|
|||
Часть вторая 6 страница– Меня бы, наверно, кошмары из-за них мучили, – сказал Эндрю. – Очень хорошо, что у нас нет этих челюстей. – Вот был бы трофей! – сказал Том-младший. – Его бы в школе показать. – Если бы мы достали эти челюсти, их получил бы Дэв, – сказал Эндрю. – Нет. Их бы получил Эдди, – сказал Том-младший. – Но если бы я попросил, думаю, он бы мне их отдал. – Он отдал бы их Дэви, – сказал Эндрю. – Пожалуй, не стоит тебе опять идти в воду, Дэв, – сказал Томас Хадсон. – Да это же не скоро, еще сколько времени после ленча пройдет, – сказал Дэвид. – Ведь надо ждать отлива. – Я говорю о подводной охоте. – Эдди сказал, что можно. – Да, знаю. Но я все еще не отошел от испуга. – Но Эдди-то знает. – А может, ты сделаешь мне такой подарок и не пойдешь? – Если хочешь, папа, пожалуйста. Но я так люблю плавать под водой. Больше всего на свете люблю. И если Эдди говорит, что… – Хорошо. И вообще подарки выпрашивать не полагается. – Да нет, папа, я, может, не так сказал. Если ты против, я не пойду. Но Эдди говорит… – Ну а мурены? Эдди говорил про мурен. – Папа, мурены всегда бывают. Ты сам учил меня не бояться мурен, говорил, как их отгоняют, и откуда их ждать, и в каких ямах они живут. – Да, правильно. Но я же позволил тебе плавать там, где была эта акула. – Папа, ведь мы все там были. Не взваливай на себя какую-то особенную вину. Я просто слишком далеко заплыл, у меня сорвалась хорошая сельдь с гарпуна и напустила в воду крови, а ее кровь почуяла акула. – А как она примчалась – как гончая, – сказал Томас Хадсон. Он пытался освободиться от волнения. – Мне приходилось видеть, как они мчат на такой скорости. Одна жила недалеко от Сигнальной скалы и каждый раз приплывала на запах наживки. Мне стыдно, что я не попал в эту. – Твои пули ложились почти в цель, – сказал Том-младший. – Вот именно, почти, а убить ее я все-таки не убил. – Папа, она не за мной примчалась, – сказал Давид. – Она за рыбой. – Заодно и с тобой бы расправилась, – сказал Эдди. Он накрывал на стол. – Не обольщайся, миленький, и ты бы не уцелел. От тебя пахло рыбой, и рыбья кровь в воде. Она бы и на лошадь напала. На все бы напала, что ей ни подвернись. О господи! Перестань болтать, хватит. Придется мне еще выпить. – Эдди, – сказал Дэвид. – А в отлив правда не опасно? – Конечно, нет. Я же тебе говорил. – Ты это для того, чтобы доказать что-то? – спросил Дэвида Томас Хадсон. Он успокоился и перестал смотреть на море. Он знал: Дэвид поступает так, как ему нужно; зачем, почему – не важно; и он знал, что не должен тут быть эгоистом. – Да папа, просто я больше всего на свете это люблю, и день сегодня такой подходящий, и как знать, а вдруг налетит… – И Эдди говорит… – перебил его Томас Хадсон – И Эдди говорит… – во весь рот улыбнулся Дэвид. – Эдди говорит, пропадите вы все пропадом. Садитесь ешьте, пока я всю еду за борт не выбросил. – Он стоял, держа на подносе салатницу, блюдо с подрумяненной рыбой и картофельное пюре. – Где этот Джо? – Он поехал искать акулу. – Вот псих! Когда Эдди спустился вниз, а Том-младший стал передавать по столу тарелки с едой, Эндрю шепнул отцу: – Папа, Эдди – пьяница? Томас Хадсон пододвинул к себе холодный салат из картофеля под маринадом, посыпанного черным перцем крупного помола. Он научил Эдди готовить его, как готовили в Париже у «Липпа», и это было одно из лучших блюд, которыми Эдди угощал на катере. – А ты видел, как он подстрелил акулу? – Конечно, видел. – Пьяницы так не стреляют. Он положил салата на тарелку Эндрю и потом взял себе. – Я потому спрашиваю, что мне отсюда виден камбуз, и, пока мы тут сидим, он уже раз восемь прикладывался к бутылке. – Это