Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Франсуаза Саган 7 страница



– То есть как вы могли только подумать, что я изменю своему классу? Об этом речь? Вы просто проигнорировали тот факт, что «человек никогда не изменяет своему классу».

Она передразнивала его. Она подражала его голосу, она почти смеялась над ним.

– Да, кстати, а вам самому, Эрик, как вам удалось изменить своему классу?

Он захлопнул за собой дверь.

 

Когда Эрик через полчаса вышел из ванной, у него был наготове язвительный ответ, но Кларисса уже спала, повернувшись направо, к двери, с лицом, по-прежнему испачканным гримом и отрешенным, и вдруг на этом лице появилось младенчески-умиротворенное выражение. Она даже улыбнулась во сне. В ней было нечто, не поддающееся разрушению. В такие минуты Эрику становилось ясно, что ему никогда не удастся уничтожить это нечто, присущее ей от рождения, нечто, в основе чего, как ему представлялось прежде, лежало ее состояние, но теперь он почувствовал, что это не так, что, как это ни странно, все дело в чувстве собственного достоинства… Им она защищалась, с его помощью она сражалась. При этом у нее не было тыла, за ней не стояло ничего. Ведь он лишил ее всего: друзей, возлюбленных, семьи, детства, прошлого. Он лишил ее всего, даже самой себя. И все равно время от времени она, как будто впервые, загадочно улыбалась некоему незнакомцу, находящемуся вне поля зрения Эрика.

 

Третий день круиза был пасмурным, небо затянули тяжелые, набухшие светлые облака. Жюльен, еще накануне, в Порто-Веккио, охваченный спортивным азартом, решил посетить палубный бассейн, и около двух часов, надев обтягивающие плавки, отправился туда, и теперь в одиночестве сидел на бортике, незагорелый и замерзший. И к тому же смущенный, ибо он чувствовал, как его разглядывают и, без сомнения, высмеивают Боте-Лебреши со своею свитой, рассевшиеся в креслах-качалках в баре при бассейне. Он не знал, как быть: войти в «лягушатник» ему не позволяла гордость, а прыгнуть в глубину – холод. И, болтая ногами в столь желанной хлорированной голубой воде, он в задумчивости созерцал собственные нижние конечности. Подвешенные и отраженные в воде, они ему казались незнакомцами, вызывающими жалость, искусственно приставленными к телу. Чтобы разрушить это впечатление, Жюльен принялся по очереди шевелить пальцами ног и вынужден был признаться, что с задачей не справляется: мизинец оставался неподвижным, несмотря на все усилия, зато большой палец двигался не только вверх-вниз, но и из стороны в сторону. Какое-то время Жюльен пытался бороться с подобным безобразием, но вскоре сдался: в конце концов, эти несчастные пальцы ног, всю зиму томившиеся в плену у обуви, всю зиму затянутые в черноту носков, он никогда не обращал на них внимания, они освобождались из заточения лишь для того, чтоб оказаться под одеялом, он никогда и не взглядывал на них, разве что изредка, сравнивая с соответствующими частями тела очередной покоренной им особы, причем сравнение в общем и целом оказывалось не в пользу Жюльена. Поэтому было вполне естественным, что эти рабы, вынужденные существовать совместно и являющиеся неотъемлемой частью единого понятия «нога», на воле оказались неспособны на какие бы то ни было самостоятельные проявления. Мысль эта, подумал Жюльен, не принадлежала к числу самых глубоких, зато находилась вполне на уровне беседы, которая разворачивалась у него за спиной и шла своим чередом.

 

Мадам Эдма Боте-Лебреш, одетая как девочка-милашка тридцатых годов и на открытом воздухе еще более рыжая, чем при искусственном освещении, направляла разговор с привычной живостью. Ей противостояли Эрик Летюийе, в высшей степени элегантный в поношенном кашемировом свитере и бежевых брюках, Ольга Ламуру, демонстрировавшая под одеяниями из индийского шелка аппетитный бронзовый загар, и Симон Бежар, тщетно пытавшийся при помощи малинового пуловера приглушить огненную рыжину волос и красноту носа. Появление пианиста и дирижера Ганса-Гельмута Кройце в белом спортивном блейзере с золотыми пуговицами, с каскеткой на голове и устрашающей разновидностью боксера на поводке стало завершающим штрихом в этой элегантной, но эклектичной картине.

