенный вид Николая Максимыча смягчил ее, и она объяснила:

— Ну, про скотину ей рассказывала, про наседку. Городским ребятишкам это всегда интересно. Она сама спрашивала. А сегодня она невеселая была, молчаливая. А потом спросила только, куда этих девают, которые в плохих делах замешаны.

Николай Максимыч удивился такому повороту в разговоре, но вдруг в нем шевельнулась неприятная догадка.

— Ну и что ж?

— Ну и ничего. Посылают, говорю, кто куда заслужил: в колонию, а то и в тюрьму.

В сенях Зойка звякнула ведром и вошла в избу.

 

 

Мир нарушился в Зойкином доме. Все были угрюмые, говорили мало. Даже Анна Даниловна. Встретила она своих приветливо, соскучилась без них, но оба они как не в себе были. Бабушка постаралась приладиться и так и этак, потом обиделась и замолчала. На третий день не выдержала, сказала сыну:

— Что вы оба какие… Не знаешь, как подступиться. Чего там у вас вышло?

— Ты прости, мама, я как-то совсем… А там ничего не вышло. Напрасно мы с тобой надеялись что-то поправить. Нужно все объяснить, а то девочка неизвестно до чего додумается. А в дневнике у Зойки действительно появилась запись:

«Разве женщины занимаются дурными делами? Особенно матери? Я не знаю ни одной такой матери. Нет, теперь свою — свою. Откуда она взялась такая? И почему она — моя? Что я скажу, когда буду вступать в комсомол? »

И еще:

«Я хорошенько подумала и не могла вспомнить ни одной женщины. Даже в книгах я не читала. Это все большие мальчишки, которые не хотят учиться, вроде Хохрякова из 8-го «Б». Или плохие мужчины. А женщин таких нет. Значит, моя мать там одна среди них. Как ей не стыдно? » Слово «там» и «одна» подчеркнуто двумя линиями.

Бабушка сидела молча. Николай Максимыч тоже.

— Ну что ж, мама, — сказал потом Николай Максимыч. — Нельзя так терзать ребенка.

Он решил поговорить в тот же вечер, но не тогда, когда Зойка, свесив челку, сидела над уроками. «И сейчас не надо», — думал он, когда Зойка кормила рыбок и лицо у нее над освещенным аквариумом было тихое, чуть улыбающееся. А потом прибежали подружки.

Как-то однажды в школу приехали французские ребята. К этому дню разучивали стихи, песни и даже поставили небольшую пьеску про французских коммунистов. Зойка играла отважную дочку командира.

Гости сидели в первом ряду. В конце спектакля они сильно хлопали в ладоши и быстро-быстро говорили по-французски. Потом вышел на сцену красивый мальчик и поблагодарил участников спектакля. Особенно ему понравилась игра «мадемуазель Зои», и он приколол Зойке на блузку французский значок. Зойка стояла смущенная, раскрасневшаяся, у нее даже немного кружилась голова.

Потом гости с толпой ребят и с учительницей ходили в классы, в лабораторию и живой уголок. Всем хотелось получше рассмотреть французов, хотя это были самые обыкновенные ребята. Люся прямо не спускала с них глаз и все удивлялась, как можно так быстро говорить по-французски и не сбиться. Потом она трогала у Зойки на груди «красивую брошечку» с петушком. Учительница сказала, что это не брошка, а значок, а петух — это вроде национальной эмблемы Франции.

Зойка после приколола этот значок на школьный фартук. Димка Лавров на перемене глянул на него и, приняв позу деликатного француза, сказал в нос: «Ах, мадемуазель Жоа». А ты заметила, что он говорит не Зоя, а Жоа?

Ну и пусть. Тебе-то что?

А мне ничего, — сказал Димка уже своим голосом и опять посмотрел на петушка. — А вот в другом государстве эмблемой взяли индюка. И между прочим, дохлого.

Это было месяц назад. А сегодня после уроков учительница показала конверт — письмо французских ребят. Марку с Эйфелевой башней решили отклеить и отдать коллекционеру — Димке Лаврову.

— Не надо, — сказал Димка. — У меня уже есть.

Тогда ее попросила Люся, хотя раньше она марками как будто не увлекалась. Читала письмо Вера, потому что она лучше всех знала французский. «Здравствуйте, мадемуазель Зоя и все ребята! » — прочла она громко. Зойке стало жарко.

— Это Зойкин француз! — крикнул кто-то.

