Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Книга третья 3 страница



— Иногда мне кажется, это я во всем виновата — я тебя погубила.

— Так ты меня считаешь погибшим? — улыбнулся Дик.

— Этого я не говорила. Но прежде ты стремился создавать что-то, а теперь, кажется, только хочешь разрушать.

Она робела оттого, что решилась осуждать его в такой обобщающей форме, но еще больше — от его упорного молчания. Чутье подсказывало ей: что-то происходит за этим молчанием, за посуровевшим взглядом его голубых глаз, за несвойственным ему интересом к детям. Ее озадачивали его внезапные бурные вспышки, когда он вдруг обрушивался с целой обвинительной речью на кого-то или что-то — человека, нацию, класс, образ жизни или образ мыслей.

В нем словно разыгрывалась непонятная внутренняя драма, о которой можно было лишь догадываться по тем мгновениям, когда она прорывалась наружу.

— В конце концов — что ты извлекаешь из этого? — спросила она.

— Сознание, что ты с каждым днем становишься крепче. Что твоя болезнь постепенно проходит, следуя закону убывающих рецидивов.

Его голос доходил до нее издалека, как если бы он говорил о чем-то сугубо отвлеченном и умственном; в тревоге она воскликнула: “Дик! ” — и потянулась к нему рукой через стол. Инстинктивным движением он убрал свою руку, но, спохватившись, добавил:

— Тут много есть о чем подумать, правда ведь? Дело не только в тебе и в том, что связано с тобой. — Он накрыл ее руку ладонью и сказал веселым голосом прежнего Дика, зачинщика любых проказ, развлечений и шумных эскапад:

— Видишь вон ту белую яхту?

Это была моторная яхта Т. Ф. Голдинга; мирно покачиваясь на легкой волне залива, она совершала нескончаемое романтическое путешествие, не требующее передвижения с места на место.

— Вот мы сейчас отправимся туда и побеседуем с пассажирами об их житье-бытье. Хорошо ли им там, весело ли.

— Но мы почти незнакомы с Голдингом, — возразила Николь.

— А он нас приглашал, и очень настойчиво. И потом, это же приятель Бэби, чуть ли даже не жених ее — или бывший жених?

Когда нанятый ими баркас выходил из порта, уже смеркалось и вдоль белого корпуса “Марджин” с конвульсивной неравномерностью вспыхивали огни.

У самой яхты Николь снова забеспокоилась.

— Слышишь? У него гости…

— Это просто радио, — успокоил ее Дик.

Их заметили — седой великан в белом костюме, перегнувшись через борт, крикнул сверху:

— Неужели это Дайверы пожаловали?

— Эй, на “Марджин”! Спускайте трап!

Баркас подвели вплотную к трапу, и Голдинг, согнув чуть не пополам свою могучую фигуру, помог Николь взойти.

— Как раз вовремя, к обеду.

На корме играл небольшой оркестр.

— Я к вашим услугам по первому требованию, а пока что…

Ураганная сила движений Голдинга погнала их на корму, хотя он даже не дотронулся до них. Николь все больше жалела, что поехала, и все больше сердилась на Дика. Его работа и ее недуг отдалили их в последние годы от светской жизни, и все уже знали, что они редко принимают какие-либо приглашения. Новобранцы недавних пополнений на Ривьере склонны были даже усматривать в этом закат былой дайверовской славы. Но как бы там ни было, заняв новую позицию, Николь считала неразумным отступать от нее ради пустякового развлечения.

Когда они проходили через центральный салон, им показалось, что в полукруге огней на корме мелькают танцующие пары. Но это был лишь мираж, колдовское воздействие музыки, воды, необычного освещения. В действительности гости отдыхали, расположась на широком диване, огибавшем палубу, и лишь несколько стюардов хлопотливо сновали кругом. Яркими пятнами выделялись женские платья — красное, белое, пестрое с размытым рисунком; белели пластроны мужчин. Один из них поднялся им навстречу, и Николь, узнав его, радостно вскрикнула:

— Томми!