его бутылка, – пояснил Томас Хадсон и положил Эндрю еще салату. Эндрю был сверхбыстрый едок. Он говорил, что научился этому в школе. – Энди, ешь помедленнее. Эдди всегда приносит на катер собственную бутылку. Хорошие повара почти все немножко выпивают. А некоторые и сильно пьют. – Он восемь раз прикладывался, я видел. Стойте. Вот уже девятый. – Иди ты к черту, Эндрю, – сказал Дэвид. – Перестаньте, – сказал им обоим Томас Хадсон. Вмешался Том-младший: – Замечательный, прекрасный человек спасает жизнь твоему брату, но стоит ему сделать глоток или несколько глотков из бутылки, как ты обзываешь его пьяницей. Не место тебе среди людей, Энди. – Я не обзывал его, а просто спросил папу, пьяница он или нет. Я не против пьяниц. Просто мне хочется знать, кто пьяница, а кто не пьяница. – Как только у меня заведутся деньги, я куплю Эдди бутылку того, что он любит, и разопью ее с ним, – величественно объявил Том-младший. – Это что такое? – Над трапом появилась голова Эдди с сигарой в уголке смазанного меркурохромом рта и в старой фетровой шляпе, сдвинутой на затылок, так что осталась белая полоска над загорелой частью лица. – Если я увижу, что вы не пиво пьете, а спиртное, смертным боем вас изобью. Всех троих. И хватит этих разговоров. Хотите еще картофельного пюре? – Пожалуйста, Эдди, – сказал Том-младший, и Эдди спустился в камбуз. – Вот уже десятый раз, – сказал Эндрю, глядя вниз. – Замолчи, наездник, – сказал ему Том-младший. – Имей уважение к достойному человеку. – Возьми еще рыбы, Дэвид, – сказал Томас Хадсон. – А где тут моя большая сельдь? – По-моему, она еще не поджарена. – Тогда я возьму вот эту. – До чего же они сладкие. – Когда ловишь гарпуном, они еще вкуснее, если сразу есть, потому что из них вся кровь вышла. – Папа, можно я позову Эдди выпить с нами? – спросил Том-младший. – Конечно, – сказал Томас Хадсон. – Он уже пил с нами. Вы разве не помните? – перебил их Эндрю. – Мы пришли, и он сразу с нами выпил. Помните? – Папа, можно я позову его выпить с нами еще раз и поесть с нами тоже? – Пожалуйста, – сказал Томас Хадсон. Том-младший сбежал вниз, и Томас Хадсон услышал, как он сказал: – Эдди, папа говорит, чтобы вы приготовили себе стаканчик, поднялись наверх и выпили и поели с нами. – Да ну, Томми, – сказал Эдди. – Я среди дня никогда не ем. Позавтракаю утром, а потом вечером чего-нибудь пожую. – Ну хоть выпейте с нами за компанию. – Я уже парочку пропустил, Томми. – Давайте со мной выпьем, а я буду пить пиво. – Давай, Томми, давай, – сказал Эдди. Томас Хадсон услышал, как открылась и захлопнулась дверца холодильника. – За твое здоровье, Томми! Томас Хадсон услышал, как они чокнулись двумя бутылками. Он взглянул на Роджера, но Роджер смотрел на океан. – За ваше здоровье, Эдди! – услышал он Тома-младшего. – Выпить с вами – для меня большая честь. – Томми! – сказал ему Эдди. – А для меня большая честь выпить с тобой. Самочувствие у меня замечательное, Томми. Ты видел, как я подстрелил эту акулищу? – Конечно, видел, Эдди. А вы не хотите немножко закусить с нами? – Нет, Томми. Правда не хочу. – Можно мне остаться здесь, чтобы вам не пришлось пить в одиночку? – Брось, Томми, брось. Ты что-то не то надумал. Пить мне совсем не надо. И ничего мне не надо, только малость покухарить и заработать себе на жизнь. Самочувствие у меня отличное, Томми. Ты видел, как я подстрелил ее? Правда, видел? – Эдди, лучше этого мне ничего не приходилось видеть. Я просто думал: может, вам хочется побыть с кем-нибудь, чтобы не чувствовать себя одиноким? – В жизни своей не знал, что такое одиночество, – сказал ему Эдди. – Мне хорошо, и у меня есть здесь кое-что, от чего