|
|||
Письмо второе 6 страницаВся я, обнаженная до половины спины и ниже, полностью оказалась в его власти, воспользовался он ею прежде всего для того, чтобы, стоя чуть поодаль, хорошенько рассмотреть – в том положении, в каком я лежала, – все укромные сокровенности, которые выставлены были на его обозрение. Затем, резко подскочив, он покрыл обнаженные места моего тела множеством страстных поцелуев и уже после этого взялся за розгу. Вначале, очевидно, раззадоривая меня, он слегка похлопал ею по нежным затрепетавшим холмам плоти, высившимся у меня сзади, вовсе не причиняя им боли, потом постепенно стал хлестать их так, что они закраснелись, в чем меня убедили и поднявшийся в тех местах жар, и слова молодого человека о том, что теперь очаровательные мои возвышенности похитили все розы с моих щек. Вдоволь натешившись, налюбовавшись и наигравшись, он принялся бить все сильнее и сильнее: мне потребовалось все мое терпение, чтобы не закричать или хотя бы не пожаловаться. В конце концов он стеганул меня так славно, что кровь выступила. Увидев это, он тут же отбросил розгу, подлетел ко мне и лобзаниями собрал всю выступившую кровь до капельки, признаюсь, такое зализывание ран в значительной мере утихомирило мою боль. Но тут он поднял меня на колени так, что, опираясь на них широко разведенными ногами, я сделала доступной для ударов ту нежную плоть свою, что была создана природой для наслаждения, а вовсе не для страданий. И ей пришлось претерпеть боль! Видя ее отчетливо, молодой человек так направлял розгу, что тоненькие кончики ее прутьев пребольно стегали по плоти, настолько чувствительно, что я не в силах была удержаться от конвульсий и дерганий, из‑ за чего мое тело принимало бесконечно разные и причудливые позы и положения, способные усладить самый сладострастный взор. Однако все это я по‑ прежнему вынесла без единого крика. Тогда он, давая мне еще одну передышку, накинулся на ту нежную плоть, губы и окрестности которой подверглись истязаниям, и в отплату за причиненное зло прижался к ней своими губами; затем он открывал, закрывал губы плоти, сжимал их, бережно ерошил завитками поросшие волосики – и все это в угаре дикой страсти, восторга и желания, обозначавшем избыток наслаждения. Вновь взявшись за розгу, ободренный моим спокойствием, возбужденный странным своим способом восторгаться, он принудил мои ягодицы сторицей заплатить за его собственную неспособность сдержать восторг: не выказывая более никакой жалости, изменник слову своему так полоснул по мне, что я едва сознания не лишилась. Все же ни стона я не исторгла, ни словечка гневного не проронила, только в сердце своем самым серьезным образом решила: никогда больше не предаваться подобным истязательным утехам. Можете себе представить, в какое месиво обратились мягкие мои ягодицы, как саднили они, исполосованные и иссеченные, и как далека была я от того, чтобы находить в страданиях удовольствие, даже губки надула из‑ за недавней муки и безо всякого удовольствия выслушивала комплименты и принимала последовавшие за ними нежности творца моей боли. Как только одежда моя более или менее была приведена в порядок, был подан ужин. Подала его сама вездесущая миссис Коул, что добавило изысканности блюдам и тонкости вкусу тщательно подобранных вин, которые она поставила перед нами перед тем, как вновь удалиться. Ничем – ни словом, ни улыбкой, ни жестом – не нарушила она нашей интимности, которая еще не созрела до того, чтобы терпеть появление третьего лица. Я села, все еще весьма далекая от милостивого расположения к своему мяснику (а именно таковым не могла его не считать), тем более что меня немало задевало выражение веселости и удовлетворения, так и сиявшее на его лице и бывшее, на мой взгляд, просто оскорбительным для меня. Однако позже, когда столь потребные в тот момент подкрепляющий бокал вина и немного еды (их мы отведали, храня полное молчание) несколько подбодрили и воодушевили меня, да и боль успела притупиться, хорошее расположение духа вернулось ко мне. Эта перемена не прошла для молодого человека незамеченной, он постарался и речами и всем остальным поддержать и укрепить во мне дух радости и, надо заметить, весьма в том преуспел. Ужин еще не успел закончиться, как произошла перемена прямо‑ таки