|
|||
Книга третья 1 страница
Фрау Кэтс Грегоровиус догнала мужа на дорожке, ведущей к их вилле. — Ну, как Николь? — спросила она ласково, но ее срывающееся дыхание выдавало поспешность, с которой она бежала, чтобы задать этот вопрос. Франц недоуменно оглянулся. — Николь здорова. А почему ты вдруг спрашиваешь, душенька? — Ты так часто навещаешь ее, что я решила — наверно, она больна. — Поговорим об этом дома. Кэтс покорно умолкла. Кабинета у Франца на вилле не было, в гостиной занимались дети; поэтому они прошли прямо в спальню. — Прости меня, Франц, — сказала Кэтс, прежде чем он успел раскрыть рот. — Прости, милый, я не должна была так говорить. Я знаю свой долг и горжусь им. Но у нас с Николь какая-то взаимная неприязнь. — Птички в гнездышках мирно живут, — провозгласил Франц, но, спохватясь, что тон у него разошелся со смыслом, повторил свое изречение в том размеренном, четком ритме, которым его старый учитель, доктор Домлер, любую банальность умел сделать многозначительной: — Птички — в гнездышках — мирно — живут. — Да, да, конечно. Ты не можешь упрекнуть меня в недостатке внимания к Николь. — Я тебя упрекаю в недостатке здравого смысла. Николь не только жена Дика, но и его больная, и в какой-то мере останется ею навсегда. А потому в отсутствие Дика я считаю себя ответственным за ее состояние. — Он помедлил, прежде чем сообщить Кэтс новость, которую немного попридержал с шутливым намерением подразнить ее. — Я утром получил телеграмму из Рима. Дик болел гриппом, но уже поправился и завтра выезжает домой. Кэтс, явно обрадованная, продолжала более бесстрастным тоном: — По-моему, Николь не так больна, как кажется. Она сама преувеличивает свою болезнь, используя ее как орудие власти над окружающими. Ей бы надо быть киноактрисой, вроде твоей хваленой Нормы Толмедж, — все американки мечтают о такой карьере. — Уж не ревнуешь ли ты меня к Норме Толмедж? — Я вообще не люблю американцев. Все они эгоисты — э-го-исты! — И Дика не любишь? — Дика люблю, — призналась она. — Но Дик совсем другой, он думает не только о себе. …И Норма Толмедж тоже, мысленно произнес Франц. Уверен, что она так же умна и добра, как и красива. Просто ей поневоле приходится играть глупые роли. Уверен, что Норма Толмедж — женщина, знакомством с которой можно гордиться. Но Кэтс уже позабыла про Норму Толмедж, хотя однажды изводилась из-за нее всю дорогу от Цюриха, куда они ездили в кино. — Дик женился на Николь ради денег, — продолжала она. — Поддался искушению — ты мне сам как-то раз дал понять это. — Нехорошо так говорить, Кэтс. — Ладно, беру свои слова обратно. Все мы должны жить, как птички в гнездышке, по твоей поговорке. Но это очень трудно, когда Николь — когда видишь, как она старается отстраниться, даже не дышать, словно от меня плохо пахнет! Это не было фантазией Кэтс. Она сама делала почти всю работу по дому и не привыкла много тратить на свою одежду. Любая американская продавщица, каждый вечер стирающая свои две смены белья, уловила бы чуть заметный запах вчерашнего пота, исходивший от Кэтс, даже не запах, а так, аммиачный намек на извечность труда и