|
|||
Письмо второе 2 страницаК этому времени меня так потрясла произошедшая во мне перемена чувств, так умилила картина увиденного, что, впавшая из одной крайности в другую – вместо жутких страхов предалась жутким желаниям, – я почувствовала, как они, эти желания, сильны (возможно, жара еще больше распалила во мне жар соблазна), как под действием их естество, казалось, изнемогало до последней крайности. Теперь‑ то, многое узнав и многое испытав, я хорошо понимаю, что терзало меня тогда. Одна‑ единственная мысль владела мною: вот оно, прелестное создание, вот этот юноша, что только и мог бы принести мне счастье. И эта мысль тут же перебивалась другой – о ничтожно малой вероятности познакомиться с ним, о том, что, наверное, я вообще его больше никогда не увижу – и это подстегивало мои желания, превращая их в сущую пытку. Я все никак глаз не могла оторвать от колдовского того предмета, как вдруг, в миг единый, юноша пропал под водой. Я не раз слыхивала, что судороги сводят ноги даже у самых лучших из пловцов и некоторые из них тонули; вообразивши себе, что как раз такой причиной и вызван внезапный нырок, сразу же почувствовала я, как внушенная мне незнакомцем невообразимая нежность обращается в душераздирающий, прямо‑ таки убийственный страх за его жизнь. Предавшаяся ему, я, будто на крыльях, подлетела к двери, распахнула ее и понеслась к речке по пути, какой указывали мне безумный страх и невероятное желание стать спасительницей юноши. Я понятия не имела, как, какими средствами сумела бы помочь, но разве в тот момент охватившие меня страх и страсть позволили бы прислушаться к голосу разума? Все произошло в несколько мгновений. Еле живая от страха, я добежала до зеленой границы речной заводи, где, дико озираясь, искала и не находила пропавшего молодого человека. От ужаса и отчаяния я потеряла сознание и впала в глубокий обморок. Длился он, по всему судя, немало, ибо очнулась я не сама по себе: из забытья меня вывело ощущение боли, пронзившей до самых недр моего существа. Придя в себя, я обнаружила, что не только лежу в объятиях того самого молодого джентльмена, кого я летела спасать, но что он воспользовался моей немощностью, невозможностью хоть как‑ то сопротивляться и практически погрузился в меня уже так глубоко, что, ослабленная всеми предыдущими борениями чувств да еще и пораженная неожиданностью нападения, я не нашла в себе ни возможности закричать, ни силы вырваться из объятий прежде, чем он довел свое нападение до конца и всецело восторжествовал над моей девственностью, в чем теперь и смог убедиться по струйкам крови, потекшим из меня, и по тем трудностям, которые ему пришлось преодолеть, прорываясь в места заповедные. Вид крови, осознание того, в каком положении я теперь оказалась, так подействовали (он мне позже сам в том признался) на юношу, безумный порыв страсти которого к тому времени уже стих, что он, невзирая на грозившую ему опасность, на самые худшие для себя последствия, не мог совладать со своим сердцем и убежать, бросив меня одну, что проделать не составило бы труда. Я все еще пребывала в полном расстройстве от кровоточащей порухи, дрожавшая, онемевшая, не в силах подняться, перепуганная и всполошенная, как несчастная перепелка‑ подранок, готовая снова лишиться чувств от осознания того, что на меня свалилось. Юный джентльмен, стоя возле меня на коленях, целовал мне руки и со слезами на глазах умолял простить его, предлагая мне любое возмещение. Ясно было, позови я на помощь в тот момент, когда я в себя пришла, или исполнись я кровавой местью, не пришлось бы мне ничего этого терпеть; к тому же насилие отягчено было обстоятельствами, о которых, правда, юноша понятия не имел: ведь именно своей обеспокоенности тем, как бы спасти его жизнь, обязана я была собственной утратой. Но как же быстр и спор переход страстей из одной крайности в другую! И как мало знают о человеческом сердце те, кто оспаривают это! Я не могла без снисхождения взирать на этого обворожительного преступника, так внезапно ставшего предметом первой моей любви и так же внезапно – праведной моей ненависти, который стоял