|
|||
ГЛАВА ШЕСТАЯ 1 страница
Нортон поставил телефон на виброзвонок, но мог бы и не трудиться. Шума от его скачек по стеклянному столу не меньше, чем от рингтона. Он поднимает трубку, смотрит на дисплей. Фитц. — Простите, срочный звонок. — Он встает. За столом шесть человек: три советника по налогам, два адвоката и консультант по управлению. Только Нортон отворачивается, в комнате начинается шевеление: специалисты восстанавливают силы, перекладывают бумаги, откашливаются, пьют воду. Нортон говорит: — Приветствую. — Как жизнь? — Течет потихоньку. Он выходит в приемную. — Прослушал твое сообщение, — докладывает Фитц. — Прости, не смог вчера подойти к телефону. Уйма работы. От такого Нортон офигевает. — Ладно. Слушай, мм… есть… — он смотрит на секретаршу, — есть разговор. — Хорошо. А у меня есть новости. — Да что ты! — Нортон переходит к окну, выходящему на Бэггот-стрит. На улице дождь. Город стоит. — И что там? — Худыш, ну этот, знаешь? Вчера с твоей пил кофе, с сестренкой. — Что?! — То самое. Она зашла в офис, потом они вышли вместе. Пошли в кофейню. На все про все не больше двадцати пяти минут. — И ты, мать твою, только сейчас мне об этом сообщаешь?! — Послушай, мне самому только что доложили. — Охренеть! Джина Рафферти разговаривала с Дермотом Флинном? Атас. Что же эта сука замышляет? — Что-нибудь еще? — Да, она вчера еще с одним пацаном кофе пила, но пораньше. Он нам не известен. Нортон замирает, проводит рукой по волосам: — Молодой? Старый? Что за пацан? — В районе тридцатника. Высокий, темноволосый. На костюме. У Нортона темнеет в глазах; он протягивает руку и хватается за раму. — Это не телефонный разговор, — произносит он. — Давай внизу, на парковке. — Он смотрит на часы. — Через час. — Но… Фитц, мать твою, не выводи меня! — Ладно, базара нет, встречаемся. Нортон убирает телефон и возвращается в переговорную. Обсуждение финансовых вопросов требует ясности сознания, поэтому наролет он с утра не принял. Изменив своей новообретенной привычке. Теперь жалеет об этом. Сильно жалеет. Он стоит перед дверью и ищет по карманам таблетницу. Ее нигде нет. Значит, оставил дома: на тумбочке или в ванной. Он чертыхается и, сам не свой, заходит обратно в переговорную. Через час он уже в небольшом подземном паркинге. Фитц сидит рядом. Некоторое время оба молчат. Пятнадцать лет совместной деятельности связали их узами, о которых лучше не распространяться. Вскоре после их знакомства, не без финансовой поддержки Нортона, Фитц основал компанию «Хай кинг секьюрити» и вышел из кокона милитаристского республиканского активизма на просторы так называемого легитимного бизнеса. Фирма специализировалась на внутренней безопасности строительных объектов, и Нортон быстро стал их основным клиентом. Когда технологии шагнули вперед и заставили «Хай кинг» перейти к частным расследованиям и электронному слежению, Нортону это тоже пришлось ко двору. Он часто пользовался их услугами, особенно помощью Фитца. Правда, в последнее время сотрудничество начало сбоить. Оба знают, что есть вопросы, и видят, что пришло время поговорить. Однако мужчины хорошо понимают друг друга. Фитц не красна девица, у него до сих пор сохранились старые связи, а Нортон — упрямый прагматик, который не позволит дуракам встать на его пути. Сзади проезжает машина; они мгновенно выключают свет в салоне. И все-таки в воздухе ощущается напряг. Вызванный самым вопиющим из вопросов — кошмарным косяком, с которого все началось и который все так усложнил. Конечно, все делалось спешно и лихорадочно, никто не спорит; идея принадлежала самому Нортону, поэтому часть вины он готов взять на себя… Но черт возьми! На кону стояли большие деньги. Он смотрит вперед на глухую бетонную стену. Еще не время. Фитц ему пока нужен. Его просто некем заменить. — Хорошо, — произносит он, — начнем с тощего, с Флинна. — Так, — говорит Фитц. — Хочешь, чтобы я с ним еще раз покумекал? Я так понял, он последнее время немножко переигрывает. Может, нужно с ним построже? Может, одну из девчонок на пару часов забрать, покатать, отвезти в Дублинские горы? Он тогда обосрется по полной. — Не знаю. Сам по себе Флинн наверняка безопасен, но, если Джина Рафферти