Он церемонно склонился над ее рукой, но Николь, пренебрегая этим галлицизмом, прижалась щекой к его щеке. Вдвоем они сели, вернее, полулегли на императорское ложе. Красивое лицо Томми сильно посмуглело за это время, но, утратив мягкую южную золотистость, не достигло того лиловатого отлива, которым так хороши лица негров — оно просто напоминало дубленую кожу. Этот его загар, созданный неведомым солнцем, его напоенность соками чужой земли, его косноязычие, в котором слышались отзвуки экзотических диалектов, его настороженность, след каких-то неведомых тревог — все это пленяло и убаюкивало Николь; в первые минуты она как бы мысленно забылась у него на груди… Потом инстинкт самосохранения напомнил о себе, и она сказала легким, небрежным тоном:

— Вы стали похожи на героя приключенческого фильма — но зачем было пропадать так долго?

Томми Барбан посмотрел на нее недоверчиво и с опаской; в зрачках у него вспыхнули искорки.

— Пять лет, — продолжала она чуть хрипло, имитируя что-то несуществующее. — Целая вечность. Ну, перебили бы там сколько-нибудь народу для порядка и устроили бы себе небольшую передышку.

Вблизи от ее драгоценной особы Томми довольно быстро европеизировался.

— Mais pour nous heros, — сказал он, — il nous faut du temps, Nicole. Nous ne pouvons pas faire des petits exercices d’heroisme — il faut faire les grandes compositions.

— Говорите со мной по-английски, Томми.

— Parlez francais avec moi, Nicole.

— Но это не одно и то же — по-французски можно рассуждать о героизме и доблести с достоинством, вы это знаете. А по-английски нельзя рассуждать о героизме и доблести, не становясь немного смешным, это вы тоже знаете.

Поэтому мне выгоднее разговаривать с вами по-английски.

— В сущности, я… — Он вдруг хихикнул. — В сущности, я и по-английски герой, храбрец и все такое прочее.

Она разыграла пантомиму преувеличенного восхищения, но его это не смутило.

— Просто я знаю то, о чем снимаются кинофильмы, — сказал он.

— А что, в жизни это так, как в кино?

— В кино есть свои удачи — взять хотя бы Рональда Колмена. Вы видели его фильмы о Северо-Африканском корпусе? Они совсем неплохи.

— Отлично, теперь, сидя в кино, я буду знать, что с вами в эту минуту происходит то, что я вижу на экране.

Во время разговора Николь заметила миловидную хрупкую молодую женщину с бледным личиком и красивыми бронзовыми волосами, отливавшими зеленью в свете палубных огней. Она сидела по другую сторону Томми и, возможно, прислушивалась то ли к их разговору, то ли к разговору соседней пары. Судя по всему, она имела какие-то права на Томми и, убедясь окончательно, что его внимание отвлечено, сердито встала и, вздернув голову, перешла к другому борту.

— Да, в сущности, я герой, — спокойно повторил Томми, если и не всерьез, то лишь полушутя. — В бою я не знаю страха, дерусь, как лев или как пьяный, которому море по колено.

Николь подождала, когда эхо этой похвальбы затихнет в его сознании, — она догадывалась, что он никогда еще никому так не говорил о себе. Потом она оглядела незнакомые лица кругом: все те же ошалелые невропаты под маской равнодушия, которые рвутся на природу только потому, что им ненавистен город, ненавистен звук собственных голосов, служащий там камертоном…

Она спросила:

— Кто эта женщина в белом?

— Та, что сидела рядом со мной? Леди Керолайн Сибли-Бирс.

Оба помолчали, прислушиваясь к ее голосу, доносившемуся от противоположного борта.

— …он хотя и прохвост, но высшего полета. Мы с ним почти до утра играли вдвоем в chemin-de-fer, и он мне задолжал тысячу швейцарских франков…

Томми со смехом сказал:

— Леди Керолайн — самая безнравственная женщина Лондона. Всякий раз, когда я возвращаюсь в Европу, я застаю новый выводок безнравственных женщин из Лондона. Сейчас она на первом месте, но, кажется, уже появилась соперница.