– Я нахожу, что вы ужасный пессимист, – общно-снисходительным тоном вещала Эдма, обращаясь к Эрику Летюийе. Этот последний как раз принялся описывать исход из Вьетнама и уничтожение перехваченных беженцев в особо отталкивающих подробностях.

– Увы, он абсолютно прав! – скорбно проговорила Ольга Ламуру и тряхнула роскошными волосами, сверкнувшими в лучах солнца. – Я даже опасаюсь, что он говорит не всю правду.

– Ну-ну, – забормотал Симон Бежар, который, приняв подряд два сухих аперитива, настроился на оптимистическую ноту. – Ну-ну, все это происходит вдали отсюда, мы же находимся во Франции. А во Франции, когда дела идут хорошо, все идет хорошо, – добавил он с завидным прекраснодушием.

Однако столь успокоительное замечание было встречено неодобрительным молчанием, и Ольга устремила вдаль взгляд, полный отчаяния. Несмотря на все свое желание, она не одарила Эрика Летюийе ни разящей наповал улыбкой, ни даже мимолетным взглядом, который дал бы ему возможность понять всю полноту ее негодования; напротив, она отвела глаза, ибо сочла, что роль женщины, верно и неколебимо преданной в духе «fair play»[3], должна нравиться Эрику больше, чем роль предательницы. Впрочем, Эрик без труда проследил за ходом ее мыслей. «Эта юная кретинка и впрямь хочет, чтобы я занялся ею», – подумал он и обратил взгляд к востоку, где дымились только что описанные им руины городов и деревень Индокитая.

– Я еще ни разу не видела Дориаччи на открытом воздухе, – проговорила Эдма, которая уже давно классифицировала разные зверства, совершаемые на задворках мира, как «сюжеты политического характера» и которую данные сюжеты политического характера утомляли до смерти. – Признаюсь, это меня поражает! Когда видишь Дориаччи в опере Верди, скажем, в «Тоске» или, как вчера вечером, в «Электре», то представляешь ее себе только бледной и сверкающей в темноте зала, словно факел, со всеми ее драгоценностями, восклицаниями, раскатами смеха и тому подобными вещами. Совершенно не представляю себе ее сидящей в кресле-качалке, в купальном костюме и загорающей на солнце.

– У Дориаччи великолепная кожа, – рассеянно произнес Ганс-Гельмут Кройце.

Но под многочисленными насмешливыми взглядами он покраснел и пробормотал:

– Очень молодая кожа для того возраста, который ей приписывают.

Эдма среагировала мгновенно:

– Видите ли, уважаемый маэстро, я не просто полагаю, я в этом уверена, да, уверена, – подчеркнула она, словно удивляясь, что она может быть вообще в чем-то уверена, – что если, к примеру, человек страстно влюблен в свое искусство и имеет возможность им заниматься, или даже если человек в кого-то влюбился по-настоящему, или если просто безумно любит жизнь, Жизнь с большой буквы, то такой человек не способен стареть – он никогда не стареет. Разве что физически! Вот так…

– Вот-вот, вы совершенно правы, – вступил в разговор Симон, в то время как Эрик и Ольга все-таки обменялись взглядами. – На меня такое воздействие всегда оказывает кино: когда я смотрю хороший фильм, я молодею и чувствую себя тридцатилетним. И вот еще, даже не знаю, что тому причиной: морской воздух или атмосфера на «Нарциссе»… но сегодня утром я, к примеру, даже не взял в руки газеты… Когда ты отрезан от всего на свете, это по-настоящему приятно!

– Да, но Земля тем не менее продолжает вращаться, – холодно проговорил Эрик Летюийе. – На этом судне находятся люди, наиболее защищенные от превратностей судьбы, однако имеются и другие – и таких судов тысячи, – гораздо менее комфортабельные, где на борту людей гораздо больше, и эти люди в данную минуту тонут в Китайском море.

