Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





КНИГА ВТОРАЯ 2 страница



От ростовского ратника Николка узнал, что Кузьма – староста самозваный. Когда вернулся с Куликова поля, мужики попросили взять дело в свои руки, но как еще посмотрит князь на мужицкого тиуна? Прежний тиун, говорят, был зверюгой, исхитрился мужиков по рукам и ногам скрутить, иные побаиваются – как бы не воротился, на сторону поглядывают, да нажитого жалко.

Убраться бы Николке до нового хозяина, но дорога неблизкая, обозы в московскую сторону пойдут лишь зимой. А куда зимой тронешься без теплой одежды?.. Возвращался Николка из гостей мимо пруда, засмотрелся на отраженные в воде пожухлые ракиты, и захотелось ему на себя глянуть – лишь вчера снял повязку с лица. Стал на колени у края плотины, наклонился да так и замер: из омута смотрел на него незнакомый худой мужик с багровым пугающим шрамом через левую щеку; глубокие морщины резали лоб, от глаз бежали заметные лучики, легли складки возле губ. Вздохнул, поднялся, не глядя больше на жестокую воду. В тот момент показалось Николке, что прожил он долгую‑ долгую жизнь – на старичка ведь похож, – а девчонке‑ семилетке в братья набивался. Сызмальства приученный к трудам, он устыдился: до сих пор объедает вдову и старосту да еще собирается просить одежонку на дорогу. Отыскал глазами кузню на бугре, понаблюдал за незнакомым мужиком, который возился там возле кучи хлама, и медленно побрел к нему. А когда уловил запах древесного угля, кожаных старых мехов и горячего металла, неожиданно заволновался, заспешил…

Через полмесяца из Переяславля‑ Рязанского с двумя отроками прискакал сын боярский, посланный водворить порядок в здешней порубежной волости, всполошенной событиями на Непрядве. Засел в покинутом хозяевами доме, потребовал новоявленного старосту и попа, долго говорил с ними, потом стал призывать к себе мужиков. Пристрастно выспрашивал о пропавшем тиуне, о пожаре, обо всем, что случилось в Холщове и окрестностях, наконец, собрал сход. Новым тиуном объявил Кузьму, и мужики вздохнули.

Николку Гридина сын боярский позвал к себе после схода. Не без робости парень вошел в просторную избу с широкими, затянутыми мутноватой пленкой бычьего пузыря окнами. На лавке за столом, застеленным чистой вышитой скатертью, сидел княжеский посланец, чуть поодаль поп, на боковой лавке – староста. Молчали. Николка выдержал пристальный взгляд приезжего, сам оглядел его. Молод, бриться начал недавно, да и чином невысок, а вид – что у князя. Плечи под кафтаном – литые, руки смуглые, широкие, хваткие – руки воина. В светло‑ голубых глазах – властность.

– Кузнец?

– Молотобоец, помогал отцу кузнечить.

– Он уж сам кует, только рука вот маленько мешает.

– Рука заживет, уменье останется. Вот што, московский ратник: рязанская земля жизнь те спасла, из мертвых воскресила, и за то обязан ты ей по гроб. Димитрий Иванович много людишек рязанских переманил, а то и силой увел к себе, и теперь договорились они с Ольгой Ивановичем ущерб тот покрыть. Велено работников, кои задержались у нас, оставлять по нашей воле. Кто люб нам, того берем, кто не люб – путь чист. Соратник твой Касьян сам попросил оставить его, и мы не перечили. Ты нам тоже люб, – усмехнулся глазами, – а потому решено тебя оставить пока, там поглядим.

– Што ты, боярин! – возразил Николка. – Меня дома ждут.

– Весть твоей семье подадим, пущай на сани грузятся да к нам подаются по первопутку – тут сотни полторы верст. И дороги ныне спокойны.

– Нет, боярин, я человек великого московского князя, уйду домой хотя бы и пеши.

– Здесь воля великого князя Ольга Ивановича, – отрубил сын боярский. – Иной нет и не будет. Обвязан ты дать крестное целование, што без воли его не побежишь из Холщова. Батюшка, крест!