— Пусть сама читает!

— Да что вы… ну вас, — еле проговорила Зойка и не знала, куда деваться.

Учительница постучала тихонько по столу:

— Тут ничего особенного нет, — сказала она. — Обычная французская вежливость. К девочке обращаются прежде, чем ко всем остальным.

— Вот, — сказала Вера и глянула на мальчишек. — Не то что вы. — И стала читать дальше. Письмо как письмо. Описывались впечатления от поездки в Москву и Ленинград. Пока Вера читала и переводила, Зойка немного пришла в себя. Вот уже и «адью» — до свидания всем ребятам и Зое и вдруг «привет Зоиным маме и папе».

«Маме». Зойку как будто хлестнули. А ребята уже знали, что это французская вежливость, но все же кто-то сказал: «Деду и бабе», «Внучке и Жучке». Немного пошумели и разошлись.

Зойка осталась на месте. Пусть все уйдут, пусть они успеют выйти из школы. Ей лучше одной. Ребята, конечно, просто так крикнули про Жучку и внучку, ведь многие из них и не знали, что у Зойки нет матери.

В раздевалке уже не было толкучки, Зойка оделась не спеша. На улице шел снег. Когда идет снег, почему-то вспоминается лето. А почему же не идти тихонько и не думать о лете, когда идет снег и когда ничего неприятного не случилось… Вдруг рядом оказался Димка.

— Атлас в парте забыл, — сказал он. — Бегал обратно.

— Ты всегда что-нибудь забываешь.

— Не всегда, а каждый день.

Ох уж, скажите, какой остроумный. Но все же Зойка невольно улыбнулась, потому что сказал он это с забавной миной, так что на щеке у него появилась ямочка. У людей бывают две ямочки на щеках, а у него одна. Зойка спросила, почему так.

— Тоже оставил где-то одну и не нашел.

Так они и говорили о всяких пустяках, а это уже значит, что ничего не случилось. Но у Зойкиного переулка Димка вдруг сказал:

— А он не виноват… этот твой… этот француз. Он не хотел…

— Я ничего и не говорю. Почему ты думаешь?

Димка покрутил портфелем.

— Да нет… А вот знаешь…

— Ты ручку оторвешь.

— Она уж отрывалась. А у меня вот знаешь… мама не родная.

— Как? — Зойка остановилась.

— Очень просто.

У Зойки все перемешалось в голове.

— Да… ну и как же ты? — спросила она не сразу.

— Нормально, — сказал Лавров. — Не плохо, между прочим.

Зойка посмотрела на него. Конечно, не плохо. Совсем обыкновенный мальчишка и даже, пожалуй, лучше.

— А ты… нет, она… — у Зойки дрожал голос и немного побелели губы. Димка заметил это и испугался.

— …А давно она у тебя?

— Давно. С… самого начала. — Димке тоже стало не по себе, и Зойка это тоже заметила. Какой-то мальчишка окликнул Лаврова, и тот кивнул головой.

— Подожди. А как же твой братишка, этот… Юрик? Он — тоже?..

— Шурик. Нет, он родной. — Димка смотрел в сторону и отколачивал сосульку от трубы. Конечно, разговор такой никому не приятен, но Зойка в первый раз встретила человека, у которого тоже не все просто.

— А как ты узнал? Они сказали?

— Сам догадался, — неохотно буркнул Димка. — Никто не говорил.

«Правильно, — подумала Зойка. — Можно самому догадаться». Потом Зойка шла одна по своему переулку. Шла и думала, что все-таки есть такие люди, у которых тоже не все просто в семье. Такому человеку можно все рассказать. А другому, наверно, понять это трудно. Зойке так кажется. Вот Вера, например. Лучшая подруга, умница такая, а все равно никогда не хотелось с ней поделиться именно этим. Вера, конечно, ни при чем и все равно остается лучшей подругой. Но все же бывает, что от ее волос пахнет мамиными духами, которыми она помазалась «только чуть-чуть», и носит она мамины перчатки с длинными пальцами. А если у одного человека столько маминого, а у другого нет совсем ничего, то… вот в этом и разница. А теперь… Димка. И надо же случиться, чтобы это был именно он.

Нет, Лавров все-таки не просто одноклассник с четвертой парты.

 

 

На другой день Анна Даниловна вошла в комнату с каким-то печально-торжественным выражением и обратилась к Зойке:

— Давай, доченька, поговорим с тобой серьезно.