на коленях и омывал мои руки своими слезами. Он по‑ прежнему был совершенно голым, однако целомудрие мое, уже пораженное в самом своем основании, не бунтовало, как еще совсем недавно случилось бы при виде этого. Словом, волна гнева во мне убывала так же стремительно, как на смену ей накатывался любовный вал: я уже за счастье почитала даровать ему прощение. Упреки мои звучали так невнятно и так нежно, а в глазах моих, когда они встречались с его глазами, было больше слабости, чем огорчения, поэтому ему ничего другого не оставалось, как увериться, что прощение не заставит себя ждать; тем не менее умоляющую свою позу он не изменил до тех пор, пока я не произнесла слова формального отпущения вины, какие не в силах была – после стольких вдохновенных обращений, извинений и обещаний – сдержать. Услышав их, юноша, заметно опасавшийся вновь накликать на себя беду, осмелился поцеловать меня в губы, чему я не противилась и против чего не возражала. На слабые увещевания по поводу варварского со мной обхождения он ответил объяснением тайны моего падения, если и не во всем ясным и четким, то, во всяком случае, во многом снимавшим с него вину, особенно в глазах такого предубежденного расположения к нему судьи, какой я себя все больше и больше чувствовала. Оказывается, под воду он ушел или ко дну пошел вовсе не из‑ за того, что я в невежестве своем приняла за роковой конец, а всего‑ навсего потому, что решил испробовать трюк ныряльщиков, о каком я и слыхом не слыхивала или, во всяком случае, внимания не обращала, если о том речь заходила. Нырял он превосходно, под водой мог пробыть долго, и за те мгновения, что потребовались мне примчаться его спасать, не успел вынырнуть раньше, чем я упала в обморок; выбравшись на поверхность, он, увидя меня распростершейся на берегу, сразу же решил, что какая‑ то молодая женщина решила не то подшутить над ним, не то совратить его, ведь он понимал, что уснуть тут без того, чтобы он этого не заметил, я никак не могла. В том уверившись, он решил приблизиться и, не найдя у меня признаков жизни, но по‑ прежнему полагая, что дело обстоит так, как он себе представлял, он отважился, поднял меня и на руках отнес в летний домик, заметив открытую в нем дверь. Там он устроил меня на лежанке, несколько раз пытался, как он клятвенно утверждал, привести меня в чувство, пока вид мой и прикосновения к некоторым частям моего тела, открывшимся ему, не воспламенили его так, что не стало сил терпеть, по его словам, сдержать своей страсти; тем более, он вовсе не был уверен, будто обморок мой и потеря чувств – это не обыкновенная уловка. Мысль такая оказалась очень соблазнительной, к тому же подкреплена была, как он выразился, вспыхнувшим нечеловеческим искушением, какое усугублялось уединением и видимой безопасностью обстановки; искушение овладело им, толкнув на поступок, противиться какому он уже не мог. Оставив меня, только чтобы дверь запереть, он вернулся к добыче с удвоенной страстью, увидев, что я все еще без чувств, расположил меня, как то было ему угодно и удобно, а я в это время ничегошеньки, будто мертвая, не чувствовала, пока боль, какую он мне причинил, не привела меня в чувство – как раз вовремя, чтобы ощутить пронзающий победный его удар, уберечь себя от которого я не имела сил и о каком теперь уже почти не горевала. Так получилось, что то ли от голоса его, приятнее которого для моего слуха ничего не было, то ли от чувствительной близости неведомого, завораживающе интересного для меня предмета, ставшего орудием разрушения, только понемногу я начала воспринимать происшедшее в ином свете, в каком померкли все вспышки уходящей в прошлое боли. По моим наполнившимся нежностью взглядам юный джентльмен быстро сумел распознать приметы примирения и решил обрести свидетельство этого, запечатленное моими устами, к которым он, словно прошение о пощаде, прижал свои губы. Любовный жар поцелуя проник мне в самое сердце и в только что открытое урочище Венеры, от жара его я растаяла в истоме, не мысля уже ни в чем милому отказывать. Он же принялся так искусно ласкать и нежить меня, что утешения от