будет еще лучше. – Эдди, а мне хочется побыть с вами. – Нет, Томми. Вот возьми это блюдо с рыбой и иди наверх, где тебе место. – А я вернусь и посижу с вами. – Томми, я не болен. Будь я болен, мне было бы приятно, что ты со мной. А самочувствие, черт подери, у меня сейчас такое, какого никогда не было. – Эдди, а вам хватит этой бутылки? – Конечно, хватит! А нет, так я займу у Роджера или у твоего старика. – Ну что ж, понесу рыбу наверх, – сказал Том-младший. – Мне очень приятно, что у вас хорошее самочувствие, Эдди. Это просто замечательно. Том-младший принес в кокпит блюдо с американской сельдью, с желтыми и белыми окунями и серебрянкой. Все рыбы были с золотистой корочкой и глубоко, до белого мяса надрезаны по бокам треугольниками, и Том-младший стал передавать блюдо всем за столом. – Эдди просил поблагодарить тебя, но он уже выпил, – сказал Том-младший. – И среди дня он никогда не ест. Ну как рыба, вкусная? – Великолепная, – сказал ему Томас Хадсон. – Ешь, пожалуйста, – сказал он Роджеру. – Хорошо, – сказал Роджер. – Буду есть. – А вы еще ничего не ели, мистер Дэвис? – спросил Эндрю. – Да, Энди. Но теперь поем.
VIII
Просыпаясь ночью, Томас Хадсон слышал ровное дыхание спящих сыновей и в лунном свете видел их всех троих и спящего Роджера тоже. Роджер теперь спал крепко, почти не ворочаясь во сне. Томас Хадсон был счастлив, что они здесь, у него, и не хотел думать о том, что они снова уедут. Он и раньше, до их приезда, был по-своему счастлив, он давно уже научился жить и работать, не давая чувству одиночества достигнуть невыносимой остроты. Приезд мальчиков нарушал весь уклад жизни, созданный им для самозащиты, но к этим нарушениям он уже тоже привык. По этому укладу, спокойному и необременительному, всему было свое время и место: усиленной работе, разным житейским делам, содержанию вещей в чистоте и порядке, еде и выпивке и приятному ожиданию того и другого, чтению новых книг и перечитыванию многих старых. По этому укладу прибытие ежедневной газеты было событием, но, поскольку ее доставляли не слишком аккуратно, неприбытие тоже особенно не огорчало. Входили в этот уклад разные мелкие уловки, с помощью которых одинокие люди обороняются от одиночества и даже умудряются вовсе его не ощущать: Томас Хадсон сам их придумывал и вводил в обиход, прибегая к ним и сознательно и бессознательно. Но с приездом мальчиков необходимость в них отпадала, и это само по себе было облегчением. Тем трудней будет, думал он, когда придется все это начинать сначала. Он очень хорошо знал, как это будет. Первые полдня покажется даже приятно, что в доме тихо и чисто, и ничьи разговоры не мешают читать или думать, и можно молча смотреть на предметы, никому ничего не объясняя, и работать в полную силу, без помех, но потом, он знал, подступит одиночество. Сыновья успели снова заполнить собой большое место у него внутри, и, когда они оттуда уйдут, останется пустота, и некоторое время это будет очень трудно. Его жизнь обрела прочные устои в работе, и в близости Гольфстрима, и в быте острова, и эти устои помогут ей выровняться. Все его привычки, повадки, ухищрения рассчитаны на то, чтобы справляться с одиночеством, хоть теперь он открыл одиночеству просторы, куда оно сразу же устремится, как только уедут мальчики. Но с этим ничего не поделаешь. Все равно это будет, а раз так, что пользы страшиться этого раньше времени. Пока что лето складывалось благоприятно, удачно и радостно. Многое, что могло кончиться плохо, кончилось хорошо. Это относилось не только к таким драматическим происшествиям, как драка Роджера на причале, которая могла кончиться очень плохо, или встреча Дэвида