распада. Для Франца это было чем-то столь же естественным, как и густой маслянистый аромат волос Кэтс, и то и другое входило в его жизнь необходимым элементом. Но Николь с ее обостренным от природы обонянием, еще маленькой девочкой морщившаяся, когда ее одевала нянька, с трудом выносила соседство Кэтс. — А дети! Она не хочет, чтобы они играли с нашими детьми… — Но Франц не пожелал больше слушать: — Довольно. Ты, кажется, забываешь, что без денег Николь у нас не было бы этой клиники. Пойдем лучше завтракать. Кэтс пожалела о своей неуместной вспышке, но слова Франца напомнили ей про то, что и у других американцев водятся деньги, а неделю спустя ее неприязнь к Николь нашла себе новый выход. Грегоровиусы устроили у себя обед по случаю возвращения Дика. Не успели Дайверы выйти за дверь после этого обеда, как Кэтс повернулась к мужу. — Ты видел его лицо? Это следы дебоша! — Не спеши с выводами, — предостерег Франц. — Дик сам мне все рассказал в первый же день. Он участвовал в любительском боксе во время переезда через Атлантику. Американцы постоянно занимаются боксом в этих трансатлантических рейсах. — Так я и поверила! — насмешливо отозвалась Кэтс. — У него одна рука почти не поднимается, а на виске незаживший шрам и видно место, где были сбриты волосы. Франц этих подробностей не разглядел. — Думаешь, такие вещи способствуют репутации клиники? — не унималась Кэтс. — От него и сегодня пахло вином, и это не первый раз с тех пор, как он вернулся. Она понизила голос, как того требовала значительность суждения, которое ей предстояло высказать. — Дик перестал был серьезным врачом. Франц передернул плечами, как бы стряхивая ее настойчивые обвинения, и жестом показал наверх. В спальне он напустился на жену. — Он не только серьезный врач, он блестящий врач. Самый блестящий из всех невропатологов, защитивших диссертацию в Цюрихе за последнее десятилетие. Мне до него далеко. — Стыдись, Франц! — Мне стыдиться нечего, потому что это чистая правда. Во всех сложных случаях я обращаюсь за советом к Дику. Его работы до сих пор считаются образцовыми в своей области — в любой медицинской библиотеке тебе это скажут. Его обычно принимают за англичанина — не верят, что американский ученый может быть способен на такую обстоятельность. — Он зевнул по-домашнему и полез под подушку за пижамой. — Удивляюсь твоим разговорам, Кэтс, — я всегда считал, что ты любишь Дика. — Стыдись! — повторила Кэтс. — Из вас двоих ты — настоящий ученый, и всю работу тоже делаешь ты. Это как в басне о зайце и черепахе, и, на мой взгляд, заяц уже почти выдохся. — Шш! Шш! — Нечего на меня шикать, я говорю то, что есть. Он с силой рубанул воздух раскрытой ладонью. — Довольно! На том спор окончился, но он не прошел для спорщиков даром. Кэтс мысленно признала чрезмерную резкость своих нападок на Дика, к которому привыкла относиться с симпатией и почтительным восхищением, тем более что он так умел понимать и ценить ее. А Франц постепенно проникался убеждением, что Кэтс права и Дик в самом деле не такой уж серьезный врач и ученый. Со временем ему даже стало казаться, что он это всегда знал.