Николь снова оглядела издали женщину, о которой шла речь; худенькая, тщедушная, с узкими плечами, она походила на легочную больную — трудно было представить себе, что эти хилые ручки могут высоко держать знамя распада и разложения, последнее знамя угасающей империи. Ее скорее можно было принять за одну из плоскогрудых девчонок Джона Хелда, чем отнести к иерархии высоких томных блондинок, служивших моделью художникам и писателям, начиная с последних предвоенных лет.

Появился Голдинг, тщетно пытаясь умерить воздействие собственных габаритов, из-за которых любое его пожелание словно передавалось через раблезианской мощи усилитель; и Николь, хоть и с неохотой, уступила его доводам — что “Марджин” сразу же после обеда пойдет в Канн, что хоть они и пообедали раньше, но для икры и шампанского всегда найдется местечко; что Дик все равно уже распорядился по телефону, чтобы шофер не ждал их в Ницце, а ехал в Канн и оставил машину у “Cafe des Allies”, где им нетрудно будет найти ее.

За столом Дик оказался соседом леди Сибли-Бирс. Николь заметила издали, каким бледным стало его лицо под кирпичным загаром; до нее долетали только отдельные фразы, но она улавливала безапелляционность его тона.

— …но не забывайте, что для вас, англичан, это пляска смерти… Сипаи в разрушенной крепости, веселье в крепости, осажденной сипаями, и тому подобное. Зеленая шляпа вышла из моды, ее время миновало.

Леди Керолайн отвечала междометиями, звучавшими то вопросительно, то двусмысленно, то почти зловеще, но Дик, видно, не замечал сигналов опасности. Наконец он почти выкрикнул что-то с неожиданной горячностью; что именно, Николь не слыхала, но она увидела, как молодая женщина вспыхнула и вся подобралась.

Опять он обидел кого-то — неужели нельзя было придержать немного язык?

Когда же это кончится? Или так уж оно и будет до самой смерти?

В это время умолк оркестр (“Рэгтайм-джаз Эдинбургского колледжа”, как гласила надпись на барабане), и пианист, белокурый молодой шотландец, запел почти что на одной ноте, аккомпанируя себе негромкими аккордами. Он с таким нажимом выговаривал каждое слово, как будто донельзя был потрясен его значительностью.

 

Одна молодая персона

Пугалась церковного звона,

Имея на совести грех — да-да-да!

Пугалась церковного звона.

На совести грех (БУМ-БУМ),

На совести грех (ТРАМ-ТАМ).

Одна молодая персона.

 

— Что это еще такое? — наклонясь к Николь, шепотом спросил Томми.

Ответ был дан его соседкой с другой стороны:

— Слова Керолайн Сибли-Бирс. А музыку написал он сам.

— Quelle enfanterie! — пробормотал Томми, когда певец перешел ко второму куплету, повествующему о дальнейших переживаниях пугливой героини. — On dirait qu’il recite Racine! Со стороны казалось, что леди Керолайн даже не слушает своего произведения. Николь глянула на нее и невольно подивилась тому, как эта женщина умеет производить впечатление — не умом, не характером, а одной лишь позой. Но чем-то она страшна, решила Николь, и ей пришлось скоро убедиться в этом. Когда все общество встало из-за стола, Дик продолжал сидеть, как-то странно глядя перед собой, — и вдруг выпалил, с непонятным и неуместным остервенением:

— Терпеть не могу английскую манеру оглушительным шепотом говорить о людях гадости.

Леди Керолайн уже была у дверей, но при этих словах повернула обратно и, вплотную подойдя к Дику, отчеканила негромко, но с таким расчетом, чтобы слышали все, кто был в комнате:

— Пеняйте на себя — ведь вы нарочно поносили моих соотечественников, мою приятельницу Мэри Мингетти. А я только сказала, что вас видели в Лозанне в компании сомнительных личностей. И мои слова никого, кажется, не оглушили. Разве что вас.