с акулой; даже всякие мелкие происшествия кончались хорошо. Говорят, счастье скучно, думал он, лежа с открытыми глазами, но это потому, что скучные люди нередко бывают очень счастливы, а люди интересные и умные умудряются отравлять существование и себе и всем вокруг. Томасу Хадсону счастье никогда не казалось скучным. Он верил, что счастье – самая замечательная вещь на свете, и для тех, кто умеет быть счастливым, оно может быть таким же глубоким, как печаль. Может быть, это и не так, но он так считал очень долгое время, а этим летом счастье уже длилось целый месяц, и, хотя оно еще не оборвалось, ночью он уже тосковал по нему. Он узнал почти все, что можно узнать, о жизни в одиночестве; и что значит жить с теми, кого любишь и кто любит тебя, – это он тоже знал. Он всегда любил своих детей, но раньше не сознавал, как сильно он их любит и как это плохо, что он живет с ними врозь. Ему бы хотелось, чтобы они всегда были с ним и чтобы мать Тома до сих пор оставалась его женой. Глупое желание, подумал он; с таким же успехом можно желать, чтобы тебе принадлежали все сокровища мира и ты мог бы справедливо распоряжаться ими по своему разумению; или чтобы ты рисовал, как Леонардо, и был живописцем не хуже Питера Брейгеля; или пользовался бы непререкаемой властью над всяким злом и умел безошибочно распознавать его в самом начале и пресекать легко и просто чем-нибудь вроде нажатия кнопки; и ко всему тому был бы всегда здоров и жил вечно, не разрушаясь ни телом, ни душой. А хорошо бы все это было так, думал Томас Хадсон в эту ночь. Хорошо, но невозможно, как невозможно, чтобы дети были с тобой или чтобы те, кого ты любишь, были живы, если они умерли или ушли из твоей жизни. Но среди всего невозможного кое-что все-таки возможно – и прежде всего способность чувствовать выпавшее тебе счастье и радоваться ему, пока оно есть и пока все хорошо. Было много такого, что в свое время делало его счастливым. Но то, что за этот месяц дали ему эти четверо, во многом не уступало тому, что когда-то умел дать один человек, а печалиться ему пока было не о чем. Совсем не о чем было печалиться. Даже то, что он не спит, не огорчало его, а он помнил ту полосу в жизни, когда он совсем не мог спать и целые ночи лежал и думал о том, как это вышло, что он утерял всех своих сыновей, каким дураком он был. Думал обо всем том, что он делал потому, что не мог иначе, или ему казалось, что он не может иначе, и из одной гибельной ошибки впадал и другую, еще более гибельную. Но теперь это все уже прошлое, и он уже примирился с этим, и раскаяние уже не терзало его. Он был дураком, а дураков он не любил. Но это уже позади, а сейчас мальчики здесь, и они любят его, и он их любит. И пусть все будет так, как оно есть. Они пробудут с ним весь намеченный срок, а потом уедут, и тогда снова наступит одиночество. Но это будет лишь этап на пути, который минует, и они приедут опять. Если Роджер захочет остаться работать здесь, он не будет в доме один и все будет гораздо легче. Но с Роджером никогда не знаешь, на что можно рассчитывать и чего ожидать. Думая о Роджере, он улыбнулся в ночной тишине. Он было пожалел его, но тут же подумал, что это нечестно по отношению к Роджеру, потому что Роджер не принял бы жалости, и он отогнал ее и под мерное дыхание спящих скоро уснул и сам. Его разбудил лунный свет, добравшийся до его изголовья, и он стал думать о Роджере и о тех женщинах, с которыми у него возникали осложнения в жизни. Оба они, и он и Роджер, вели себя с женщинами глупо и неправильно. Думать о собственных глупостях ему не хотелось, и он решил думать о глупостях Роджера. Жалеть его я не буду, сказал