Дик предложил Николь отредактированную версию своего римского злоключения; по этой версии он дрался из человеколюбия — выручал перепившегося товарища. Бэби Уоррен, он знал, будет держать язык за зубами: он достаточно ярко расписал ей губительные последствия, которые грозят Николь, если она узнает правду. Но все это были пустяки по сравнению с тем, какие губительные последствия имела вся история для него самого. Как бы во искупление происшедшего, он с удвоенной энергией накинулся на работу, и Франц, втайне уже решившийся на разрыв, не мог найти, к чему бы придраться для начала. Если дружба, которая была дружбой не только на словах, рвется в один час, то, как правило, она рвется с мясом; оттого-то Франц мало-помалу постарался внушить себе, что ускоренный темп и ритм духовной и чувственной жизни Дика несовместим с его, Франца, внутренним темпом и ритмом — раньше, правда, считалось, что этот контраст идет на пользу их общей работе. Но только в мае Францу представился случай вбить в трещину первый клин. Как— то раз Дик в неурочное время вошел к нему в кабинет, измученный и бледный, и, устало сев в кресло у двери, сказал: — Все. Ее больше нет. — Умерла? — Отказало сердце. Дик сидел сгорбившись, совершенно обессиленный. Три последние ночи он бодрствовал у постели пораженной экземой художницы, к которой он так привязался, — нормально, чтобы вводить ей адреналин, по существу же, чтобы хоть слабым проблеском света смягчить неотвратимо надвигавшуюся тьму. Изобразив на лице сочувствие, Франц поспешил изречь свой вердикт: — Убежден, что сыпь была нервно-сифилитического происхождения. Никакие Вассерманы меня не переубедят. Спинномозговая жидкость… — Не все ли равно? — устало сказал Дик. — Господи, не все ли равно? Если она так ревниво берегла свою тайну, что захотела унести ее в могилу, пусть на том и останется. — Вам бы денек отдохнуть. — Отдохну, не тревожьтесь. Клин был вбит; подняв голову от телеграммы, которую он стал было составлять для брата умершей, Франц сказал: — А может быть, вы предпочли бы проехаться в Лозанну? — Сейчас — нет. — Я не имею в виду увеселительную поездку. Нужно посмотреть там одного больного. Его отец — он чилиец — все утро держал меня сегодня на телефоне… — В ней было столько мужества, — сказал Дик. — И так долго она мучилась. — Франц участливо покивал головой, и Дик опомнился. — Я вас перебил, Франц, извините. — Я просто думал, что вам полезно ненадолго переменить обстановку. Понимаете, отец не может уговорить сына поехать сюда. Вот он и просит, чтобы кто-нибудь приехал в Лозанну. — А в чем там дело? Алкоголизм? Гомосексуализм? Поскольку речь идет о поездке… — Всего понемножку. — Хорошо, я поеду. У них есть деньги? — Да, и, по-видимому, немалые. Побудьте там дня два-три, а если найдете, что требуется длительное наблюдение, везите мальчишку сюда. Но во всяком случае торопиться вам некуда и незачем. Постарайтесь сочетать дело с развлечением. Два часа сна в поезде обновили Дика, и он почувствовал себя достаточно бодрым для предстоящей встречи с сеньором Пардо-и-Сиудад-Реаль. Он уже заранее представлял себе эту встречу, основываясь на опыте. Очень часто в таких случаях истерическая нервозность родственников представляет не меньший интерес для психолога, чем состояние больного. Так было и на этот раз. Сеньор Пардо-и-Сиудад-Реаль, красивый седой испанец с благородной осанкой, со всеми внешними признаками богатства и могущества, метался из угла в угол по своему номеру-люкс в “Hotel des Trois Mondes” и, рассказывая Дику о сыне, владел собой не лучше какой-нибудь пьяной бабы. — Я больше ничего не могу придумать. Мой сын порочен. Он предавался пороку в Харроу, он предавался пороку в Королевском колледже в Кембридже. Он