Зойка вся натянулась, как будто внутри у нее что-то выпрямилось.

— Не надо, бабушка, — сказала она резко. — Я уже знаю.

— Да чего ты там знаешь? Откуда?

Бабушка вздохнула и опустилась на диван.

— Знаю сама, — проговорила Зойка отрывисто и четко. Пальцы ее вцепились в спинку стула и побелели. Она выпрямилась и откинула голову и говорила недобрым звенящим голосом:

— Все равно я узнала. Зря вы молчали столько. Я не маленькая. Моя мать — плохая женщина, дурными делами занималась. Я знаю, где она. Вам стыдно было говорить! Мне тоже стыдно теперь. Я тоже буду молчать, как будто ничего не знаю. Ни у кого нет такой матери!

Зойка кончила сразу, как и начала, и стояла все такая же, откинув голову, вся белая, с белым лицом, белыми косами, как мраморная. Бабушка выслушала молча и сказала спокойно:

— Не надо, доча моя, так терзаться. Сядь-ка сюда, мы потолкуем с тобой, раз ты не маленькая.

Зойка медленно разжала пальцы и глянула на бабушку. Она хотела выйти из комнаты, но глянула на бабушку и бросилась вдруг ей на шею, еле выговаривая сдавленным горлом: «Бабушка, бабушка, ах, ба-а-бушка-а! » Слезы залили и лицо и все бежали, бежали, мешали дышать, мешали говорить, от них было некуда деваться.

Когда Зойка затихла, бабушка вытерла передником ее лицо, а потом свое.

— Вот мы и наплакались, старый да малый. Это ничего, так лучше. В себе держать тяжелее.

Бабушка скинула с себя платочек и привычно поправила полосы. Она всегда снимала платок, когда собиралась что-нибудь делать, вроде он ей мешал, и надевала его только на досуге.

— Это ты зря сказала, Зоенька, что тебе стыдно своей матери, — начала она мягко. — Совсем зря. Это не позор, а несчастье наше. Никакая она не дурная, с чего ты взяла? — бабушка расправила мокрый передник. — Отец твой, Зоенька, не велел мне рассказывать. Ты, говорит, мама, Галю не любишь, это мать твою, а потому, говорит, ты не так расскажешь. Плохо вроде я расскажу. А я не то что не люблю ее, горемычную, за что ее не любить? — но только у сына моего вот теперь жизни нету. А мне это каково? Ну ты мала, была бы побольше, ты бы все поняла.

— Я и теперь понимаю, — сказала Зойка.

— Ну вот и ладно. А я ее хаять не буду. Уж какая ей жизнь выпала, не доведись никому.

Зойка поджала ноги, подобралась, ей стало тревожно.

— Она сама из Белоруссии, мать твоя. Когда война началась, ей пятнадцать годов было. Место их, конечно, немцы заняли. А отец у нее председателем колхоза был, а потом партизаном стал. А Галя дома с двумя младшими братишками оставалась. Матери-то у них к тому времени уже не было. Когда немцы пришли в село, стали партизан искать. Кто-то и указал на них. Ну мать твою… уж и говорить-то страшно, пытали, мучили, все про партизан дознавались. Когда так не вышло, стали у нее на глазах братишек ее терзать. А она, значит, глядеть должна. Вот что, паразиты, делали.

Бабушка заплакала и оборвала свой страшный рассказ. Зойка не шевелилась.

— А одному-то было одиннадцать годков, — продолжала бабушка, — а другому-то, никак, только восемь. А она, значит, глядела на них и молчала. Сознание у нее помутится, ее немцы холодной водой отольют и — опять. Так и замучили обоих у нее на глазах.

Зойка выпрямилась и застыла, опять стала бледной. Вот она, война, страшное чудовище, уж вползло в ее дом и терзает самого близкого, самого лучшего человека — мать.

А бабушка говорила, что потом Галю погнали в Германию. Оборванных, голодных детей отбили наши войска, тогда уже началось наступление, и отправили в тыл. Галя училась в интернате, вот в этом самом городе, а после войны уже в техникуме.