он себе, так что ничего нечестного тут нет. У меня самого достаточно было осложнений, а потому нет ничего нечестного в том, что я думаю об осложнениях, которые были у Роджера. Со мной все это по-другому, я только одну женщину любил по-настоящему, и я ее потерял. Я отлично знаю, почему так случилось. Но об этом я больше не хочу и не стану думать. Так что, пожалуй, не стоит мне думать и о Роджере. Но лунный свет не давал ему уснуть, он всегда плохо спал при луне, и он все-таки стал думать о Роджере и его осложнениях с женщинами, иногда серьезных, иногда смешных. Он вспомнил последнюю парижскую любовь Роджера – они оба тогда жили в Париже, – как она была хороша и какой фальшивой показалась ему с первого раза, когда Роджер привел ее в мастерскую. Роджер не замечал в ней никакой фальши. Она была его очередной иллюзией, и он щедро тратил на нее талант верности, данный ему природой, – пока не отпали препятствия к их браку. А тогда за один месяц Роджеру открылось в ней то, что всегда было ясно всем, кто ее знал. Вероятно, первый день прозрения был для него нелегким днем, но в мастерскую к Томасу Хадсону он явился тогда, когда процесс уже шел полным ходом. Он долго смотрел новые работы, умно и метко покритиковал их. А потом объявил: – Я сказал этой Айре, что я на ней не женюсь. – Рад слышать, – сказал Томас Хадсон. – Она была поражена? – Не очень. У нас уже были кое-какие разговоры. Она – подделка. – Да ну, – сказал Томас Хадсон. – В каком смысле? – Во всех. С какой стороны ни возьми. – А я считал, что она тебе нравится. – Нет. Я старался, чтобы она мне понравилась. Но ничего не получалось, разве что в самом начале. Я просто был в нее влюблен. – А что это значит – влюблен? – Ты бы должен знать. – Да, – сказал Томас Хадсон. – Я бы должен знать. – Разве тебе она не нравилась? – Нет. Я ее с трудом выносил. – Почему же ты молчал? – Она была твоей любовью. И ты меня не спрашивал. – Я ей сказал. Но нужно, чтобы так на том и осталось. – Уезжай куда-нибудь. – Нет, – сказал Роджер. – Пусть она уважает. – Мне казалось, что так будет проще. – Этот город столько же мой, сколько ее. – Знаю, – сказал Томас Хадсон. – Тебе ведь тоже случалось выходить из игры, верно? – спросил Роджер. – Да. В этой игре выиграть нельзя. Но выйти из игры можно. Может, тебе стоит хотя бы переменить quartier? – Мне и здесь хорошо. – Знакомая формула. Je me trouve tre's birn ici et je vous prie de me laisser tranquille11. – Начинается она со слов je refuse de recevoir ma femme12, – сказал Роджер. – И ее произносят, когда является huissier13. Но это ведь не развод. Это только разрыв. – А не будет тебе тяжело встречаться с ней? – Нет. Это меня быстрей излечит. Особенно если приведется слышать ее разговоры. – А с ней что будет? – Пусть сама соображает. Хитрости у нее хватит. Хватало же все эти четыре года. – Пять, – сказал Томас Хадсон. – Ну, в первый год она едва ли хитрила. – Тебе лучше уехать, – сказал Томас Хадсон. – Если ты считаешь, что она не хитрила в первый год, тебе лучше уехать, и подальше. – Ты не знаешь, какие она умеет писать письма. Если я уеду, будет еще хуже. Нет. Останусь здесь и загуляю вовсю. Это мне поможет излечиться окончательно. После разрыва с той женщиной в Париже Роджер и в самом деле загулял вовсю. Он сам шутил и смеялся по этому поводу; но внутренне он был зол на себя, что свалял такого дурака, и всячески старался заглушить свой талант быть верным в любви и в дружбе – лучшее, что в нем было; наряду с талантом художника и писателя и со многими славными человеческими и животными чертами. Он всем был неприятен в эту пору загула – и себе и другим, и он это знал, и