неисправимо порочен. А теперь, когда еще пошло и пьянство, правды уже не скроешь и скандал следует за скандалом. Я перепробовал все; есть у меня один знакомый доктор, мы вместе выработали план, и я послал его с Франсиско в путешествие по Испании. Каждый вечер он делал Франсиско укол контаридина, и потом они вдвоем отправлялись в какой-нибудь приличный bordello. Сперва это как будто помогало, но через несколько дней все пошло по-старому. В конце концов я не выдержал и на прошлой неделе вот здесь, в этой комнате — точней, вон там, в ванной, — от ткнул пальцем в сторону двери, — я заставил Франсиско раздеться до пояса и отхлестал его плеткой… В полном изнеможении он рухнул в кресло. Тогда заговорил Дик. — Это было неразумно — и поездка в Испанию тоже ничего не могла дать… — Он с трудом подавлял желание расхохотаться: хорош, верно, был врач, согласившийся участвовать в этаком любительском эксперименте! — Должен вам сказать, сеньор, в подобных случаях мы ничего не можем обещать заранее. Что касается алкоголизма, здесь иногда удается достичь положительных результатов, — конечно, при содействии самого пациента. Но, так или иначе, я прежде всего должен познакомиться с вашим сыном и завоевать его доверие — хотя бы для того, чтобы услышать, что он сам о себе скажет. …Они сидели вдвоем на террасе — Дик и юноша лет двадцати с красивым, подвижным лицом. — Мне хотелось бы знать, как вы сами относитесь ко всему этому, — сказал Дик. — Замечаете ли, что ваши недостатки прогрессируют? Хотели бы вы от них избавиться? — Пожалуй, хотел бы, — ответил Франсиско. — Мне очень нехорошо. — А от чего именно, как вам кажется? От того, что пьете слишком много, или от ваших ненормальных склонностей? — Я бы, может, не пил, если б не эти склонности. — До сих пор он разговаривал серьезно, но тут его вдруг разобрал смех. — Да нет, знаете, я безнадежный. Мне еще в Кембридже прилепили кличку “Чилийская Красотка”. А теперь, после этой поездки в Испанию, меня от одного вида женщины тошнить начинает. Дик резко перебил его: — Если вам все это нравится, я не возьмусь вас лечить, и мы только понапрасну теряем время. — Нет, нет, — давайте поговорим еще. Если б вы знали, как мне противно разговаривать с другими. Вся мужественность, отпущенная этому юноше природой, выродилась в активную неприязнь к отцу. Но Дик подметил у него в глазах типичное шальное лукавство, с которым гомосексуалисты говорят на близкую им тему. — Стоит ли играть в прятки с самим собой? — продолжал Дик. — Лучшие ваши годы отнимает ненормальная половая жизнь и ее последствия, и у вас недостанет ни времени, ни сил на что-либо иное, более достойное и полезное. Если вы хотите прямо смотреть миру в лицо, научитесь сдерживать свои чувственные порывы и прежде всего бросьте пить, потому что алкоголь стимулирует их… Он машинально нанизывал фразу за фразой, так как мысленно уже отказался от пациента. Однако они еще с час провели на террасе за милой беседой — о домашнем укладе Франсиско в Чили, о том, что его занимает и влечет. Впервые Дик испытывал к человеку этого типа не врачебный, а обыкновенный житейский интерес, и ему было ясно, что причина заключена в обаянии Франсиско, том самом обаянии, которое помогает ему совершать преступления против нравственности. А для Дика человеческое обаяние всегда имело самодовлеющую ценность, в каких бы формах оно ни выражалось — в безрассудном ли мужестве той несчастной, что скончалась сегодня утром в клинике на Цугском озере, или в непринужденной грации, с которой этот пропащий мальчишка говорил о самых банальных и скучных вещах. Дику свойственно было рассекать жизнь на части, достаточно мелкие, чтобы их хранить про запас; он понимал, что целая жизнь может вовсе не равняться