|
|||
ПРИМЕЧАНИЯ 3 страница– Роллинг, – перебила Зоя, – вы сами накликаете беду… Ведь они тогда станут коммунистами… Придет день, когда они заявят, что вы им больше не нужны, что они желают работать для себя… О, я уже пережила этот ужас… Они откажутся вернуть вам ваши миллиарды… – Тогда, моя крошка, я затоплю Европу горчичным газом. – Роллинг, будет поздно! – Зоя стиснула руками колено, подалась вперед. – Роллинг, поверьте мне, я никогда не давала вам плохих советов… Я спросила вас: представляют ли опасность для взрыва химические заводы?.. В руках рабочих, революционеров, коммунистов, в руках наших врагов, – я это знаю, – окажется оружие чудовищной силы… Они смогут на расстоянии взрывать химические заводы, пороховые погреба, сжигать эскадрильи аэропланов, уничтожать запасы газов – все, что может взрываться и гореть. Роллинг снял ноги со скамеечки, красноватые веки его мигнули, некоторое время он внимательно смотрел на молодую женщину. – Насколько я понимаю, вы намекаете опять на… – Да, Роллинг, да, на аппарат инженера Гарина… Все, что о нем сообщалось, скользнуло мимо вашего внимания… Но я-то знаю, насколько это серьезно… Семенов принес мне странную вещь. Он получил ее из России… Зоя позвонила. Вошел лакей. Она приказала, и он принес небольшой сосновый ящик, в нем лежал отрезок стальной полосы толщиною в полдюйма. Зоя вынула кусок стали и поднесла к свету камина. В толще стали были прорезаны насквозь каким-то тонким орудием полоски, завитки и наискосок, словно пером – скорописью, было написано: «Проба силы… проба… Гарин». Кусочки металла внутри некоторых букв вывалились. Роллинг долго рассматривал полосу. – Это похоже на «пробу пера», – сказал он негромко, – как будто писали иглой в мягком тесте. – Это сделано во время испытания модели аппарата Гарина на расстоянии тридцати шагов, – сказала Зоя. – Семенов утверждает, что Гарин надеется построить аппарат, который легко, как масло, может разрезать дредноут на расстоянии двадцати кабельтовых… Простите, Роллинг, но я настаиваю, – вы должны овладеть этим страшным аппаратом. Роллинг недаром прошел в Америке школу жизни. До последней клеточки он был вытренирован для борьбы. Тренировка, как известно, точно распределяет усилия между мускулами и вызывает в них наибольшее возможное напряжение. Так у Роллинга, когда он вступал в борьбу, сначала начинала работать фантазия, – она бросалась в девственные дебри предприятий и там открывала что-либо, стоящее внимания. Стоп. Работа фантазии кончилась. Вступал здравый смысл, – оценивал, сравнивал, взвешивал, делал доклад: полезно. Стоп. Вступал практический ум, подсчитывал, учитывал, подводил баланс: актив. Стоп. Вступала воля, крепости молибденовой стали, страшная воля Роллинга, и он, как буйвол с налитыми глазами, ломился к цели и достигал ее, чего бы это ему и другим ни стоило. Приблизительно такой же процесс произошел и сегодня. Роллинг окинул взглядом дебри неизведанного, здравый смысл сказал: Зоя права. Практический ум подвел баланс: самое выгодное – чертежи и аппарат похитить, Гарина ликвидировать. Точка. Судьба Гарина оказалась решенной, кредит открыт, в дело вступила воля. Роллинг поднялся с кресла, стал задом к огню камина и сказал, выпячивая челюсть: – Завтра я жду Семенова на бульваре Мальзерб. После этого вечера прошло семь недель. Двойник Гарина был убит на Крестовском острове. Семенов явился на бульвар Мальзерб без чертежей и аппарата. Роллинг едва не проломил ему голову чернильницей. Гарина, или его двойника, видели вчера в Париже. На следующий день, как обычно, к часу дня Зоя заехала на бульвар Мальзерб. Роллинг сел рядом с ней в закрытый лимузин, оперся подбородком о трость и