злился из-за этого, и с еще большим азартом крушил столпы храма. А храм был прекрасный и прочно выстроенный, и такой храм внутри себя нелегко сокрушить. Но он делал для этого все что мог. У него были три любовницы одна за другой, женщины, с которыми Томас Хадсон мог в лучшем случае оставаться в рамках общепринятой вежливости, причем двух последних можно было объяснить разве что их сходством с первой. Эту первую он завел сразу же после своего неудачного романа; она была вроде бы такого пошиба, до какого он прежде не опускался, однако впоследствии сумела сделать карьеру, и не только в постели, – отхватила кусок одного из крупнейших состояний в Америке, а другое, не меньшее, закрепила за собой посредством законного брака. Ее звали Танис; Томас Хадсон помнил, как Роджер ежился при звуке этого имени и никогда не произносил его сам. Он ее называл суперстервой. Брюнетка с чудесной кожей, она выглядела юным, выхоленным, изощренно-порочным отпрыском фамилии Ченчи. Это было существо с нравственностью пылесоса и душой тотализатора, с хорошей фигурой и с лицом, которому порочное выражение придавало особую прелесть. С Роджером она пробыла ровно столько, сколько ей понадобилось, чтобы приготовиться к начальному скачку вверх. Она была первой женщиной, бросившей Роджера, а не брошенной им, и это произвело на него такое сильное впечатление, что он нашел себе еще двух, похожих на нее, как сестры. Обеих, впрочем, он бросил сам, бросил почти буквально и, как казалось Томасу Хадсону, испытал от этого облегчение, хоть и не такое уж полное. Вероятно, есть более тонкие и деликатные способы бросать женщин, чем без всяких ссор и обид попросту спросить разрешения отлучиться в мужскую комнату ресторана «21» и не вернуться назад. Но Роджер уверял, что он, во всяком случае, аккуратно расплачивался по счету, кроме того, ему приятно запомнить спутницу такой, какой он видел ее последний раз – одну за столиком в углу ресторанного зала, в привычной и милой ей обстановке. Последнюю он хотел было бросить в «Аисте», ее излюбленном ресторане, но побоялся, что это не понравится мистеру Биллингели, а он как раз собирался занять у мистера Биллингели денег. – Где же ты ее в конце концов бросил? – спросил Томас Хадсон. – В «Эль-Морокко». Пусть она остается у меня в памяти на фоне полосатых зебр. «Эль-Морокко» она тоже любила. Но заветным ее местечком, пожалуй, был «Кубик». На смену им пришла одна из самых обманчивых на вид женщин, каких Томас Хадсон встречал на своем веку. Она была полной противоположностью тому типу Ченчи или Борджиа с Парк-авеню, к которому относились предыдущие три. Крепкая, ладная, с рыжеватыми волосами и длинными стройными ногами, с живым умным лицом. Не красавица, но куда привлекательней многих красоток. Особенно хороши были у нее глаза. Она с первого раза покоряла своим умом, обаянием и любезностью и при этом была законченной алкоголичкой. Она не напивалась до безобразия, и пьянство еще не сказалось на ее внешности. Но она уже не могла жить без алкоголя. Обычно пьяницу можно узнать по глазам; у Роджера, например, по глазам сразу было видно, если он запил. Но у этой Кэтлин были удивительно красивые карие глаза, под цвет волос и милой россыпи веснушек на носу и щеках – знак здоровья и добродушного нрава, и по этим глазам ничего нельзя было распознать. Она выглядела как человек, ведущий здоровую жизнь на лоне природы, и как человек, который очень счастлив. А на самом деле она вела жизнь пьяницы. Она мчалась по неизвестной дороге неизвестно куда и на какое-то время прихватила с собой и Роджера. Как-то утром он пришел в мастерскую, снятую Томасом Хадсоном по приезде в