разительная: мною овладели буйные и в то же время приятные, будоражащие чувства, да такие, что я не ведала, как сдержать их. Боль от порки теперь обратилась в жгучий жар, в такой яростный зуд, что я зубы стискивала, ноги тесно сжимала и скрещивала, на месте елозила и егозила, словно на горячем сидела, – и все это жжение, донельзя возбужденное в тех местах, на какие прежде всего обрушилась буря истязаний, мало‑ помалу перекинулось на места противоположные: легионы горячительных, возбуждающих ощущений устремились к средоточию утех и таким жаром желаний заставили его воспылать, что я буквально разума лишилась. Стоит ли удивляться, что в состоянии, когда языки бушующего во мне пламени начисто слизали всяческую скромность и сдержанность, взоры мои, охваченные огнем неукротимого желания, подавали партнеру моему вполне различимые знаки нетерпения: «партнеру моему» – сказала я, ибо в свете охватившего меня пожара молодой человек выглядел все дороже, все необходимее для того, чтобы утихомирить бушующее пламя, внести успокоение в мою истерзанную желаниями душу. Мистер Барвилль, далеко не новичок в подобных делах, скоро разобрался, на какой я стала путь, скоро понял, в каком разоре я пребываю, а потому, отодвинув мешавший стол, он начал с прелюдии, которая меня мгновенно обрадовала, успокоила, но о которой я и помыслить не могла: он расстегнулся и явил передо мной бездеятельный свой таранчик, а затем, слегка покраснев, признался, что ничего не получится, если я своими руками не возбужу дремлющие в нем силы, освежив болью только‑ только затянувшиеся рубцы; причем, заметил он, вполне возможно обойтись и без розог, достаточно нашлепать его, как мальчишку, по попке. Понимая, что себе, как и ему, на утеху я должна как следует поработать, я поспешила исполнить его желание: едва он склонился головой на спинку стула, я безо всяких нежностей и церемоний шлепала его до тех пор, пока объект моих желаний не подал признаки жизни – будто от прикосновения волшебной палочки вновь принял он благородные размеры и отличия! В нетерпении одарить меня всеми выгодами этого молодой человек мигом уложил меня на скамью, но когда я оказалась на спине, пробудившаяся сзади боль была такой острой, что мне явно было бы не по силам вытерпеть еще и громаднейшую головку его тарана. Тогда я встала и попыталась, наклонившись вперед и повернувши все свои тылы навстречу нападавшему, впустить его с черного хода, но и тут оказалось невозможным терпеть боль, какую он причинял, прижимаясь своим животом как раз к тем же самым болезненным местам. Что нам оставалось делать? Нам, обоим разгоряченным до крайности, обоим в запале? Ах, подлинная страсть так изобретательна во всем, что способно ее удовлетворить! В два счета он скинул с меня всю одежду, бросил у камина широкую диванную подушку и поставил меня на ней вверх ногами, придерживая только за талию. Я же, совершенно – можете в том не сомневаться – довольная своим положением, обхватила ногами его шею, так что голову мою от пола отделяли только руки да бархатная подушка, по которой рассыпались мои волосы. Так я стояла на голове и на руках, поддерживаемая им, ноги мои скользнули по его телу, пока не явился его взору весь вид моей фигуры сзади, в том числе и театр кровавых его потешных сражений, средоточие же моих утех – со своей стороны – смело напирало на предмет, его прогневавший, но теперь застывший в великолепной стойке и готовый дать мне удовлетворение за все мои терзания. Разумеется, поза была не из самых удобных и легких, так что в воображении своем, воспарившем к горным высям, ни он, ни я не могли бы примириться ни с малейшей затяжкой или задержкой. Так что он с величайшей готовностью и пылкостью вложил широченную головку своего орудия в отверстое для него пространство и тут же вогнал его туда целиком. Настал момент, когда под яростными его выпадами куда‑ то разлетелись и попрятались все ощущения боли: и от ран на заду, и от неудобной позы, и от чрезмерной растяженности нежной моей плоти – их место заняло, на их месте воцарилось безраздельное ощущение восторга. Настал момент, когда все без исключения чувства и ощущения жизни нетерпеливо устремились на арену борьбы, где пылко оспаривалась награда наслаждения, и скапливались в одной точке, где я