Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Франсуаза Саган 24 страница



При появлении Симона Ольга придала своему лицу удивленное выражение, с каким обычно смотрят на незнакомых людей, но ей не составило труда сохранить его, ибо действия Симона ее прямо-таки изумили. Он уселся на свою постель, одной рукой снимая обувь, другой зажигая сигарету, и когда Ольга с ним заговорила, ей – впервые за весь круиз – показалось, что она ему помешала.

– Что произошло после приступа истерии у Эдмы? – спросила она.

Симон нахмурил брови, но не ответил, показывая тем самым, что она и впрямь мешает ему. И, действительно, впервые за долгое время вид у Симона стал независимым – не зависимым от капризов Ольги. Его руки, его глаза и его мысли были заняты чем-то другим, он больше не смотрел на нее тоскливым и умоляющим взглядом. Своего рода внутренний радар, совершенный и чуткий, который помогал Ольге улавливать малейшие перемены в настроении Симона, подсказал ей, что она находится на перекрестке, только, к сожалению, не помог разобраться, какой горит свет: зеленый или красный. И она, решив, что горит зеленый, ринулась вперед, навстречу аварии, которую этот радар, работай он на уровне разума, помог бы предотвратить. Но он действовал на уровне даже не чувственном, а инстинктивном, и то включающиеся, то гаснущие огни светофора ничего Ольге не подсказывали.

– Вы мне так и не ответили.

Симон поглядел на нее, и она поразилась голубизне его глаз. Она уже давно не замечала, какие у него голубые глаза. Более того, она уже давно не замечала, что у Симона вообще имеется взгляд.

– А в чем дело? – вздохнув, осведомился он. – Я не заметил никакой истерии у Эдмы Боте-Лебреш.

– Ах, вот как? Вы, стало быть, не слышали ее выкриков?

– Я главным образом слышал ваши, – продолжал Симон тем же усталым голосом.

– Мои? Я кричала?.. – воскликнула Ольга. – Я?

И она покачала головой с видом оскорбленной невинности, каковая роль ей вовсе не подходила; об этом ясно говорило выражение лица Симона. И впервые за несколько дней она встревожилась. Не говоря уже о цвете глаз, она не припоминала, чтоб взгляд Симона был таким острым.

– Что вы хотите сказать? Быть может, что я солгала?

– Нет, – проговорил Симон тем же самым медлительным тоном, который так раздражал Ольгу, а теперь начинал внушать страх. – Нет, вы не солгали, вы сказали правду, однако в присутствии двадцати человек.

– Ну и что?

– Ну и то, что слушателей было на двадцать человек больше, чем надо, – заявил он, поднявшись и медленно снимая свою куртку, потрепанный, постаревший, усталый, но усталый и от нее, Ольги Ламуру, старлетки второго разряда, которой ничего не останется, как начать все сначала, если Симон Бежар переменит мнение о ней.

От Ольги Ламуру, которая обратилась было к Симону: «Мой дорогой», нежным, детским голоском, а потом, в темноте, начала дуться, так и не дождавшись утешений от Симона в ее же собственной злобности. И как только она перебралась на его постель, Симон Бежар встал, снова надел свитер и брюки и вышел из каюты.

В опустевшем баре он видел в зеркале позади стойки рыжего, слегка одутловатого мужчину, с которым, однако, шутки плохи. Сейчас никто не улыбнулся бы ни его шевелюре, ни его полноте, настолько был взгляд Симона холоден. «Вот и кончилась для Симона Бежара великая музыка и великая любовь», – подумал он. Подумал с горечью и отвернулся от собственного отражения, от того Симона, каким он готовился стать.