начнет задавать вопросы и подначивать его, он может быстро расколоться. Проблема в ней. — Оставь детей в покое, — отвечает он после длинной паузы. — Только шуму наделаем. Неприятностей потом не оберешься. — Ладно. — Не усложняй. Просто поговори с ним. — Понял. — Итак, — Нортон вздыхает, — сестренка. Что у нас там? Есть приятные новости о прослушивании мобильных? — Да, наконец-то пришел новый прибор, о котором я тебе рассказывал. Гениальная вещь, размером с ноутбук. Ты выбираешь нужный телефон, так? А потом прослушивай, записывай звонки, загружай эсэмэски, мейлы. Сильная штука. — Как он работает? Фитц пожимает плечами: — Почем я знаю? Как все сейчас работает? Устанавливаешь программу, и все, поехали. — Понятно, но… нужно что-нибудь в ее телефон вставлять или… — Вот те раз! Конечно нет. Прибор работает дистанционно. Ловит сигнал. Он оснащен снайперской антенной. Дальнего действия. Так что можно сидеть аж за семьсот-восемьсот ярдов от точки. — Понятно. Это хорошо. Нортон по-прежнему остро переживает отсутствие наролета и бесится от чего угодно: от сидящего рядом Фитца, от качества собственного костюма, от цвета обивки салона, от того, что сегодня вторник. Ему нужны его таблеточки! Как только появится минутка, размышляет он, сразу же сгоняю домой. — И все-таки, — продолжает он, по-прежнему глядя перед собой. — Не своди с нее глаз. — Хорошо, как скажешь. — И вот что. Присмотри еще за одним человечком. За тем пацанчиком, о котором ты говорил. С которым она встретилась сначала. У Нортона подрагивает голос. Его это и бесит, и смущает. Интересно, со стороны заметно? — Так-с, — отвечает Фитц. Похоже, не заметно. Фитц достает из кармана записную книжку. — Рассказывай о нем, что знаешь. Фигачь.
Нижняя палата переполнена. Все ждут вопросов к лидерам. В воздухе такой подъем, как будто происходит что-то грандиозное На переднем ряду правительственного сектора, в трех креслах от премьера, Ларри Болджер. Сидит с непроницаемым лицом. Он в курсе, что вокруг камеры, в курсе, что будет в кадре во время всех высказываний премьера. В другом конце палаты разминаются лидеры оппозиции: сверяются с записями, совещаются с коллегами. Сегодня состоится основная схватка. Ее исход во многом повлияет на результаты следующих выборов. И безусловно, на будущее Болджера. Разумеется, все зависит от линии, которую выберет тишек. Большинство экспертов утверждают, что он находится в крайне затруднительном положении и, по сути, выбирает из двух вариантов. В первом он проявляет характер и отправляет министра на заслуженный отдых. То есть разбирается с текущей проблемой и выпроваживает противника. Что, конечно, внешне прибавит ему силы и решительности, но не избавит от рисков. Вдруг народу покажется, что силы слишком много? Вдруг его обвинят в нелояльности или, хуже того, в мстительности? Получается, стащив Болджера вниз, он может и сам хапануть изрядно. Во втором варианте — пути наименьшего сопротивления — он оказывает министру недвусмысленную поддержку. Но это для тишека не менее рискованно: получится, он дарит жизнь тому, кто месяцами плел интриги против него. А такое поведение может показаться слабым. Естественно, Болджеру хочется и нужно, чтобы премьер остановился на втором варианте. Но он бессилен повлиять на выбор. Он может разве что сидеть с серьезной миной. И даже это будет истолковано по-разному. Одни назовут его выражение дерзким, другие задумчивым, третьи непонимающим, а четвертые и подавно скучающим. И в сущности, все будут правы. Но не до конца, потому что к этому списку нужно добавить: изможденным, озабоченным и злым. Наконец поднимается лидер главной оппозиционной партии и обращается к премьеру с предсказуемо путаным вопросом. Болджер выбирает кусок ковра на трибуне и концентрируется на нем. Со стороны может показаться, что он весь в задаваемом вопросе — анализирует, разбирает его, — но на самом деле он не здесь. Вот уже сутки его заботит совсем другой вопрос: он анализирует и разбирает короткий загадочный разговор, происшедший вчера в отеле «Бусвеллз». Потому что он его расстроил — сильно расстроил. Причем не откровенным цинизмом выбранного места, а скорее шокирующими скандальными инсинуациями