сказал сквозь зубы: – Гарин в Париже. Зоя откинулась на подушки. Роллинг невесело посмотрел на нее. – Семенову давно нужно было отрубить голову на гильотине, он неряха, дешевый убийца, наглец и дурак, – сказал Роллинг. – Я доверился ему и оказался в смешном положении. Нужно предполагать, что здесь он втянет меня в скверную историю… Роллинг передал Зое весь разговор с Семеновым. Похитить чертежи и аппарат не удалось, потому что бездельники, нанятые Семеновым, убили не Гарина, а его двойника. Появление двойника в особенности смущало Роллинга. Он понял, что противник ловок. Гарин либо знал о готовящемся покушении, либо предвидел, что покушения все равно не избежать, и запутал следы, подсунув похожего на себя человека. Все это было очень неясно. Но самое непонятное было – за каким чертом ему понадобилось оказаться в Париже? Лимузин двигался среди множества автомобилей по Елисейским полям. День был теплый, парной, в легкой нежно-голубой мгле вырисовывались крылатые кони и стеклянный купол Большого салона, полукруглые крыши высоких домов, маркизы над окнами, пышные кущи каштанов. В автомобилях сидели – кто развалился, кто задрал ногу на колено, кто сосал набалдашник – по преимуществу скоробогатые коротенькие молодчики в весенних шляпах, в веселеньких галстучках. Они везли завтракать в Булонский лес премиленьких девушек, которых для развлечения иностранцев радушно предоставлял им Париж. На площади Этуаль лимузин Зои Монроз нагнал наемную машину, в ней сидели Семенов и человек с желтым, жирным лицом и пыльными усами. Оба они, подавшись вперед, с каким-то даже исступлением следили за маленьким зеленым автомобилем, загибавшим по площади к остановке подземной дороги. Семенов указывал на него своему шоферу, но пробраться было трудно сквозь поток машин. Наконец пробрались, и полным ходом они двинули наперерез зелененькому автомобильчику. Но он уже остановился у метрополитена. Из него выскочил человек среднего роста, в широком коверкотовом пальто и скрылся под землей. Все это произошло в две-три минуты на глазах у Роллинга и Зои. Она крикнула шоферу, чтобы он свернул к метро. Они остановились почти одновременно с машиной Семенова. Жестикулируя тростью, он подбежал к лимузину, открыл хрустальную дверцу и сказал в ужасном возбуждении: – Это был Гарин. Ушел. Все равно. Сегодня пойду к нему на Батиньоль, предложу мировую. Роллинг, нужно сговориться: сколько вы ассигнуете на приобретение аппарата? Можете быть покойны – я стану действовать в рамках закона. Кстати, позвольте вам представить Стася Тыклинского. Это вполне приличный человек. Не дожидаясь разрешения, он кликнул Тыклинского. Тот подскочил к богатому лимузину, сорвал шляпу, кланялся и целовал ручку пани Монроз. Роллинг, не подавая руки ни тому, ни другому, блестел глазами из глубины лимузина, как пума из клетки. Оставаться на виду у всех на площади было неразумно. Зоя предложила ехать завтракать на левый берег в мало посещаемый в это время года ресторан «Лаперуза». Тыклинский поминутно раскланивался, расправлял висячие усы, влажно поглядывал на Зою Монроз и ел со сдержанной жадностью. Роллинг угрюмо сидел спиной к окну. Семенов развязно болтал. Зоя казалась спокойной, очаровательно улыбалась, глазами показывала метрдотелю, чтобы он почаще подливал гостям в рюмки. Когда подали шампанское, она попросила Тыклинского приступить к рассказу. Он сорвал с шеи салфетку: – Для пана Роллинга мы не щадили своих жизней. Мы перешли советскую границу под Сестрорецком. – Кто это – мы? – спросил Роллинг. – Я и, если угодно пану, мой подручный, один русский из Варшавы, офицер армии Балаховича… Человек весьма жестокий… Будь он проклят, как и все русские, пся