уходившей боли слились с упоительными ожиданиями грядущей радости. Отдавая себя его ласкам, я в то же время из обычной скромности отводила взгляд и вдруг, потупя взор, заметила то самое орудие жестокой шалости, которое уже (это даже я, не имевшая никакого опыта сравнительных наблюдений, поняла) принимало все более угрожающий вид, разрастаясь прямо на глазах. И не только на вид: юноша – разумеется, намеренно – направил орудие так, чтобы беспечно откинутая рука моя ощутила его твердое и жесткое естество. Подогретая нежностью и ласками, вожделенная моя страсть еще больше распалялась и видом и касаниями, случайными и неслучайными, пылающей его плоти; в конце концов я покорилась силе охвативших меня чувств и он обрел мое невысказанное, но различимое по зардевшемуся лицу, согласие на все удовольствия, какие только способно доставить ему бедное мое тело после того, как он сорвал роскошнейший его цветок, воспользовавшись тем, что жизнь покинула меня и… лишила возможности уберечь свое сокровище. На том, если следовать установленному правилу, мне следовало бы закончить, но я так увлеклась, что, даже если бы захотела, просто не смогла бы этого сделать. Замечу только, когда я пришла домой, никто совершенно ничего не заметил, никто даже не заподозрил того, что произошло. Я несколько раз виделась с юным восхитительным насильником своим, которого теперь страстно полюбила и который, хоть и не достиг еще возраста, чтобы потребовать полагавшийся ему по совершеннолетию небольшой, но дававший независимость доход, все же намерен был жениться на мне… Однако поскольку обстоятельства, помешавшие этому, а также их последствия, бросившие меня в круговерть публичной жизни, содержат в себе много деликатного, печального и серьезного, чтобы о том говорить сейчас, то здесь я и прервусь». Пришел черед рассказывать свою историю Луизе, той самой брюнетке, о какой я упомянула в начале. Если помните, Мадам, я намекнула, что была она грациозна и изящна, вряд ли в ком еще можно было бы отыскать больше утонченно трогательного, я повторю: «трогательного», – чтобы отличить это свойство от «поразительного», у чего куда более скоротечный эффект и что чаще всего подходит для блондинок; впрочем, предоставлю каждому решать на свой лад и вкус, а сама воспроизведу то, что поведала Луиза: «Если верить обыкновенным мудростям жизни, мне следовало бы нахваливать свое рождение, ведь им я обязана одной только любви, безо всякой примеси брака, но, скажу вам, вот что я поняла: навряд ли можно было унаследовать большую склонность к породившей меня причине, чем то случилось со мной. Мое рождение – довольно редкий результат первой же попытки подмастерья‑ краснодеревщика поближе познать горничную хозяина‑ мастера, следствием чего стали ее большой живот и потеря места. Помочь моей будущей мамаше подмастерье и рад был бы – да нечем, но она все же, после всего этого позора, нашла средства, а разрешившись от бремени и отправив меня к бедной родне в деревню, даже поправила дела, выйдя замуж за процветающего пекаря‑ кондитера здесь, в Лондоне. Мужем своим она крутила, как хотела, и вскоре представила ему меня как свою дочь от первого брака. С тем меня и взяли в дом. Мне шести лет еще не исполнилось, когда отчим мой умер, оставив мамашу в сносных условиях, ведь собственных детей у него не было. Что до моего настоящего родителя, то его потянуло в море, там он, как мне рассказали, когда вся правда выплыла наружу, и умер, как вы можете себе представить, вовсе не богачом, поскольку был всего‑ навсего простым матросом. Подрастала я под недремлющим оком матери, которая продолжала вести мужнино дело; именно в ее строгом присмотре и видятся мне следы ошибки, о какой она и не помышляла, той, что стала наследственной. Мы ведь, если разобраться, страсти свои выбираем не больше, чем черты или цвет лица, моя же склонность к запретному удовольствию была так сильна, что получила, наконец, лучшее, чего стоили все мамашины заботы и предосторожности. Мне едва двенадцать минуло, как та самая плоть, какую мамаша старалась уберечь от поругания, дала мне знать о своем нетерпении стать замеченной