в отношении брата. Сначала, после разговора с Пэдди, Болджер расслабился; решил, что это и вправду очередная продуманная попытка таблоидов вызвать его реакцию. Но потом подумал и снова напрягся. А что, если это не так? При всем желании парень никак не тянул на журналиста. В нем чувствовалась какая-то странность, особый нерв, абсолютно не рифмующийся с ленивой сонливостью журналистской братии. Чуть позже, ворочаясь в постели без сна, Болджер задумался и о предъявленных обвинениях. Опять-таки сначала он их отмел как бессмысленные. Но потом, лежа в темноте, стал крутить-вертеть и докрутился до того, что увидел во всем определенную логику. К сожалению, воспоминания Болджера о том периоде в лучшем случае обрывочны. Когда случилась авария, его даже в стране не было. К тому моменту он уже несколько лет, благодаря кузену матери, работал младшим партнером в бостонской юридической фирме и вынужден был принять ту версию, которую ему вручили. Она гласила, что произошла авария с трагическим исходом, но что бывает и хуже. Он, конечно, очень расстроился, но, пока добирался из Штатов, даже шапочный разбор закончился. Так что в Дублин он прибыл только к похоронам. Партия почти сразу же взяла его в оборот и начала готовить к карьере. В то время Болджеру иногда казалось, что от него что-то скрывают. Ему случалось думать, что предназначенную для него информацию сортируют, а факты подтасовывают. Но слово «алкоголь» в связи с водителем второй машины он все же припоминает. И вот вчера у писсуара гостиничного туалета незнакомец сообщает ему, что… алкоголь имел больше отношения к его брату Фрэнку. Что это Фрэнк сел пьяным за руль. Что это Фрэнк был виноват в аварии. Невероятно и неслыханно. Хотя не так уж и безумно. В те годы люди не парились по поводу вождения в пьяном виде. Выпивали по три, четыре, пять пинт и садились за руль. Это стало почти нормой. Фрэнк не был исключением: он, как и все, любил промочить горло, значит… Стоп. Ничего это не значит. Ему ли не знать, как работают подобные механизмы? Они подкармливаются коварной природой слухов и сплетен. Питаются человеческим желанием верить, инстинктивным стремлением прислушаться к чужому мнению и убежденностью, что если кто-то говорит тебе что-то в лицо уверенным тоном, значит, это правда… Слава богу, по роду деятельности он с этим неплохо знаком. Болджер оглядывается. Лидер оппозиции угрожающе трясет пальцем в сторону правительственных скамеек. — И более того, позвольте высказать премьеру следующее… Лидер оппозиции брызжет слюной во все стороны. Зато у Болджера во рту пустыня. Прошлой ночью он почти не спал, а с утра не переставая пьет кофе. Он ерзает. Что тут скажешь? Даже если про Фрэнка все правда, ему понятны их действия. Не замни они тогда эту историю, он не сидел бы сейчас в парламенте. А что, если история воскреснет? Кошмар, пиар-катастрофа. Наплевать, что недоказуемо. Подобный скандал, этакий Чаппаквидик для бедных[48], угробит его последние шансы на выход из нынешнего кризиса. И хрен бы с ним. Его больше всего злит и бесит, что в свете новой информации все получает новое прочтение. Не только та трагедия, но и эта жизнь: его собственная биография, причины, побудившие его прийти в политику. Кстати, о том, что бесит. Причем уже давно. Все двадцать пять лет он чувствовал обиду на отца, так грубо навязавшего свое желание, разочарование оттого, что приходится заниматься, в сущности, не своим делом, горечь утраты лучшей участи — жизни, которая могла бы быть и уже была у него — в Бостоне. Прошло уже двадцать пять лет, а у него до сих пор болит. Он вспоминает молодость, идеалы, как все его тогда влекло: жара, богемный бостонский Кембридж, диковинные штуки на прилавках Фенюэл-Холла[49] (во всяком случае, ему они казались диковинными), его квартира на Комм-авеню, коллеги по юридической конторе, разговоры, женщины. Уже не говоря о будущих заработках. Ларри мечтал остаться, и, если бы ему тогда сказали правду, пусть неточную, пусть только предполагаемую, если б сказали, что Фрэнк сел в машину пьяный, как сука, и угробил троих людей и себя горемычного, — он бы остался. Это дало бы ему моральное преимущество, рычаг отпора, мужество, чтобы