Голос прозвучал столь ровно, столь бесцветно, ибо был преисполнен стыда, что Ольга испустила чуть слышный стон ужаса и горечи. Ганс-Гельмут Кройце и Симон Бежар потупили взоры, но Эдма, поколебавшись мгновение, решила взбунтоваться. Да, конечно, у этого Летюийе журнал левой ориентации, но сам-то он никогда не мерз, не голодал, не умирал от жажды… И плывет он сейчас на судне класса люкс, так что нечего ему каждое утро на протяжении всего круиза забивать людям головы ужасами войны… В конце концов, Арман Боте-Лебреш упорно трудится круглый год и находится здесь, чтобы отдохнуть… И Эдма демонстративно заткнула уши пальцами и сурово уставилась на Эрика.

– Ну уж нет! – проговорила она. – Нет-нет, друг мой, умоляю! Вы хотите приписать мне эгоизм, жестокость, а зря: все мы собрались здесь именно для того, чтобы отдохнуть и позабыть про эти ужасы. Ведь мы не в состоянии ничего поделать, не так ли? И находимся мы здесь, чтобы оценить все это… – И тут она нарисовала в воздухе рукой некую параболу, как бы очерчивая пространство. – И вот это… – Указательным пальцем правой руки она прочертила еще одну параболу от своего уха к груди Ганса-Гельмута Кройце. Тот, близорукий и рассеянный, слегка вздрогнул.

– Вы правы, вы абсолютно правы…

Это высказался Эрик, который совершенно неожиданно пошел на попятный под давлением обвинений Эдмы и внезапно уставился в какую-то точку на северо-западе, точно оставляя, как говорится, поле боя и давая возможность другим предаться всем видам бесплодных и бездумных западных развлечений. Ольга бросила на него изумленный взгляд и испугалась его бледности. Эрик Летюийе сидел со стиснутыми зубами, над верхней губой проступили капельки пота, и Ольга в который раз пришла в восторг: этот человек до такой степени владеет собою, так великолепно умеет вести себя в обществе, что сумел подавить вырвавшийся изнутри крик, бунтарский вызов эгоизму крупной буржуазии. Ее восхищение было бы менее бурным, если бы она, как сейчас Эрик, почувствовала на своих ногах горячее дыхание бульдога. Собаке же, до поры до времени смирно сидевшей подле хозяина, давая отдых своему старому телу, утомившемуся после короткой прогулки, стало скучно. И она решила познакомиться с этими несимпатичными личностями, начав с Эрика. Возле него она и пристроилась, тяжело дыша, с полузакрытыми глазами, с мускулами, выступающими из-под шкуры, уже начавшей лысеть, с пеной на губах и со свирепым видом, обусловленным наследственностью, дрессировкой, а также собственным нравом. Собака тихонько рычала, перемежая рычанье негромким, угрожающим свистом, похожим на тот, что предшествует падению бомбы.

– Мне весьма приятно, что мы сошлись во мнениях, – проговорила успокоенная отсутствием возражений Эдма Боте-Лебреш, не подозревающая об истинных причинах этого. – Мы будем говорить только о музыке, так что, дорогие друзья, воспользуемся присутствием наших артистов. – И тут она нежным жестом взяла под руку Ганса-Гельмута Кройце, который от неожиданности отпустил поводок.

Тут, в свою очередь, побледнел Симон. Жуткая зверюга стала слегка подергивать его за брюки, а клыки у нее, пусть даже пожелтевшие от возраста, были еще мощными. «Эту собаку наверняка пичкают лекарствами, – подумал он. – Немцы решительно неисправимы! Эта хулиганка собирается измочалить мне новые брюки». Стоически неподвижный Симон бросил умоляющий взгляд на Кройце.

– Ваша собака, маэстро, – заговорил он, – ваша собака…

– Моя собака? А, это восточно-померанский бульдог. Он завоевал пятнадцать почетных дипломов и три золотые медали в Штутгарте и Дортмунде! Эти животные в высшей степени послушные и превосходные телохранители! Это правда, месье Бежар, что вы вчера вечером сравнивали Шопена с Дебюсси?