Никола оглянулся на старосту, тот угрюмо смотрел в пол.

– Не буду целовать крест! – Скрипнув зубами от проснувшейся в груди боли, Никола с неожиданной для себя смелостью посмотрел в глаза приезжему. – Крест я целовал великому государю московскому и боярину Илье – грех нарушать ту клятву. Хлеб ваш отработаю. Да тебе, боярин, знать бы надобно, што не ратники куликовские в долгу у прочих. То тебе всякий смерд скажет.

Сын боярский привстал, уперся в стол кулаками, подался к Николе кованым телом, будто копьем, нацелился взглядом.

– Коли ты сей же час не дашь крестного целования, холоп московский, горько о том пожалеешь. Поруб на тиунском подворье, слава богу, не сгорел. Не сгинул ты в сече – в яме сгниешь, смерд!

Поп с испуганным лицом делал какие‑ то знаки Николке, а тот, уже и не удивляясь своей дерзости, отвечал:

– Смел ты, боярин, с увечным‑ то ратником. А стал бы ты супротив меня на поле Куликовом! Жалеешь небось о победе нашей – дак чего ж не полезли в драку заодно с Мамаем? А ныне разбойничаете. Не стращай скрежетом зубовным, я уж татарских мечей наслушался – што мне твой скрежет!

– В яму его! – хрипло приказал сын боярский.

На улице староста с укоризной заговорил:

– Зря ты ощетинился, парень: плетью обуха не перешибешь. И не своей волей он тя понуждает. Слышно – по всей земле рязанской задерживают отставших ратников.

– Дождетесь – снова Боброк явится под Переяславлем с московским полком!

– И то может статься, – угрюмо ответил бородач. – Не от одной Орды терпела Рязань.

– Видно, за дело терпела.

– Зелень ты луковая! Мы с тобой против Орды на одном поле стояли, хотя ты Москвин, а я рязан. Думаешь, радость мне в яму сажать свово соратника? Паны дерутся – у холопов чубы трещат, то спокон веков. Пока не будет в князьях единения – умываться нам слезьми и кровью.

Никола, мягчая, стал прислушиваться к словам старосты.

– Как увидал я рати наши на Куликовом поле, знаешь, плакал в радости – будто самого Христа‑ спасителя лицезрел. То ж русская рать была. Не московская, не рязанская, не тверская – русская! И силы нам равной не было. А распустил Димитрий войско – пошло по‑ старому. Ох, сожрут князья нашу победу, снова приведут ханов на Русь.

Замолчали. Никола с трудом осиливал слова Кузьмы. К ним присоединился ростовский ратник Касьян, ковылял рядом, опираясь на посох. Видно, у них со старостой многое было говорено, Кузьма продолжал без опаски:

– Нам ведь отсюдова, с издалька кой‑ чего виднее. Вы там считаетесь, кто чей, а мы тут всякому рады, который с Руси, – живем‑ то под татарской саблей. Князьям што – они к ханам попривыкли, так и шастают с доносами друг на друга, те же всегда готовы поравнять их ради корысти своей. Нам больше всех достается: и на Тверь, и на Рязань, и на Нижний, и на Москву – по нашим костям ходят. Ну, а стань князья заедино!..

– Не в князьях лишь зло, – подал голос Касьян. – И в боярах оно. Все они хотят первыми быть на Руси – и московские, и рязанские, и тверские, и литовские – вот и стравливают князей, крамолу сеют. В боярах зла больше.

– Ты, видать, натерпелся от свово боярина. – Кузьма жгуче сверкнул темными глазами. – И не Николу бы, а тебя, Касьян, надобно в яме держать. Да за такие речи на кол угодить можно.

– Твои речи моих стоят, дядя Кузьма.

– Про единство‑ то? Не мои это речи. Народ будто прозрел после сечи Куликовской. Димитрия Ивановича Донского уж царем величают. Но, видать, нет еще за ним силы царской. Он вот Ольга‑ то, говорят, сам из Литвы воротил, а тот што делает с вами!