вскоре получила долгожданное умиротворение естества: сверхнеистовые напряжения кавалера разрешились таким мощным потоком успокоительного извержения, в котором исчезли и пропали все сводившие меня с ума раздражения: все мои чувства были мало‑ мальски приведены в порядок. Настал момент, когда необычайная эта вечеринка полностью служила моему удовлетворению, причем в гораздо большей степени, чем то можно было бы предполагать, зная ее природу. Удовлетворение это ничуть не уменьшилось, как Вы можете догадаться, от щедрых похвал моего рыцаря терпению и послушанию моему, которые он подкрепил подарком, во много раз превосходившим любые мои ожидания, не говоря уже о значительном вознаграждении для миссис Коул. Тем не менее это вовсе не означало, что я в любое время соблазнилась бы на новое свидание с рыцарем, что я готова была сломя голову вновь бросаться (если двигаться, то – не спеша, нормальным шагом) к радостям истязательного бичевания, которое, между прочим, как я поняла, действует наподобие порции шпанских мушек, возможно, больнее, зато и безопаснее. Молодому человеку это, должно быть, даже необходимо, но уж мне‑ то меньше всего требовалось: моему темпераменту узда была куда нужнее, чем шпоры. Миссис Коул, которая после того, что произошло, прониклась ко мне еще большей любовью, воспринимала меня теперь как девушку, которой было отдано ее сердце, девушку, ничего не боящуюся и, по большому счету, достаточно закаленную, чтобы сражаться любым оружием утех. Будучи заботлива и крайне благожелательна, она следила за тем, чтобы доставлять мне побольше либо дохода, либо удовольствия. На первое сделала она особый упор, когда отыскала нового, весьма необычного ухажера, с которым меня и познакомила. То был важный, степенный, напыщенный пожилой джентльмен, особая прихоть которого заключалась в том, что в восторг его приводило расчесывание красивых длинных волос. Поскольку голова моя была совершенно в его вкусе, он обычно приходил всякий раз в часы, отведенные для моего туалета, когда волосы мои получали свободу, дарованную им природой, а он – свободу делать с ними все, что ему угодно. По часу, порой и больше держал он меня, играя с прядями, погружая в них расческу, накручивая локоны на пальцы, даже лобзая волосы – и все! Ничего больше ни от меня, ни от моего тела он не требовал, никаких иных вольностей не допускал, словно для него никаких иных различий полов вовсе не существовало. Была у него и еще одна причуда вкуса: покупать и дарить мне разом дюжину пар белоснежных лайковых перчаток, самолично натягивать их мне на руки, а затем откусывать самые кончики перчаточных пальчиков. За все эти дурачества больного воображения пожилой джентльмен платил щедрее, чем другие за куда более основательные услуги. Наш роман длился до тех пор, пока жестокий кашель не скрутил его и не уложил в постель, разлучив меня с этим самым невинным и пресным из чудаков, ибо больше я никогда о нем не слышала. Можете не сомневаться, что такого рода отвлечения и приработки никак не отвлекали меня от основного течения, основного плана жизни, которую я вела, правду говоря, с целомудрием и сдержанностью, какие меньше всего могут быть объяснены трудами добродетели, нет, это объяснялось истощением от испытаний новшествами, пресыщенностью утехами и моим обеспеченным положением: достаток позволял мне быть безразличной к любым предложениям, где утехи и доходы не были тесно увязаны. Я могла себе позволить, не впадая в мелкое нетерпение, подождать чего‑ то более подходящего, отдаваясь на волю времени и судьбы, ведь, к счастью, мне, получавшей на нашем рынке по высшим ставкам и даже в лакомствах весьма разборчивой, не было нужды высчитывать гроши и удовлетворяться крохами. Кроме того, пожертвовав несколько раз минутными порывами, я неожиданно открыла в себе способность получать тайное удовлетворение от уважения к самой себе, а также от того, что могу поберечь свою жизнь и свежесть цвета лица. Луиза и Эмили, замечу, были не столь обеспечены и не столь бережливы (хотя и о них никак нельзя было сказать, будто пребывали они в бедности и запустении), хотя некоторые их приключения, на первый взгляд, и противоречат этой общей характеристике. Приключения их – особого свойства, поэтому решаюсь рассказать Вам о