Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Несёт меня лиса 2 страница



Ваня с Фомой приставили к крыше длинную лестницу и домовой, ворча на недомыслие дома, стал медленно подниматься вверх. Почувствовав подъём, за пазухой у него стали попискивать взволнованные мыши.

- Тихо вы там, - встряхнул их домовой, - разорались тоже. Большое дело, на крышу лезем.

Осторожно ступая по коньку, Фома на четвереньках, словно огромный кот, добрался до трубы. Придерживаясь за её тёплые шершавые бока, поднялся во весь рост. Обошёл кругом.

- Всё тут в порядке. Чего ему надо? – бормотал он. – Может, внутри чего… Хотя чего там может быть? Дыра, она и есть дыра.

Домовой ухватился за край трубы и заглянул внутрь, в её чёрное, сплошь покрытое сажей, словно нежной пушистой шёрсткой, нутро.

И тут дым вдруг выгнулся дугой, подхватил Фому за ворот и стал поднимать в воздух. Домовой отчаянно заболтал ногами, заверещал, что было мочи:

- А ну отпусти! Брось баловать, ишь чего удумал! Отпусти, говорю, немочь бледная! По ветру развею, в пыль обращу! Брось, дровяной послед!

Почуяв неладное, за пазухой халата испуганно завозились, заверещали мыши. Некоторые любопытные попробовали высунуться наружу, но увидев, как удаляется от них земля, с крышей дома, сараем и удивлённым маленьким мальчиком возле лестницы, в страхе спрятались обратно. Прижались что есть сил к домовому, закрыли глаза и замерли, будто нет их вовсе и никогда не было. А Фома не переставал брыкаться, упорно пытаясь пнуть дым, но ноги его нисколечко не могли повредить этому тёплому молочно-белому потоку и вознесение домового вместе с мышами в небеса неумолимо продолжалось. Дым нёс их легко, словно они были не тяжелее тополиных пушинок в июне.

- Вот ведь бестелесное создание, ни пинка ему не дать, ни кулаком не хватить, - сетовал домовик, крутясь, как ухваченная за шиворот кошка. – Это всё дома проделки. Его выходки, уж я-то знаю. Ну погоди, сарай дровяной, спущусь, муравьёв на тебя натравлю. Рыжих, чёрных, всяких. Самые злые муравейники выберу. Чтоб в труху тебя изъели. Целыми днями от щекотки трястись будешь!

Домовой поднимался всё выше. Дом его стал уже совсем крохотным и вскоре затерялся среди лесов и полей. Дороги превратились в тонкие волоски. Под ярким светом месяца земля внизу лежала словно посеребрённая. Будто среди лета вдруг пришла зима и всё укрыла белая пороша. Фома дёрнулся последний раз и утих, залюбовавшись огромным ночным простором, молчаливым и таинственным. Линии горизонта словно в испуге разбегались прочь друг от друга, открывая всё новые заповедные дали, куда домовому никогда не добраться. Мыши, осмелев, высунулись в дырки хламиды и молчали, заворожённые небывалой картиной. Они, никогда не покидавшие подвал, не могли поверить увиденному и застыли от удивления и радости. Просторы распахивались перед путешественниками, словно кто-то раскатывал небывало красивую ткань: притихшие леса, сабля реки, укутанная белёсым туманом, мост, размером с былинку, росистые поля. Стая уток взлетела с далёкого озера и двинулась куда-то бесшумными чёрными точками.

- Не иначе, Урт спугнул или рыбина его, - подумал Фома.

Звёзды звенели под ветерком звонко и красиво, как крещенские льдинки. Фома запахнул халат на груди, затянул пояс. Ни одна птица не залетает в такие выси, куда занесло маленького домового. Воздух стал колючим, как в самую лютую зиму. Путешественник дохнул, изо рта вылетело облачко пара и лёгкий ветерок тут же разметал его.

Дали становились всё неогляднее и вдруг на юге открылась огромная мерцающая в ночном свете водная гладь и вокруг словно разом посветлело.

- Море! – прошептал Фома и тихо пискнули за пазухой мыши, вторя ему.

Море переливалось и играло. Фома даже с такой высоты почувствовал, какое оно тёплое и ласковое. Показалось, что он слышит шелест бегущих по жёлтому песку волн, стук камней, что переворачивает прибой. Послышался крик чаек, плеск дельфинов, шумные вздохи китов.