— Для этого они недостаточно громки, — сказал Дик, немного, впрочем, запоздав с ответом. — Итак, по-вашему я отъявленный…

Но Голдинг утопил конец его фразы в громоподобных: “Идемте! Идемте! ” — напором всей своей мощной фигуры тесня гостей к выходу. Уже с порога Николь успела заметить, что Дик по-прежнему неподвижно сидит за столом.

Она негодовала на леди Сибли-Бирс за ее нелепые выдумки и в равной мере негодовала на Дика за то, что он захотел сюда ехать, за то, что напился, за то, что вдруг выставил наружу колючки своей иронии, за то, что не сумел с честью выйти из спора, — и к этому примешивалось еще легкое недовольство собой; ведь она понимала, что первая вызвала раздражение англичанки, безраздельно завладев Томми Барбаном с минуты своего появления на яхте.

Немного спустя она мельком увидела Дика — он стоял у трапа, беседуя с Голдингом, и на вид был совершенно спокоен. Потом он ей долго не попадался на глаза, и через полчаса, попросив кого-то заменить ее в замысловатой малайской игре с нанизанными на веревочку кофейными зернами, она сказала Томми:

— Пойду поищу Дика.

Во время обеда “Марджин” снялась с якоря и теперь полным ходом шла на запад. Под приглушенный стук дизелей скользили по сторонам мягкие вечерние тени. На баке Николь сразу обдуло теплым ветром, растрепавшим ей волосы, и с внезапным чувством облегчения она узнала впереди, у флагштока, фигуру мужа. Завидев ее, он сказал ровным голосом:

— Чудесный вечер.

— Я не знала, где ты, и забеспокоилась.

— Да неужели?

— Не надо так говорить со мной, Дик. Я бы с такой радостью что-нибудь для тебя сделала, хоть пустяк какой-нибудь, но ничего не могу придумать.

Он отвернулся и стал смотреть туда, где за звездной завесой лежала Африка.

— Верю, Николь. Мне даже иногда кажется, что пустяк ты бы сделала с особенной радостью.

— Зачем ты так говоришь, Дик, — не надо.

В сиянии звезд, которое море подхватывало и пригоршнями белой пены швыряло обратно к небу, лицо Дика казалось бледным, но не злым, как можно было ожидать. В нем чувствовалась какая-то отрешенность; он медленно сосредоточивал свой взгляд на Николь, как шахматист на фигуре, которую готовится передвинуть; потом он взял ее за руку выше кисти и так же неторопливо притянул к себе.

— Говоришь, ты меня погубила? — спросил он почти ласково. — Но если так, мы оба с тобой — погибшие. А значит…

Холодея от страха, она втиснула и другую свою руку в его цепкие пальцы.

Хорошо, пусть, она пойдет за ним — красота майского вечера ощущалась особенно остро в этот миг самоотречения и готовности к душевному отклику — хорошо, пусть…

…но вдруг она почувствовала свои руки свободными, и Дик, тяжело вздохнув, повернулся к ней спиной.

У Николь потекли по лицу слезы. Кто-то приблизился к ним, мягко ступая по доскам палубы, — Томми Барбан.

— А, нашелся! Вы знаете, Дик, Николь боялась, не бросились ли вы часом в воду из-за того, что вас отчехвостила эта английская пигалица.

— А что, неплохое было бы решение — броситься в воду, — тихо сказал Дик.

— В самом деле! — поспешно подхватила Николь. — Давайте запасемся пробковыми поясами и бросимся в воду. Давно пора нам выкинуть что-нибудь экстравагантное. Мы живем слишком скучной, ограниченной жизнью.

Томми потянул носом, глядя то на одного, то на другого, как будто думал в свежем вечернем воздухе унюхать, что тут происходит.