сумме ее отрезков, но когда человеку за сорок, кажется невозможным обозреть ее целиком. Его любовь к Николь и к Розмэри, его дружба с Эйбом Нортом и с Томми Барбаном в расколотом мире послевоенной поры — при каждом из столь тесных соприкосновений с чужой личностью эта чужая личность впечатывалась в его собственную; взять все или не брать ничего — таков был жизненный выбор, и теперь ему словно по высшему приговору предстояло до конца своих дней нести в себе “я” тех, кого он когда-то знал и любил, и только с ними и через них обретать полноту существования. То была невеселая участь; ведь так легко быть любимым — и так трудно любить. Во время разговора с Франсиско перед Диком возник вдруг некий призрак из прошлого. Высокая мужская фигура отделилась от соседних кустов и, как-то странно виляя, нерешительно приблизилась к беседующим. Дик не сразу заметил пришельца, казавшегося деталью пейзажа с подрагивающей на ветру листвой, но в следующий миг он уже поднялся навстречу, тряс робко протянутую ему руку, мучительно стараясь вспомнить ускользнувшее имя: “Господи, да я растревожил тут целое гнездо! ” — Если не ошибаюсь, доктор Дайвер? — Если не ошибаюсь, мистер — э-э-э-э — Дамфри? — Ройял Дамфри. Я имел удовольствие однажды обедать на вашей очаровательной вилле. — Как же, помню. — Желая умерить восторги мистера Дамфри, Дик пустился в сухую хронологию. — Это было в тысяча девятьсот — двадцать четвертом? — или двадцать пятом? Он умышленно не садился, но Ройяла Дамфри, столь застенчивого в первую минуту, оказалось не так легко отпугнуть; интимно понизив голос, он заговорил с Франсиско, однако тот, явно стыдясь его, не больше Дика был расположен поддерживать разговор. — Доктор Дайвер, одно только слово, и я не стану вас задерживать. Мне хотелось сказать вам, что я никогда не забуду тот вечер у вас в саду и любезный прием, который нам был оказан вами и вашей супругой. Это всегда будет одним из лучших, прекраснейших воспоминаний моей жизни. Мне редко приходилось встречать столь утонченное светское общество, какое собралось тогда за вашим столом. Дик понемногу пятился боком к ближайшей двери. — Рад слышать, что вы сохранили столь приятное воспоминание. К сожалению, я должен… — Да, да, я понимаю, — сочувственно подхватил Ройял Дамфри. — Говорят, он при смерти. — При смерти? Кто? — Мне, может быть, не следовало, — нас, видите ли, пользует один и тот же врач. Дик недоуменно уставился на него. — О ком вы говорите? — Но о вашем тесте, конечно, — мне, может быть… — О моем тесте? — Ах, боже мой, — неужели вы только от меня… — Вы хотите сказать, что мой тесть здесь, в Лозанне? — Но я думал, вы знаете, — я думал, вы потому и приехали. — Как фамилия врача, о котором вы говорили? Дик записал фамилию, откланялся и поспешил к телефонной будке. Через минуту он уже знал, что доктор Данже готов немедленно принять доктора Дайвера у себя дома. Доктор Данже, молодой врач из Женевы, испугался было, что потеряет выгодного пациента, но, будучи успокоен на этот счет, подтвердил, что состояние мистера Уоррена безнадежно. — Ему всего пятьдесят лет, но у него тяжелая дистрофия печени на почве алкоголизма. — Как другие органы? — Желудок уже не принимает ничего, кроме жидкой пищи. Я считаю — ему осталось дня три, от силы неделя. — А мисс Уоррен, его старшая дочь, осведомлена о его состоянии? — Согласно его собственной воле, кроме его камердинера, никто ничего не знает. Не далее как сегодня утром я счел себя обязанным обрисовать положение ему самому. Он очень взволновался — хотя с самого начала болезни настроен был, я бы сказал, в духе христианского смирения. — Хорошо, — сказал Дик после некоторого раздумья. — Пока, во всяком случае, придется мне взять на себя все, что