них, начав с того, какое выпало на долю Эмили. Однажды они с Луизой отправились на бал‑ маскарад, подруга оделась пастушкой, а Эмили облачилась в костюм пастушка; я видела их в маскарадном облачении перед тем, как они уехали, по‑ моему, никто на свете не смог бы лучше изобразить красавчика‑ паренька, чем наша светловолосая и стройненькая Эмили. Некоторое время они держались вместе, потом Луиза, повстречав старинного своего приятеля, с легким сердцем оставила подругу под защитой мужского облачения (нельзя сказать, чтобы очень уж надежной была эта защита) и собственного ее благоразумия (оно было, по‑ видимому, еще менее надежным). Эмили, оказавшись покинутой, немного походила туда‑ сюда, потом это ей надоело, и, дабы освежиться и подышать свежим воздухом, а может, и для иных целей, она сняла маску и отправилась к буфету, где ее заметил некий господин в красном домино, который тут же подошел и вступил с ней в беседу. Беседа, где Эмили, несомненно, выказала свое добродушие и легкость нрава больше, чем остроту ума, длилась недолго: вскоре домино принялся пылко уверять пастушка в своей любви, более того, неприметно заталкивая его в дальний угол бальной залы, где усадил рядом с собой на софу, пожимая ручки, пощипывая за щечки, нахваливал цвет лица, восхвалял прелестные волосы и играл ими, причем все его торопливые и суетливые ухаживания несли на себе отпечаток некой странности, не поняв и не разгадав секрета которой Эмили приписала все очарованию, с каким господин отнесся к ее шутливому наряду, и, будучи не самой жестокосердной из жриц утех, уже склонна была повести речь о забавах более существенных. Но в том‑ то и была горькая соль шутки, что господин принял ее за того, в чей наряд она облачилась, – за смазливенького мальчишечку. Она же, забыв, во что одета, естественно, придавала его намерениям совсем иную направленность, считала, что все его ужимки и ухищрения адресованы ей именно как женщине, хотя на самом деле ласками его была обязана как раз тому, что господин в домино ее за таковую не признавал. Как бы то ни было, но двойное – с обеих сторон – заблуждение зашло столь далеко, что Эмили, видевшая в ухажере всего лишь добропорядочного и, судя по тем деталям костюма, какие не скрывались за маскарадным нарядом, состоятельного господина, тоже разгоряченного вином, которым он щедро потчевал ее, и ласками, которыми услаждал ее не менее щедро, позволила себя уговорить и отправилась вместе в ним в отдельный кабинет публичного дома. Забыв все предостережения миссис Коул, слепо и доверчиво предалась она в руки незнакомого господина, позволив вести себя куда угодно. Господин же, со своей стороны, ослепленный охватившей его страстью (замечу, невероятная простота Эмили и ее естественность в обращении ввели господина в заблуждение куда больше, чем то смогло бы сделать самое изощренное искусство), скорее всего предположил, что ему повезло напасть на глуповатого простака, подходящего для его замыслов, или что в руки ему попался чей‑ то любовник‑ содержанец, прекрасно все понявший и разделявший его намерения и желания. Словом, он усадил Эмили в карету, сам уселся рядом и привез ее в премиленькую комнатку, где стояла кровать. Был то публичный дом или нет – сказать она не могла, поскольку спросить, кроме самого господина, было некого. Стоило им оказаться вместе наедине, стоило влюбленному удариться в те крайности, при которых скрыть пол никак невозможно, как Эмили различила на лице его неописуемое выражение досады, замешательства и разочарования, сопроводившееся горестным восклицанием: «Царица небесная, она женщина! ». Это враз открыло Эмили глаза, до того ослепленные откровенным безрассудством. Господин, однако, будто ничего другого он и не ожидал, продолжал играться и ласкаться, хотя чрезмерно горячечная страсть явно сменилась у него на холодную вымученную галантность. Даже Эмили не смогла этого не заметить и пожалела, что не вняла должным образом предостережению миссис Коул: никогда не связываться с незнакомцами. Тут уж у нее избыток доверчивости сменился избытком робости, девушка сочла себя до того полностью оказавшейся в его власти и милости, что простояла ни жива ни мертва все время, что ушло на обычные приготовления. Тут, надо сказать, то ли под обаянием огромной ее