крев, он больше мне навредил, чем помог. Моя задача была проследить, где Гарин производит опыты. Я побывал в разрушенном доме, – пани и пан знают, конечно, что в этом доме проклятый байстрюк чуть было не разрезал меня пополам своим аппаратом. Там, в подвале, я нашел стальную полосу, – пани Зоя получила ее от меня и могла убедиться в моем усердии. Гарин переменил место опытов. Я не спал дни и ночи, желая оправдать доверие пани Зои и пана Роллинга. Я застудил себе легкие в болотах на Крестовском острове, и я достиг цели. Я проследил Гарина. Двадцать седьмого апреля ночью мы с помощником проникли на его дачу, привязали Гарина к железной кровати и произвели самый тщательный обыск… Ничего… Надо сойти с ума, – никаких признаков аппарата… Но я-то знал, что он прячет его на даче… Тогда мой помощник немножко резко обошелся с Гариным… Пани и пан поймут наше волнение… Я не говорю, чтобы мы поступили по указанию пана Роллинга… Нет, мой помощник слишком погорячился… Роллинг глядел в тарелку. Длинная рука Зои Монроз, лежавшая на скатерти, быстро перебирала пальцами, сверкала отполированными ногтями, бриллиантами, изумрудами, сапфирами перстней. Тыклинский вдохновился, глядя на эту бесценную руку. – Пани и пан уже знают, как я спустя сутки встретил Гарина на почтамте. Матерь божья, кто же не испугается, столкнувшись нос к носу с живым покойником. А тут еще проклятая милиция кинулась за мною в погоню. Мы стали жертвой обмана, проклятый Гарин подсунул вместо себя кого-то другого. Я решил снова обыскать дачу: там должно было быть подземелье. В ту же ночь я пошел туда один, усыпил сторожа. Влез в окно… Пусть пан Роллинг не поймет меня как-нибудь криво… Когда Тыклинский жертвует жизнью, он жертвует ею для идеи… Мне ничего не стоило выскочить обратно в окошко, когда я услыхал на даче такой стук и треск, что у любого волосы стали бы дыбом… Да, пан Роллинг, в эту минуту я понял, что Господь руководил вами, когда вы послали меня вырвать у русских страшное оружие, которое они могут обратить против всего цивилизованного мира. Это была историческая минута, пани Зоя, клянусь вам шляхетской честью. Я бросился, как зверь, на кухню, откуда раздавался шум. Я увидел Гарина, – он наваливал в одну кучу у стены столы, мешки и ящики. Увидев меня, он схватил кожаный чемодан, давно мне знакомый, где он обычно держал модель аппарата, и выскочил в соседнюю комнату. Я выхватил револьвер и кинулся за ним. Он уже открывал окно, намереваясь выпрыгнуть на улицу. Я выстрелил, он с чемоданом в одной руке, с револьвером в другой отбежал в конец комнаты, загородился кроватью и стал стрелять. Это была настоящая дуэль, пани Зоя. Пуля пробила мне фуражку. Вдруг он закрыл рот и нос какой-то тряпкой, протянул ко мне металлическую трубку, – раздался выстрел, не громче звука шампанской пробки, и в ту же секунду тысячи маленьких когтей влезли мне в нос, в горло, в грудь, стали раздирать меня, глаза залились слезами от нестерпимой боли, я начал чихать, кашлять, внутренности мои выворачивало, и, простите, пани Зоя, поднялась такая рвота, что я повалился на пол. – Ди-фенил-флор-арсин в смеси с фосгеном, по пятидесяти процентов каждого, – дешевая штука, мы вооружаем теперь полицию этими гранатками, – сказал Роллинг. – Так… Пан говорит истину, – это была газовая гранатка… К счастью, сквозняк быстро унес газ. Я пришел в сознание и, полуживой, добрался до дому. Я был отравлен, разбит, агенты искали меня по городу, оставалось только бежать из Ленинграда, что мы и сделали с великими опасностями и трудами. Тыклинский развел руками и поник, отдаваясь на милость. Зоя спросила: – Вы уверены, что Гарин также бежал из России? – Он должен был