касается родных. Как я полагаю, им был бы желателен консилиум. — Пожалуйста. — От их имени я попрошу вас связаться с крупнейшим медицинским авторитетом в округе — доктором Гербрюгге из Женевы. — Я и сам думал о Гербрюгге. — Сегодня я весь день здесь и буду ждать от вас известий. Перед вечером Дик пошел к сеньору Пардо-и-Сиудад-Реаль для окончательного разговора. — У нас обширные поместья в Чили, — сказал старик. — Я мог бы поручить Франсиско управление ими. Или поставить его во главе любого из десятка парижских предприятий… — Он горестно помотал головой и принялся расхаживать взад и вперед мимо окон, за которыми накрапывал дождик, такой весенний и радостный, что даже лебеди не думали прятаться от него под навес. — Мой единственный сын! Почему вы не хотите взять его в свою клинику? Испанец вдруг повалился Дику в ноги. — Спасите моего сына! Я верю в вас — возьмите его к себе, вылечите его! — То, о чем вы говорили, не причина, чтобы подвергать человека принудительному лечению. Я не стал бы этого делать, даже если бы мог. Испанец встал. — Я погорячился — обстоятельства вынудили меня… В вестибюле у лифта Дик столкнулся с доктором Данже. — А я как раз собирался звонить вам. Пройдемте на террасу, там нам будет удобнее разговаривать. — Мистер Уоррен скончался? — спросил Дик. — Нет, пока все без изменений. Консилиум состоится завтра утром. Но он непременно хочет увидеться с дочерью — с вашей женой. Насколько я понимаю, была какая-то ссора… — Я все это знаю. Оба врача задумались, вопросительно поглядывая друг на друга. — А может быть, вам самому повидаться с ним, прежде чем принимать решение? — предложил доктор Данже. — Его смерть будет легкой — он просто тихо угаснет. Не без усилия Дик согласился. — Хорошо, я пойду к нему. Номер— люкс, в котором тихо угасал Девре Уоррен, был не меньше, чем у сеньора Пардо-и-Сиудад-Реаль, — в этом отеле много было подобных апартаментов, где одряхлевшие толстосумы, беглецы от правосудия, безработные правители аннексированных княжеств коротали свой век с помощью барбитуровых или опийных препаратов под вечный гул неотвязных, как радио, отголосков былых грехов. Сюда, в этот уголок Европы, стекаются люди не столько из-за его красот, сколько потому, что здесь им не задают нескромных вопросов. Пути страдальцев, направляющихся в горные санатории и на туберкулезные курорты, скрещиваются здесь с путями тех, кто перестал быть persona grata во Франции или в Италии. В номере было полутемно. Монахиня с лицом святой хлопотала у постели больного, исхудалыми пальцами перебиравшего четки на белой простыне. Он все еще был красив, и, когда он заговорил после ухода Данже из комнаты, Дик как будто расслышал в его голосе самодовольный рокоток прежних дней. — Нам многое открывается под конец жизни, доктор Дайвер. Только теперь я понял то, что давно должен был понять. Дик выжидательно молчал. — Я был дурным человеком. Вы знаете, как мало у меня прав на то, чтобы еще раз увидеть Николь, — но тот, кто выше нас с вами, учит нас жалеть и прощать. — Четки выскользнули из его слабых рук и скатились с атласного одеяла. Дик поднял их и подал ему. — Если б я мог увидеться с Николь хоть на десять минут, я счастливым отошел бы в лучший мир. — Это вопрос, который я не могу решить сам, — сказал Дик. — У Николь хрупкое здоровье. — Он все уже решил, но делал вид, будто сомневается. — Я должен посоветоваться со своим коллегой по клинике. — Ну что ж, доктор, — как ваш коллега скажет, так пусть и будет. Я слишком хорошо понимаю, чем я вам обязан… Дик торопливо встал. — Ответ вы получите через доктора Данже. Вернувшись в свой номер, он попросил соединить его с клиникой на Цугском озере. Телефон долго молчал, наконец на вызов ответила Кэтс — из