- Море, это там, где край света, - прошептал домовик и в тот же миг стал снижаться.

- Эй, погоди! Дай ещё посмотреть, - просил он дым, но тот продолжал спускать его вниз.

Поднялся ветер, захлопал полами хламиды, теснее прижались к домовому мыши. Столб дыма наклонился, как дерево в ураган, и стал относить Фому куда-то прочь от дома. Почуяв, что этак его может отнести куда угодно, домовой снова задёргался, засучил ногами.

- К дому неси! Слышишь? Где взял, там и положь! Не твоё, не лапай! Да куда ж ты меня тащишь-то?

Внизу мелькали какие-то совсем незнакомые места. Спящие деревни, железная дорога с паровозом, из трубы которого валил чёрный, как комья непроглядной тьмы, дым. Освещая себе дорогу фонарём, паровоз сердито загудел и исчез за лесами. Домовой хватанул ртом сажи, что выкинула в воздух машина, зачихал, закашлялся.

- Вот железяка, не продыхнуть после неё! Нет, конь куда лучше… - проговорил он осипшим голосом. За пазухой у него звонко чихали мыши.

Дым бросил Фому посреди бескрайнего поля. Путешественник, громко охая, перекатился по высокой траве и замер, запутавшись в прочных стеблях. При падении пояс его халата развязался и серые пленники, вереща, рассыпались вокруг. Домовой открыл глаза. Прямо над ним, посерёдке неба висел месяц. Фома провёл по лицу мокрой от росы рукой, сел, тряхнул косматой головой.

- Да… - протянул он. – Слазил на крышу. Вот те здрасьте-пожалте.

Он оглядел мышиное племя, которое, сиротливо попискивая, собиралось возле него. Зверьки вопросительно поглядывали на домовика, мол, что делать-то будем? Где жить-ночевать станем?

- Домой пойдём, - коротко ответил им Фома.

И они пошли домой. Добирались неделю. Спали в ямах под корнями вывороченных сосен, под мостами через неспешные тихие речки из тех, что летом воробью по колено, в душистых стогах да заброшенных шалашах пастухов. Если ночи были прохладные, Фома укрывал своих недавних врагов дырявой бородой и полами халата. Мыши, боясь остаться в одиночестве, старались ни на шаг не отставать от домового и лишь когда их маленькие лапки совсем ослабевали, начинали робко и просительно напоминать о себе. Фома останавливался, вздыхал:

- Вот, коротконогие… Этак мы и до крещенских морозов не доберёмся.

После чего садился и ждал, пока его спутники отдохнут.

- А за пазуху я вас больше не возьму. Будем считать, что наказание своё вы отбыли, так что извольте теперь своим ходом добираться, - говорил он им.

Питались путешественники чем придётся. Где на землянику набредут, где пшеничное поле встретят. Голодать не голодали, но и сыты тоже не были. Ели всё больше на ходу, очень уж хотелось побыстрее до дома добраться.

И однажды, через неделю после полёта, поздно ночью они все вместе ввалились в родной подвал и тут же заснули мёртвым сном. Спали три дня без просыпу. И все три дня снилось Фоме море – огромное и синее. Оно гладило ладошками прибоя песок на берегу, журчало, словно тихо смеялось, перекатывало с места на место клочья вырванных штормами водорослей, взбивало пузырьки пены и, шаля, брызгало на домового солёной водой. А тот мокрый до нитки стоял по щиколотку в прибое и взахлёб смеялся, будто с ним играли в самую интересную и весёлую игру на свете.

С той поры Фома стал словно сам не свой. Часто сидел задумавшись и чертил пальцем в пыли какие-то волнистые линии. И что самое интересное, в такие моменты вокруг него всегда собирались мыши и, притихнув, внимательно смотрели на его рисунки, словно домовой рисовал что-то очень интересное и важное для них. По ночам Фома забирался на крышу, вставал на цыпочки и подолгу смотрел на юг, стараясь заглянуть за верхушки лесных деревьев, и увидеть что-то далёкое-далёкое. Потом вздыхал, забирался на трубу, сажал на плечо старую галку и до самой зари смотрел в небо.

 

 

А пока Фома с мышами добирался из тех мест, куда занёс его дым, с Ваней и домом приключилась одна история.