противостоять отцу. Все могло бы сложиться совсем иначе. Так стоит ли удивляться, что он слегка сорвался? В своем секторе лидер оппозиции закругляется с выступлением, которое потом одна из передовиц охарактеризует как «скорее не вопрос, а очередь подпунктов из Калашникова». Он садится. Встает тишек. Болджер и другие рефлекторно ерзают. Тишек откашливается. Болджер собирается. Чем бы ни закончилась сегодняшняя баталия, он это так не оставит. Тихо наведет справки. Прошерстит архивы. Поговорит с людьми. Возможно, съездит в дом престарелых в Уиклоу — побеседует с отцом. Ему нужна правда. Потом он слегка поворачивает вправо голову и переключается. — Депутат, перед тем как ответить на ваш… мм… вопрос, — начинает тишек, — я бы хотел во всеуслышание заявить, что Лоренс Болджер — государственный служащий высочайшего калибра, цельная натура и мой многоуважаемый коллега…
Он замечает их издалека. Только они появляются на том конце Эшлиф-авеню, как сердце его уходит в пятки. Скоро девять, сумерки, но улица спального района хорошо освещена: сомнений быть не может. Дермот замедляет шаг и вздыхает. Он ждал чего-то подобного. И даже каким-то несусветным образом почти что рад. Он узнает парня слева. Глаза-бусинки и джинсовая куртка; только сегодня тот не в куртке, а в пальто. Парень справа — высокий, одет в теплый спортивный костюм. Дермот идет домой; в руке портфель. Он всего на пару сотен ярдов отошел от станции. Нынче он уходит с работы как можно позже: пытается поменьше общаться с Клер и девочками. Конечно, это бред и не метод, но по-другому сейчас никак. Он быстро оглядывается, смотрит по сторонам. На улице тихо, кустисто, пустынно. Ужас! Он почти дошел до перекрестка Эшлиф-авеню с Эшлиф-драйв. Там сворачиваешь направо, и через пару сотен ярдов ты дома. Кошмар! Если он продолжит с той же скоростью, то как раз на углу они и сойдутся. Может, развернуться? Пойти обратно к станции? В глазах темнеет. Его тошнит. — Дермот? Что они вообще тут забыли? Это из-за того, что он разговаривал с Джиной Рафферти? Конечно. Парень с глазами-бусинками — теперь он на несколько шагов опережает напарника — направляется к противоположному углу. Дермот давится собственной блевотиной. Он чертов трус и ненавидит себя за это. Последние две недели его переполняет страшная ненависть к самому себе: в жизни он не испытывал таких сильных эмоций. Она сильнее горя, вызванного смертью матери, сильнее любви к Клер, сильнее радости, пришедшей в его мир с рождением дочерей. И это так непростительно убого, что Дермоту хочется провалиться под землю. Поэтому, как только парень-бусинка делает шаг с тротуара на дорогу, в мозгу Дермота раздается щелчок. Он вдруг отчетливо видит, что его главная задача — ни за что на свете не пустить парней на Эшлиф-драйв, не дать им ни на шаг приблизиться к его дому, его семье. Он смотрит влево. Через дорогу от него два дома; между ними узкий, огражденный стенами проулок, выводящий на Бристол-Террас. Он срывается с места и мчится туда; естественно, они последуют за ним. Через несколько секунд он уже в проулке, бежит, задыхается, борется с желанием оглянуться. — Эй! Стой! Эй! Так, навскидку, сложно оценить, насколько они отстали, поэтому он на секунду сдается — оглядывается, — но не просто так, а со смыслом. В развороте он вкладывает в руку всю свою богатырскую силу и кидает назад портфель. Будем надеяться, что кто-нибудь из двоих о него споткнется. В замахе он успевает заметить парня в пальто. Потом слышит «хрясь» и понимает, что, видимо, портфель угодил в грудь или плечи парня в спортивном костюме. Потом звучит громкое «A-а… хрена себе! ». Через мгновение Дермот выскакивает из проулка, но поскольку бежит он не разбирая дороги, то врезается в арку, отделяющую дорожку от большой улицы. У него бешено стучит в висках. С чего бы? Наверное, кровь прилила к голове. Наверное, откуда ему знать. Но через стук и грохот он слышит: — Стой!.. Подожди!.. Да стой же ты! На все это накладывается еще какой-то звук, но Дермот так никогда и не узнает, что это был шум мотора. Ровно в эту секунду он поскальзывается в луже масла и падает вбок; голова его при этом входит в хромированную решетку внедорожника.