– Ты куда это ведешь меня, дядя Кузьма? – спросил Никола.

– Куды надо. Яма не убежит небось. Потрудись пока…

– Для князя рязанского?

– Рязань – тож русская земля, и без нее, глядишь, Москвы бы не было. А прибудет у князя – на Руси прибудет. Да вот што, парень, ты поостынь и целуй крест. Поживешь, окрепнешь, справу заработаешь – и ступай себе на все четыре. Батюшка разрешит тебя от клятвы, он тож не одобряет насилия над ратниками, пролившими кровь за христианство. И на сына боярского не держи сердца – не его тут прихоть. Пошто, думаешь, он слова твои стерпел, за меч не схватился? Да у него вся грудь исполосована ордынским железом, под кафтаном – шейная серебряна гривна, Ольгом повешена за храбрость. Когда жил я на Черном озере, не раз видал его в сторожах. Не одни мы с тобой защитники русской земли.

Доброе слово сильнее угроз. И все же крестное целование – не шутка. Ну, как обманут да не разрешат от клятвы? Ковал Никола тележную ось, перебрасывался словами с Касьяном и кузнецом, а сам думал, думал. Щебетунья Устя принесла обед, Касьян достал свои пироги, холщовский кузнец с молотобойцем, прежде обедавшие отдельно, глядя на соратников, присоединили снедь к общему столу. За обедом Касьян и Никола вспоминали поход. Кузнец заметил:

– Вас послушать, дак война – прямо праздник престольный.

Парни замолчали, задумались.

– Нет. – Николка поежился, что‑ то вспомнив. – Победа, наверное, праздник, да я и не видал ее. А вот как люди без страха на смерть идут за русскую землю, видал – это праздник.

Касьян глянул внимательно.

– Ты ровно по книжке читаешь. Поди, грамоте учен?

– Учен. У нас всех батюшка учит письму и чтению, особливо мастеровых парней – боярин велел. – Засмеялся. – Да не все грамотеи, иного хоть палкой бей, а он буквицу ни за што не назовет. Смотрит на нее так, будто она – черт с рожками.

– Говорят, в Новагороде Великом народ до грамоты охоч и способен, – сказал кузнец. – Там и холопья писать, мол, обучены.

– В Новагороде – каждый купец, а купцу куда ж без грамоты?

– Там, говорят, и доныне куют мечи и ножи булатные с узором задуманным, как в старину по всей Руси ковали.

– То и немудрено: из Новагорода в Орду кузнецов не увозили в полон, они и хранят секрет.

– А ить на всем белом свете такой булат с узором задуманным наши лишь кузнецы выделывали, он и ныне дороже басурманского.

– Видал я такой клинок, – подал голос Никола. – Отец мой для боярина делал.

– Брешешь! – Холщовский кузнец привскочил на лежанке.

– Вот те крест. Сам помогал ему.

– И помнишь науку ево?

– Могу обсказать и показать, да не знаю: выйдет ли?

– У отца‑ то выходило?

– Отцу я неровня. Да прутья нужны укладные и железные, проволока, уголь самый добрый, тигли подходящие, травитель…

Кузнец подумал.

– Вот што, Никола. Коли правду говоришь и не жаль секрета отцовского, все найду. Получится – сам запрягу тебе мово гнедка, в свою доху одену, припасов дам на дорогу – езжай домой. Весь грех пред князем и тиуном на себя возьму, – небось не сымут голову с таким‑ то секретом.

– Батяня за секрет этого и не считал.

– Тебя послушать – дак твой отец не считал за честь и того, што князь велел ево в Москву взять. Одначе, робяты, и поспать надобно для здоровья.

Растянувшись на лавке в тепле стынущего горна, Николка вдруг подумал: то ли он делает, собираясь выдать рязанскому кузнецу отцовский секрет ковки булата? Что бы сказал отец? Рязань обращает свой меч не только против Орды. Не проклянут ли его московские ратники, обливая кровью кольчуги, разрубленные рязанскими мечами?.. Но ведь русским, православным собирается он передать отцовский секрет! И рязанцы всегда первыми встречают ордынские нашествия.