и вступила в игру: она уже выбросила сигнал о раннем своем созревании и расцвете, покрывшись мягким пушком, который частенько оглаживался и вообще, должна вам сказать, рос под постоянным моим досмотром, обхаживанием и оглаживанием, уж очень я радовалась тому, что считала титулом женщины – состояние, в каком я сгорала от нетерпения оказаться из‑ за утех, какие, я думала, к этому титулу придаются. Теперь уже для меня эта нежная плоть и новые ощущения в ней так много значили, что враз оттеснили все обычные девчоночьи игры и развлечения. Природа толкала меня на забавы посолиднее, когда пришла пора и все жала вожделения с зудящей свирепостью сконцентрировались в таком маленьком убежище, что я не могла ошибиться в выборе места на теле, где для хорошей игры нужен был еще один участник. Я стала избегать любой компании, где не надеялась встретить предмет моих вожделений, закрывалась у себя наверху и в упоении одиночества тешила себя ласкающими размышлениями об утехах, воспринимая их как доступы к самим утехам, ощупывала и обследовала то, что, как подсказывало мне естество, должно стать избранным путем, врата, через какие предстояло войти, дабы обрести неведомое блаженство, которого я томительно жаждала. Уединенные эти размышления только душу растравляли, раздували возгоревшийся во мне огонь. Еще хуже стало, когда, уступив, наконец, невыносимому жжению маленькой волшебной плоти, я ухватила ее пальцами и немилосердно стала терзать. Порою, возбужденная вожделением до бешенства, я бросалась на постель, широко расставляла ноги и так лежала, будто ожидала долгожданного облегчения, пока, поняв всю тщетность такого ожидания, снова не сводила их, не сжимала истово, пылая и раздражаясь еще больше. Словом, дьявольская эта плоть с непрерывными ее уколами и жгучим пламенем довела меня до такой жизни, что ни ей, ни себе я не находила покоя ни ночью, ни днем. Настало время, когда я решила, что мне вроде бы несказанно повезло: это когда я убедила себя, что форма моих пальцев чем‑ то похожа на то, чего я так жаждала. Один из них я – с огромным возбуждением и восторгом – и отправила в путь, хоть особо вглубь проникнуть и не смогла, но испытала‑ таки боль потревоженной девственности, буйством страсти довела себя на этой одинокой и последней стадии утех до того, что, наконец, замерла затаив дыхание на постели в томлении любовной неги. Частое употребление между тем притупляет восприятие, вскоре я стала осознавать, как ничтожно и мелко это занятие, какое несказанно малое облегчение оно мне приносит, зато какой силы пожар раздувает – куда сильнее, чтобы его способно было полностью загасить сухое слабенькое щекотание. Мужчина, только мужчина, поняла я почти инстинктивно, а еще по обрывкам разговоров, услышанных на свадьбах и крестинах, владеет целительным средством, могущим утихомирить буйный этот раздор. Только где же его отыскать, когда за тобой так внимательно следят и так бдительно тебя берегут, – вот проблема, что казалась мне неразрешимой. Можете не сомневаться, мозги свои я заставила поработать, изобретая способы, какими можно было бы и мамашину бдительность притупить, и удовлетворить неуемное свое любопытство и вожделение с помощью неизведанного сильнейшего средства. Порой случается, что один‑ единственный случай враз делает то, к чему готовишься и что вынашиваешь долго. Однажды мы обедали у знакомых, живших на той же улице через дорогу. С нами была дворянка, снимавшая в нашем доме второй этаж, и вот мамаше моей ни с того ни с сего прямо‑ таки приспичило отправиться с этой дворянкой в Гринвич; компания уже составлена была, но тут, не знаю, что за добрый гений шепнул мне притвориться страдающей от головной боли (чего, понятно, и в помине не было) и тем освободиться от прогулки, которая мне была вовсе не нужна. Притворство, как ни странно, помогло, и мамаша – после долгих сомнений – все ж одолела себя, решившись прогуляться без меня; зато она с особым тщанием доставила меня домой, где заботу обо мне поручила старой и надежной прислуге, работавшей в лавке; ни единого мужчины в нашем доме не было. Как только мамаша ушла, я