— Давайте посоветуемся с леди Фигли-Мигли — она нас просветит насчет dernier cri в этом деле. И надо бы нам выучить наизусть ее песенку. Я ее переведу на французский язык, и она будет иметь бешеный успех в казино, а я огребу кучу денег.

— Томми, вы богатый человек? — спросил Дик, когда они шагали втроем от носа к корме.

— Не то чтобы очень. Биржа мне надоела, и я ее бросил. Но у меня кое-что есть в ценных бумагах, которые я препоручил верным людям. В общем, пока жить можно.

— Дик собирается разбогатеть, — сказала Николь. У нее уже наступила реакция, и голос слегка дрожал.

На корме танцевали три пары — Голдинг чуть ли не вытолкнул их в круг.

Николь и Томми тоже пошли; танцуя, Томми заметил:

— Дик стал много пить.

— Совсем не много, — честно вступилась Николь.

— Одни люди умеют пить, другие нет. Дик явно не умеет. Вы бы запретили ему.

— Я? — изумилась Николь. — Вы думаете, я могу что-то запрещать или разрешать Дику?

Когда “Марджин” бросила якорь на рейде в Канне, Дик был необычно молчалив и казался рассеянным и сонным. Голдинг самолично усадил его в спущенную шлюпку, следом за леди Керолайн, которая тотчас же демонстративно пересела на другое место. Выйдя на берег, Дик отвесил ей преувеличенно церемонный поклон и, кажется, собирался пришпорить ее какой-то колкостью на прощанье, но Томми больно придавил локтем его руку, и они пошли к дожидавшейся неподалеку машине.

— Я вас отвезу, — предложил Томми.

— Не затрудняйтесь, мы можем просто взять такси.

— Да я с удовольствием — если еще оставите переночевать.

Дик молча полулежал на заднем сиденье, пока машина шла берегом через желтый монолит Гольф-Жуана, через Жуан-ле-Пен, где никогда не стихало карнавальное веселье, где ночь звенела музыкой и разноязыкими голосами певцов. Но когда они стали подниматься в гору, он вдруг выпрямился — возможно, машину тряхнуло на повороте — и сделал попытку произнести речь.

— Очаровательная представительница… — он на миг запнулся, — …представительница фирмы… подайте мне мозги, взбитые a l’Anglaise… — И, откинувшись на спинку, заснул мирным сном, только время от времени благодушно рыгая в бархатистую темноту ночи.

 

 

Рано утром Дик вошел к Николь в спальню.

— Я ждал, пока не услышал, что ты встала, — сказал он. — Сама понимаешь, я очень сожалею о вчерашнем, но давай без аутопсии, ладно?

— Как хочешь, — холодно ответила она, приблизив лицо к туалетному зеркалу.

— Нас сюда привез Томми? Или мне это приснилось?

— Ты прекрасно знаешь, что он.

— Весьма возможно, — согласился Дик, — поскольку я только что слышал его кашель. Пойду загляну к нему.

Впервые в жизни, кажется, она порадовалась его уходу — наконец-то его раздражающая способность всегда и во всем оказываться правым изменила ему.

Томми уже ворочался на постели в предвкушении cafe au lait.

— Как спали? — спросил Дик.

Услышав, что у Томми побаливает горло, он отнесся к этому с профессиональной деловитостью.

— Надо пополоскать на всякий случай.

— А у вас есть какое-нибудь полосканье?

— Представьте себе — нет. Наверно, у Николь есть.

— Не нужно беспокоить Николь.

— Она уже встала.

— Как она?

Дик медленно повернулся кругом.

— Вы что думали, если я выпил лишнее, она этого не переживет? — Он говорил с улыбкой. — Сегодняшняя Николь вырублена из той сосны, что растет в лесах Джорджии, а это самое крепкое дерево на свете после новозеландского эвкалипта…

Николь, спускаясь с лестницы, слышала часть их разговора. Она знала, что Томми любит ее, всегда любил; и знала, что в нем нарастает неприязнь к Дику, который это понял раньше его самого; и что Дик не оставит без внимания безответную страсть Томми. Эта мысль доставила ей минуту чисто женского торжества. Она стояла у стола, за которым завтракали ее дети, и давала распоряжения гувернантке, а наверху беседовали двое мужчин, которые были заняты только ею.