Нью-Йорк, и Томас Хадсон увидел, что вся тыльная сторона его левой руки покрыта ожогами от сигареты. Выглядело это так, как бывает, когда гасят окурок за окурком о крышку стола, только стол заменяла тыльная сторона руки. – Это она так забавлялась вчера, – сказал он. – У тебя есть йод? Мне не хотелось идти с этим в аптеку. – Кто она? – Кэтлин. Счастливое дитя природы. – А зачем ты позволил? – Ее это развлекало, а наше дело – заботиться об их развлечениях. – У тебя вся кожа на руке сожжена. – Ничего, пройдет. Но теперь я на время уеду из Нью-Йорка. – От себя все равно нельзя убежать. – Да. Но зато от других можно. – Куда же ты думаешь? – Куда-нибудь на Запад. – География – слабое средство против того, что тебя гложет. – Согласен. Но спокойно пожить и как следует поработать – это всегда на пользу. Пусть я не излечусь, если перестану пить. Но если не перестану, мне наверняка будет еще хуже. – Ну тогда уезжай ко всем чертям. Может, хочешь на мое ранчо? – А оно все еще твое? – Частично. – А удобно это, чтобы я туда поехал? – Вполне, – ответил ему Томас Хадсон. – Только жить там до весны трудновато, да и весной не очень-то легко. – Чем трудней, тем лучше, – сказал Роджер. – Я хочу все начать сначала. – Сколько раз ты уже начинал сначала? – Много, – сказал Роджер. – И нечего тыкать мне это в нос. И вот теперь он опять собирается начинать сначала, и любопытно, как оно у него получится на этот раз. Неужели он думает, что, впустую расходуя свой талант и работая на заказ, по готовой формуле добывания верных денег, можно научиться хорошо и правдиво писать? Все, что ни создает художник или писатель, – часть его ученичества и подготовки к тому главному, что еще предстоит сделать. Роджер извел, истощил, разменял на мелочи свой талант. Но, может быть, в нем еще хватит животных сил и свободы ума, чтобы начать все снова? Всякий честный писатель, наделенный талантом, может написать хотя бы один хороший роман, думал Томас Хадсон. Но в те годы, что должны были быть годами ученичества, Роджер нещадно эксплуатировал свой талант, и кто знает, не растратил ли он его до конца. Не говоря уже о me'tier14, думал он. Не наивно ли думать, что можно не ценить и не совершенствовать мастерства, пренебрегать им, пусть даже это пренебрежение – только поза, и в то же время рассчитывать, что, когда придет время, твой мозг и твои руки будут по-прежнему мозгом и руками мастера. Мастерству заменителей нет, думал Томас Хадсон. И таланту нет заменителей, и ни то ни другое не хранят в священном сосуде. Мастерство – оно в тебе. В твоем сердце, в твоей голове, в каждой частице тебя. И талант тоже в тебе, думал он. Это не набор инструментов, которыми ты наловчился орудовать. Художникам лучше, думал он, потому что в их работе участвует больше вещей. И работаем мы руками, и наше metier осязаемо и конкретно. А вот Роджеру сейчас нужно снова браться за то, что он притупил, испортил, опошлил, а существует все это только у него в голове. Но основа осталась, и эта основа – нечто тонкое, разумное и прекрасное. Прекрасное – вот слово, которое я бы употреблял с большой осторожностью, будь я писателем, подумал он. Но у Роджера есть то, что есть его сущность, и, если бы он мог так писать, как он тогда дрался на причале, получалось бы жестоко, но очень здорово. И если бы он размышлял так разумно, как тогда, после драки, тоже было бы здорово. Лунный свет соскользнул с его изголовья, и постепенно он перестал думать о Роджере. Думать все равно не поможет. Либо он сумеет написать этот роман, либо нет. А как бы хорошо, если б он сумел. Я рад бы помочь ему. Может быть, мне это удастся, подумал он и с тем заснул.