Однажды ночью Ваня по обыкновению спокойно спал в своей кроватке и приснился ему странный сон. Будто сидит он в саду под цветущей яблоней. Ветер лепестки носит повсюду, словно снег зимой, щекочет лицо мальчику, вьёт по земле позёмкой. Молоденькие листочки яблони шуршат, трутся друг о друга зелёными ладошками. Лепестки Ване в волосы набились, а он доволен, хохочет, машет руками, играющим котёнком ловит чуть розоватые пятнышки, что порхают вокруг него. Солнышко с неба светит, пробивается сквозь лепестки и листья, слепит глаза.

И вдруг слышит Ваня, плачет кто-то. Отовсюду слышатся печальные тихие детские голоса. Звуки прозрачные, тонкие, будто кто осколки хрусталя пересыпает. Ваня вскочил на ноги, огляделся и видит, выходят к нему из зарослей мальчики в длинных рубашонках такого красивого и светлого цвета, какой бывает у свежеотёсанных брёвен из которых дома строят. Мальчики маленькие совсем, самый высокий Ване по грудь будет. Сгрудились они вокруг него и смотрят жалобно. Ничего не говорят, только плачут всё громче и громче. Спросил Ваня, что за беда с ними случилась, а они только головами качают и смотрят большими серыми глазами со слезинками в уголках. Тут у него у самого зазвенело в ушах и он проснулся.

Сел в постели, сердце бьётся, рубашонка на спине вся от пота мокрая, руки дрожат. Посмотрел за окно, где в тишине и покое, словно огромные добрые животные, спали деревья. Яркие летние звёзды сияли над их чёрными спинами. И вдруг Ваню осенило, прислонился он к бревенчатой стене, замер и прислушался. В стене жалобно, будто плача, звенели колокольчики.

Не помня себя от предчувствия беды, Ваня вылез через окно на улицу и поминутно оглядываясь пошёл вокруг дома. Яркими штрихами пролетали через небо падающие звёзды, кто-то шуршал и фыркал в травах, жгуче жалилась крапива. Мальчик вздрагивал, но продолжал идти. Когда становилось совсем страшно, он останавливался, прижимался к тёплым, прогретым за день брёвнам и страх куда-то исчезал. Ваня вздыхал и шёл дальше.

Возле одной из стен дома стоял небольшой стожок сена, что привезли на конюшню. Сено подмокло во время одного из редких в то лето дождей. Его собирались разложить просушиться на солнышке, но конюху было всё как-то недосуг и стожок стоял уже несколько дней. Сам не зная почему, Ваня остановился перед ним широко открыв глаза и не в силах сделать больше ни шага. В темноте стожок походил не то на сгорбившегося мохнатого медведя, не то на растрёпанный снежный сугроб. Ваня постоял немного, перевёл дух. Он уже совсем собрался идти дальше, как вдруг стожок ярко вспыхнул, осветив стену, деревья и траву нестерпимо ярким, как вспышка молнии, светом. Пламя вырвались наружу, замахало красными рукавами, запело трескучую песню, пустилось, хохоча, в пляс. Огонь нестерпимым жаром окатил лицо мальчика. Ваня отшатнулся и упал на землю. Языки пламени принялись лизать брёвна дома и край крыши. Ваня хотел закричать, но немота вдруг сдавила его горло, свела губы. И тут клок тлеющего сена упал ему на ногу.

- Пожар! – завопил он. – Горим! Папенька, пожар!

Его словно подбросило в воздух и он понёсся к конюшне. Схватил там грабли с длинной ручкой и, не переставая голосить, побежал обратно. Обжигая лицо и руки, приблизился к стожку, что было сил упёрся в бок горящей кучи и свалил её на бок, подальше от стены дома. Потом принялся отгребать горящее сено к кустам.

Вскоре на помощь ему подоспели папенька и конюх. Вместе они быстро справились с огнём, раскидали сено и дали ему спокойно догореть в бурьяне.

К Ване подбежала закутанная в шаль маменька, обняла его, осыпала поцелуями красное лицо. Подхватила на руки.

- Господи, - плача пробормотала она, проводя руками по его волосам, - все кудряшки обгорели. И брови и ресницы…

Она легонько тронула его лоб.

- Не надо, маменька, больно, - сказал, поморщившись, Ваня.