Хорошее настроение не покинуло ее и позже, за работой в саду. Она не жаждала никаких происшествий; только бы длился и длился безмолвный поединок, в котором те двое перебрасывались мыслью о ней, — приятно после долгого перерыва вновь почувствовать, что существуешь, хотя бы в виде мячика.

— Что, крольчишка, славно? Как по-твоему? Ну что же ты, кролик, — ведь славно, да? Или ты не согласен со мной?

Кролик наудачу подергал носом туда-сюда, но, ничего более интересного не обнаружив, согласился и был вознагражден кучкой капустных листьев.

Николь продолжала заниматься своими повседневными делами. Срезала цветы для комнатных ваз и оставляла их на условленных местах: садовник потом принесет все сразу, и можно будет составить букеты. Когда она дошла до обрыва над морем, ей вдруг захотелось с кем-то поговорить по душам, но было не с кем, и разговор заменило раздумье. Ее немного смущало открытие, что она может испытать что-то к чужому мужчине; но у других женщин бывают же любовники — чем я хуже? В свете ясного весеннего утра мужской мир не казался запретным, и мысли ее были пестрыми, как цветы, а ветер хозяйничал в ее волосах и словно бы в голове тоже. У других женщин бывают любовники… Та самая сила, что вчера требовала от нее неотступной верности Дику до смертного предела, сегодня заставляла ее улыбаться на ветру простой и утешительной логике этого “чем я хуже? ”.

Присев на невысокий парапет, Николь смотрела вниз, на море. Но из глубин другого моря, безбрежного моря фантазии, ей удалось добыть осязаемую истину, самую дорогую добычу из всех. Если она не должна ощущать себя навсегда слитой воедино с Диком, каким он был накануне, значит, она может существовать сама по себе, а не только как создание его ума, обреченное вечно кружить по ребру медали.

Место, где сидела Николь, было выбрано ею не случайно. Ниже, на уступах горного склона, раскинулся огород, и два крестьянина, полускрытые завесой листьев, орудовали там граблями и мотыгами, переговариваясь на смеси местного и провансальского диалектов. Привлеченная их голосами, она постепенно уловила смысл разговора.

— Как раз тут я ее и повалил…

— За теми виноградниками мы и слюбились.

— А ей хоть бы что — да и ему тоже. Кабы не проклятый пес. Только, значит, я ее тут повалил…

— У тебя, что ли, грабли?

— Да вон же они около тебя, пентюх.

— Больно мне надо знать, где ты ее повалил. Я до самой той ночи за двенадцать лет ни одной бабы даже не прижал — с тех пор как женился. А ты…

— Постой, дай досказать про пса…

Николь наблюдала за ними сквозь листву; ей казалось, что каждый из них прав — одному одно нужно, другому другое. Но подслушанный разговор был кусочком того, мужского, мира, и по дороге к дому ее вновь охватили сомнения.

Дик и Томми сидели на веранде. Она, не останавливаясь, прошла мимо них в комнаты, вынесла свой альбом и уселась рисовать голову Томми.

— Хоть прясть, хоть ткать, только б от дела не отстать, — смеясь, сказал Дик.

Как он может нести всякий вздор с еще серым после вчерашнего лицом, на котором каштановая пена бороды кажется красной, как и его глаза, налитые кровью.

Она повернулась к Томми.

— Я всегда нахожу себе занятие. Была у меня когда-то шустрая полинезийская обезьянка, так я, бывало, часами учу ее разным фокусам, пока домашние не примутся меня ругать…

Она умышленно прятала глаза от Дика. Немного спустя он извинился и пошел в дом. Через открытую дверь ей было видно, как он пьет воду, — стакан, потом другой; и что-то наглухо защелкнулось у нее внутри.