 

Бормоча что-то сквозь зубы, Арман залез в ванну, гигантскую и нелепую для корабля, как ему казалось, и, ухватившись за скобу безопасности, стал постепенно погружать в воду свое щуплое белое тело, абсолютно лишенное мускулов, так что в обнаженном виде оно казалось телом одалиски. Усевшись в ванну, Арман принялся шевелить пальцами ног, разбрасывая брызги и радостно вскрикивая, при этом он ухитрялся – да-да! – хрустеть пальцами на ногах точно так же, как пальцами на руках, каковому занятию он предавался уже в течение многих лет, вплоть до нынешнего дня, даже не отдавая себе в этом отчета. «Если бы Эдма застала меня сейчас, то решила бы, что я впал в детство или сошел с ума», – подумал он. А когда он резким движением подтянул колени к подбородку и стал яростно намыливаться (как это делали мальчики в коллеже в присутствии надзирателей), то услышал, как внезапно открылась дверь каюты. Запах незнакомых дамских духов, шикарный и мускусно-приторный, вызывающий ассоциации с песцом, естественно, голубым, проник в ванную. «А как же защелка? » – в беспомощном отчаянии подумал он, намереваясь встать, выбраться из этой сладостно-теплой воды, оторваться от созерцания собственных ног, и понял, что ответ пришел раньше вопроса. Из каюты не доносилось звуков беседы. Без сомнения, Эдма была одна и все время насвистывала, причем насвистывала песенку, весьма игривую, как показалось Арману, который слышал ее всего три раза в жизни: во время военной службы, во время визита к двоюродному брату, молодому больничному интерну, и еще раньше, во время учебы в коллеже. Она его не звала, хотя не могла не заметить его костюм, висящий на плечиках рядом с иллюминатором. А тем временем теплая вода начала остывать, и он, съежившись, обхватил руками колени и уперся в них подбородком.

– Эдма?.. – жалобно заблеял он непонятно почему. И поскольку она ему не ответила, он крикнул «Эдма! » еще раз, гораздо более резким тоном, даже, если такое вообще возможно, более авторитарным.

– Вот… вот… сейчас, – раздался мощный голос, явно принадлежащий не Эдме, вдруг сообразил Арман, а Дориаччи, которая и подтвердила справедливость этой догадки, появившись в дверном проеме.

Дориаччи была в плиссированном вечернем платье, с толстым размазавшимся слоем грима, с черными волосами и глазами, возбужденная и радостная, словно после бурного любовного свидания. Короче говоря, это была Дориаччи. И он, Арман Боте-Лебреш, повелитель сахарной империи, нагой, как червь, лишенный очков и лишенный достоинства, не имеющий даже куска бумажного полотенца, чтобы прикрыться в присутствии Дивы. Секунду они смотрели друг на друга, словно фаянсовые собачки, и Арман услышал свой собственный умоляющий голос:

– Уйдите… уйдите… уйдите, умоляю вас!..

Голос его был хриплым и почти неузнаваемым, но мгновенно вывел Дориаччи из оцепенения.

– Боже мой, – проговорила она, – что вы тут делаете?

– Это моя каюта… – начал было Арман Боте-Лебреш, вздергивая подбородок, словно находился на заседании своего административного совета, голос его при этом был слишком громким.

– Да, конечно, само собой, это ваша каюта… Представьте себе, у меня тут была встреча с Эдмой, а точнее, в малом салоне. И вот я здесь, – весело продолжила она и совершенно спокойно уселась на бортик ванны, нависая над Арманом, который обеими руками прикрывал свое мужское достоинство, надо сказать, мало впечатляющее.

– Но вам следует уйти… Вам нельзя оставаться здесь… – заявил он.

И он обратил на Дориаччи умоляющий и прочувствованный взор, придавший ему сходство с почитателями Дивы, теми, кто дежурит у служебных лестниц оперных театров всего мира, кто выпрашивает автографы и устремляет к ней, к ее известности, к ее мифу и к ее искусству изголодавшиеся и идолопоклоннические взгляды. Иллюзия была настолько полной, что Дориаччи в порыве великодушия нагнулась над ванной, обхватила Армана за намыленную шею и с силой прижала свои свежие губы к его губам, а затем быстро оттолкнула. И, оставив его на дне ванны, потерявшего равновесие, судорожно нащупывающего скобу безопасности, удалилась с видом победительницы.