сказала прислуге, что пойду наверх и прилягу на постели нашей жилички‑ дворянки, поскольку моя собственная была не заправлена, и наказала ей меня не тревожить, так как мне нужен только покой. Этот наказ, может, и сослужил мне великую службу. Едва я очутилась в спальне, как тут же расшнуровала корсет и, почти раздетая, улеглась поверх одеяла. И предалась старому пресному тайному занятию саморазглядывания, самоощупывания, самоувеселения, наконец, – все это я звала самопознанием в ожидании утех, что бежали от меня, и мучаясь чем‑ то неведомым, чего достичь и чего постичь я не могла, так что все лишь распаляло меня, разжигало во мне вожделение, единственного же предмета, способного его насытить и загасить, под рукой не было, я готова была пальцы свои искусать за то, что они так плохо играли его роль. После всех терзаний и мучений жалкими тенями наслаждения, пока чувствительнейшая моя плоть с презрением снисходила до жалкого подобия настоящего восторга, сильные позывы, настойчивое стремление естества найти облегчение в истоме и крайнее самовозбуждение, в какое я обычно при этом впадала, утомили меня и погрузили в какой‑ то неспокойный сон: если тело мое изгибалось, поднималось и двигало конечностями в такт тому, что мне грезилось (а у меня были основания считать, что так я и делала), то любой, оказавшийся свидетелем этого, не мог бы не признать в моих дерганиях пантомимы любовных утех. А один свидетель, кажется, нашелся, потому как, очнувшись от недолгого сна, я почувствовала, что рука моя стиснута рукою молодого человека, стоявшего на коленях у кровати и просившего у меня прощения за свою вольность: будучи сыном леди, которой, как он знал, принадлежала эта спальня, он проскочил мимо прислуги в лавке, как ему показалось, незамеченным и, увидев меня спящую, поначалу решил удалиться, но под воздействием силы, какую ему легче осознать, чем одолеть, задержался и остался. Что тут сказать? Испуг и удивление мгновенно уступили место предвкушению удовольствия, какого я вправе была ожидать от этого случайного приключения. В юноше я видела не кого иного, как ангела‑ утешителя, спустившегося с небес: ко всему прочему, был он и хорош собою. Это было даже больше, чем мне требовалось: мужчина – вообще и любой – вот все, к кому устремляла я самые заветные свои желания. Я опасалась, что не сумею придать взгляду и голосу достаточно завлекательности и поощрительности, и не жалела сил на уловки и намеки; меня вовсе не беспокоило, что он подумает о моей навязчивости после – меня волновало, как довести его до состояния, в каком он удовлетворил бы мои потребности и желания; не мысли и мнение его, а его дела и действия – вот что меня больше всего интересовало и заботило. Приподняв голову, я сказала ему нежным голоском, призывавшим и его отвечать в том же ключе, что его мама ушла и вернется лишь поздно вечером. Я решила, что это неплохой намек, только оказалось, что дело я имела отнюдь не с невеждой. Впечатление, которое я на него произвела, было почерпнуто им – он очень мило в том признался мне позже – из тех судорожных движений, какими и выдала себя во сне, оно его хорошо подготовило и настроило; знай я о его настроении, я бы побольше надеялась, что он меня изнасилует, и поменьше боялась, что он останется чересчур уважителен и благороден, того меньше уповала бы я на сладчайшую нежность, какую придала голосу и взорам, чтобы вселить в него смелость не упустить случай. Убедившись, что поцелуи, которыми он покрывал мою руку, восприняты как нельзя лучше, он подобрался к моим губам и, когда припечатал к ним свои, у меня от радости и счастья голова закружилась и я упала навзничь, утянув его за собой на постель, тут же машинально перебралась с края на середину, приглашая его на свободное место рядом с собой. Дворянчик вытянулся у меня под боком и не стал тратить драгоценные минуты на разные церемонии и ухажерские безделки, а сразу же пустился в крайности, к каким подбивали его мой вид, разгоряченность и трепет: в таких случаях эти проказники, мужчины, превосходно читают нас, будто открытую книгу. Я лежала, ожидая неминуемой – наконец‑ то! – атаки, вожделение куда как пересиливало все мои страхи – большая редкость для девочки в тринадцать‑ то лет, пусть и рано во всем созревшей. Он вскинул мою нижнюю юбку с рубашкой, бедра мои, по природному инстинкту, сами собой разошлись; вожделение настолько задавило во мне всяческое целомудрие, что даже нагота бедер, полностью открытых для него, явились прелюдией того, что наслаждение всегда будет румянить меня больше, чем стыд. Между тем прикосновение его рук, естественно, устремленных к средоточию утех, дали мне почувствовать, как похотливо они ловки и как горячи. О‑ о! с какою же громадной разницей воспринимала я их в сравнении с собственными пресными потугами! И вот уже жилет его расстегнут, а из заточения панталон показался потрясающий предмет всех моих упований и желаний, всех моих мечтаний и снов, всей моей любви, воистину королевский член! Я любовалась им, рассматривала и в длину и в ширину, глаз от него не отрывала до тех самых пор, пока юноша, забравшись на меня, не вместил его между моих ног: удовольствия ведать это я лишилась, зато обрела куда более сильное – чувствовать, ощущать это, и чувствовать там, где ощущения, им вызываемые, волнуют больше всего. То, как он подлаживался к малюсенькому отверстию (а оно другим и быть не могло, если учесть, сколько мне лет тогда стукнуло), я встретила более чем радушно, с громаднейшим восторгом чувствовала я его первое проникновение, а потому не очень‑ то обращала внимание на боль, что за этим последовала: нет ничего на свете, думала я, чего не отдала бы я за эту роскошь чувств; пронзенная, прорванная, кровоточащая, прорубленная, я все же была наверху блаженства и крепко сжимала в объятиях виновника этого упоительного разора. Когда же – долго ждать не пришлось – он повел вторую атаку, то, как ни ныла плоть, а болезненные ощущения были изгнаны властелином моего сердца, затихли робкие мои жалобы и боль быстренько растаяла в наслаждении. Восторгам сладостным я предалась полностью, всю душу, все тело отдала в полное их владение. Разум, сознание – во мне перестало существовать: я жила лишь тем и в том, что чувствовала. Может кто‑ нибудь описать эти чувства, это возбуждение, к тому же возвеличенное прелестью новизны и потрясения, когда плоть моя, сильно изголодавшаяся по дражайшему лакомству, теперь восхитительно им насытилась, когда она подчинила себе все мои жизненные ощущения, у себя в доме поселила все мои чувства, пока возлюбленный гость оставался в нем? А гость вскоре отплатил мне за сердечный прием потоком снадобья, куда богаче того, каким, я слышала, какая‑ то царица потчевала своего любовника, – не жемчужина растворенная, а жидкий жемчуг щедро влился как раз тогда, когда я сама в истоме растаяла и оказала жемчужному потоку далеко не сухой прием – со своей стороны приветствовала его жарким истечением животворной влаги, – я утопала во всех безумных восторгах, какие, полагаю, знакомы сей честной компании. Как бы то ни было, но вершины своих желаний я достигла в результате случая неожиданного, но не такого уж и чудотворного: молодой дворянчик только‑ только прибыл в столицу из колледжа и запросто зашел к матери на квартиру, где однажды уже бывал. Ни я его, ни он меня не видели, только знали о существовании друг друга, так что, увидев растянувшуюся на постели своей матери девицу, он быстренько сообразил, кто такая. Остальное вы знаете. Событие не имело никаких пагубных последствий: и в тот и во многие другие разы. Дворянчик мой ушел незамеченным. Однако запал плоти, превративший утехи любви прямо‑ таки в жизненную потребность, довел меня до опрометчивости, которая стала роковой в моей судьбе, я сделалась наконец публичной девкой и, скорее всего, познала бы худшее и разрушительнейшее из падений, если бы удача не привела меня в это безопасное и приветливое убежище». На том Луиза закончила. Все маленькие истории позволили скоротать время, пришла пора девушкам идти готовиться к буйствам и веселью вечернего бала. Я оставалась с миссис Коул, пока не пришла Эмили сказать, что компания собралась и ожидает нас. Тут миссис Коул взяла меня за