скрыться. После этой истории ему все равно пришлось бы давать объяснения уголовному розыску. – Но почему он выбрал именно Париж? – Ему нужны угольные пирамидки. Его аппарат без них все равно, что незаряженное ружье. Гарин – физик. Он ничего не смыслит в химии. По его заказу над этими пирамидками работал я, впоследствии тот, кто поплатился за это жизнью на Крестовском острове. Но у Гарина есть еще один компаньон здесь, в Париже, – ему он и послал телеграмму на бульвар Батиньоль. Гарин приехал сюда, чтобы следить за опытами над пирамидками. – Какие сведения вы собрали о сообщнике инженера Гарина? – спросил Роллинг. – Он живет в плохонькой гостинице, на бульваре Батиньоль, – мы были там вчера, нам кое-что рассказал привратник, – ответил Семенов. – Этот человек является домой только ночевать. Вещей у него никаких нет. Он выходит из дому в парусиновом балахоне, какой в Париже носят медики, лаборанты и студенты-химики. Видимо, он работает где-то там же, неподалеку. – Наружность? Черт вас возьми, какое мне дело до его парусинового балахона! Описал вам привратник его наружность? – крикнул Роллинг. Семенов и Тыклинский переглянулись. Поляк прижал руку к сердцу. – Если пану угодно, мы сегодня же доставим сведения о наружности этого господина. Роллинг долго молчал, брови его сдвинулись. – Какие основания у вас утверждать, что тот, кого вы видели вчера в кафе на Батиньоль, и человек, удравший под землю на площади Этуаль, одно и то же лицо, именно инженер Гарин? Вы уже ошиблись однажды в Ленинграде. Что? Поляк и Семенов опять переглянулись. Тыклинский с высшей деликатностью улыбнулся: – Не будет же пан Роллинг утверждать, что у Гарина в каждом городе двойники… Роллинг упрямо мотнул головой. Зоя Монроз сидела, закутав руки горностаевым мехом, равнодушно глядела в окно. Семенов сказал: – Тыклинский слишком хорошо знает Гарина, ошибки быть не может. Сейчас важно выяснить другое, Роллинг. Предоставляете вы нам одним обделать это дело, – в одно прекрасное утро притащить на бульвар Мальзерб аппарат и чертежи, – или будете работать вместе с нами? – Ни в коем случае! – неожиданно проговорила Зоя, продолжая глядеть в окно. – Мистер Роллинг весьма интересуется опытами инженера Гарина, мистеру Роллингу весьма желательно приобрести право собственности на это изобретение, мистер Роллинг всегда работает в рамках строгой законности; если бы мистер Роллинг поверил хотя бы одному слову из того, что здесь рассказывал Тыклинский, то, разумеется, не замедлил бы позвонить комиссару полиции, чтобы отдать в руки властей подобного негодяя и преступника. Но так как мистер Роллинг отлично понимает, что Тыклинский выдумал всю эту историю в целях выманить как можно больше денег, то он добродушно позволяет и в дальнейшем оказывать ему незначительные услуги. Первый раз за весь завтрак Роллинг улыбнулся, вынул из жилетного кармана золотую зубочистку и вонзил ее между зубами. У Тыклинского на больших зализах побагровевшего лба выступил пот, щеки отвисли. Роллинг сказал: – Ваша задача: дать мне точные и обстоятельные сведения по пунктам, которые будут вам сообщены сегодня в три часа на бульваре Мальзерб. От вас требуется работа приличных сыщиков – и только. Ни одного шага, ни одного слова без моих приказаний. Белый, хрустальный, сияющий поезд линии Норд-Зюйд – подземной дороги – мчался с тихим грохотом по темным подземельям под Парижем. В загибающихся туннелях проносилась мимо паутина электрических проводов, ниши в толще цемента, где прижимался озаряемый летящими огнями рабочий, желтые на черном буквы «Дюбонэ», «Дюбонэ», «Дюбонэ» – отвратительного напитка, вбиваемого рекламами в сознание парижан. Мгновенная остановка. Вокзал, залитый