красоты заставил господин себя простить Эмили ее пол, то ли по‑ прежнему затянутая в пастушеский наряд фигура все еще тешила его былые иллюзии, только постепенно к господину вернулась добрая доля прежней пылкости, он стянул с девушки так и не расстегнутые панталоны, легонько подтолкнул к кровати, принудил нагнуться (она лицом в постель уткнулась) и расположил ее так, что оба пути между двойными возвышениями сзади открылись для него на выбор. Господин легко и недвусмысленно избрал путь неверный, и Эмили немало тревог испытала от страха утратить девственность там, где она и думать не думала. Все же ее протесты и сопротивления, мягкие, но решительные, возымели действие и помогли привести господина в чувство: пригнув головку своего конька, он пустил того по верной проторенной дороге, возможно, в воображении своем уподобляя ее той, что была ему больше по вкусу. Тем не менее и по обычной дороге сумел он добраться до конца. После всего господин вывел Эмили из дома, прошелся вместе с нею два‑ три квартала, остановил для нее коляску, одарил девушку ничуть не хуже, чем она могла бы ожидать, а затем покинул, предоставив заботам извозчика, который, руководствуясь ее указаниями, и доставил любительницу приключений домой. Обо всем об этом в то же утро Эмили рассказала миссис Коул и мне. Даже во время рассказа в голосе и движениях ее различимы были остатки пережитого ею страха и смущения. Миссис Коул вынесла свой приговор: невоздержанность Эмили порождается особенностями, заложенными в ее организме, а потому мало надежды, что девушку хоть что‑ нибудь способно образумить или излечить, разве только не раз и не два повторенные такие вот горькие уроки, ею самою пережитые и прочувствованные. Я призналась, что не в силах постичь, каким образом человеческие существа могут приобрести вкус к утехам, не только повсюду презираемым, но и абсурдным своей невозможностью принести удовлетворение: насколько я могла судить по тому, с чем сама сталкивалась, природа делала противоестественным любое насилие при таких огромных несоразмерностях. Миссис Коул лишь улыбнулась моей наивности и моему невежеству, но ничего, дабы рассеять их, не сказала. Может, я так и пребывала бы в неведении, не приведись мне спустя несколько месяцев при обстоятельствах в высшей степени исключительных собственными глазами увидеть кое‑ что, что восполнило данный пробел в моих познаниях. Пожалуй, о том случае я расскажу сейчас, чтобы больше не возвращаться к предмету столь неприятному. Как‑ то собралась я навестить Харриет, которая жила на Хэмптон‑ корт, и, поскольку миссис Коул вызвалась меня сопровождать, наняла для поездки туда коляску; однако какие‑ то неотложные дела задержали мою наставницу, пришлось мне отправиться в одиночестве. Мы едва одолели треть пути, как у коляски сломалась ось; мне повезло выбраться из нее в целости и сохранности. Я зашла в стоявший при дороге вполне приличного вида трактир, где меня уверили, что не позднее, чем через пару часов, подойдет дилижанс, потому я, приняв во внимание, как далеко уже заехала, решила не отказываться от поездки, а дождаться почтовой кареты: на время ожидания в мое распоряжение отдали очень чистую и опрятную комнатку этажом выше. Там я коротала время, развлекаясь тем, что смотрела на улицу в окно, как у дверей остановился одноконный фаэтон, а из него легко выпрыгнули два джентльмена (таковыми, во всяком случае, они выглядели) и зашли в трактир, казалось, передохнуть и немного освежиться, поскольку распорядились лошадь на распрягать и держать ее наготове. Вскоре я услышала, как распахнулась дверь соседней с тою, что занимала я, комнаты, куда их незамедлительно препроводили, когда же джентльменам принесли то, что им угодно было заказать, я услышала, как они захлопнули дверь и заперли ее изнутри. Дух любопытства (и тут ничего странного нет, ибо я не припомню, чтобы он меня хоть когда‑ нибудь покидал) подталкивал меня – без особых подозрений, предчувствий или намерений – посмотреть, что за люди оказались рядом за стеной, что они из себя представляют и чем занимаются. Перегородка, разделявшая наши комнаты, была съемной, время от времени, когда для больших компаний требовалось помещение побольше, ее убирали, делая из двух комнат одну, но как тщательно я ни