дому. — Мне нужно поговорить с Францем, Кэтс. — Франц наверху, в горах. Я сейчас собираюсь туда — передать что-нибудь? — Речь идет о Николь — здесь, в Лозанне, умирает ее отец. Скажите это Францу, пусть знает, что дело срочное, и попросите его позвонить мне с базы. — Хорошо. — Скажите, что с трех до пяти и с семи до восьми я буду у себя в номере, а позже меня можно будет найти в ресторане. За всеми расчетами времени он позабыл предупредить Кэтс, что Николь пока ничего не должна знать. Когда он спохватился, их уже разъединили. Оставалось надеяться, что Кэтс сама сообразит. Наверху, в горах, у клиники была база, куда больных вывозили зимой для лыжных прогулок, весной для небольших горных походов. Пока маленький паровозик карабкался по пустынному склону, осыпанному цветами, продуваемому неожиданными ветрами, Кэтс и не думала о том, рассказывать или не рассказывать Николь про звонок Дика. Сойдя с поезда, она сразу увидела Николь, старавшуюся внести порядок в возню, затеянную Ланье и Топси. Кэтс подошла и, ласково положив руку ей на плечо, сказала: — У вас все так хорошо получается с детьми, надо бы вам летом поучить их плавать. Забывшись в пылу игры, Николь машинально, почти грубо дернула плечом. Рука Кэтс неловко упала, и она тут же расплатилась за обиду словами. — Вы что, вообразили, будто я хочу вас обнять? — сказала она со злостью в голосе. — Просто мне жаль Дика, я говорила с ним по телефону и… — С Диком что-то случилось? Кэтс поняла свой промах, но было уже поздно; на настойчивые расспросы Николь: “…а почему же вы сказали, что вам его жаль? ” — она только и могла что упрямо твердить: — Ничего с ним не случилось. Мне нужен Франц. — Нет, случилось, я знаю. Ужасу, исказившему лицо Николь, вторил испуг на лицах маленьких Дайверов, которые все слышали. Кэтс не выдержала и сдалась. — Ваш отец заболел в Лозанне. Дик хочет посоветоваться с Францем. — Опасно заболел? Тут как раз подоспел Франц — мягкий и участливый, как у постели больного. Обрадованная Кэтс поспешила переложить на него всю остальную тяжесть, — но сделанного уже нельзя было вернуть. — Я еду в Лозанну, — объявила Николь. — Не нужно торопиться, — сказал Франц. — Мне кажется, это было бы неразумно. Дайте мне раньше связаться с Диком по телефону. — Но я тогда пропущу местный поезд, — заспорила Николь, — и не успею на трехчасовой цюрихский. Если мой отец при смерти, я могу… — Она оборвала фразу, не решаясь высказать вслух то, что думала. — Я должна ехать. И мне надо бежать, иначе я опоздаю. — Она в самом деле уже бежала туда, где маленький паровозик пыхтя увенчивал клубами пара голый склон. На бегу она оглянулась и крикнула Францу: — Будете говорить с Диком, скажите — я еду! …Дик сидел у себя и читал “Нью-Йорк геральд”, как вдруг в комнату ворвалась ласточкоподобная монахиня — и в то же мгновение зазвонил телефон. — Умер? — с надеждой спросил монахиню Дик. — Monsieur, il est parti — он исчез! — Что-о? — Il est parti, — и камердинер его исчез, и все вещи. Это было невероятно. Чтобы человек в таком состоянии встал, собрался и уехал! Дик взял телефонную трубку и услышал голос Франца. — Но зачем же было говорить Николь? — возмутился он. — Это Кэтс сказала ей по неосторожности. — Моя вина, конечно. Ничего нельзя рассказывать женщинам раньше времени. Ну ладно, я ее встречу на вокзале… Слушайте, Франц, произошла фантастическая вещь — старик встал и уехал. — Орехов? Не понимаю, что вы сказали. — У-е-хал. Я говорю, старик Уоррен уехал. — Что же тут особенного? — Да ведь он чуть ли не умирал от коллапса, — и вдруг собрался и уехал… наверно, в Чикаго… не знаю, сиделка прибежала сюда… не знаю, Франц, — я сам только что услышал об этом… позвоните мне позже. Почти два часа Дик потратил