подземным светом. Цветные прямоугольники реклам: «Дивное мыло», «Могучие подтяжки», «Вакса с головой льва», «Автомобильные шины», «Красный дьявол», резиновые накладки для каблуков, дешевая распродажа в универсальных домах – «Лувр», «Прекрасная цветочница», «Галерея Лафайетт». Шумная, смеющаяся толпа хорошеньких женщин, мидинеток, рассыльных мальчиков, иностранцев, молодых людей в обтянутых пиджачках, рабочих в потных рубашках, заправленных под кумачовый кушак, – теснясь, придвигается к поезду. Мгновенно раздвигаются стеклянные двери… «О-о-о-о», – проносится вздох, и водоворот шляпок, вытаращенных глаз, разинутых ртов, красных, веселых, рассерженных лиц устремляется во внутрь. Кондуктора в кирпичных куртках, схватившись за поручни, вдавливают животом публику в вагоны. С треском захлопываются двери; короткий свист. Поезд огненной лентой ныряет под черный свод подземелья. Семенов и Тыклинский сидели на боковой скамеечке вагона Норд-Зюйд, спиной к двери. Поляк горячился: – Прошу пана заметить – лишь приличие удержало меня от скандала… Сто раз я мог вспылить… Не ел я завтраков у миллиардеров! Чихал я на эти завтраки… Могу не хуже сам заказать у «Лаперуза» и не буду выслушивать оскорблений уличной девки… Предложить Тыклинскому роль сыщика!.. Сучья дочь, шлюха! – Э, бросьте, пан Стась, вы не знаете Зои, – она баба славная, хороший товарищ. Ну, погорячилась… – Видимо, пани Зоя привыкла иметь дело со сволочью, вашими эмигрантами… Но я – поляк, прошу пана заметить, – Тыклинский страшно выпятил усы, – я не позволю со мной говорить в подобном роде… – Ну, хорошо, усами потряс, облегчил душу, – после некоторого молчания сказал ему Семенов, – теперь слушай, Стась, внимательно: нам дают хорошие деньги, от нас в конце концов ни черта не требуют. Работа безопасная, даже приятная: шляйся по кабачкам да по кофейным… Я, например, очень удовлетворен сегодняшним разговором… Ты говоришь – сыщики… Ерунда! А я говорю – нам предложена благороднейшая роль контрразведчиков. У дверей, позади скамьи, где разговаривали Тыклинский и Семенов, стоял, опираясь локтем о медную штангу, тот, кто однажды на бульваре Профсоюзов в разговоре с Шельгой назвал себя Пьянковым-Питкевичем. Воротник его коверкота был поднят, скрывая нижнюю часть лица, шляпа надвинута на глаза. Стоя небрежно и лениво, касаясь рта костяным набалдашником трости, он внимательно выслушал весь разговор Семенова и Тыклинского, вежливо посторонился, когда они сорвались с места, и вышел из вагона двумя станциями позже – на Монмартре. В ближайшем почтовом отделении он подал телеграмму: «Ленинград. Угрозыск. Шельге. Четырехпалый здесь. События угрожающие». Из почтамта он поднялся на бульвар Клиши и пошел по теневой стороне. Здесь из каждой двери, из подвальных окон, из-под полосатых маркиз, покрывающих на широких тротуарах мраморные столики и соломенные стулья, тянуло кисловатым запахом ночных кабаков. Гарсоны в коротеньких смокингах и белых фартуках, одутловатые, с набриллиантиненными проборами, посыпали сырыми опилками кафельные полы и тротуары между столиками, ставили свежие охапки цветов, крутили бронзовые ручки, приподнимая маркизы. Днем бульвар Клиши казался поблекшим, как декорация после карнавала. Высокие, некрасивые, старые дома сплошь заняты под рестораны, кабачки, кофейни, лавчонки с дребеденью для уличных девчонок, под ночные гостиницы. Каркасы и жестяные сооружения реклам, облупленные крылья знаменитой мельницы «Мулен-Руж», плакаты кино на тротуарах, два ряда чахлых деревьев посреди бульвара, писсуары, исписанные неприличными словами, каменная мостовая, по которой прошумели, прокатились столетия, ряды балаганов и каруселей, прикрытых