 

И вот с чувством глубочайшего облегчения, точнее с ощущением, что удалось спасти собственную жизнь, Арман Боте-Лебреш, на этот раз позабывший про свой сахар, вытянулся на огромной двуспальной постели и начал раскладывать на ночном столике десять предметов, необходимых ему в путешествии, которое называется сном: таблетки, чтобы уснуть, таблетки, чтобы расслабиться, таблетки, чтобы работали почки, другие таблетки, чтобы предупредить попадание никотина в легкие, и т. д. Кроме того, на утро предназначались медикаменты обратного действия: для полного пробуждения, для повышения давления, для десятикратного повышения бодрости и т. д. Все это выкладывалось на небольшом ночном столике в виде квадрата точно так же, как Наполеон в Австрии строил в каре свою старую гвардию. Каждый вечер это отнимало у Армана полчаса. Тем не менее, спасибо этому маниакальному раскладыванию – хоть оно помогало скоротать десять дней невыносимой скуки. Следует добавить, что Арман Боте-Лебреш не испытывал внутреннего протеста против полнейшей скуки, в которую его повергала бездеятельность, но и не выработал к ней привычку. Он скучал, как считал он сам, потому что ему было скучно, или, может быть, потому, что было скучно другим. Во всяком случае, скука не была для него слишком острой проблемой; во всяком случае, гораздо менее острой, чем какие-либо неожиданности или введение эмбарго на сахар. И вообще, вся жизнь Армана Боте-Лебреша была смертельно скучна: с родителями, с приятелями, с родителями жены, с женой, наконец; но тут следует честно признать, что в последние сорок лет его жизнь стала гораздо менее скучной благодаря Эдме. Эдма в роли супруги всегда, как говорилось в одной книге, имя автора которой Арман позабыл, «скучала сама, не давая скучать другим». «Но что она сейчас поделывает? » Он то и дело обнаруживал, и не без удивления, что его жена Эдма, о которой, находясь в Париже, он практически не вспоминал, занимает центральное место в его мыслях, как только они отправляются в отпуск. Она занималась всем, она стояла на страже, избавляя его от забот о билетах, о багаже, о счетах; она все взяла в свои руки и всем занималась сама. И где бы они ни находились, она следила за тем, чтобы он был как следует пострижен, как следует накормлен, как следует обеспечен различными финансовыми и биржевыми периодическими изданиями. Благодаря этому Арман Боте-Лебреш великолепно проводил отпуска, правда, стоило Эдме исчезнуть более чем на пять минут, он впадал в полную растерянность, граничащую с отчаянием. А когда с опозданием часа на три Эдма возвращалась после своих эскапад, проехавшись по пустыне на верблюде, побывав в каком-нибудь злачном месте, в объятиях молодого человека, Арман просыпался, садился в постели и всякий раз взирал на вернувшуюся супругу взглядом, преисполненным счастья, радости и даже облегчения, так что в итоге Эдма стала задавать себе вопрос: а не были ли они все это время безумно влюблены друг в друга, по крайней мере, не был ли он влюблен в нее? Великолепный сюжет для фильма, как-то раз подумала она и даже поделилась с Симоном Бежаром: мужчина и женщина живут в полном согласии на протяжении многих лет. Мало-помалу, по отдельным признакам, женщине становится ясно, что муж ее обожает. Убедившись в этом, женщина его бросает как раз вовремя, опережая его признание в любви, и в этом поступке ей оказывает содействие друг детства мужа, оставшийся нормальным.

Симон закатился смехом, когда услышал от нее этот сюжет (правда, без указания первоисточника). И она смеялась вместе с ним. Она представила себе реакцию Армана, если бы вдруг она ему сказала: «Арман, я вас люблю», прямо так, ни с того ни с сего, после чая… Бедняга, наверное, свалился бы с постели. Время от времени Эдму Боте-Лебреш на пару минут охватывало умиление по поводу жребия, выпавшего на долю Армана Боте-Лебреша, маленького и незаметного муравья-труженика, своего супруга. Но не проходило и трех минут, как она вспоминала о том, как ее муж разорял друзей, как он попирал ногами слабых и что слово «сердце» он употреблял лишь применительно к какому-либо заводу или какой-либо махинации. Эдме пару раз довелось наблюдать, как ее супруг ведет себя наподобие работорговца, а полученное ею и затем безвозвратно попранное буржуазное воспитание помогло ей четко усвоить этические различия, существующие между мелкой буржуазией и владельцами крупных состояний, различия, которые не уставал подчеркивать Скотт Фицджеральд. И от этих воспоминаний у нее проходила дрожь по спине много-много лет спустя.