выискивала, никак не могла обнаружить в ней хоть какую‑ нибудь щелку. Наверное, обстоятельство это учли и те, кто обследовали перегородку, не слишком‑ то ей доверяя, с другой стороны. Все же в конце концов я заметила на стене бумажную латку того же рисунка, что и обои, скрывавшую, как я решила, некий недостаток, но место располагалось так высоко, что мне пришлось подставить стул и встать на него, чтобы дотянуться. Все это я проделала как могла тихо и осторожно, а затем кончиком шпильки эту самую заплатку и проткнула. Теперь, прильнув к маленькому отверстию глазом, я превосходно видела всю соседнюю комнату и двух молодых людей в ней, затеявших, как мне представилось, веселую и безобидную игру, а потому с увлечением возившихся друг с другом. Старшему, на мой взгляд, стукнуло лет девятнадцать – высокий симпатичный молодой человек в белой фланелевой блузе, зеленом бархатном плаще и парике с косичкой. Младшему не было и семнадцати – светлый, плотный, уже вполне сформировавшийся и, сказать правду, очень привлекательный подросток. Мне показалось, что он был парнем деревенским, да и платье его о том же говорило: зеленая плюшевая блуза, такие же панталоны, белый жилет и чулки, шапочка, как у жокея, – а также соломенные волосья, длинные, свободно спадавшие и от природы кудрявые. Чуть позже я увидела, как старший, подозрительно оглядев комнату (наверное, он слишком торопился да и разгорячен был, потому и не заметил крохотную дырочку, к какой я прильнула; к тому же отверстие было высоко, а глаз мой, прижатый к нему, не давал пробиваться свету, что могло бы выдать проницаемость перегородки), что‑ то сказал приятелю – и вмиг вся сцена изменилась. Старший вдруг принялся обнимать, прижимать к себе и целовать младшего, запустил руки ему за пазуху, шаря по груди, и вообще подавал столь явные знаки любовных намерений, что я даже решила, будто младший – переодетая девушка: заблуждение, в какое меня ввергла природа, она явно ошиблась, придав подростку мужское обличье. С торопливостью, свойственной юному возрасту, и с суетливостью тех, кто склонен предаваться нелепым своим утехам с риском самых ужасных последствий в случае поимки на месте (что отнюдь не было невероятным), парочка зашла настолько далеко, что полной мерой удовлетворила мое любопытство (во всяком случае, в той его части, относившейся к вопросу, кто они такие). У меня хватило терпения досмотреть преступную сцену в их исполнении до конца – для того хотя бы, чтобы иметь побольше фактов и доказательств против них, чтобы воздать им по справедливости за такие гнусности. А потому, как только они привели себя в порядок и собрались уходить, я, горя гневом и возмущением, соскочила со стула, намереваясь поднять на ноги весь трактир против них, только спрыгнула я так неудачно, что попала не то на гвоздь, не то еще на что, да так грохнулась об пол, что чувств лишилась. Должно быть, я пролежала в беспамятстве какое‑ то время, пока мне не пришли на помощь, так что парочка, встревоженная шумом моего падения, вполне успела убраться подобру‑ поздорову. Винить в том некого, поскольку лишь придя в себя и оправившись настолько, что обрела дар речи, смогла я сообщить людям в трактире обо всем, чему стала свидетельницей. Когда же я вернулась домой и рассказала об этом приключении миссис Коул, та весьма разумно заметила мне, что – вне всякого сомнения – рано или поздно этим пакостникам воздастся должное, пусть на сей раз они возмездия и избежали; только окажись так, что я стала бы невольным орудием возмездия, то тем навлекла бы на себя куда больше бед и суматохи, чем могу себе представить. Относительно же существа дела наставница выразилась так: чем меньше об этом говорится – тем лучше. И пусть ее заподозрят в пристрастии, добавила она, поскольку в том предубеждены все женщины, из чьих ртов такая порочная склонность тщится вынуть кое‑ что посущественнее, чем просто хлеб, тем не менее она – против смешения страстей и заявляет не почему‑ либо, а единственно из уважения к истине: какими бы ни были причины и следствия пагубной сей страсти в иные века и в иных странах, только очевидно, что некоей особой благодати нашей атмосферы и нашего климата обязаны мы тем, что на всех, такой страстью пораженных, во всяком случае, в нашей стране, совершенно