– Я? Однако… О, только не надо! Только не надо! – воскликнул Симон. – Нет-нет, только я полагаю, что ваша собака, – и Бежар кивком головы указал на чудовище, все более и более основательно пристраивающееся к его ноге, – ваша собака чрезмерно интересуется моей берцовой костью.

Он, вопреки своему обыкновению, перешел на шепот, однако так и не сумел заинтересовать Кройце.

– А вы знаете, что между Шопеном и Дебюсси существует такая же огромная разница, как между фильмами… минутку… минутку… никак не припоминаю нужного имени… Помогите мне… А-а, Беккера, французского режиссера, такого легкого, такого прозрачного, понимаете?

– Беккер! – затравленно прошипел Симон. – Беккер! Фейдер! Рене Клер!.. А пока что ваша собака собирается разорвать мне брюки!

Он скорее пробормотал, чем выговорил последнюю свою реплику, ибо собака, недовольная тем, что нога, которую она явно собиралась откусить и разорвать на части, не поддается, зарычала сильнее.

– Нет-нет, это не те имена, – с недовольным видом заявил Кройце.

И тут Симон, имевший собственные представления о легкости, вещи, в данный момент от него весьма далекой, резким движением поднял правую ногу на уровень левой, после чего раздосадованная собака угрожающе гавкнула и приготовилась повторить нападение. Однако животное, к счастью для Симона, полуслепое, кинулось наугад на ближайший объект, а им оказались брюки, красовавшиеся на Эдме Боте-Лебреш, – прекрасно скроенные брюки из белого габардина, которые ей необыкновенно шли. Эдма, не обладавшая мужским стоицизмом, издала душераздирающий крик.

– Ах ты, поганка! – завопила она. – А ну-ка оставь меня в покое! Какой ужас!

Однако собака, похоже, вознамерилась самым решительным образом вцепиться в драгоценный белый материал и сомкнула клыки, чуть-чуть не задев тощие икры прелестной Эдмы. Эдма более не была центром небольшой группы преданных друзей, но стала парией среди посторонних, озабоченных спасением собственных икр. Симон, ощутив себя вне опасности, даже позволил себе рассмеяться.

– Да сделайте же хоть что-нибудь! – кричала Эдма вне себя. – Сделайте что-нибудь, ведь эта собака хочет меня укусить. Она меня уже укусила! Чарли! Да где же Чарли? В конце концов, месье Кройце, заберите вашу зверюгу!

Звериное рычание стало поистине устрашающим. Его звук напоминал работу вытяжного вентилятора при скачке напряжения в сети, и даже на лице Кройце, глядящего на происходящее, появилось выражение бессилия.

– Месье Бежар, сделайте же что-нибудь, – взмолилась Эдма, великолепно понимавшая, что бессмысленно ждать помощи как от Летюийе, так и от собственного мужа. – Позовите на помощь!

– Полагаю, это дела толстого грубияна, – возразил Симон.

– Фушия! – заорал побагровевший «толстый грубиян» и топнул ногой, однако безрезультатно. – Фушия! Aus komm schnell! [4]