 

В дверь постучали. Арман был не в состоянии в силу своей привычки к упорядоченности и нормальности даже вообразить, что в столь поздний час к нему в каюту может прийти кто бы то ни было, кроме стюарда. И он крикнул «Войдите! » раздраженным голосом, вновь обретенным начальственным голосом, которым он любил иногда разговаривать с окружающими, сейчас он был на два тона выше обычного, словно втягивая, а потом чуть ли не выплевывая сквозь зубы воздух, он освобождался от воспоминаний о Дориаччи, о ее губах, которые пахли гвоздикой или розой (Арман уже не помнил, как именно пахнет тот или иной цветок), от воспоминаний о собственном смущении, которое он попытался скрыть, рискуя захлебнуться. Но когда он увидел, что дверь по-прежнему приоткрыта, что на его «Официант? » не последовало подобострастного подтверждения, то решил, что пропал окончательно, что Дориаччи всего-навсего пошла переодеться на ночь и теперь явилась в каком-нибудь прозрачном, как паутина, пеньюаре, а поскольку молодые люди ей наскучили и она считает их пошлыми и пресными, судя по ее же собственным высказываниям, она, видимо, решила остановить свой выбор на нем, Армане, возможно, из-за возраста, но, скорее всего, из-за его состояния. Дориаччи, несмотря на миллиардные гонорары, захотелось также и состояния Лебрешей (Боте была всего-навсего девичья фамилия его матери, которую, идя навстречу ее пожеланиям и проявляя великодушие и скромность, семья присоединила к фамилии его отца, хотя капитал прядильных предприятий Боте едва-едва составлял треть капитала Лебрешей). «Ну ладно, Дориаччи там или не Дориаччи, – лихорадочно повторял про себя Арман, – но состояние, созданное на сахаре моими родителями, моими прародителями и моими прапрародителями, не переменит владельца! »

Он тотчас же объяснит все это Дориаччи, быть может, это вселит в нее страх… И в простоте душевной Арман изобразил гримасу, которую он счел внушительной, но оказавшуюся попросту смешной, и вошедший Эрик Летюийе, увидев ее, расхохотался. Да этому-то здесь что надо? Арман Боте-Лебреш захлопал глазами, зарывшись в подушки, и пробормотал: «Выйдите! Выйдите! », как, должно быть, в свое время обратился папа Александр к маленьким Борджа, пришедшим посмотреть, как он умирает. «Выйдите! » – едва слышно повторил он, поворачивая голову то налево, то направо, «как умирающие в американских фильмах», вдруг подумал он. И он покраснел, представив себе, что подумает о нем этот голубоглазый мужчина с вдумчивым, серьезным взглядом. Он тотчас привстал в постели, улыбнулся, прокашлялся, чтобы прочистить горло, и заявил, одновременно пытаясь просунуть свою небольшую, но вполне мужественную руку в рукав пижамы:

– Как дела? Извините, мне что-то приснилось.

– Вам даже приснилось, что я вышел отсюда, – проговорил Эрик, улыбаясь своей холодной улыбкой, которая внушала Арману определенное к нему уважение – как одна акула уважает другую. – И я от души желаю, чтобы ваш сон как можно скорее превратился в явь, но прежде я хотел бы вас, милостивый государь, попросить об одной услуге. Вот о чем идет речь: завтра моей жене Клариссе исполняется тридцать три года, или, точнее, послезавтра, по прибытии в Канн. Мне хотелось бы преподнести ей Марке нашего друга Пейра, о котором она мечтает, но я опасаюсь, как бы эта глупая стычка не настроила его против меня и не помешала ему продать эту картину мне. Не можете ли вы совершить эту покупку для меня? Вот вам чек, покрывающий расходы.

– Однако… однако… – бормотал Арман, – Пейра вполне может рассердиться.