— …Помню, отец твой ее первый раз к нам привел. Тоненькая, пугливая, из себя ничего. Только я сразу заметила, что неровная она какая-то: то веселая, то молчаливая. Начну приглядываться к ней, бывало, и как-то страшно мне станет. «Не женись, — говорю, — Коля, на ней. Видишь, она…» Как осерчал на меня твой отец, аж задрожал. «Как ты можешь, — говорит, — мама, сказать такое после того, что знаешь о ней». Очень обиделся, — бабушка вздохнула. — А я погодила и опять: «Не женись. Знаю я, сынок, что не виновата она и хорошая девушка, а не женись». Он вскочил тогда, помню, со стула: «Можно подумать, мама, что война мимо тебя прошла, не задела». И в дверь. И не приходил двое суток. Это меня-то не задела война, — проговорила бабушка горько. — Сына Мишу на финской, и мужа на этой убили. Сказал, как побольнее мне. Ну, я не обижаюсь. Я понимаю, любил он ее и жалел очень за такие мучения.

— А потом? — спросила Зойка беззвучно.

— А потом поженились. Года два ничего было, уж и ты появилась. Только скоро вижу — неладное с ней: угрюмая, молчит, ночью тихонько разговаривает, братьев окликает. Отец твой сам не свой стал. Туда, сюда, по врачам… И в санаторий ее, и сам с ней уезжал в деревню. Сначала вроде лучше, а потом опять. А дальше-то уж совсем… Все ей это заново представлялось, кричала все, боялась. И все рот себе ладонью зажимала. Это значит, чтоб невзначай ей слова не вымолвить врагам своим, если сил не станет…

Бабушка опять заплакала, а Зойка сидела не шелохнувшись.

— Будь она проклята, эта война, — сказала бабушка медленно и твердо. — Будь она проклята, чтоб никогда ее земля не знала.

 

 

Николаю Максимычу не спалось. Горка окурков в пепельнице росла. Вспомнились многие за долгие годы поездки в загородную больницу, когда он возвращался совсем разбитый и одинокий. А иногда вдруг появлялась надежда, надежда на выздоровление, но потом все рушилось…

Наступала осень, когда Зойке надо было идти в первый класс. Николай Максимыч сидел в больничном саду на скамейке с женой. Галина была спокойной, ровной, совсем хорошо и правильно говорила о небольших делах своей палаты и о том, что пришла осень. Тогда Николай Максимыч осторожно напомнил, что Зойка уже пойдет в школу.

Галина вдруг замолчала, лицо у нее стало грустное и даже не просто грустное, а какое-то безнадежно-печальное. Николай Максимыч испугался, что ей станет плохо, но она вдруг тихо сказала:

— Сколько я уже ее не видела… Хоть бы глазком…

Тогда Николай Максимыч достал последнюю Зойкину карточку в новой, чуть великоватой школьной форме. Галина взяла ее за уголок крепко и посмотрела очень пристально, жадно и стала медленно подносить к глазам ближе и ближе, и уже совсем близко, что и рассмотреть нельзя. Николай Максимыч опять встревожился, но она прижала вдруг карточку к щеке и погладила пальцами обратную сторону.

Ну вот, она просто хотела прижать, приласкать свою девочку. Но вдруг вырвался крик:

— Федя! Не дам, не дам!..

Сбежались сестры, вызвали врача. Николай Максимыч, виноватый и подавленный, приехал домой последней электричкой. Была ли Зойка похожа на младшего братишку Федю или просто детское лицо вызвало страшные воспоминания, кто знает…

Прошло много времени. Иногда Галина казалась совсем здоровой, и Николаю Максимычу хотелось увезти ее домой, но врач говорил: «Подождем». Дочь стала пионеркой: «Подождем». Однажды Николай Максимыч не выдержал:

— Сколько ждать? Сколько ждать? Или у вас нет других слов? Она здорова, это ненужная осторожность!

Он вышел из кабинета возбужденный и протестующий. Действительно, ждать, когда больна, ждать, когда здорова! Жена уже долгое время была как будто совсем обычной, как в старые времена, и впервые за много лет стала говорить о доме. Было видно, как она хочет и как боится попроситься домой. Вот сейчас она ждала Николая Максимыча в коридоре, чтобы проститься.

— Ты знаешь, — сказала она немного смущенно. — Я хочу сделать Зойке подарок.

— Правда?

— Я связала ей пуховую шапочку, — она держала газетный сверток. — Не знаю, понравится ли?

— Девочкам, по-моему, всегда нравятся пуховые шапки.

— Ну тогда хорошо. — Галина помедлила и протянула Николаю Максимычу шапочку… на годовалого ребенка.