От догорающего сена валил белый удушливый дым.

- Пойдём в дом, - сказала мать и засмеялась сквозь слёзы, - спаситель ты наш.

- Не плачь, ведь всё хорошо, - утешил её Ваня.

- Хорошо, - вытирая глаза, согласилась та.

 

 

- А мы скоро на день рождения поедем. Нас соседка Инесса Феофилактовна звала, - сказал как-то Ваня Фоме.

- И тебя тоже? – недоверчиво переспросил домовой.

- И меня.

- А не мал ты ещё по таким вещам болтаться?

- По каким таким вещам? – удивился мальчик.

- Ну по этим… Смотреть, как кто-то рождаться будет.

- То есть, как рождаться? – не понял Ваня.

- Как-как! – закричал домовой в раздражении. – Известно как. Как все рождаются!

Ваня остолбенел на мгновение, а потом заливисто расхохотался.

- Фома… Ну Фома… - говорил он сквозь смех.

- Вот он, поглядите на него! Заржал, как конь на кобылицу! Аж уши заложило, - огрызнулся домовик.

Ваня с трудом отсмеялся и принялся объяснять.

- Никто там рождаться не будет. Просто Инесса Феофилактовна когда-то давно в этот день родилась, вот и празднует теперь свой день рождения.

- Ерунда какая-то. Родилась невесть сколько лет назад, чего ж ей теперь-то надо? – недоумевал домовик. – Блажь одна, да продуктам перевод.

- А ты, Фома, когда родился?

- Я-то? Зимой.

- А в какой день?

- В морозный. Матушка сказывала, холодно было. Птицы на лету мёрзли. Говорила, к ним тогда в дом через трубу три галки залезли, воробей, и не то восемь, не то девять дятлов, - он задумался, улыбнулся. – Любила пошутить… Да и сейчас, поди, язычок востёр.

- А кто она, твоя матушка? – осторожно спросил Ваня.

- Домовица, известно кто. Первая красавица из домовиц, - гордо заявил тот. – На кошку похожая. У купца за печкой в старом валенке жила. Там и я на свет появился.

- Как же это вы вдвоём в старом валенке поместились?

- Так я же маленький тогда был, с палец. Хорошо было! - мечтательно сказал Фома. – Лежишь себе, дремлешь целыми днями. От печки тепло, от матушки тепло. В печке дрова трещат, матушка мурлычет, хвостом меня гладит. И такой покой на душе! Валенок разогреется и пахнет чем-то тёплым, то ли молоком, то ли хлебом. Прижмёшься к нему, а он от старости и не колючий уже, а даже наоборот, мягкий, добрый.

Фома замолчал, притих, закрыв глаза. Тихо вздохнул.

- А дальше-то что было? – нетерпеливо спросил Ваня. Домовой впервые рассказывал ему про свою прежнюю жизнь и мальчику было до коликов интересно узнать что-нибудь ещё.

- Когда за печкой мне тесновато стало, отправился я себе дом искать.

- Это когда было-то?

- Лет сто назад, надо думать.

- Ты такой старый? – удивился Ваня, округляя голубые глаза.

- Хе, старый! Домовые до пятидесяти лет дети. По нашим меркам я только в разум вошёл. Ещё раз пять по триста лет проживу. Да ты будешь слушать-то?

- Буду, Фома, буду, - заверил Ваня.

- Так вот, помотался я по земле, посмотрел, как другие живут, да и нашёл себе угол в доме у дьячка, что при церкви Святого Николы. Это в Стожках, сельцо такое. Крохотное сельцо, три двора, две курицы. Весь приход – два мыша с мышатами, да таракан в годовой праздник. Церковь тоже маленькая, да и дьячков домок ей под стать. Чуть больше улья. Но я был доволен, мне много не надо. При храме всего два человека и состояло – отец Андрей, да мой дьячок Кирилла. Батюшка суров был. Брови кустами, волосы серые, как волчья шерсть. Ступает – половицы гнутся. Голос – рык. Как запоёт, бывало, «Миром господу помолимся…», приход на колени, да лбами об пол, аж искры из глаз. Поговаривали, что мог бы и в храм побогаче устроится, да сам не хотел. Матушка, жена его, у церкви схоронена была. Невысокая была при жизни, тихая, как мышка. Добрая. Помогала всем, как могла. Округа на неё чуть не молилась. Она и домовому их – Митяю, всегда блюдце молока, да корку хлеба на ночь оставляла. Батюшка бранился поначалу, потом бросил. Ругнёт иногда «язычницей», перекрестится, да и забудет. Жену свою любил без памяти, хоть вида старался не показывать. Когда она заболела, он в метель за пятнадцать вёрст за доктором пошёл. Замёрз бы, да Митяй по счастью с ним увязался, подсказал дорогу. Выходили тогда матушку, спасли…

Фома снова задумался, шмыгнул носом.