руку, улыбнулась, подбадривая, и повела наверх, предшествуемая Луизой, которая пришла поторопить нас и осветить нам дорогу: две зажженные свечи держала она, по одной в каждой руке. На площадке после первого лестничного пролета нас встретил молодой джентльмен, превосходно одетый и очень приятно сложенный, – это ему мне предстояло стать обязанной за приобщение к утехам в этом доме. Он весьма галантно приветствовал меня и, предложив руку, ввел в залу, пол которой был застлан турецким ковром, а вся мебель так прихотливо подобрана, что способна была удовлетворить требования самой притязательной публики; по случаю бала зала была ярко освещена, зажжено было столько всего, что света лилось едва ли меньше, чем в солнечный полдень, только сиял он в пламени свечей веселее и ласковей. Войдя в залу, я рада была услышать, как шепоток одобрения пробежал по всей компании, состоявшей теперь из четырех джентльменов, включая моего суженого (эта кличка в доме давалась чьему‑ либо временному кавалеру), трех молодых женщин (в свободно разлетавшемся дезабилье), наставницы академии и меня. Приветствуя, все принялись целовать меня, и, между прочим, благодаря обжигающему жару мужских губ можно было легко определить пол целующих. Робея и смущаясь, увидев себя окруженной, осмотренной и обласканной такой толпой незнакомцев, я никак не могла вписаться в картину общего веселья и радости, вызывавшую их одобрение и оживлявшую их ласки. Я, убеждали меня, пришлась совершенно по вкусу всей компании, но, указывали мне, есть один‑ единственный недостаток, от какого легко можно избавиться, недостаток сей – мое целомудрие. Целомудрие, поведали мне, вполне может считаться украшением среди тех, кому оно потребно, чтобы возвеличиться; их же собственная мудрость гласит: это неуместная и даже дерзкая смесь, и да будет проклята и отброшена чаша, если она портит чистый глоток неподдельного удовольствия; сами они считают целомудрие, как то и положено, своим смертельным врагом, какому не дают пощады, где бы он им ни повстречался. Таков был пролог – вполне достойный веселья, что за сим последовало. В разгар всяческих веселых шуток и шалостей, каким эта радостная свора, естественно, предалась, был подан изысканный ужин, за который мы и воссели. Мой суженый устроился рядом со мной, другие же пары разместились безо всякого разбора и порядка. Изысканные угощения и доброе вино скоро сняли всякую сдержанность, разговор все более оживлялся, не впадая, впрочем, во фривольную развязность: эти профессора утех слишком хорошо ведали толк в предмете, чтобы губить беседы банальностями и безвкусицей или растрачивать воображение на слова прежде, чем настанет время действий. Поцелуи, однако, время от времени дарились и урывались, особенно тогда и там, когда и где шарф вокруг шейки притязал на жалкую роль охранителя, которому все отказывали в почтении: руки мужчин принимались за дело с привычной для них обидчивостью, и вскоре провокации с обеих сторон сделались столь откровенными, что предложение моего суженого начать сельские пляски было принято мгновенным согласием и одобрением, тем паче, добавил он смеясь, что, насколько ему кажется, инструменты уже настроены. Слова его прозвучали сигналом, которым миссис Коул, понимавшая что к чему в жизни, воспользовалась, чтобы удалиться: сама она участвовать в утехах больше не могла, а потому, убедившись, что все порядки для сражения выстроены, она предоставила в наше распоряжение поле брани, где мы могли сражаться на свой собственный лад. Как только она ушла, стол был убран с середины залы и отнесен в сторону, а на его место поставлена кушетка. Я шепотом поинтересовалась у своего суженого, зачем она, на что тот отвечал, что сбор устроен, главным образом, из‑ за меня и участвующие в нем пары намерены теперь же понежить свой вкус разнообразием утех и открытыми для всей публики увеселениями, с тем чтобы избавить меня от налета скованности и целомудрия, на какое они взирают как на яд для радости; что хотя они время от времени проповедуют наслаждение и живут под стать этим проповедям, но они вовсе не горят желанием сделаться миссионерами, а