– Нет. – Эрик слегка улыбнулся, чуть ли не по-заговорщически, что несколько смутило Армана. – Нет, если эта картина предназначается Клариссе, то он не посмеет выйти из рамок приличия. А как только картина будет продана, все будет кончено. Более того, я полагаю, что наш друг Пейра будет весьма доволен, если эту картину тем или иным способом удастся продать.

Он произнес это «весьма доволен» с такой интонацией, которая пробудила в слегка расслабившемся во время круиза Армане человека делового и практичного.

– Что означает ваше «доволен»? Вы уверены в подлинности картины? Кто вам ее подтвердил? Двести пятьдесят тысяч франков – это двести пятьдесят тысяч франков, – недоверчиво проговорил он. (Вообще-то, несмотря на свою скупость, в количестве нулей на чеке он не видел ничего особенного. Тем более, если деньги шли на покупки или развлечения. На деле двести пятьдесят тысяч для Армана ничего собой не представляли, ибо этой денежной массы было недостаточно для эффективных биржевых операций. )

– Пейра лично обладает всеми сертификатами, и он лично гарантирует мне подлинность, – спокойно объяснил Эрик. – И потом, вы понимаете, что если Клариссе нравится эта картина, то лишь потому, что она красивая, а не из снобизма. Моя жена – что угодно, только не сноб, как вы уже, должно быть, заметили, – продолжал он, покачав головой, с той же самой улыбкой (которая на этот раз действительно внушила отвращение Арману Боте-Лебрешу – теперь он уже был в этом уверен).

– Ясно, – произнес он гораздо суше, чем ему бы хотелось. – Завтра утром при первой же возможности я встречусь с ним у бассейна и выпишу ему чек.

– А вот мой, – проговорил Эрик, сделав шаг вперед по направлению к Арману и протягивая светло-голубую полоску бумаги, этот идиллически-пастельный листочек французских банков. И поскольку Арман не протянул руки, чтобы ее принять, Эрик смутился, несколько мгновений переминался с ноги на ногу и наконец неприязненно спросил: – Что же мне с этим делать?

На что Арман Боте-Лебреш тем же тоном ответил:

– Да положите вы его куда-нибудь, – словно ему было противно смотреть на этот листок бумаги.

 

Двое мужчин смотрели друг на друга, и взгляд Армана стал внимательным: Эрик одарил его своей знаменитой улыбкой, слегка поклонился и произнес: «Спасибо! » – тем красивым, теплым голосом, который, как напомнил себе Арман, всегда выводил его из себя, когда он слышал его по телевидению.

Эрик вышел.

Арман Боте-Лебреш снова нырнул в постель, погасил свет и минуты три неподвижно лежал в темноте, после чего поднялся, лихорадочно закурил и проглотил две лишние таблетки снотворного, которые, если понадобится, помогут ему противостоять сладострастным поползновениям Дориаччи.

 

Расстояние от Пальмы до Канна «Нарцисс» должен был покрыть за восемнадцать часов, идя открытым морем и никуда не заходя по пути. К вечеру планировалось прибытие в Канн и прощальный обед. Погода стояла дивная. Бледное солнце стало красным, воздух посвежел, быть может, в нем ощущалось какое-то напряжение, но не того рода, которое царило на судне. Оно пробуждало энергию, жизненную силу, настойчиво манило в столь прекрасный день прогуливаться по палубе того самого корабля, который доставит вас в зиму и в город. Если утроить опрос, подумал Чарли, то пассажиров, страшащихся грядущей зимы, наверняка окажется больше, чем тех, кто с нетерпением ее ждет; и, пожалуй, лишь для Клариссы, Жюльена и Эдмы слово «Париж» звучало как «Земля обетованная». Для первых двоих Париж представлял собой десять тысяч тихих и уединенных комнат, а для Эдмы счастье заключалось в возможности рассказать в Париже все пикантные истории, случившиеся в течение круиза. Эдма возвращалась, переполненная любовью ко всей этой шикарной толпе, которая поджидала ее прибытия, причем среди них Эдма не любила никого по отдельности, зато странным образом быстрота суждений этих людей, их язвительность и снобизм, несомненно – хотя и парадоксально, – были ей по сердцу. «В конце концов, снобизм – это, наверное, одна из самых здоровых страстей, когда возраст уже не позволяет предаваться иным», – философствовал Чарли, разглядывая Эдму, когда та бросала хлеб дельфинам и чайкам тем же самым жестом, каким она у себя дома, вероятно, предлагала гостям тосты с икрой или паштетом. За те четыре года, в течение коих Эдма совершала этот круиз, Чарли, которого она сперва шокировала, успел привязаться к ней, особенно в этом году, когда она стала настолько мила и возвращала на кухню свой завтрак только четыре раза. Она даже прекратила угрожать сойти на «ближайшей стоянке», а это само по себе было великим достижением. Однако Чарли спрашивал себя, а не объясняется ли такой прогресс множеством захватывающих интриг, развивавшихся в этом году на борту «Нарцисса» и отвлекавших внимание Эдмы от подгорелых тартинок или плохо выглаженных блузок? Сейчас она в полном восторге подбрасывала хлеб в воздух, смеясь своим заливистым, светским, громким смехом, и выглядела как школьница-старшеклассница. И правда, сказал себе Чарли, в ней есть многое от девочки переходного возраста, и подумал, что она всегда такой и останется, точно так же, как Андреа – ребенком, Жюльен – подростком, а Арман Боте-Лебреш – стариком.