Гнев у Эдмы Боте-Лебреш возобладал над страхом, и, без сомнения, дело бы кончилось тем, что она своими белыми ручками вцепилась бы в глотку бессильному Кройце, даже если бы Фушия так и висела на ее брюках, но тут на сцене появился довольный Жюльен в плавках. Он следил за всеми перипетиями драматического происшествия и, не боясь ничего скорее от безразличия, чем благодаря смелости, схватил Фушию за загривок. И, впав в нервозный кураж, характерный для жокеев на трассе, отшвырнул ее шагов на пять, отчего задыхающаяся собака зарычала от злобы и изумления. Фушия просто не могла прийти в себя! Привыкшая к тому, что ею восхищаются или боятся, даже хозяин, столь авторитарно ведущий себя во всеми остальными, она не могла осмыслить происшедшего. Точно так же, как определение «толстый грубиян» по отношению к самому себе не укладывалось в мозгу у Кройце, так в мозгу его собаки не укладывалось, что какой-то двуногий может обойтись с ней столь непочтительно. Некоторое время она сидела с разинутой пастью, причем от клыка отлепился клочок белого габардина с маркой «Унгаро», после чего заснула. Зато Эдма была явно далека от того, чтобы поспать: рыжие волосы растрепались, голос стал визгливым; а в ста метрах от нее, на полуюте, замер вахтенный, глядевший исподлобья на пролетающую чайку в оцепенении, смешанном с уважением. Арман, по обыкновению вмешавшийся слишком поздно, навалился на супругу всем своим небольшим телом и пытался ее успокоить, легкими, равномерными движениями поглаживая ее все еще напряженные руки. «Его поза напоминает Фушию», – злорадно отметил про себя Жюльен. Но он не собирался отправлять Армана по тому же маршруту!.. Еще не хватало… Жюльен испытывал инстинктивно отвращение к великим финансистам, к крупным успехам, достигнутым в результате упорного труда и практической сметки. Он скорее мирился с состояниями, нажитыми по воле случая или в силу приспособленчества. Поэтому, что было весьма необычно для профессионального карточного шулера, Жюльен испытывал величайшее уважение и неотразимую тягу к чистой случайности. Каждый год, загрузившись добычей на бесчисленных вечерних приемах, он регулярно предавался игре в рулетку или в «железку», повинуясь всем ее капризам и обращаясь, как с дамой из общества, с той, кого весь год воспринимал как продажную девку. Странным образом это представлялось ему способом выполнить свои обязательства, оплатить долги, успокоить совесть, и он, вопреки всем своим клятвам, способен был одним махом поставить на кон суммы, кропотливо скопленные в борьбе со скупой богиней игры (однако частенько случалось так, что поставленная сумма возвращалась к нему в удвоенном размере, ибо богиня оказывалась не слишком злопамятной).

 

Такая отвага моментально превратила его в глазах собравшихся женщин в Робин Гуда или Баярда, мужчины же увидели в нем ловкого махинатора, неблагоразумного или с претензиями, – все за исключением Симона, который в своей первозданной наивности был потрясен: оказывается, этот Пейра – человек незаурядный!.. Жаль, что он так плохо переносит проигрыш! В первый вечер, в Портофино, Жюльен поначалу выиграл у Симона порядка пятнадцати тысяч франков, что было, по мнению Симона, сущим чудом, однако на следующий день, в Порто-Веккио, он проиграл вчистую что-то около двадцати восьми тысяч франков! И сильно переживал по этому поводу. Так что сегодня Симону пришлось его долго уговаривать, чтобы тот принял участие в партии покера на пятерых, что для режиссера Симона Бежара стало целью номер один в промежутке между двумя крещендо и двумя пиццикато. Короче говоря, этот Пейра стал относиться с явным отвращением к игре, но не к повседневной жизни – если, конечно, можно назвать повседневной жизнью весь этот музыкальный ералаш, в который превратился круиз в глазах Симона. Да, поднимаясь на борт, он не думал, что обрел право на соучастие во всех этих выходках! Вместе со всеми этими божьими одуванчиками-меломанами!.. Его более не заботило ни то, что Ольга оказалась такой дрянью, такой дурой, ни то, что сама она считала его скотиной. Жалко, ибо он на самом деле безумно любил посадку ее головы, упругую кожу, манеру спать, свернувшись наподобие котенка. И когда он на рассвете глядел на нее, вытянувшуюся на узенькой кушетке, на постельке пансионерки (десять миллионов старых франков за неделю), чистую, невинную и нежную, ему приходилось заставлять себя вспомнить, что перед ним крикливая старлетка-скандалистка, амбициозная и ограниченная, в глубине души жесткая и недобрая, все это ему было великолепно известно. Он любил Ольгу; в определенном смысле он попал в ловушку и боялся себе в этом признаться. Уже давно прошли те времена, когда повседневная и еженедельная нужда в деньгах мешала внутреннему диалогу Симона с самим собой. Уже много лет он обращался к себе как тренер к своему подопечному-боксеру, нерационально тратящему силы: «Смотри сюда! Не сметь уступать! Вот сейчас пойдут очки! Осторожно! » и т. д. Обнаружить, что ты одновременно и меломан, и влюбленный (да еще мастер читать чужие мысли), было превыше его сил, и, уж конечно, он никак не мог этого предвидеть. Симон встряхнулся, ухватил Жюльена за локоть и поволок в сторонку.