На следующее утро около двенадцати Марк Гриффин подъезжает к дому тети Лилли. Почему-то паркуется на противоположной стороне улицы — за несколько домов. Сидит в машине. Отсюда прекрасный вид на входную дверь. Он ждет. Стоит яркое звонкое утро. Улица с ее деревьями и коттеджами залита солнцем. Какое счастье, что сегодня он избавлен от похмелья. Но ощущения все равно отвратные. Ему плохо, его колотит, он теряет человеческий облик. Вскоре показывается тетя Лилли. Она закрывает входную дверь и идет по дорожке. На ней темно-синее пальто и шарф в огурцах. Под мышкой — сложенная хозяйственная сумка. От ворот она сворачивает налево и направляется в магазин, расположенный за пятнадцать минут отсюда. Марк внимательно наблюдает, как она проходит мимо. Потом отслеживает в боковом зеркале, как удаляется, пока наконец не исчезает из виду. Через несколько минут он своим ключом отпирает дверь в дом. Поднимается наверх и сразу же направляется в маленькую боковую комнатку, служившую дяде кабинетом. Здесь стол, компьютер, стул, секретер, платяной шкаф и куча коробок: часть тетя Лилли пыталась разобрать, но безуспешно. Он открывает первый ящик секретера, роется. Предмет поиска он представляет себе весьма приблизительно. Он вспомнил о нем вчера; вспомнил, как дядя много лет назад кому-то рассказывал, а он случайно услышал. Тогда ему стало любопытно, а потом он как-то подзабыл. Случилось это в праздник: то ли в Рождество, то ли в чей-то день рождения. Дядя разговаривал с кем-то. В гостиной. Деталей Марк не помнит. Он только помнит, что дядя сказал: «Нет-нет, ну что вы! Мы с Тони были непохожи, как день и ночь. Причем он день, а я ночь. — Над этим посмеялись, а дядя потом добавил: — У меня есть куча фотографий. Пылятся где-то; надо бы найти». Слова вдруг всплыли вчера в сознании, мучимом диким похмельем. Потребовалось некоторое время на то, чтобы их переварить и усвоить. Зато, когда он с этим справился, ему показалось, что он проснулся от навязчивого сна длиной в годы. Он открывает второй ящик секретера. Раньше у него не возникало желания смотреть фотографии, и, наверное, на то были свои причины. И фиг-то с ними. А теперь вот возникло. Не просто желание, а лихорадка. Когда и третий ящик оказывает пустым, он переходит к платяному шкафу. Открывает его и мельком смотрит на часы: сколько у него осталось времени? Естественно, тетя Лилли никак не помешала бы. Сидела бы себе на кухне. Она никогда ничего не говорит и не спрашивает. Просто он сейчас на такой кочерге, что ему не то что общаться — ему смотреть на нее тошно. На дне шкафа он находит старые коробки из-под обуви. Поднимает их и ставит на стол. Снимает крышку с первой. Фотографии. Да тут их сотни: одни просто сложены, другие в пакетах. В основном почему-то Италия: Пантеон, Колизей, Везувий, Гранд-канал, церкви, пьяццо, палаццо, виноградники. На многих дядя Дез с тетей Лилли, вместе и по отдельности. На некоторых Марк — бледный и идиотически восторженный. Во второй коробке все то же самое. В третьей он находит сложенный вдвое запечатанный пакет. Снимает скотч, открывает. Внутри — пухлый коричневый конверт. В конверте снова фотографии, целая куча. Марк переворачивает конверт и вытряхивает снимки на стол. Вот то, за чем он пришел. Сбрасывает на пол клавиатуру, коробки из-под обуви. Раскладывает фотографии на столе — столько, сколько поместится. У него трясутся руки. Эти фотографии старше, чем итальянские. Многие выцвели. Некоторые и были черно-белыми. На них в основном отец. Тони Гриффин. На некоторых — цветных мать Мария и сестра Люси. На нескольких он сам — еще совсем маленький. Марк отходит и смотрит со стороны на свой спонтанный коллаж: отец, худой как щепка, в костюме и галстуке, стоящий рядом с кинотеатром «Адельфи» на Эбби-стрит; вся семья на пляже — на заднем фоне голубые небеса, на переднем — полотенца и замки из песка; держащиеся за руки улыбающихся родителей в чудовищном семидесятническом интерьере он и Люси; два малыша в объятиях отца; все трое где-то на лужайке, в саду… В саду? В их саду? Марк отступает еще на шаг. Он ничего не помнит, ни единого места. Господи, он ведь даже не узнает свою мать. Понимает, что это она, потому что… потому что это может быть только она, только… Он ловит ртом воздух. И