на то, чтобы задним числом проследить за действиями Уоррена. Воспользовавшись паузой при смене дневной и ночной сиделок, больной спустился в бар, где наспех проглотил четыре порции виски, расплатился за номер бумажкой в тысячу долларов, сдачу с которой велел переслать по почте, и отбыл — по всей вероятности, в Америку. Попытка Дика вместе с Данже настигнуть его на вокзале привела только к тому, что Дик разминулся с Николь. Он встретил ее уже в вестибюле отеля — она казалась утомленной, и при виде ее поджатых губ у него тревожно екнуло сердце. — Как отец? — спросила она. — Гораздо лучше. В нем, видно, таился еще немалый запас сил. — Дик помедлил, не решаясь сразу ее огорошить. — Представь себе: он встал с постели и уехал. Ему хотелось пить — в беготне он пропустил время обеда. Он повел изумленную Николь в бар, и когда, заказав коктейль и пиво, они расположились в кожаных креслах, он продолжал: — Очевидно, лечивший его врач ошибся в прогнозе — а может быть, и в диагнозе. Не знаю, у меня даже не было времени подумать. — Так он уехал? — Да — успел к вечернему поезду на Париж. Они помолчали. Глубоким, трагическим безразличием веяло от Николь. — Сила инстинкта, — сказал наконец Дик. — Он действительно был почти при смерти, но ему напряжением воли удалось включиться в свой прежний ритм — медицине известны такие случаи, — это как старые часы: встряхнешь их, и они по привычке снова начинают идти. Вот и твой отец… — Не надо, — сказала она. Но Дик продолжал свое: — Его основным горючим всегда был страх. Он испугался, и это придало ему силы. Он, наверно, проживет до девяноста лет. — Ради бога, не надо, — сказала она. — Ради бога, — я не могу больше слушать. — Как хочешь. Кстати, дрянной мальчишка, из-за которого я сюда приехал, безнадежен. Завтра утром мы можем ехать домой. — Не понимаю, зачем — зачем тебе все это нужно, — вырвалось у нее. — Не понимаешь? Я тоже иногда не понимаю. Она ладонью накрыла его руку. — Прости, Дик, я не должна была так говорить. Кто— то притащил в бар патефон, и они посидели и помолчали под звуки “Свадьбы раскрашенной куклы”.
Спустя несколько дней Дик утром зашел за письмами в канцелярию, и его внимание привлекла необычная суета перед входом. Больной Кон Моррис собрался уезжать из клиники. Его родители, австралийцы, сердито укладывали чемоданы в большой черный лимузин, а рядом стоял доктор Ладислау и беспомощно разводил руками в ответ на возбужденную жестикуляцию Морриса-старшего. Сам молодой человек с насмешливым видом наблюдал за погрузкой со стороны. — Что вдруг за поспешность, мистер Моррис? Мистер Моррис вздрогнул и оглянулся. При виде Дика его багровое лицо и крупные клетки его костюма словно погасли, а потом снова зажглись, как от поворота выключателя. Он пошел на Дика, будто собираясь его ударить. — Давно пора нам отсюда уехать, и не только нам, — начал он и остановился, чтобы перевести дух. — Давно пора, доктор Дайвер. Давно пора. — Может быть, мы поговорим у меня в кабинете? — сказал Дик. — Нет уж! Поговорить поговорим, да только знайте, что ни с вами, ни с заведением вашим я больше не желаю иметь дела. — Он потряс пальцем перед самым носом Дика. — Я вот этому доктору так и сказал. Жаль, только зря потратили деньги и время. Доктор Ладислау изобразил своей фигурой некое расплывчатое подобие протеста. Дик всегда недолюбливал Ладислау. Сумев увлечь разгневанного австралийца на дорожку, ведущую к главному корпусу, он снова предложил ему продолжить разговор в кабинете, но получил отказ. — Вас-то мне и нужно, доктор Дайвер, именно вас, а не кого другого. Я обратился к доктору Ладислау, потому что вас не могли найти, а доктор Грегоровиус вернется только к вечеру, а до вечера я оставаться не намерен.
|
|||
|