потому вовлекаются в восторги практического обучения лишь ради прелестных дев, которые настолько по нраву им приходятся, что можно устраивать балы, где эти девы не будут чувствовать себя чужими. Если же подобное предложение может показаться или оказаться слишком диким, слишком шокирующим для юной новообращенной, старые бойцы готовы подать пример, какому я, выразил мой кавалер надежду, не откажусь последовать, ведь именно ему мне суждено оказать честь первой пробы; тем не менее, несмотря ни на что, я вполне свободна отказаться от бала, где, по законам естества, бал будут править утехи, предполагающие полный отказ от какого бы то ни было принуждения и принужденности. Лицо мое, без сомнения, выразило удивление, так же, как молчание – мое согласие и покорность. Я уже взошла на корабль и твердо решила отправиться на нем в любое плавание, в какое заблагорассудится этой компании меня увлечь. Первыми поднялись, открывая бал, кавалерийский корнет и милейшая смуглянка, эта ласковая и обворожительная красавица Луиза. Он повел ее к кушетке, прозванной в салоне «вполне охотно», и, грубовато выказывая нетерпение и любовную горячность, уложил на нее девушку, предоставив телу всю длину ложа. Она же грациозно вытянулась так, чтобы предстать перед публикой в самом выгодном виде, опуская голову на подушечку, весьма кстати там оказавшуюся, и так всецело отдалась предстоящему, что, казалось, наше присутствие ее нимало не занимало и не тревожило. Взметнула нижние юбки с рубашкой, и взорам собравшихся открылись точеные ноги и бедра, великолепнее которых трудно себе представить, простор их позволил хорошо рассмотреть прелестную расщелину плоти, обозначенную пленительными зарослями волос; когда же бедра раздвинулись, то открылся манящий проход между двумя обрамленными волосами складками, мягкими и чуть‑ чуть припухшими. Распалившийся кавалерист раньше уже сбросил мешавшую ему обшитую кружевами одежду, теперь, сняв и сорочку, он явил нам свое мужское достоинство, взметнувшееся в сабельном прогибе навстречу сладостной атаке. Размеры мы оценить не успели: корнет в мгновенье ока набросился на свою прелестную соперницу в любовной брани, которая героически приняла попавший без промаха в цель выпад, не отклоняясь и не отступая; несомненно, никому из девушек не уступала она в верности великолепного телосложения радостному предназначению своему. Мы видели, как удовлетворение сверкнуло в ее очах, когда кавалер ввел в нее полномочного представителя своего неистовства, как разгоралось оно, пока проникал он до самого предела, как, наконец, воссияло оно во время его неистовых конвульсий. Бешеная скачка поглотила ее целиком, она отрешилась от всего, кроме удовлетворения собственных сокровенных желаний, напору наездника она отвечала полным согласием упругих вздыманий и опусканий, сопровождая их трогательнейшими вздохами столь точно в такт, что по отчетливому шептанию можно было подсчитать частоту возбужденных движений нерасторжимо переплетенных, охваченных слитной судорогой тел. Добавьте сюда страстные поцелуи, пикантные, не причиняющие боли любовные покусывания, которыми они обменивались в яростном восторге, готовя все свои силы к тому, чтобы вместе достичь периода всеохватывающей нежной истомы. Настал и он. Луиза в бреду неистового наслаждения уже не в силах была сдерживаться: «О‑ о, сэр!.. Сэр, хорошо!.. умоляю, не уходите!.. а‑ а! а‑ ах!.. ». Восклицания ее, и без того невнятные, обратились в прерывистые, под стать замирающему сердцу, вздохи, она смежила веки в сладостном упоении от извергавшегося в нее потока, признаки чего мы легко различили по замершей, истомленной позе еще мгновение назад столь неистового всадника, который на всем скаку остановился как вкопанный, часто и тяжело дыша, и в единый миг испустил утехами рожденный дух. Когда корнет встал, Луиза быстро вскочила, стряхнула вниз рубашку с юбками, подбежала ко мне и, поцеловав, потащила за собой к столу, куда ее препровождал под руку кавалерист. Вдвоем они уговорили меня дать шутливую клятву на бокале вина не оставлять без ответа вызов Луизы в ретивости веселых утех.
|
|||
|