Он так и уснул, ничего не решив. Потом до самой темноты ковали тележные оси, правили косы, серпы и рала, попорченные на осенних работах; жили по строгим законам: окончена страда – немедленно исправь и приготовь для будущей все необходимое: пусть лежит наготове, не отвлекая ни рук, ни мыслей хлебопашца от других забот. А забот' хватало.

В свою избу Никола вернулся затемно. Хозяйка зажгла свечу, ласково упрекнула:

– Совсем заработался ратничек наш и про баньку забыл.

Никола улыбнулся Усте. Раскрасневшаяся, отмытая, она в накинутом на плечи зипунишке сидела над горячим варевом и в ответ на его улыбку выпалила:

– А дядю Николу исправник нынче неволил: велел целовать крест, што не уйдет от нас в Москву.

Хозяйка с тревогой посмотрела в лицо парня своими серыми с поволокой глазами.

– Правда?

– Правда, мамань, правда. А дядя Никола назвал исправника разбойником и князя – тож.

Женщина перекрестилась:

– Да што же теперь будет?

– Ниче не будет. – Николка встретился взглядом с женщиной, краснея, отвел глаза. Удивительная она в последнее время – на девку похожа. Сменила темный волосник на светлый, травчатый, с зеленым рисунком, дома ходит и вовсе простоволосая, в чистой сорочке, и уж сколько раз ловил он себя на желании погладить ее легкие, как дым, пепельные волосы. Иногда тайком засмотрится на свою хозяйку, и она будто почувствует – обернется; он – глазами вильнет, в лицо жар кинется – стыдно. Ей же словно нравится подкарауливать его взгляд: снова своим делом займется, а глаза Николки будто бы властью колдовской уж потянуло к ее волосам, к ее сильной спине и плечам, к белым, до локтей открытым рукам – мочи нет отвести взгляд, и тут‑ то она как раз обернется… Но что уж совсем смущало парня – в долгих думах о родном селе далекая поповна Марьюшка все больше походила на его молодую хозяйку. И зачем староста Кузьма определил его в эту избу? Да так оно вроде всюду принято: случайных постояльцев, особенно людей ратных, определять к одиноким, а вдова либо вдовец в какой деревне не сыщутся?

Хозяйка достала из сундука чистое исподнее, видно оставшееся от мужа.

– Собирайся, ратничек, я пойду огонь раздую, свечу зажгу. – Прихватив сухой лучины, она коротко улыбнулась ему и скрылась за дверью. А Николка вдруг понял: никуда ему не уйти из этого дома, по крайней мере, до будущего лета. Потому что должен, обязан расплатиться за возвращенную жизнь, за кров, за хлеб и заботы о нем, за доверчивую привязанность маленькой Усти, за ласковую улыбку женщины, побежавшей в темноту, чтобы зажечь для него свет. А расплатиться он мог лишь трудами.

– Ложись‑ ка ты спи, Конопляночка, – приказал он и, покоряясь чему‑ то, что было бесконечно сильнее его, шагнул за порог.

 

III

 

В ноябре наконец сорвался холодный ветер‑ листобой, в один день потушил последние костры краснолистных осин и желтолистных берез, забросал лесные дороги коврами, погнал на юг припозднившиеся птичьи станицы, осыпал серые поля первой снеговой крупкой, вычернил стылые воды. В преддверии долгой зимы на косогорах и лесных опушках загрустили русские деревеньки, нахохлились боярские терема, лишь церкви словно подросли в своем неутомимом стремлении к небу – их кресты, как деревянные руки, хватали низкие тучи. Смолкли по городам и погостам торжественные колокола, утихли громкие плачи по убитым на Дону, и тогда‑ то вместе с зимними ветрами во многие избы заглянуло угрюмое осознанное сиротство. Лишь белокаменная Москва, казалось, бросала вызов и унылому плачу метелей, и болезненной людской тоске, сменившей первую острую боль от потерь, когда протестующее, отчаянное неверие в смерть дорогого человека, защитника и кормильца, переходит в тягостное осознание, что его действительно уже нет и никогда не будет, что прежняя жизнь переломилась и жить придется по‑ другому.