брезентами, – все это ожидало ночи, когда зеваки и кутилы потянутся снизу, из буржуазных кварталов Парижа. Тогда вспыхнут огни, засуетятся гарсоны, засвистят паровыми глотками, закрутятся карусели; на золотых свиньях, на быках с золотыми рогами, в лодках, кастрюлях, горшках – кругом, кругом, кругом, – отражаясь в тысяче зеркал, помчатся под звуки паровых оркестрионов девушки в юбчонках до колен, удивленные буржуа, воры с великолепными усами, японские улыбающиеся, как маски, студенты, мальчишки, гомосексуалисты, мрачные русские эмигранты, ожидающие падения большевиков. Закрутятся огненные крылья «Мулен-Руж». Забегают по фасадам домов изломанные горящие стрелы. Вспыхнут надписи всемирно известных кабаков, из их открытых окон на жаркий бульвар понесется дикая трескотня, барабанный бой и гудки джаз-бандов. В толпе запищат картонные дудки, затрещат трещотки. Из-под земли начнут вываливаться новые толпы, выброшенные метрополитеном и Норд-Зюйдом. Это Монмартр. Это горы Мартра, сияющие всю ночь веселыми огнями над Парижем, – самое беззаботное место на свете. Здесь есть где оставить деньги, где провести с хохочущими девчонками беспечную ночку. Веселый Монмартр – это бульвар Клиши между двумя круглыми, уже окончательно веселыми площадями – Пигаль и Бланш. Налево от площади Пигаль тянется широкий и тихий бульвар Батиньоль. Направо за площадью Бланш начинается Сент-Антуанское предместье. Это – места, где живут рабочие и парижская беднота. Отсюда – с Батиньоля, с высот Монмартра и Сент-Антуана – не раз спускались вооруженные рабочие, чтобы овладеть Парижем. Четыре раза их загоняли пушками обратно на высоты. И нижний город, раскинувший по берегам Сены банки, конторы, пышные магазины, отели для миллионеров и казармы для тридцати тысяч полицейских, четыре раза переходил в наступление, и в сердце рабочего города, на высотах, утвердил пылающими огнями мировых притонов сексуальную печать нижнего города – площадь Пигаль – бульвар Клиши – площадь Бланш. Дойдя до середины бульвара, человек в коверкотовом пальто свернул в боковую узкую уличку, ведущую исхоженными ступенями на вершину Монмартра, внимательно оглянулся по сторонам и зашел в темный кабачок, где обычными посетителями были проститутки, шоферы, полуголодные сочинители куплетов и неудачники, еще носящие по старинному обычаю широкие штаны и широкополую шляпу. Он спросил газету, рюмку портвейна и принялся за чтение. За цинковым прилавком хозяин кабачка – усатый, багровый француз, сто десять кило весом, – засучив по локоть волосатые руки, мыл под краном посуду и разговаривал, – хочешь – слушай, хочешь – нет. – Что вы там ни говорите, а Россия нам наделала много хлопот (он знал, что посетитель – русский, звался мосье Пьер). Русские эмигранты не приносят больше дохода. Выдохлись, о-ла-ла… Но мы еще достаточно богаты, мы можем себе позволить роскошь дать приют нескольким тысячам несчастных. (Он был уверен, что его посетитель промышлял на Монмартре по мелочам. ) Но, разумеется, всему свой конец. Эмигрантам придется вернуться домой. Увы! Мы вас помирим с вашим обширным отечеством, мы признаем ваши Советы, и Париж снова станет добрым старым Парижем. Мне надоела война, должен вам сказать. Десять лет продолжается это несварение желудка. Советы выражают желание платить мелким держателям русских ценностей. Умно, очень умно с их стороны. Да здравствуют Советы! Они неплохо ведут политику. Они большевизируют Германию. Прекрасно! Аплодирую. Германия станет советской и разоружится сама собой. У нас не будет болеть желудок при мысли об их химической промышленности. Глупцы в нашем квартале считают меня большевиком. О-ла-ла!.. У меня правильный расчет. Большевизация