– Ну а как насчет картишек, старина? Перекинемся в покер? – тихо, но настойчиво проговорил Симон. – Там будут сахарозаводчик, жиголо, интеллектуал, а еще мы с вами: на каждый ваш заход мой старый миллион. Ваши – техника и выдержка, мои – интуиция и ставки на кон. Сорвали банк – делим фифти-фифти. Идет?

– К величайшему моему сожалению, я никогда не играю на пару, ни в покер, ни в другие игры, – застенчиво ответил Жюльен, не назидательно, а именно застенчиво, даже слегка сконфуженно признаваясь в уважении к принципам буржуазной морали.

Решительно, и этот – настоящий джентльмен, подумал Симон со снисходительно-наигранным презрением. И он громко засмеялся, подняв плечи, «что его совсем не красит», подумал Жюльен.

– Когда я говорю об игре на пару, то знаю в этом толк… Шучу! Просто мне хочется сказать, что знаю, кто как держится, кто как подстраховывает проигрыш. Я, конечно, не говорю об огромных выигрышах, месье Пейра, это само собой разумеется, – заявил Симон, откровенно хохоча. – Но ведь люди играют, чтобы отвлечься… На этом судне средства есть у всех… Быть может, за исключением жиголо? Но ведь Дива ему все организует, разве нет?

– Мне скорее представляется, что это он будет платить за Диву, – с улыбкой проговорил Жюльен, внимательно прислушиваясь к собеседнику и вздернув брови…

«Приятный человек этот тип, – вдруг подумал Симон. – Он даже сгодился бы на роль сорокалетнего мужика, предпочитающего быть в стороне, хорошего парня, крепкого и умеющего по-доброму относиться к женщинам… Такое сейчас будет хорошо смотреться с экрана. Правда, у него телосложение американца… Он напоминает Стюарта Уитмена… Вот это да! »

 

– А вы знаете, что вы напоминаете Стюарта Уитмена? – спросил Симон.

– Стюарта Уитмена? А какую связь это имеет с покером? – удивленно переспросил Жюльен.

– А! Вот видите, вы тоже думаете только об одном. Как и те трое, которые поглядывают по сторонам, пока им играют всякие разные адажио… Осмелюсь заявить, они где-то в глубине души довольны, что какое-то время будут находиться в чисто мужском обществе, без своих леди. Во всяком случае, есть одна леди, которая тоже в глубине души довольна, что какое-то время побудет без мужа. Это Кларисса…

Он не без колебаний выговорил «это Кларисса». Перед этим в голове у него вертелось «эта Летюийе», «клоунесса», «алкоголичка», но в итоге он сделал выбор в пользу «Клариссы» и произнес ее имя, словно объяснился в любви. Поняв это, он покраснел.

– Ладно, пошли сыграем в ваш покер, – внезапно с чувством заявил Жюльен.

И дал своему собеседнику такого тычка, что тот содрогнулся до самых мокасин «Гуччи» с тесными носами.

 

Партия началась в пятнадцать часов, прервалась в девятнадцать; к этому моменту Андреа, выигравший шесть миллионов у всех, стал объектом ненависти и подозрений всех партнеров, кроме Жюльена. Они прервались, чтобы выпить по рюмке, после чего в девятнадцать тридцать игра возобновилась, были сделаны последние ставки, и тут Жюльен в три хода отобрал эти шесть миллионов у Андреа, имея в конце на руках каре семерок против фула из туза с королями, сданного Андреа Жюльеном с непревзойденным мастерством. В восемь часов все было кончено. У проигравших не было времени, чтобы переориентироваться, и, несмотря на то, что Андреа тоже лишился пяти тысяч франков, именно он стал средоточием злобы и зависти, что же касается Жюльена, то он прямо-таки одурел от счастья. Во всяком случае, решил он, вряд ли ему доведется играть с ними на этой неделе. Каждому из сегодняшних партнеров недоставало хладнокровия: Андреа играл, чтобы заработать денег на жизнь, Симон играл, чтобы лишний раз доказать самому себе, что он и есть знаменитый режиссер Симон Бежар, а поскольку это положение обретено сравнительно недавно, то время от времени требовались дополнительные подтверждения успеха; Арман Боте-Лебреш играл, чтобы лишний раз удостовериться в своей способности «играть» деньгами, однако полагал все это ненормальным и кошмарным; что касается Эрика Летюийе, то он играл ради выигрыша, ради того, чтобы доказать себе и другим, что является победителем, и был рассержен и раздосадован сильнее прочих четверых игроков. Будучи умнее и обладая лучшей реакцией, чем остальные, он сразу же перенес свою неприязнь с Андреа на Жюльена, сознавая, что тот его ненавидит и презирает, и мечтая тем или иным способом взять реванш. Что касается Жюльена, он наблюдал, как Эрик с обычным своим холодным видом удаляется к себе в каюту.