- А что дьячок?

- Тот тоже хороший человек был. Маленький такой, живой, бровей нет, ресниц тоже. А бедный! Ох! Мыши в церкви богаче были. Денег ему платили мало, только чтоб с голоду не помер. А он выпить любил, к тому же. Но жил, не помирал. Утром встанет, покряхтит с похмелья, сам себе скажет: «Воззрите на птиц небесных, они ни сеют, ни жнут, сам отец небесный питает их». Подпояшется потуже и пойдёт к заутренней. В храме зимой холод, темнота! Кирилла несколько свечек затеплит, да от них свету с воробьиный нос. Так в полумраке и служат. Пар изо рта валит. У дьячка с отцом Андреем сапоги к полу примерзают. Пальцы на руках не гнутся. Страницу в книге начнут переворачивать – на полчаса возни. На ресницах иней, веки слипаются – не продрать. Я иногда стою где-нибудь в уголке, смотрю на них - слёзы наворачиваются. Ну а они службу до конца доведут, батюшка моего дьячка хлебушком угостит, стопочку нальёт, да и сам пригубит, и, глядишь, повеселели оба. А к обедне уже и солнышко выглянет. Яркое, на снег смотреть больно, так сверкает. Они западные, да южные двери в храме пошире откроют, словно и теплее им станет. Летом так и вовсе благодать. Травы высокие, церковь чуть не до половины закрывают. Отец Андрей, бывало, скажет Кирилле: «Ты бы траву-то окосил». А тот ему: «Зачем, батюшка? Первые христиане под землёй, в пещерах молились, и то Господь их видел, а нас-то и подавно разглядит. Зато от этих трав дух какой в церкви! Будто в поле служим». Отец Андрей улыбнётся в бороду и отстанет. А на следующий день опять: «Окосить бы надо». И снова-здорово. Один раз надоело батюшке дьячка моего упрашивать и зарядил он ему кулаком в ухо. Силища у отца Андрея была как у вола, Кирилла так колобочком и покатился. Очухался, сел на пол и говорит: «Не могу я, батюшка, рука не подымается за просто так траву губить. Жалко мне её. Там ведь каждый цветок, каждая былинка к солнцу тянется, жить хочет». Отец Андрей нахмурился: «Не можешь, значит? » Кирилла отвечает: «Не могу, простите батюшка». А тот и говорит: «Ну и Бог с тобой. Ты уж тоже прости меня, не со зла я». Обнялись они, поцеловались трижды и забыли про тот случай. Так и жили.

- Как же ты сюда попал, к нам? – спросил Ваня.