С этим маленьким свертком Николай Максимыч перешагнул порог кабинета. Кажется, он хотел попросить прощения у доктора Ильи Ильича, а может, просто принес свое горе этому пожилому усталому человеку? Только он ничего не сказал тогда, а остановился у двери.

— Не надо, голубчик, Николай Максимыч, — сказал ему просто старый врач. — Идите отдыхать.

И взял у него из рук этот злополучный сверток (как он догадался? ) и положил его в ящик своего стола.

Вот тогда рухнули все надежды. Впрочем, не в первый раз. Но все же болезнь отступала. Медленно-медленно. А недавно тот самый врач сказал, что есть теперь новое лечение — операция на головном мозге. Операция тяжелая, но когда все проходит удачно, наступает выздоровление.

— Тяжелая? — повторил Николай Максимыч.

— Тяжелая. На головном мозге.

— Да. Вы сказали… «когда проходит удачно». Значит, не всегда?

— Не всегда. Но у Галины, я думаю, все будет хорошо.

Это было недавно. Теперь все должно быть хорошо. Ах, как надо, чтоб было хорошо. Особенно теперь, когда знает дочь.

 

 

Зойка с Верой пришли навестить больного Димку Лаврова. Дверь открыл Шурик, белобрысый лобастый дошкольник. Димка не ожидал гостей и почему-то покраснел. Или это у него температура?

— Вот… корь, — сказал он виновато. — Я в детстве не болел.

— А я болела в детстве, — сказала Зойка.

Димка был красный и знал, что от этого сыпь на лице заметна еще больше. Девочки старались не смотреть на лицо, а это как раз и значит, что они все увидели. Фу ты, пристанет же дурацкая корь к человеку, когда совсем некстати. Говорить вдруг оказалось не о чем, и хорошо, что Вера сказала, что каждому надо обязательно переболеть корью, и что даже родители какого-то знакомого мальчика недавно ею болели. После этого все почувствовали себя свободнее. Молодец Вера. Потом поговорили об уроках, а потом смотрели Димкин альбом с марками. Хорошая коллекция, марки в ней всякие-всякие, а только с Эйфелевой башней не было. Вера, может быть, этого и не заметила. Потом поиграли с Шуриком и стали прощаться.

— Ой, Дима, я думала, это ты, — сказала Вера, подойдя к любительской фотографии, которая висела на стене. — Честное слово, когда оттуда смотрела. А это женщина. Мама твоя?

Женщина-геолог в комбинезоне и клетчатой рубашке только что опустила на землю рюкзак и кайло и улыбалась, хотя устало, но задорно. Она и вправду напоминала мальчишку, тонкая, с короткими черными волосами и прямыми бровями.

— Правда, на Димку очень похожа? — продолжала Вера. — Просто удивительно…

Димка молчал.

— Да, — сказала Зойка. — Очень. Ну, поправляйся, Дима.

И ушли.

Мама-то, конечно, родная. Уж до того родная, что даже почти одинаковая с сыном. И та же ямочка на правой щеке. Чего еще больше? Вера давно повернула на свою улицу. Она, кажется, говорила что-то? Так вот Димка… А что, если это-Шурик? Совсем не такой, белобрысый… Ах, да все они свои, чего там. И пусть свои. И хорошо.

Зойка не спеша шла бульваром, боковой аллеей, где меньше людей.

…А ведь это, наверно, не просто — выдумать такое? И не для каждого возьмешь и выдумаешь.

Да, Димка — это все-таки не только одноклассник.

 

 

В воскресенье Зойка с отцом поехали за город на лыжах. Николай Максимыч еще щадил свою ногу и шел не спеша рядом с Зойкой.

— Эх, какой ветер! — говорила Зойка. — А вот в городе он неприятный. В поле он свободный, большой, а попадет в город, между домами путается, правда? Тесно ему, злится и все норовит за ворот…

Николай Максимыч радовался Зойкиному хорошему настроению, чувствовал, как к ней возвращается тепло, которое в последнее время было утеряно. Ему даже не верилось, что после трудного разговора, которого он боялся, всем станет легче, особенно Зойке. Николай Максимыч только упрекал себя в том, что не сам он это сделал, а бабушка. Но может быть, женщина это сумела лучше? И все-таки было немного обидно, что Зойка вот уже почти неделю ни разу у него об этом не спросила. Неужели все разрешилось без него? Когда оба раскраснелись и проголодались, они выбрали широкий пенек на поляне и сели обедать. В рюкзаке был термос с горячей ухой, которую Анна Даниловна сварила перед дорогой. Миска оказалась одна, и Николай Максимыч себе налил ухи в кружку и смешно из нее отхлебывал. Зойка хохотала.