Пока мужчины, сидя за картами, изощрялись в хитроумии или, по крайней мере, полагали, что это так, женщины в компании Чарли Болленже, похоже, подпали под влияние «алкоголички» Клариссы Летюийе. Эдма Боте-Лебреш и Чарли, увлекшись игрой в «скрэббл», оглашали салон руладами девичьего смеха, которые заставляли капитана Элледока то и дело хмурить брови. Брови хмурила и Ольга Ламуру, заклятый враг алкоголя, амфетамина, транквилизаторов и всех прочих препаратов, способных трансформировать человеческую личность, в том числе ее собственную. Она как раз устроилась рядом с Дивой, которая с обычным для нее высокомерным выражением лица посасывала черные как смоль лакричные таблеточки и по внешнему облику которой никто не смог бы догадаться, что она только-только усидела целую бутылку перцовки марки «Выборова». Более того, Ольга, только что покинувшая каюту, отложив книгу о тяжкой участи комедиантов на протяжении множества столетий, сочла Диву единственным трезвым человеком во всей собравшейся компании, единственной обладательницей ясного ума во всем этом салоне, где и мужчины, поглощенные игрой, и женщины, поглощенные выпивкой, представляли собой удручающее зрелище.

– Нет-нет, мне, пожалуйста, только лимонный сок, – проговорила Ольга, обращаясь к светловолосому бармену, усердствовавшему изо всех сил, после чего бросила снисходительный взгляд – подчеркнуто снисходительный – в направлении Клариссы и Эдмы, пыхтевших над явно не поддающимся расчленению словом, которое начал складывать развеселившийся Чарли.

– Боюсь оказаться не на высоте, – заявила Ольга с напускной грустью, обращаясь к Дориаччи.

– Я тоже, – невозмутимо ответила Дива.

Щеки ее порозовели значительно сильнее обычного, огромные мрачные глаза были полуприкрыты. Ольга же, введенная в заблуждение подобным спокойствием, стала далее развивать свою мысль:

– Я думаю, что ни вы, ни я не способны поддаваться иному виду опьянения, кроме опьянения подмостками. – И, улыбнувшись, она продолжала: – Само собой, я не смею сравнивать нас, мадам, но я хочу сказать, что и вы, и я должны выходить на ярко освещенное пространство, где оказываемся на виду и где от нас требуется показать, на что мы способны… Я сравниваю нас только в этом смысле…

Ольга выдавала весь этот вздор под маркой юной наивности, преданного обожания. Она чувствовала, как у нее под воздействием разыгрываемого ею детского восхищения розовеют щеки, сияют глаза… Дива и бровью не повела, но Ольга была уверена, что та ее внимательно слушает. Ольге казалось, что Дива жадно внимает трогательным откровениям, произносимым столь юным, искренним голоском, и невозмутимость собеседницы убеждала Ольгу в этом гораздо больше, чем какой бы то ни было ответ. Она была убеждена, что правильно поняла характер Дориаччи: молчанием она маскировала волнение, как это и подобало истинной гранд-даме. Ольга чувствовала, что она в ударе: у нее прямо-таки дух перехватывало от собственного смирения, недаром она сыграла в прошлом году три главные роли, пусть даже в рядовых фильмах; кроме того, критика расточала ей дифирамбы по поводу ее игры в «Кафе-театре» в сезоне 1979 года.