— Николь, — начал было Томми, но запнулся и стал откашливаться, чтобы прочистить горло.

— Хотите, я дам вам камфорную мазь для растирания, — предложила Николь.

— Это американское средство. Дик в него очень верит. Сейчас принесу.

— Мне вообще пора ехать.

Вошел Дик и уселся на прежнее место.

— Во что это я верю? — спросил он.

Когда Николь вернулась с мазью, они оба сидели в тех же позах, но она почувствовала, что, пока ее не было, у них шел оживленный разговор ни о чем.

Шофер уже дожидался у дверей, держа в руках чемодан с костюмом, в котором Томми вчера приехал на виллу. Сейчас на Томми был костюм Дика, и, глядя на него, Николь чувствовала какую-то ложную жалость, словно Томми такой костюм был бы не по карману.

— Когда приедете в гостиницу, хорошенько разотрите этим шею и грудь, а потом вдыхайте поглубже, — наставляла она.

— Послушай, Николь, — вполголоса сказал Дик, пока Томми ходил к машине, — не отдавай ему всю банку. Ты же знаешь, что здесь этой мази в продаже нет, ее нужно выписывать из Парижа.

Томми снова подошел к подножию лестницы; втроем они составили группу, освещенную солнцем, — Томми на одной линии с центром машины, так что сверху казалось: вот сейчас он чуть-чуть наклонится вперед и взвалит ее себе на спину.

Николь шагнула ступенькой ниже.

— Ловите! — крикнула она. — Только не разбейте, это очень трудно достать.

Она почувствовала, как рядом с нею безмолвно вырос Дик; она спустилась еще на одну ступеньку и замахала рукой вслед машине, увозившей Томми и банку с американской мазью. Потом она повернулась, готовая принять кару.

— Совершенно неуместная щедрость, — сказал Дик. Нас тут четверо, а за столько лет можно было привыкнуть, что если у кого-нибудь начинается кашель…

Они посмотрели друг на друга.

— Ну, мы выпишем другую банку.

Вся ее храбрость улетучилась, и она покорно пошла за ним наверх. В спальне он сразу лег на свою кровать, не говоря ни слова.

— Хочешь, чтобы завтрак тебе подали сюда? — спросила она.

Он кивнул по-прежнему молча и уставился в потолок. В какой-то растерянности она пошла отдать распоряжение прислуге. Когда она вернулась, он лежал все так же неподвижно, и его глаза были как два голубых прожектора, обшаривающие темное небо. Она с минуту постояла на пороге, не решаясь войти от сознания своей вины перед ним… Потом она протянула руку, словно хотела погладить его по голове, но он отпрянул, как испуганный зверь. И Николь не выдержала; поддавшись грубому кухарочьему страху, она бросилась вон из комнаты, с ужасом думая о том, чем будет жить дальше этот поверженный человек и что сможет дать ей, все еще голодным сосунком льнущей к его пустой груди.

 

Через неделю Николь уже позабыла о своей вспышке влечения к Томми; у нее была короткая память на людей, и она забывала легко. Но в первый жаркий июньский день она узнала, что он опять в Ницце. Об этом говорилось в записке, адресованной им обоим, — она прочитала ее под зонтом на пляже, разбирая захваченную из дому почту. Прочитала и перебросила Дику, а он в ответ кинул ей на прикрытые пляжной пижамой колени только что распечатанную телеграмму:

ДОРОГИЕ ЗАВТРА ПРИЕДУ ГОССУ К СОЖАЛЕНИЮ БЕЗ МАМЫ НАДЕЮСЬ УВИДЕТЬСЯ 

— Что ж, буду рада ее повидать, — мрачно сказала Николь.