Во всякую погоду шлемовидные купола московских церквей золотыми громадными свечами сияли над оснеженными крышами сторожевых башен, княжьих и боярских теремов, над черной водой замерзающей реки Москвы, над всей белой равниной. И колокола над Москвой рассылали окрест тот же торжественный звон, что и в первые дни победы, – стольный город принимал знатных гостей. Со всей русской земли съезжались на думу князья, великие и удельные. Тесно стало в Кремле – каждый князь приехал хотя бы и с малым двором да со стражей.

Пиры шли поочередно в палатах великого князя, его брата Владимира, зятя Боброка‑ Волынского, в теремах великих московских бояр, – казалось, в Москву пришли былинные времена князя Владимира Красное Солнышко, знаменитые богатырскими пированьями. Да только у московских гостей с самого начала не было причин сетовать на деревянные ложки и чашки – Москва угощала на золоте и серебре, изумляя даже знатнейших обилием стола и роскошью столового убранства. Поначалу великие князья – рязанский, тверской и суздальско‑ нижегородский, привыкшие считать каждую гривну, хмурились: вот они, ордынские выходы, собранные с их земель! Но хмурились недолго. Всякий раз великих князей сажали за первый стол рядом с князем Владимирским – Димитрием Ивановичем Донским, почести воздавали по чину (а то ведь опасались, что неродовитых куликовских героев станут чествовать за московскими столами прежде всех других – в поношение прямым потомкам Рюрика и Олега, напоминая, что иные отлеживали бока на пуховиках, когда другие лили свою и вражью кровь на Непрядве). Все было, как повелось исстари: после заздравной чаши в честь великого князя Владимирского, победителя Мамая, сам Димитрий Иванович возглашал здравицы старейшему из великих князей Дмитрию Константиновичу Суздальскому, славному умом и отвагой великому князю Михаилу Александровичу Тверскому, храброму Якову Ивановичу Рязанскому, коего в народе больше звали не христианским, а старинным русским именем Ольг. И сам Димитрий не выпячивался. Одевался на пиры в легкий полукафтан голубого бархата с накладными застежками и длинными косыми пуговицами прозрачно‑ малинового цвета – стекло с примесью золота, – в шапку того же голубого бархата, отороченную горностаем, без единого дорогого камня, в скромное княжеское оплечье, связанное из серебряных колец; лишь на срезе голенищ высоких сапог голубого сафьяна блестело по ниточке речного жемчуга. Куда богаче наряжались многие гости! Держался московский государь тихо, даже застенчиво – не гремел, как бывало, в княжеской думной, сидел за столом, потупясь, краснел от похвальных речей, не каждую чашу пил до дна, зато сам пристально следил за тем, чтобы кубки знатных гостей не пустовали. Словно воск в тепле, таяли твердые сердца великих князей, доброжелание хозяев лебяжьим пухом обволакивало коросты от старых ран, нанесенных Москвой. Даже Михаил Тверской, седобородый, рослый, с суровым ликом русского Спаса, острый и злой на слово, вечный трезвенник и жестокий гонитель корчемников и пьяниц, нет‑ нет да и прикладывался к золотому кубку, теплеющим взором посматривал на тихого Димитрия. Тот ли это вспыльчивый юнец, который его, зрелого мужа, князя великого, за слова поперечные велел однажды взять под стражу здесь же, в Москве, а потом разбил под Любутском войско Михайлова тестя – грозного Ольгерда, с огромной ратью обложил Тверь, разорил тверские посады, принудил, угрожая штурмом, подписать покорную грамоту, назваться «братом молодшим», обязанным слушаться брата старшего – его, Димитрия? Неужто слава придавила? Сам‑ то Михаил Александрович по‑ иному воспользовался бы столь великой победой – все до единой непокорные головы пригнул бы, по рукам скрутил князей – лбами землю били бы перед ним. Ловя себя на этой мысли, Михаил хмурился, пробуждалась старая досада на несправедливость судьбы. Кто как не великая Тверь, много раз поднимавшая меч против ханов, должна бы, кажется, сокрушить Орду? Ан нет, снова наверху Москва. А не ее ли государи водили ордынские рати против русских княжеств, и против Твери тоже, не ее ли должен был господь покарать за то? Михаил Александрович грешил против истины – водили и тверские князья ордынские тумены против своих соперников, но то дела давние, их мало кто помнит, а попытки самого Михаила заполучить ханское войско тоже редкому известны. Зато дела Калиты еще у всех на памяти. Старики – те своими глазами видывали меднорукого, змеиноглазого московского князя Ивана Первого на буланом коне во главе соединенных московско‑ татарских ратей. Вот уж кто теперь затиснул бы всю Русь в свою обширную калиту! И слава богу – нет ни Ивана Калиты, ни грозного сына его Симеона Гордого, молодым умершего в чумной год. От мыслей таких снова смягчался тверской князь, наклонялся к Димитрию, выспрашивал о Донском походе, зная: то приятно хозяину. Слушая, вставлял слова, исподволь наводя разговор на то, что и тверские ратники стояли на Куликовом поле.