IX
Утреннее солнце разбудило Томаса Хадсона, он спустился на берег, поплавал немного и успел позавтракать раньше, чем встали остальные. Эдди сказал, что сильного ветра ждать не приходится, может быть, даже будет полный штиль. Вся снасть на катере уже подготовлена, сказал он, и посланный мальчишка должен принести наживку. Томас Хадсон спросил, проверил ли он снасть, – ведь катер давно уже не выходил на лов крупной рыбы, и Эдди сказал, что проверил и выбросил ту леску, которая пришла в негодность. Он сказал, что хорошо бы еще запасти побольше лески в двадцать четыре нити и немного – в тридцать шесть нитей, и Томас Хадсон обещал позаботиться об этом. А пока что Эдди заменил всю негодную леску, так что на обеих больших катушках намотано сколько нужно. Он также почистил и наточил все большие крючки и проверил все поводки и шарниры. – Когда же ты все это успел? – А я всю прошлую ночь возился со снастью, – сказал Эдди. – И новую сеть тоже привел в порядок. Все равно чертова луна спать не давала. – Тебе тоже не спится в полнолуние? – Прямо хоть не ложись, черт бы ее побрал. – Эдди, ты думаешь, правда нехорошо спать, когда луна светит в лицо? – Так старики говорят. Я не знаю. Но мне всегда скверно в такие ночи. – Как по-твоему, поймаем что-нибудь сегодня? – Кто его знает. В это время года здесь попадается здоровенная рыба. Вы что, хотите идти к Айзексову маяку? – Мальчики просятся туда. – Тогда надо выходить сразу же после завтрака. Для ленча я ничего стряпать не буду. Есть у меня картофельный салат, салат из крабов и пиво, еще приготовлю сандвичи. Для сандвичей есть ветчина из последней доставки и латук, а приправить можно горчицей и чатни15. Ребятам горчица не вредна? – По-моему, нет. – Когда я был мальчишкой, мы горчицу не ели. А хорошая штука этот самый чатни. Не пробовали сандвичи с ним? – Нет. – Его когда первый раз прислали, я не знал, что это такое, и намазал на хлеб вместо джема. Здорово получилось. А теперь я им сдабриваю овсянку. – У нас давно кэрри16не было. – Мне на будущей неделе должны доставить баранью ногу. Раза на два нам хватит на жаркое, а может, и на один при таких едоках, как Том-младший и Эндрю, а потом сделаем кэрри. – Отлично. Что-нибудь от меня нужно до выхода в море? – Ничего не нужно, Том. Поднимайте ребят и Роджера. Выпить хотите? Сегодня у вас нерабочий день. Можно и с утра пропустить стаканчик. – Я выпью за завтраком холодного пива. – Правильно. Ничто так не прочищает глотку. – Джо здесь? – Нет. Пошел искать мальчишку, которого я послал за наживкой. Сейчас дам вам позавтракать. – Я пойду на катер. – Нет, выпейте пива, прочитайте газету. На катере все в порядке, можете не беспокоиться. Уже несу завтрак. На завтрак была скоблянка из солонины, залитая яйцами, кофе с молоком и большой стакан охлажденного сока грейпфрута. Томас Хадсон ни кофе, ни сока пить не стал, а съел скоблянку, запивая ее очень холодным гейнекенским пивом. – Поставлю пока на холод сок для ребят, – сказал Эдди. – А верно, хорошо начать день с бутылки такого пива? – Так и спиться недолго, а, Эдди?
|
|||
|