– Когда я была еще совсем девочкой, – пустилась она в откровения, – и мне доводилось услышать, как вы поете, все равно, по радио или с пластинки на стареньком проигрывателе моего отца, ведь мой папа был без ума от оперы и мама чуть ли не ревновала его к вам, так вот, когда я слушала, как вы поете, то говорила сама себе, что готова отдать жизнь за то, чтобы умирать так, как вы умираете в «Богеме»… Эта манера произносить последнюю фразу… О! Да-да! Как вам это удавалось?

– Не знаю, – сиплым голосом проговорила Дориаччи. – Я никогда не пела в «Богеме».

– Ой, какая же я дура… Само собой, речь идет о «Травиате»… Вот именно…

«Уф! Кажется, пронесло… Но какая незадача! Все певицы поют в „Богеме“, само собой разумеется, за исключением Дориаччи. А с другой стороны – какое счастье, что она в хорошем настроении и столь спокойна… При других обстоятельствах она бы меня испепелила за этот промах. – Ольге казалось, что Дориаччи буквально околдована ее ловкими комплиментами. – В конце концов, она такая же женщина, как и другие: комедиантка по натуре».

И, замахав руками над головой, словно отгоняя мошек, роящихся в памяти, Ольга заговорила вновь:

– Да, конечно, «Травиата»… Господи… «Травиата»… Я ревела, как корова, когда слушала… Здоровенная восьмилетняя корова… Как вы ему говорили: «Прощайте, прощайте…»

– Если только здоровенная двадцативосьмилетняя корова, – неожиданно выпалила Дива. – Я в «Травиате» пою только с прошлого года.

И, откинувшись на спинку стула, Дориаччи разразилась громоподобным хохотом, оказавшимся весьма заразительным, ибо он тотчас же охватил троих игроков в «скрэббл», хотя его первопричина была им неведома.

 

Сотрясаясь от неудержимого смеха, Дива вытащила батистовый платок и то подносила его к глазам, то им помахивала, словно призывая на помощь, то тыкала им в направлении окаменевшей Ольги. Дориаччи даже постанывала от удовольствия, выпаливая бессвязные фразы:

– Ну, малышка… Ха-ха-ха! Ее папа, черти бы меня задолбали!.. Верди, Пуччини и иже с ними… а малышка слушает пластинку, ха-ха-ха! Здоровенная двадцативосьмилетняя корова, хи-хи-хи!..

И в третий раз произнеся раскатистым голосом: «Здоровенная двадцативосьмилетняя корова! », Дива подытожила:

– В конце концов, она сама о себе так сказала!

Поначалу Ольга нервно захихикала, но по ходу этих отвратительных словоизлияний она наконец-то учуяла резкий запах водки, она разглядела, что темные зрачки Дориаччи расширены от алкоголя, и поняла, что угодила в ловушку, которую сама же себе и расставила. Она решила было не сдавать позиции, но поскольку за ближайшим столом собрались трое одичавших икающих выродков-зомби, катавшихся от смеха в своих креслах, в то время как деревянные литеры скатывались на палубу; поскольку, услышав последнюю фразу этой базарной торговки: «Она сама о себе так сказала», Эдма подскочила в кресле, точно от удара током; поскольку жена-алкоголичка этого бедняги Эрика Летюийе прижала к лицу руки и бормотала сдавленным голосом: «Только не это… только не это…»; поскольку этот старый педераст в морской форме обхватил себя руками и в восторге притопывал ногами, Ольга Ламуру просто и достойно поднялась со своего места и, не говоря ни слова, вышла из-за стола. На миг она задержалась в дверях и бросила на всех этих одержимых, на всех этих пьяных марионеток один-единственный взгляд сострадания, который, впрочем, лишь удвоил их веселье. Сотрясаясь от бешенства, она вошла к себе в каюту. Но, как выяснилось, лишь для того, чтобы наткнуться на Симона, развалившегося в носках на постели и, по его словам, «спустившего в покер три старых миллиончика, хорошенько при этом повеселившись».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.