Был смотр военных трофеев, взятых в Донском походе, шумный трехдневный выезд на охоту в подмосковные леса, потом, после трезвого дня, когда гостям предлагали только рассолы с медом да клюквенный и брусничный квас, князья со своими ближними боярами собрались в думной палате. Сразу условились: споры и счеты разрешать без криков, полюбовно, по совести, последнее слово при отсутствии согласия – за великим князем Владимирским, в советчиках у него другие великие князья. В два дня уладили междоусобицы, скрепили договорные грамоты печатями и крестным целованием. Хотя в последнее время ушкуйники притихли, в особой грамоте к новгородским господам напомнили об их недавних разбоях, потребовали возмещения убытков за разграбленные Ярославль, Кострому и Приустюжье, выкупа из рабства и возвращения людей, полоненных и проданных новгородскими речными варягами.

Остались последние дела – ордынские. Речь держал Димитрий Иванович. Говорил кратко, твердо. Сначала рассказал о том, что посол Тохтамыша прямо потребовал уплаты дани и назвал ее величину.

– Мы ответили послу: земля‑ де русская оскудела боярами и купцами и черными людьми, побитыми на Непрядве в сече с лютым врагом хана – Мамаем, а потому должно быть от хана послабление Руси по великой услуге хану и по бедствиям нашим. Еще я сказал: должен со всеми русскими князьями совет держать.

Загудели одобрительно. Димитрий велел своему дьяку Внуку прочесть список подарков, посланных великому хану. Внук читал долго и монотонно, однако слушали внимательно, кряхтели, качали головами – дары были немалы. Однако дары – не выход, всерусская дань.

– С тем посол и отъехал восвояси, – продолжал Димитрий. – Да мыслю я – нового посольства из Орды ждать нам надобно. Решайте.