— А ты напрасно смеешься, — говорил Николай Максимыч, кивком головы сбрасывая с носа кусок рыбы. — В кружке дольше не остынет.

Так они сидели рядом на пеньке, смеялись и разговаривали.

— Ты знаешь, почему так светло? — щурилась Зойка. — Думаешь, от снега? А по-моему, потому что воскресенье. Правда, правда. Ведь все должны отдыхать, значит, обязательно надо, чтоб было не просто воскресенье, а воскресенье — светлый день.

Николай Максимыч согласился. От теплой ухи и оттого что посидели, почувствовалась усталость. Немного помолчали.

— А мама моя, — спросила вдруг Зойка, — что-нибудь знает обо мне?

«Вот. Все-таки…» — толкнулось в груди Николая Максимыча.

— Конечно, Зоя. Знает все.

— Она спрашивает? — Зойка опустила миску на колени и не поднимала глаз.

— Всегда. Каждый раз, когда я приезжаю в больницу. Все твои школьные дела, все проказы… Мы долго с ней говорим о тебе каждый раз.

Зойка помолчала.

— А мама моя красивая?

— Красивая. Ты на нее похожа.

Зойка уронила ложку, нагнулась и подняла и так, со снегом, опустила в миску с ухой. Николай Максимыч видел, что она еще что-то хочет спросить.

— Я когда-нибудь увижу ее?

— А-а, да. Конечно. — Николай Максимыч немного растерялся, и Зойка сразу насторожилась.

— Да или нет? — спросила она твердо и подняла глаза на отца.

— Увидишь, Заяц, а как же? — попробовал Николай Максимыч говорить веселее. Но не получилось. Ему стало неловко своего фальшивого тона, он почувствовал, как это неуместно сейчас и не нужно им обоим.

Дочь ждала ответа.

— Понимаешь, Зоя, мама сейчас еще больна. Она не может видеть детей, ты теперь знаешь. К ней тяжелые воспоминания приходят… Поэтому раньше было нельзя. А теперь… — и Николай Максимыч рассказал про операцию. — И когда к ней уже будут пускать, в одно из воскресений, мы поедем вместе. Ты не замерзла?

— Нет.

Николай Максимыч взял холодную уже миску из покрасневших Зойкиных рук и протянул ей варежки.

— А ты маму любишь? — спросила она тихо.

— Да.

— Я тоже, — губы ее дрогнули. — А бабушка нет.

— Нельзя нам на бабушку обижаться, Зоя. — Николай Максимыч стал укладывать рюкзак. — Ее понять надо. У бабушки была семья: муж и двое сыновей. Война разрушила семью, только я остался. Она первое время даже и не верила, что я живой вернулся. Бывало, просит: «А ты говори со мной, Коля, чтоб я голос твой слышала. А то все мне думается, одна я опять». Видишь?

Зойка заметила в руках своих варежки и надела их.

— …И так ей хотелось, чтоб в нашей семье, в новой, моей уже семье, все хорошо было, тебе и мне. Не надо обижаться на бабушку.

Обратно двинулись по старой своей лыжне, а потом, чтоб сократить путь, по целому снегу. Небольшое поле за лесом кончилось. Николай Максимыч и Зойка сняли лыжи и вышли на дорогу. К станции спешило много людей в пестрых спортивных свитерах, в ярких шапочках.

Зойка была уставшей от долгого похода и взволнованной от большого и очень нужного разговора. Но ей было хорошо оттого, что был этот поход и этот разговор, и, самое главное, оттого, что есть теперь впереди особое воскресенье — светлый день.

 

 

Вечер дома прошел по-особому. Отложили обычные дела, позабыли про билеты на выставку, потому что все это было сейчас ни к чему. Говорили про маму. Никогда еще не было так, чтобы сидели все вместе и говорили про маму.

А началось все с того, что Николай Максимыч открыл дверь и, не снимая пальто, прошел в бабушкину комнату. И вдруг бабушка заплакала. Зойка насторожилась и поднялась из-за стола. А Николай Максимыч уже вышел к ней. Он улыбался, а бабушка за дверью плакала, и Зойка испугалась — что это?

— Я от мамы, — сказал Николай Максимыч.