- Всё из-за отца Андрея. Повадились мы дьячком в карты играть. У него жены нет, хозяйства нет. По вечерам после службы скука, мухи околевали. А он подвыпьет, затоскует и давай меня звать: «Приходи домовой, в дурачки перекинемся». Я поначалу не отзывался, думал – блажит. Но нет, что ни вечер, зовёт меня в дурачки играть. Тогда я плюнул, да и вышел к нему. Он поначалу опешил – не ожидал. Я ему: «Ну что сидишь? Раздавай, раз звал». Он икнул и стал сдавать. А у самого пальцы трясутся, карты путает, масти не узнаёт, беда! Но потихоньку оправился, разыгрался и пошло-поехало. С тех пор у нас и повелось вечера вместе коротать. Иногда я ещё Митяя с собой приводил, чтоб игра веселей шла, но тот у нас редко бывал, больно спать любил. Так мы лет десять вместе и прожили. Складно, да ладно, душа в душу. И вот однажды вечером, сидим мы, как обычно, в карты играем. Дьячок винца принёс, выпили маленько. Тут дверь открывается, на пороге отец Андрей. Никогда раньше такого не было, не ходил он к Кирилле по вечерам, и вдруг нате вам! Я под пол шмыгнул, будто и не было меня тут никогда. Но тот разглядел, что я за птица, да как расшумится на моего дьячка: «Ты что же это, псиный хвост, с нечистью тут в карты играешь? Душу Сатане продаёшь? » И пошло-поехало. У него тогда матушка недавно померла, не в себе человек был, понятное дело. «Что хочешь делай, а чтоб к завтрашнему дню этого дьявольского отродья тут не было! Сам же с утра до вечера будешь грехи свои отмаливать и по тысяче поклонов в день класть! » Потом дверью хлопнул – аж крышу на нашей избёнке подбросило, и ушёл восвояси. Я тогда на подъём лёгкий был, узелок собрал, да и в путь. Дьячок со слезами просил: «Оставайся, батюшка отходчивый. Покричит, и простит. Не уходи, с тобой веселее». Да только я подумал, нечего гусей дразнить. Ну как он меня ещё раз поймает, да под горячую руку дьячка сана лишит. Потом-то опомнится, пожалеет, да к тому времени может уже и поздно будет. Попрощался я и отправился в дорогу.

Месяца с два бродяжил, всё никак не мог себе ничего подходящего найти. Хорошо хоть летом дело было, не так холодно. Я уж думал, может, на зиму себе хоть сарай какой подыскать, потому что нельзя домовику без дома, хоть какой, а нужен. И вот шёл я как-то вечером, темно уже было, небо в звёздах, смотрю строительство какое-то впереди. Брёвна кругом лежат, инструменты, стружки целые сугробы. Строителей не видно, спать уже улеглись. Только один мужик на свежеотёсанном брёвнышке сидит, трубку курит. Я хотел потихоньку мимо прошмыгнуть, а он тут меня и спрашивает:

- Погоди, мил человек. Ты не домовой, часом, будешь?

Я удивился, ведь не могут люди нас видеть, если мы сами показываться не хотим, но на вопрос решил ответить:

- Домовой, - говорю. - А тебе-то с того что за радость?

Он кольцо дыма выпустил, улыбнулся.

- Да вот, - отвечает, - сладились мы тут дом построить. Не хочешь на жительство поступить? За хозяйством присмотр нужен. Избе без домового нельзя. Верно? – а у самого глаза весёлые, добрые.

Я-то про себя сразу решил, что это хороший человек и дом у него тоже должен быть хороший, но для вида решил поломаться.

- Изба избе рознь. Чем в иную идти, лучше уж под забором всю жизнь ютиться.

Человек засмеялся, трубку о бревно выколотил.

- А ты, гляжу, разборчив. Неволить не могу, но если хочешь, поживи здесь, погляди, как строим, да что у нас получается. К холодам закончить должны. Народу много, работники хорошие. К зиме переедем.

Я посмотрел вокруг: стены ставят крепкие, тёплые. Брёвна друг к дружке подгоняют плотно. Топоры у работников пощупал - острые, ухватистые, с такими и захочешь плохо сделать, не сможешь. С тем и остался.

- Ладно, - говорю, - погляжу. Может, и перейду к тебе жить. А пока, не одолжишь ли трубку. Свою-то я потерял недавно. Да и табаку малая толика не помешала бы.

Он снова засмеялся.

- Ты, я вижу, дяденька, делец. Ещё за хозяйством смотреть не начал, а уж подарков просишь.

Но трубку дал и куревом тоже не обидел. Табак, правда, не тот, к которому я привык, ни трав в нём, ни духа настоящего. Ну да это дело поправимое, я потом всё устроил как надо.

Через три месяца вселился я в новый дом.

А мужик тот дедом твоим оказался.