По чину первое слово – великим князьям, они же высказываться не спешили: слушали своих бояр. С великокняжеского места Димитрий Иванович пристально оглядывал собрание. Вон над плечом рязанского князя нависает лисья рожа боярина Кореева – шепчет государю в ухо, а сам то и дело сверкает зверушечьими глазками в сторону хмуроватого князя Владимира Храброго, сидящего напротив и равнодушно слушающего своих думцев. Олег медленно кивает Корееву, но вдруг морщится, трясет головой, жгучие черные глаза его мрачнеют, он нетерпеливо отмахивается, клонит ухо к другому советчику, но Кореев не отстает, и Олег снова клонит ухо к нему. «Вор, лиса ордынская», – думает Димитрий о Корееве, но как‑ то спокойно, без озлобления. Плечистый, с одутловатым лицом великий боярин Морозов Иван Семенович, несколько лет назад перешедший от Дмитрия Суздальского к московскому государю, сейчас присоединился к нижегородским боярам. Говорит он один, то и дело отирая лицо большим платком – жарко небось в бобровой‑ то шубе да в натопленной палате. Дмитрий Константинович слушает Морозова благожелательно, по морщинистому лицу скользит улыбка – тоже лис порядочный, его тестюшка, таких поискать! Тверской князь свел брови, слушая своего боярина Носатого, который и стоя едва дотягивается до уха сидящего государя. Что же нашептывает Носатый – этот «Кореев на Твери», которому прозвище будто в насмешку дано? – носа‑ пуговки на плоском лице его и сблизи‑ то не разглядишь. Не без помощи Носатого, изменника Ивана Вельяминова и сурожанина Некомата однажды Михаил Александрович схватил ханский ярлык на великое Владимирское княжение, требовал Димитрия к себе на поклон, а навлек на Тверь общерусскую военную грозу. Да, было: смиряя Михаила, будто смотр и проверку сил устроили тогда перед избиением войска Бегича на Воже… Уж не о той ли обиде шепчет Михаилу боярин Носатый – что‑ то зло глазки его сверкают?

Поблизости от князя тверского со скучающим видом слушает бояр князь Юрий Белозерский, брат погибшего на Куликовом поле Федора. На нем английского сукна легкий зеленый кафтан на малиновой подкладке, тесный европейский камзол и панталоны бежевого цвета, короткие желтые сапоги богато расшиты серебром, на голове нерусская бархатная шапочка. Юрий долгое время жил в Литве и Польше, объездил многие закатные страны, читал и писал по‑ латыни. Ему пока еще малопонятны заботы русских князей, хотя об Орде он наслышан: сам же рассказывал о бедствиях полоняников – их покупали в западных странах для работы на морских галерах и каторгах, в подземных рудниках. Говорили даже, будто Юрий тайно перекрестился в латинскую веру, но Донской отмахнулся – выдумки. Эка беда, коли обтесался князь на иноземный лад – не все обычаи чужих земель плохи, иные и нам не худо перенять, а языки знает – так то клад. Поживет дома – своего наберется, квасным да березовым духом пропитается, сольются в нем две закваски, и цены князю не будет. Беда другое: русские удельники и бояре сами себе господами жить норовят, а на западе – и того хуже. Там иной граф или барон не то что короля – императора в грош не ставит. Юрий на то насмотрелся. Но милело сердце Димитрия к имени князей Белозерских, призвал Юрия из Литвы, посадил княжить.

Юрию первому надоело долгое совещание, подал голос:

– Дань‑ то вроде невелика, я слыхивал – прежде не такие выходы брал татарин. Может, не дразнить хана? Злого кобеля не скоро уймешь палкой, а кинь ему кость – притихнет.

– Кость? – Владимир даже привстал. – Дешево же ты, князь Юрий, мужицкий пот ценишь. По пяти алтын с каждой деревни – хороша косточка! А стыд куда денешь, унижение наше? Да лучше б и не ходить на Мамая, нежели снова – в ярмо. Твоей крови нет в донской земле, князь Юрий, оттого не дорога тебе наша победа.

Не по душе Донскому речь Юрия, но и братец перехлестывает: не порушил бы княжеского согласия.

– Ну, князь! – Юрий деланно засмеялся. – Не почитаешь ли ты себя одного русской земли радетелем? Новой силы накопить надо, чтобы законному хану противиться.

– Или силу хана выкормить? Ты, князь Юрий, еще и пальцем не шевельнул для нашего дела, а уж готов русский хлеб, не тобой взращенный, швырять ханским кобелям.