– Но что с ними такое, Чарли? Эти звери больше не едят хлеб?..

Чарли поспешно присоединился к элегантной мадам Боте-Лебреш, одетой в кричаще-синюю накидку, серую полотняную плиссированную юбку, перехваченную на талии набивным сине-белым шелковым кушаком; на голове у Эдмы красовалась шляпа-колокол того же цвета, что и накидка. Эдма выглядела, как картинка из модного журнала. Сама элегантность, как объявил Чарли, склонившись к ручке, затянутой в перчатку, и начал повествование о нравах китообразных. Однако та его перебила:

– Сегодня последний день, Чарли. Мне в этом году очень грустно.

– Мы же вчера условились не говорить об этом до прибытия в Канн, – улыбаясь, напомнил Чарли.

Но сердце у него екнуло, и ему захотелось поделиться своими переживаниями с Эдмой. На самом деле, именно в Канне Андреа исчезнет из его жизни, из жизни Дивы и прочих пассажиров. Андреа не будет более принадлежать их миру, их кругу, их городу, их компании. Андреа, точно принц, живущий инкогнито среди невежественного плебса, прибыл из своего Неверского королевства, и ему предстоит очень скоро туда вернуться, чтобы вести тихое, многотрудное существование рука об руку с женой, которая будет ревновать его всю жизнь. Вот что ожидает Андреа; так, по крайней мере, думал Чарли, и он не замедлил довести до сведения Эдмы свои предположения.

– Ах!.. Вам он видится устроившимся в Нанте или в Невере и ведущим буржуазный образ жизни? Мне тоже это кажется вполне вероятным, – заявила Эдма, глядя прищуренными глазами на горизонт поверх головы Чарли, словно там было записано будущее Андреа.

Она похлопала указательным пальцем по губам, словно затрудняясь в формулировке своих предчувствий.

– А вы думаете по-другому?

– Я с трудом представляю себе, что с ним будет, – мечтательно проговорила она. – Мне бы даже хотелось, чтобы он отсюда вообще не уходил, никогда не покидал этого корабля. Я слабо представляю себе, что он теперь сможет сделать, очутившись на пристани без денег и не имея семьи… Ах, мой милый Чарли, видит бог, я всегда любила мужественных молодых людей, но, по правде говоря, сейчас я бы предпочла знать, что он находится в ваших руках, вырвавших его из рук Дориаччи.

– Я бы тоже предпочел именно это, – заявил Чарли, расплываясь в улыбке.

Однако в горле у него стал ком, и то, что у Эдмы, как и у него, имеются опасения по поводу Андреа, по-настоящему испугало его: ведь Эдма принадлежала к тем людям, которые никогда не переживают по поводу кого бы то ни было и не приглашают всех подряд на бал, которым они правят.

– Кларисса также беспокоится за него, – тихо проговорил он.

И Эдма поглядела на него, посмотрела в лицо, растроганно похлопала по руке.