начинает рыдать — громко и горько… Обхватывает голову руками. Это же его семья. А он долгие годы делал вид, что их не существовало. Из какого-то ублюдского, абсолютно необоснованного чувства стыда. Теперь он смотрит на них — изучает фотографию за фотографией — и поражается. Каждый снимок — шок, каждый взгляд — откровение. Он смотрит на сестру, вертлявую девчушку, искрящуюся умом и энергией; на мать в том женском возрасте, когда пора бурного цветения, сопряженного с рождением детей, сменяется усталостью… но она все еще шикарна, все еще держится… Но дольше всего взгляд задерживается на отце, который на большинстве фотографий моложе нынешнего Марка, а выглядит при этом старше, взрослее и… Марка неожиданно будто током прошибает… он понял уже несколько дней назад, но только сейчас прочувствовал: этого человека оболгали, из него и вправду сделали козла отпущения. Марк не наивен, он понимает, что в то время ценности и привычки были порасслабленнее. Сесть за руль выпившим было плевым делом. Но не все же вели себя столь бесшабашно и безответственно, не все рискнули бы подвергнуть семью смертельной опасности из-за нескольких кружек пива. Во всяком случае, не он. В этом Марк уверен. А его взяли и очернили… зачем? Чтобы защитить чужую репутацию? В итоге чернила окропили и жизнь Марка: она медленно, но верно наполнялась ядом… ложью, отравленной молчанием и виной… Он выходит из комнаты, проходит прихожую, заходит в ванную. Бросается к унитазу, блюет.
Джина не привыкла быть дома утром в будний день. Странное ощущение. Она сидит за высоким кухонным столом, одетая по-рабочему, но на работу сильно не собирается. Она, если честно, из квартиры даже выходить не собирается. Сидит себе и ждет, пока зазвонит телефон. Этим, можно сказать, она занимается с вечера понедельника — с последней беседы с Гриффином. Она дала ему номер мобильного, поэтому в квартире ее ничто не держит. Но почему-то именно сегодня утром ей ненавистна мысль о контакте с запруженными улицами, с транспортом, с людьми… Она оглядывается. Привычные предметы кажутся чужими и даже слегка опасными. Свет, льющийся из окон, по-позднеосеннему серый и приглушенный, почему-то растерял все краски. Что-то творится. Что-то в воздухе. Что-то не так. Может, она на грани нервного срыва? Точно была бы там, если бы, блин, не знала себя так хорошо. Но она-то знает, что происходит. Она поставила горе в гараж — закрыла, но забыла выключить двигатель. Его не слышно, но оно крутится. Ввиду отсутствия убедительных свидетельств в невиновности Ноэля она подавила целый ряд эмоций, главная из которых — гнев. А если к этим двум ингредиентам подмешать еще немножечко неверия, скажем, в светлое будущее «Льюшез текнолоджиз», то получится отличное зелье для истерики. Но сердце у нее на месте, ее не тошнит, и во рту не пересохло. Во всяком случае, пока. Она тянется к телефону. Тут без вариантов. Либо она уступает этому нарождающемуся… что там, срыву, депрессии, кризису, либо продолжает напирать и не сдается. А она сделает что угодно, лишь бы сдвинуться с этой точки. Потому что ей хочется с нее сдвинуться. Ей хочется погоревать. Хочется смириться со смертью единственного брата. Хочется перестать задавать вопросы. Хочется посмотреть в зеркало и узнать в нем привычную себя. Думаете, ей не хочется сходить на ланч с Софи, поболтать о киношках и туфлях? Хочется, но она прекрасно понимает, что ни одно из этих желаний не будет исполнено сейчас или даже в ближайшем будущем. Джина открывает телефон и набирает домашний номер Марка. Ее опять переключают на автоответчик. Она опять вешает трубку, не оставляя сообщения. Ничего, попробует позже. Потому что, если они оба правы, им нужно поговорить. Потом она прокручивает список контактов. На Ноэле записаны три телефона: домашний, мобильный, рабочий. Она выбирает последний. Эта мысль не дает ей покоя со вчерашнего дня. Связи с Ларри Болджером вроде бы никакой. Но чем больше она размышляет, тем больше возникает неясностей. Одно дело — невротичное поведение. Другое — то, что она увидела. Что-то из ряда вон. — С добрым утром. Вы позвонили в компанию Би-си-эм. Чем могу быть полезна? — Да, с добрым утром, — отвечает Джина, переходя на деловой официоз. — Не могли бы вы соединить меня с Дермотом Флинном?