 

 

Но наутро, когда они вместе спускались к морю, в ней снова зашевелилось тревожное опасение, что Дик замыслил какой-то отчаянный выход из тупика. С того вечера на яхте Голдинга она чутьем догадывалась, что происходит. Хотя и держась еще привычной опоры, издавна дававшей ей ощущение безопасности, она уже чувствовала, что вот-вот совершит прыжок, который должен изменить всю химию ее существа, но, страшась неизбежности этого, не смела все осознать и додумать. Образы Дика и ее самой, расплывчатые, зыбкие, носились перед ней, будто в фантасмагорической пляске. Давно уже каждое произносимое ими слово, казалось, таило в себе второй, подспудный смысл, и от Дика зависело, когда и как этот смысл раскрыть. Все это в конце концов могло обернуться не плохо — те долгие годы, когда Николь только существовала, но не жила, пробудили в ней такие ее природные свойства, которые рано были приглушены болезнью и до которых Дик так и не докопался — не по неуменью, а просто оттого, что никому не дано проникнуть во все закоулки чужой души; но повод для беспокойства оставался. Самым печальным в их отношениях было растущее безразличие Дика, которое сейчас обретало конкретную форму в том, что он слишком много пил. Николь не знала, будет она растоптана или уцелеет — фальшивые интонации Дика сбивали ее с толку; нельзя было угадать, как он поведет себя, когда с нестерпимою медленностью начнет разматываться дорожка перед трамплином, и что случится в последнюю минуту, в минуту прыжка.

Что будет после, ее не тревожило — наверно, она почувствует себя как человек, у которого свалилось с плеч бремя, упала повязка с глаз. В Николь все было рассчитано на полет, на движение — с деньгами вместо крыльев и плавников. Грядущая перемена должна была лишь восстановить истинный порядок вещей, как если бы шасси гоночного автомобиля, надолго упрятанное под кузовом семейного лимузина, высвободили, чтобы использовать по назначению. Николь уже чувствовала дуновение свежего ветра — ее пугала лишь боль, которую может причинить подкрадывающийся разрыв.

Дайверы шли по пляжу, сверкая белизной своих белых костюмов на загорелых телах. Николь видела, что Дик ищет глазами Ланье и Топси среди пестрой неразберихи множества зонтов; он как бы на время отпустил ее, ослабил свою хватку, и, глядя на него свободно, со стороны, она подумала, что дети нужны ему сейчас не для того, чтобы их защитить, а чтобы у них найти защиту. Должно быть, ему было страшно на этом пляже, как низложенному властителю, тайком пробравшемуся в свой старый дворец. А она успела возненавидеть его мир, изобиловавший любезностями и милыми шутками, позабыв, что много лет это был единственный доступный ей мир. Пусть, пусть полюбуется своим пляжем, изгаженным в угоду вкусам лишенных вкуса людей; может бродить тут хоть целый день, все равно не найдет ни камня от китайской стены, которой он когда-то окружил этот пляж, не увидит нигде отпечатка ноги друга.

На мгновенье Николь пожалела об этом; ей вспомнилось, как он разгребал мусорные кучи на пляже, заботливо выбирая осколки стекла, вспомнилась та лавчонка на окраине Ниццы, где они покупали себе матросские штаны и фуфайки — одеяние, на основе которого парижские couturiers создали потом новую моду; вспомнилось щебетанье деревенских девчонок на волнорезе: “Dites done, dites done! ” — и привычный ритуал тармского утра, когда весь дом раскрывался покойно и радостно навстречу солнцу и морю, и озорные затеи Дика, глубоко погребенные под тяжестью всего нескольких лет…

Теперь пляж превратился в клуб, куда почти каждый имел доступ, как и в то разноплеменное общество, которое этот клуб представлял.

Привстав на соломенной циновке, Дик высматривал в толпе Розмэри, и Николь, перехватив его взгляд, снова стала холодной и жесткой. Вместе с ним она оглядывала берег, загроможденный разными штуками, которых тут раньше не было, — турниками и кольцами, переносными кабинками для раздевания, плавучими вышками, прожекторами, оставшимися после вчерашнего праздника, белой буфетной стойкой с уже надоевшим модернистским орнаментом из велосипедных рулей.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.