нам не страшна. Подсчитайте – сколько в Париже добрых буржуа и сколько рабочих. Ого! Мы, буржуа, сможем защитить свои сбережения… Я спокойно смотрю, когда наши рабочие кричат: «Да здравствует Ленин! » – и махают красными флагами. Рабочий – это бочонок с забродившим вином, его нельзя держать закупоренным. Пусть его кричит: «Да здравствуют Советы! » – я сам кричал на прошлой неделе. У меня на восемь тысяч франков русских процентных бумаг. Нет, вам нужно мириться с вашим правительством. Довольно глупостей. Франк падает. Проклятые спекулянты, эти вши, которые облепляют каждую нацию, где начинает падать валюта, – это племя инфлянтов снова перекочевало из Германии в Париж. В кабачок быстро вошел худощавый человек в парусиновом балахоне, с непокрытой светловолосой головой. – Здравствуй, Гарин, – сказал он тому, кто читал газету, – можешь меня поздравить… Удача… Гарин стремительно поднялся, стиснул ему руки: – Виктор… – Да, да. Я страшно доволен… Я буду настаивать, чтобы мы взяли патент. – Ни в коем случае… Идем. Они вышли из кабачка, поднялись по ступенчатой уличке, свернули направо и долго шли мимо грязных домов предместья, мимо огороженных колючей проволокой пустырей, где трепалось жалкое белье на веревках, мимо кустарных заводиков и мастерских. День кончался. Навстречу попадались кучки усталых рабочих. Здесь, на горах, казалось, жило иное племя людей, иные были у них лица, – твердые, худощавые, сильные. Казалось, французская нация, спасаясь от ожирения, сифилиса и дегенерации, поднялась на высоты над Парижем и здесь спокойно и сурово ожидает часа, когда можно будет очистить от скверны низовой город и снова повернуть кораблик Лютеции[1] в солнечный океан. – Сюда, – сказал Виктор, отворяя американским ключом дверь низенького каменного сарая. Гарин и Виктор Ленуар подошли к небольшому кирпичному горну под колпаком. Рядом на столе лежали рядками пирамидки. На горне стояло на ребре толстое бронзовое кольцо с двенадцатью фарфоровыми чашечками, расположенными по его окружности. Ленуар зажег свечу и со странной усмешкой взглянул на Гарина. – Петр Петрович, мы знакомы с вами лет пятнадцать, – так? Съели не один пуд соли. Вы могли убедиться, что я человек честный. Когда я удрал из Советской России – вы мне помогли… Из этого я заключаю, что вы относитесь ко мне неплохо. Скажите – какого черта вы скрываете от меня аппарат? Я же знаю, что без меня, без этих пирамидок – вы беспомощны… Давайте по-товарищески… Внимательно рассматривая бронзовое кольцо с фарфоровыми чашечками, Гарин спросил: – Вы хотите, чтобы я открыл тайну? – Да. – Вы хотите стать участником в деле? – Да. – Если понадобится, а я предполагаю, что в дальнейшем понадобится, вы должны будете пойти на все для успеха дела… Не сводя с него глаз, Ленуар присел на край горна, углы рта его задрожали. – Да, – твердо сказал он, – согласен. Он потянул из кармана халата тряпочку и вытер лоб. – Я вас не вынуждаю, Петр Петрович. Я завел этот разговор потому, что вы самый близкий мне человек, как это ни странно… Я был на первом курсе, вы – на втором. Еще с тех пор, ну, как это сказать, я преклонялся, что ли, перед вами… Вы страшно талантливы… блестящи… Вы страшно смелы. Ваш ум – аналитический, дерзкий, страшный. Вы страшный человек. Вы жестки, Петр Петрович, как всякий крупный талант, вы недогадливы к людям. Вы спросили – готов ли я на все, чтобы работать с вами… Конечно, ну, конечно… Какой же может быть разговор? Терять мне нечего. Без вас – будничная работа, будни до конца жизни. С вами – праздник или гибель… Согласен ли я на все?.. Смешно… Что же – это «все»? Украсть, убить? Он остановился. Гарин глазами сказал «да», Ленуар усмехнулся. – Я