Димитрий нахмурился. Речь верная, но годится ли этак отчитывать равного чином? Не в меру стал заноситься Серпуховской. У него свои советчики, и поют они ему свое: ты‑ де не менее Димитрия славен родом и военными победами. Ты‑ де Мамая сокрушил, когда Димитрий беспамятный лежал среди побитых ратников – как будто князья своими мечами всю Орду сокрушили, а не тысячные полки, которые надо было собрать, вооружить, обучить, в поле вывести, духом укрепить да и поставить как надо против сильнейшего врага! Ох, доберется однажды великий князь московский до самых зловредных бояр своего братца, чтоб не мутили Владимиру голову! Однако есть там еще одна язва – жена Серпуховского, Елена Ольгердовна – дочь покойного Ольгерда, племянница Михаила Тверского. Когда женил Владимира на Елене, надеялся через нее укрепить союз с могучим Ольгердом, так оно поначалу и было. Но и Елене, видно, кто‑ то поет в уши: ей, дочери великого князя и внучке великого князя, больше пристал бы титул великой, а не удельной княгини. Злая жена, коли возьмется, железного мужа изведет, и, похоже, Елена взялась за своего. При жизни Донского Владимир, конечно, и не помышляет о великокняжеском титуле. Но люди смертны, и случись худшее с Донским, останется ли Владимир Храбрый верен той клятве, что давал он на Куликовом поле в ночь перед сечей: служить сыну Димитрия княжичу Василию, как ныне самому Димитрию служит? Не подтолкнут ли его «доброхоты» к захвату владимирского стола? Тогда вспыхнут кровавые распри, в которые не замедлят вмешаться соседи, Орда и Литва, огромные труды десятилетий по собиранию земель вокруг Москвы сгорят в междоусобной войне.

В палате между тем разгорался спор, уже сверкали глаза, тряслись бороды, раздавались выкрики:

– Эко штука – новую войну затевать после такой‑ то кровищи!

– Тохтамыш – не Мамай, он царь законный, да за ним Тамерлан!

– Все они законные, только беззаконно грабят!

– Мамаю рога сломали и этому сломим!

– Развоевался. Солома‑ богатырь! Что‑ то на Дону тебя не слыхивали, а я там сына и брата потерял.

– Не давать выхода!

– Не давать! Попили кровушки, хватит! Мы не дойная корова!

– А ну как Тохтамыш двинет на Русь свои сто тысяч да Тамерлановой силой подопрется?

– Встретим, как на Непряди встречали!

– Чем? Костылями? Два полка добрых воев нынче Москве не поставить на поле.

– Москва на Руси стоит!

– Опять чужими руками хотите жар загребать? Дудки!

– Вер‑ рна! Лучше чужого хана утихомирить, нежель свово выкормить!..

Голоса сразу начали убывать. Серпуховской привстал, вперился взглядом в кучку нижегородских бояр, где особенно горланили сыновья Дмитрия Константиновича – шурья великого князя Донского княжичи Василий Кирдяпа и Семен. Последнее крикнул гнусавый Васька.

Из дальнего угла синими грустными глазами следил за расходившимся собранием воевода Боброк‑ Волынский. На скулах Владимира играли железные желваки. Димитрий Иванович хранил молчание, только оно и помогало ему оставаться внешне спокойным, сидящим как бы выше этой мутной толчеи криков. Он заново узнавал гостей. Часу не прошло, как решали полюбовно свои споры, лобызались и со слезой целовали крест. Но вот дошло до главного – так он считал, – и брошено кем‑ то в собрание слово сомнения, взъярились, будто волки. Какая сила сталкивала сейчас этих людей, владетельных господ, хозяев русской земли, сталкивала и разбрасывала, как дерущуюся стаю псов? Страх перед Ордой, боязнь новой крови? Но страх и объединяет, а кровь этим вечным воинам – что банный щелок: всю жизнь в ней купаются. Он смотрел на них, и как в дни сбора ратей в Коломне, пришло то самое озарение, что позволяло из приокских далей заглядывать в души князей, не пришедших на его зов. Есть у них страх, есть: как без хана жить? Полтораста лет жили под царем татарским – и на тебе, нет царя! Не то даже страшно, что нет царя ордынского – страшно, что свой явится.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.