Когда Марка отпускает, он, шатаясь, отрывается от унитаза, подходит к раковине и включает холодную воду. Полощет рот, брызгает на лицо. Поднимает глаза и видит свое отражение в зеркале. Задумывается. И все-таки почему дядя Дез всю жизнь так злился? Основываясь на новой гипотезе Марка, он смалодушничал после аварии и не смог себе этого простить. Когда ему сказали, что Тони сел за руль пьяный, — а он явно знал, что это было нереально, — он то ли сразу промолчал, то ли возразил… а его попросили замолкнуть. Что он и сделал. И потом молчал всю жизнь. Но почему? Вот в чем вопрос. Ему угрожали? Его запугивали? Не хватило смелости противостоять им? Или была еще какая-то причина? Опять-таки это всего лишь размышления. Но чем дальше, тем логичнее они кажутся. Другие люди никогда не бесили дядю — только он сам. Его самораздражение граничило с самобичеванием, а то и с ненавистью. Марк возвращается в кабинет. Встает перед горой коробок с бумагами. Открывает первую и достает оттуда толстую пачку счетов за свет и газ: их тут бесчисленное множество. Через секунду бросает пачку на место, отпихивает коробку, принимается за следующую. Здесь все намешано: налоговые сертификаты, письма, всякая ерунда. В третьей коробке хранятся выписки с банковских счетов. Марк просматривает бумажку за бумажкой. Некоторым по десять, пятнадцать, двадцать лет. Он не очень понимает, что ищет, и, конечно, не натыкается на откровения типа крупных необъяснимых поступлений на счет. Но неужели он в это верит? Неужели считает, что они откупились, заплатили за дядино молчание? Что дядя принял их предложение… взял деньги, а с ними пожизненный приговор — двадцать пять лет молчания, горечи, вины? Почему бы и нет? Только здесь пусто — никаких вещдоков. Абсолютно никаких. Да и могут ли они тут быть? Стали бы переводить такой платеж через банк? Марк без понятия. Наверное, не стали бы. И тут он замечает. Адрес. Адрес на платежках. Он меняется: сначала один, в следующем месяце другой. В апреле Дез и Лилли еще живут в Броудстоуне, и вдруг раз — в мае они уже в Клонтарфе. Авария случилась в январе. Того же года. Марк таращится по сторонам. Выглядывает через дверь в прихожую. Он всегда воспринимал этот дом как нечто само собой разумеющееся. Здесь он вырос; другого он не знал. Отдельный просторный викторианский дом из красного кирпича. Четыре спальни, гостиная, собственный подъезд к центральному входу, возможность подъезда сзади, приличный сад. На сегодняшнем радужном рынке недвижимости он стоит целое состояние. Но даже тогда, двадцать пять лет назад, он пробил бы знатную дыру в бюджете владельцев убогонького типового домишки в Броудстоуне. Марку опять плохеет. Можно найти этому тысячу объяснений, но… Рука разжимается; выписки падают. Они порхают, планируют и приземляются где попало. Дядя Дез работал на госслужбе в низком чине и получал очень скромное жалованье. Откуда же деньги на такую роскошь? Откуда? Марк наклоняется и подбирает пару бумажек. Потом еще несколько. Внимательно изучает их, просматривает одну за другой, крутит и так и сяк. В горле ком: он собирает волю в кулак. До мая они ежемесячно оплачивали ипотеку, скорее всего за дом в Броудстоуне. С мая взносы, похоже, прекратились. Марк выпускает бумажки и снова встает.
|
|||
|