А потом все сидели за столом, и Николай Максимыч рассказывал, как ему позвонили на работу из больницы и попросили приехать, потому что маму уже совсем подготовили к операции, и уже скоро будет назначен день, и нужно только его, Николая Максимыча, согласие.

Молодой нейрохирург обстоятельно, хотя с некоторой горячностью, объяснил Николаю Максимычу, в чем состоит суть новой операции, разработанной советскими учеными. Все выходило отлично. Николай Максимыч попросил разрешения подумать.

Старый палатный врач Илья Ильич подошел к нему в коридоре:

— Соглашайтесь, голубчик. Не бойтесь. Хирурги, конечно, народ решительный, особенно молодые. Но я-то — старый консерватор, и то — за.

— Да, да. Я… не возражаю. Только неожиданно… хотя я, конечно, давно знал.

С Галиной разрешили свидание.

— Коля, ты дай согласие, — попросила она. — Я вынесу. Честное слово.

— Я тоже верю теперь, что вынесет, — сказал Николай Максимыч.

— Да погоди ты! — суеверно отмахнулась Анна Даниловна.

— Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить. Все будет хорошо, мама.

Зойка никогда не видела такого радостно-взволнованного отца.

— …А ты знаешь, что она вспомнила сегодня? Нашу старую продавленную тахту. «Мы, говорит, мечтали с тобой о новом диване с полочкой. А ведь это теперь совсем не модно». Видишь? Раньше она ничего такого не помнила.

Продавленная тахта давно отжила свой век, да и квартира была новая. От прежней мебели остался только один комод, который отстояла бабушка:

— Пусть будет тут в уголочке, никому не мешает. Что это за дом без комода?

На другой день Зойка подошла к Анне Даниловне:

— Давай, бабушка, этот комод вот сюда поставим, чтоб сразу его видно было… Когда мама войдет…

— Давай. Хоть он и плохонький стал.

— Это ничего. Да он и не плохонький вовсе.

Анна Даниловна прикрыла на кухне дверь и тихонько заплакала, чтобы Зойка не слышала. «И как она догадалась-то? Откуда бы ей знать?.. Чтобы мать, значит, сразу домой вошла, а не в чужую квартиру». И потом бабушка все удивлялась и сыну вечером сказала:

— Мы-то с тобой и то не додумались. А ведь это уж точно: глянет на знакомый-то комод и сразу… дома.

Зойка начала в своем дневнике новую страницу:

«Все, что тут было написано, — ерунда. А последние записи стыдно читать. Это — пятно на моей совести. Дневник, конечно, я уничтожу. Но сначала я хочу сказать, что самое страшное зло — это война. От нее страдает моя бабушка, моя мама и папа. И я. А это ведь целых три поколения. И так у всех».

И в конце — размашисто карандашом.

«Я не знаю, кем буду. Может быть, разведчицей, а может, балериной. Но все равно я буду работать так, чтобы фашистам стало тошно, чтобы они взорвались на своей бомбе. Вот. Все. Теперь можно уничтожить тетрадь».

 

 

В больнице — обычное рабочее утро.

Хирург кончил мыть щеткой руки. Сестра молча подала ему тампон со спиртом, сухой тампон. Потом надела на него стерильный халат. Хирург не прикасался ни к чему своими чистыми руками. Он привычно держал их перед собой ладонями друг к другу.

Мысленно он был уже в операционной. На столе — Галина. Сегодня она. Вчера пришло письмо от ее дочери. «…Я знаю, что врачи отдают все свои силы, у них очень благородная профессия. И Вы, пожалуйста, доктор, все-все сделайте во время маминой операции, чтобы мама была здоровой. Верните маму домой…»

Верните домой! Вот это — цель операции. В этом смысл ее. Вырвать человека из многолетнего больничного плена, возвратить в семью. Открыть заново мир с его трудностями, тревогами, радостями…

Врач отлично знал, когда и почему заболела Галина, но девочка писала ему об этом, и еще о том, что «…война ведь дивно кончилась, и все, кто остался жив, живут дома, а мама нет. Почему? » — спрашивала она. И тут же утверждала: «Мама должна жить дома. Мы все ее ждем. Доктор, верните маму! »

Весеннее солнце хлынуло в комнату с белыми стенами. Почки лопнули на тонкой ветке за окном. Кончился зимний сон…

Подали резиновые перчатки. Все готово. Хирург вошел в операционную.

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.