– Для вас, мой дорогой Чарли, это тоже был тяжелый круиз…

– Я сейчас как раз собираюсь заняться подсчетом выигрышей, – сказал он. – Вот видите…

– Верно, какая хорошая идея…

Эдма оперлась локтями об ограждение рядом с ним, и через секунду у них обоих загорелись глаза, и они в радостном возбуждении принялись то зло, то добродушно перемывать косточки своим ближним. Они до такой степени развеселились, что на целых два часа позабыли о судьбе Андреа.

 

– Идемте со мной, – проговорила Дориаччи Симону, которого этим утром обнаружила в исключительно веселом настроении и в почти элегантном виде, в джинсах и свитере, который был ему велик. Было очевидно, что сегодня утром крошка Ольга не успела нанести на заре удар бедняге при помощи одной-двух убийственных фраз, которые наваливаются на него тяжким грузом на целый день, и избавиться от них стоит ему немалых усилий, на которые смотреть без боли невозможно. Дориаччи рассчитывала в последний вечер совратить храброго Симона и заставить его сыграть в придуманной ею пьесе главную роль, а не роль свидетеля, как это было до сих пор. Это, однако, было достаточно сложно и к тому же могло показаться неубедительным для Андреа. И она проскользнула в бар и спокойно уселась за стойкой, опираясь о нее локтями и принявшись наводить красоту, не жалея ни губной помады, ни туши. Под глазами у нее были круги, что неожиданно делало ее хрупкой на вид, «чуть ли не желанной», подумал Симон Бежар, на миг забыв о своем пристрастии к девушкам в цвету.

– Вы что, хотите вовлечь меня в пьянство в столь ранний час? – спросил он, усаживаясь рядом с нею.

– Совершенно верно, – подтвердила Дориаччи. – Жильбер, дайте нам, пожалуйста, два сухих мартини, – попросила она, ослепительно улыбнувшись и состроив глазки блондину-бармену, отчего он весь затрепетал от удовольствия и поставил перед нею рюмку, причем Дориаччи на мгновение положила руку поверх его руки, назвав его при этом «мой ангел».

– Я хочу кое о чем попросить вас, месье Бежар, кроме того, что собираюсь напоить вас допьяна к тому моменту, когда взойдет солнце. Почему бы вам не снять в кино моего протеже? Внешность у него вполне подходящая, разве нет?

– Но я уже подумал… – заявил Симон, потирая руки с хитрым видом. – Но я уже об этом подумал, представьте себе. Когда мы вернемся в Париж, я распоряжусь, чтобы ему устроили кинопробу. У нас во Франции не хватает героев-любовников такого уровня, все походят либо на мальчишек-парикмахеров, либо на истеричных гангстеров, так что я прислушаюсь к вашей рекомендации. Фактически я уже прислушался к вашей рекомендации, – настойчиво повторил он, не обращая внимания на уже произнесенную фразу, отчего Дориаччи закатилась смехом.

– К какой такой рекомендации? – произнесла она и одним махом выпила свой коктейль, «наверняка дьявольски крепкий», подумал Симон. – Так в чем, по-вашему, состоит моя рекомендация?

– Ну, видите ли, – сказал Симон, сразу же покраснев, – видите ли, мне хотелось бы отметить, что он выглядит также очень подходящим для кино.

– Почему «также»? – переспросила она с серьезным видом.

– Также и для кино.

– Но в связи с чем «также»?

– Ах, я так запутался, – проговорил Симон. – В конце концов, дорогая Дориа, не мучьте меня, я вам заявляю, что сделаю все, чего вы только не пожелаете, для этого парня.

– Это правда? – спросила она, отбросив иронический тон. – Я могу рассчитывать на вас, месье Бежар? Или вы просто говорите мне это, чтобы загладить ваш промах?

– Я сказал это всерьез, – заявил Симон. – Я сам займусь им и обеспечением средств для его существования.

– А заодно и его нравственностью? – осведомилась она. – Я считала этого парня еще достаточно молодым, чтобы испытывать муки любви. Вы обещаете мне не смеяться? Вспомните сами, как тягостны муки любви.

– Мне не надо даже делать усилий ради этого, – высказался Симон, улыбаясь. – Я слишком хорошо это помню.