 

 

В конце августа зарядили дожди. Ваня целыми днями сидел у окна и грустно глядел на улицу. Дождевые капли, монотонно шурша, шлёпались на плотные листья сирени, скатывались вниз и разбивались о поверхность большой грязной лужи, что выросла посреди двора за неделю непогоды. Сонный конюх выходил во двор и, ёжась от сырости, начинал копать большой ржавой лопатой канавку, чтобы отвести со двора воду. Земля здесь была каменистой, работа шла плохо. Конюх сплёвывал, бормотал что-то под нос и жалобно поглядывал на тёплый дом, откуда его только что выгнали. Неожиданно из конюшни вырвался жеребёнок Кибитка, сын Красавы. Наверное плохо закрыли стойло, вот он и вырвался. Оказавшись на воле жеребёнок принялся радостно носиться по двору, брызгаясь грязью, радостно повизгивая и размахивая смешной мочалкой хвоста. Следом из конюшни неторопливо вышла Красава, оглянулась, понюхала землю, лужу и застыла на месте, задумчиво глядя на падающие капли и временами поводя ушами. Конюх бросил лопату и, поддерживая руками сползающие штаны, стал загонять Кибитку обратно.

- А ну, шелупонь, пошёл на место! Вот я тебя! – покрикивал он, едва удерживаясь на разъезжающихся ногах.

Но Кибитка и не думал возвращаться в полумрак стойла, решив, что с ним играют, он радостно верещал, подражая ржанию, и продолжал носиться по двору. Его копытца сочно чавкали по грязи, брызги летели во все стороны, жеребёнок был счастлив. С горем пополам загнав беглеца в стойло, конюх постоял немного посреди двора, похожий на мокрое пугало, почесал затылок, явно соображая стоит ли работать дальше, вяло ковырнул последний раз землю, потом швырнул лопату в кусты и отправился к кухарке Наталье просить водки.

- Плесни чуток, хозяйка. Уработался. До заглотков промёрз. Налей напёрсточек, - услышал Ваня из кухни его дрожащий голос.

Дождь монотонно постукивал по стеклу. Ване было грустно. Со стороны улицы на подоконник вскочил вымокший до последней шерстинки Голявка. Ткнулся в стекло серым носом. Ваня спешно приоткрыл окно. Мохнатое существо с готовностью юркнуло в домашнее тепло.

- Спасибо, - промурлыкал садовый, встряхнулся и полез под кровать. Вскоре оттуда донеслось тихое сопение – Голявка вылизывал свою шубу.

- Пришёл, - донеслось из стены сонное недовольное ворчание Фомы. – Звали тебя? Сырость будет тут теперь разводить…

Послышалось шумное зевание и домовой замолчал.

- Фома, мы уезжаем скоро, - сказал Ваня.

- Скатертью дорога, - ответил тот. – А когда?

- Завтра днём.

- Ну, тогда успеем ещё поговорить. Уж больно спать сейчас хочется. Погода, что ли давит?..

В саду с берёзы один за другим падали жёлтые листья, только на этот раз дерево приветствовало не солнце, как это бывал каждое утро, а что-то другое, то ли осень, то ли пуще того – зиму, безмолвный сон длинной в полгода, так похожий на смерть. Мокрые листья падали отвесно вниз, словно сбитые на лету жаворонки.

Ваня вздохнул и принялся собирать свои вещи, готовясь к отъезду. Сложил стопкой книги, обвязал их крест-накрест тонкой бечёвкой. Вытащил из шкафа одежду, сложил на кровати. Комната сразу приняла какой-то растревоженный вид, всё словно замерло в ожидании каких-то перемен, которым никто не был рад. Казалось сами стены дома как-то сгорбились, провис потолок, а половицы стали скрипеть так жалобно, что Ваня забрался на стул и сидел там до вечера, что б не расстраиваться. Колокольчики в стенах молчали, лишь изредка доносилось тихое позвякивание, похожее на грустное пение.

Наступил день отъезда. Фома неловко обнял совсем поникшего от тоски Ваню, хрипло сказал:

- Ладно, ладно, поезжай, давай. Но на будущий год, чтобы к нам. Понял?

- Понял. Я… приеду. Обязательно. И ещё, Фома, я… Я уезжать не хочу. Если б можно было, я б ни за что не уехал. Может, мне папеньку попросить, чтоб меня тут оставили? А? – мальчик с надеждой заглянул в медвежьи, тёмные глаза домового.

- Не оставит. Я слыхивал, тебе в эту надо… Как там её? В ги… гимназию. Вот.

-А может, мне спрятаться? Спрячь меня, Фома. Тогда я здесь останусь, - отчаянным голосом попросил мальчик.

- Ох, да не реви ты, - приложил руки к груди домовой. – Не рви ты мне душу! Я сам не свой оттого, что ты уезжаешь…

Он помолчал и продолжил.