отчетливо различима печать, как от чумы; среди заклейменных ею, что ей известны или, по крайней мере, находятся под всеобщим скандальным в том подозрении, она не могла бы отыскать ни единого человека, у кого и во всех других отношениях характер не был бы в высшей степени бездеятельным и достойным порицания; утративши многие из достоинств собственного пола и наполнившись лишь худшими проявлениями благоглупостей и недостатков пола нашего, эти существа в конце концов оказываются не так гнусны, как смехотворны из‑ за чудовищного несоответствия: презирая и проклиная женщин, они всегда и во всем с них же и обезьянничают, перенимая у тех манеры, поведение, раскраску губ, семенящую походку, вообще всяческие мелкие ухватки и ужимки, какие женщинам все же подходят больше, чем этим бесполым мужелюбовницам. Впрочем, хватит. Грязь с рук долой – и дальше, к основному моему рассказу, где самое время поведать об ужасной выходке Луизы: во‑ первых, я сама к ней причастна, а кроме того, надо бы морально поддержать и бедняжку Эмили. К тому же история эта к тысяче известных прибавляет еще один пример, подтверждающий мудрую мысль: стоит однажды женщинам сбиться с круга, как исчезает любой предел вольности, а то и распущенности, какой они способны предаться. Однажды утром, когда миссис Коул и Эмили уехали на целый день, оставив дом на нашем с Луизой (не считая прислуги, конечно) попечении, мы сидели в мастерской и убивали время тем, что глазели через витрину на улицу, сын бедной женщины, зарабатывающий на жизнь тяжким трудом (она перебивалась с хлеба на воду, штопая носки и чиня чулки в лавчонке по соседству), предложил нам букетики каких‑ то цветов, которыми полна была его корзиночка. Бедный малый продавал эти букетики, помогая матери содержать их обоих, ни на что другое в жизни он, скорее всего, не годился, поскольку был не только совершенно слабоумным, или идиотом, но еще и заикался так, что нельзя было разобрать и той полдюжины звуков, какие животные инстинкты толкали его произносить. Мальчишки и прислуга в округе прозвали его Дик‑ Добряк за то, что сей простак делал все, о чем его ни попроси и к чему он был пригоден, по первому же зову, и за то, что по натуре своей он не был склонен предаваться горести; замечу к тому же, был он великолепно сложен, плотен, строен, высок и силен, как лошадь, вдобавок и лицом недурен. Так что не был из таких мужчин, кого можно было бы и вовсе со счетов сбросить и стороной обойти, если, конечно, ваша деликатность способна – при необходимости – примириться с лицом чумазым, космами, не ведавшими гребенки, и лохмотьями такими, что обликом своим Дик мог бы потягаться с самым языческим из всех философов. Малого этого мы видели часто и покупали его букетики из чистого сострадания, ничего больше. Но в тот раз, когда он обратился к нам, протягивая свою корзиночку, Луизе неожиданно взбрело что‑ то в голову, фантазия ею овладела, и, не посоветовавшись со мной, она пригласила Дика войти, стала перебирать его цветы, выбрала среди них два букетика – один себе, другой для меня – и, вытащив монету в полкроны, ничтоже сумняшеся подала ее малому на размен, словно и впрямь считала, будто он способен разменять деньги. Дик почесал в затылке и принялся жестикулировать, изъясняясь в своей немощности знаками вместо слов, которых он, как ни силился, произнести не мог. Луиза же на это сказала: «Что же, дружок, пойдем со мной наверх, там я тебе дам, что тебе причитается», – и в то же время мне мигнула, призывая следовать за ней, что я и сделала, заперев только перед этим входную дверь и предоставив приглядывать за ней и за мастерской домашней прислуге. Пока мы поднимались, Луиза успела мне шепнуть, что ее одолело чудное желание проверить на этом слабоумном, справедливо ли общее правило и насколько щедро восполнила природа дарами телесными то, чем так явно обделила его в дарованиях умственных; при этом она умоляла меня помочь ей удовлетворить свое любопытство. Недостатком сговорчивости я никогда не страдала и была очень далека от того, чтобы помешать экстравагантной забаве, ведь и меня уже точил тот же червячок сомнения, а в любознательности я никогда и никому не уступала, так что – заговор состоялся, заговорщицы поняли друг друга сразу и весьма охотно.
|
|||
|