Он поднял глаза и встретился взглядом с ее горящими как уголь глазами, которые смотрели на него с нежностью.

– Вы знаете… – начал было он.

Но она с силой приложила палец к его губам, так что он прикусил язык и сразу протрезвел.

– Да, я знаю, – произнесла она, – и учтите, я даже иногда об этом думаю!

– Но в чем дело? Что-то тут не вяжется, – с легкостью заявил Симон.

– Стоп! – нервно воскликнула Дориаччи. – Я думала о вас, чтобы убедить Андреа в моей неверности, в моей развращенности. И вдруг я поняла, что это не пройдет: он просто не поверит.

– Из-за меня или из-за вас? – спросил Симон.

– Из-за меня, само собой. Я люблю молодое мясо, очень молодое, вы же знаете? Вы ведь внимательно прочитываете журналы?

– Я их читаю, но я им не верю, за исключением тех случаев, когда они меня хвалят, – пояснил он.

– Ну что ж, в данном случае они правы. Да, я полагаю, что Жильбер даст более правдоподобные сведения.

– А как вы хотели заставить поверить в это Андреа? И, между прочим, почему?

– Порядок ваших вопросов неправилен, – строго заметила она. – Мне хотелось, чтобы он в это поверил и больше не мечтал обо мне целыми неделями и не убеждал себя, будто я его буду ждать в Нью-Йорке. Я хочу, чтобы он в это поверил, потому что тогда он успокоится, и я тоже. Ну а если речь идет о том, как заставить его поверить, то я знаю, что существует единственное средство, мой дорогой Симон: чтобы поверить в измену, нужно все увидеть своими глазами. И я буду вам признательна, если вы согласитесь со мной в том, что необходимо разыграть подобную сцену: я приглашаю Андреа где-то часа в три под каким-нибудь пустячным предлогом к себе в каюту, где буду я, но буду не одна.

– Однако, – произнес обескураженный Симон, – я бы не очень хотел участвовать в этом.

– Обдумайте это, – сказала Дориаччи, и на лице ее неожиданно появилось усталое выражение, – и выпейте еще один сухой мартини, а то и два, а то и три за мое здоровье. Увы, я не располагаю временем, чтобы выпить вместе с вами: я остаюсь здесь, – закончила она и постучала кольцом по никелевому краю бара.

И Симон, поклонившись и произнеся какую-то замысловатую фразу, удалился, оставив Дориаччи наедине с блондинчиком Жильбером.

Через дверь бара он заметил Эдму Боте-Лебреш в изящном сине-белом туалете, кидавшую что-то через ограждение широким, мощным жестом сеятеля, неожиданным для нее… Симон был заинтригован: чайки не летают так низко… Но светловолосый бармен разрешил его недоумение, напомнив о существовании дельфинов, верных спутников мореплавателей. В обычной ситуации Симон немедленно побежал бы на палубу, придумал бы фильм, где играли бы дельфины одну роль, а Ольга – другую. Но теперь, когда он так преуспел, он не мог позволить себе подобного дилетантства. Ему не простят провала: ведь он уже добился успеха. И его режиссерская натура давала о себе знать, вопреки всему он уже с удовлетворением подумал о том, что ссора с Ольгой и вызванная ею душевная усталость позволят ему с самого начала взять в свой фильм очаровательную крошку Мельхиор, в которую влюблялись все французские мужчины без различия возрастов, несмотря на ее неумение рассуждать об Эйнштейне или Вагнере, и которая нравилась даже женщинам – чего никак нельзя сказать об Ольге. И если он больше не берет Ольгу, то может попытаться вернуть Константена, которому он в свое время отказал ради того, чтобы угодить ненавидевшей его Ольге. Он позаботится о красочных афишах для прокатчиков, таких, чтобы понравились даже в Нью-Йорке. Он ни на секунду не задавался вопросом, как объявить о своем решении Ольге: он слишком любил ее и слишком жестоко разочаровался, чтобы сохранять в момент их разрыва какую бы то ни было снисходительность. Нет, это не была преднамеренная месть: просто его измученное сердце стало нечувствительным к иной боли, кроме своей собственной.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.