знаю французские уголовные законы… Согласен ли я подвергнуть себя опасности их применения? – согласен… Между прочим, я видел знаменитую газовую атаку германцев двадцать второго апреля пятнадцатого года. Из-под земли поднялось густое облако и поползло на нас желто-зелеными волнами, как мираж, – во сне этого не увидишь. Тысячи людей бежали по полям, в нестерпимом ужасе, бросая оружие. Облако настигало их. У тех, кто успел выскочить, были темные, багровые лица, вывалившиеся языки, выжженные глаза… Какой вздор «моральные понятия»… Ого, мы – не дети после войны. – Одним словом, – насмешливо сказал Гарин, – вы, наконец, поняли, что буржуазная мораль – один из самых ловких арапских номеров, и дураки те, кто из-за нее глотает зеленый газ. По правде сказать, я мало задумывался над этими проблемами… Итак… Я добровольно принимаю вас товарищем в дело. Вы беспрекословно подчинитесь моим распоряжениям. Но есть одно условие… – Хорошо, согласен на всякое условие. – Вы знаете, Виктор, что в Париж я попал с подложным паспортом, каждую ночь я меняю гостиницу. Иногда мне приходится брать уличную девку, чтобы не возбуждать подозрения. Вчера я узнал, что за мною следят. Поручена эта слежка русским. Видимо, меня принимают за большевистского агента. Мне нужно навести сыщиков на ложный след. – Что я должен делать? – Загримироваться мной. Если вас схватят, вы предъявите ваши документы. Я хочу раздвоиться. Мы с вами одного роста. Вы покрасите волосы, приклеите фальшивую бородку, мы купим одинаковые платья. Затем сегодня же вечером вы переедете из вашей гостиницы в другую часть города, где вас не знают, – скажем – в Латинский квартал. По рукам? Ленуар соскочил с горна, крепко пожал Гарину руку. Затем он принялся объяснять, как ему удалось приготовить пирамидки из смеси алюминия и окиси железа (термита) с твердым маслом и желтым фосфором. Поставив на фарфоровые чашечки кольца двенадцать пирамидок, он зажег их при помощи шнурка. Столб ослепительного пламени поднялся над горном. Пришлось отойти в глубь сарая, – так нестерпимы были свет и жар. – Превосходно, – сказал Гарин, – надеюсь – никакой копоти? – Сгорание полное, при этой страшной температуре. Материалы химически очищены. – Хорошо. На этих днях вы увидите чудеса, – сказал Гарин, – идем обедать. За вещами в гостиницу пошлем посыльного. Переночуем на левом берегу. А завтра в Париже окажется двое Гариных… У вас имеется второй ключ от сарая? Здесь не было ни блестящего потока автомобилей, ни праздных людей, свертывающих себе шею, глядя на окна магазинов, ни головокружительных женщин, ни индустриальных королей. Штабели свежих досок, горы булыжника, посреди улицы отвалы синей глины и, разложенные сбоку тротуара, как разрезанный гигантский червяк, звенья канализационных труб. Спартаковец Тарашкин шел не спеша на острова, в клуб. Он находился в самом приятном расположении духа. Внешнему наблюдателю он показался бы даже мрачным на первый взгляд, но это происходило оттого, что Тарашкин был человек основательный, уравновешенный и веселое настроение у него не выражалось каким-либо внешним признаком, если не считать легкого посвистывания да спокойной походочки. Не доходя шагов ста до трамвая, он услышал возню и писк между штабелями торцов. Все происходящее в городе, разумеется, непосредственно касалось Тарашкина. Он заглянул за штабели и увидел трех мальчиков, в штанах клешем и в толстых куртках: они, сердито сопя, колотили четвертого мальчика, меньше их ростом, – босого, без шапки, одетого в ватную кофту, такую рваную, что можно было удивиться. Он молча защищался. Худенькое лицо его было исцарапано, маленький рот плотно сжат, карие глаза – как у волчонка.
|
|||
|