- Не могу я тебя оставить. Не могу. Тебя ж не на муки, не на смерть забирают. Да и вернёшься ты через год. Потерпеть-то чуть-чуть осталось.

- Неужели мне совсем нельзя тут, с вами остаться?

- Нельзя. Никак невозможно.

Домовой снова замолчал и потом тихо и осторожно добавил:

- Я тебе больше скажу. Вот ты вырастешь, и всё забудешь. И меня, и Урта, и гулянья наши, и медовика, и Голявку… Эх! Всё забудешь. Потому что все забывают.

- Нет, - Ваня испуганно поглядел на домового. – Я не забуду.

- Все забывают, - махнул рукой Фома. – Пока маленькие всё помнят. И про домовых, и про водяных, и про леших, и про садовых. А вырастут и нет ничего, будто всегда так жили.

Бросив весёлый взгляд на притихшего недоверчивого Ваню, домовой добавил:

- Но ты приезжай снова. Ты ещё не скоро забудешь. У тебя ещё есть время.

Ваня обошёл все комнаты, держась за стены рукой и прощаясь с домом. Выглянул в каждое окно, чтобы запомнить всё, что видел отсюда за это лето. Потом мальчик выбрался в сад и долго блуждал там, не обращая внимания на целые водопады, что обрушивались на него, когда он задевал тяжёлые от многодневных дождей ветки. Жалея мальчика, крапива перестала жечься, а слива и терновник попрятали колючки, чтобы не оцарапать его. Голявка сопровождал Ваню всю прогулку, забегал вперёд, грустно заглядывал ему в глаза, мурлыча, тёрся о ноги. У старой берёзы мальчик сел на корточки, посадил мокрого садового на коленки, обнял его и горько заплакал.

- Голявка, я не хочу уезжать, - бормотал он сквозь слёзы.

- Я знаю, - отвечал тот. – Тебе здесь хорошо.

- Я вернусь. Обязательно. На следующее лето, - пообещал Ваня.

- Мы все будем ждать тебя, - тихо пообещал Голявка. – Приезжай. В будущем году вишни будут сладкими.

Мальчик представил себе ярко-красные, как капельки крови, ягоды, сквозь которые просвечивает полуденное солнце и они горят от этого тягучим, медово-сладким светом. Ване сразу стало теплее, он шмыгнул носом и улыбнулся.

В день отъезда дождь прекратился. Погода установилась тихая, будто уставшая от затяжного ненастья. По небу брели понурые стада серых туч, сквозь разрывы в которых пробивалось бледное, словно неловкая улыбка, небо. Ваня стоял рядом с коляской, наблюдал, как конюх грузит вещи, посматривал на дом и тяжело вздыхал. Из окна мансарды ему улыбалась, чуть покачивая головой, бабушка. К её коленке прижимался Фома, она гладила его по взлохмаченной макушке и что-то тихо говорила. Ваня видел, как шевелятся её губы, но не мог разобрать ни слова и от этого ему становилось ещё тоскливей.

Вскоре пыхтящий паровоз увёз Ваню в Москву.

Первые несколько дней в городе мальчик ничего не мог делать. Всё валилось у него из рук и он часами просиживал на диване, вспоминая прошедшее лето: закатное марево, окрашивающее весь мир в багровые цвета, когда из тенистых уголков начинает разливаться ночная тьма, медленно заполняя собой всё вокруг; сонный шелест камыша в июльский полдень; крики грачиных стай, завершающих облёт молодняка перед дорогой в далёкие тёплые края; тревожный звук яблока, падающего где-то среди ночи в садовой глуши; ленивые движения огромного сияющего хвоста сома-солнце; счастливый смех Урта, прыгающего с высокой лозинки в тихую заводь Ягодной Рясы; запах дыма от прокопчённой трубки Фомы; звуки мышиной возни вечером под полом; яркие острые звёзды, что глядели по ночам в окно… Лето не отпускало мальчика, Ване хотелось вернуться обратно в то весёлое беззаботное время, когда всё вокруг тебя поёт и смеётся. Родители, видя печаль ребёнка, особо не донимали его, веря, что детская грусть, как хороший гость всегда знает, когда пора уходить. Лишь изредка, тихо проходя мимо сына, маменька или папенька гладили его по светлой голове, приветливо улыбались и снова оставляли одного.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.