|
|||
Письмо первое 3 страницаМоральные проповеди – через левое плечо. Жизнь рисуется в буйном веселии красок. Ласки, обещания, снисходительность и потакание во всем. Можно ли было найти узы крепче, чтобы привязать меня к дому и не дать уйти туда, где я могла бы получить совет получше? Увы! Сама я ни о чем таком и думать не думала. Лишь чувствовала себя в долгу у девушек дома за избавление меня от пут целомудрия: их ласкающие слух разговоры, где скромность да невинность были далеко не в чести, их описания утех с мужчинами рисовали мне приемлемую картину смысла и таинства их профессии; в то же время беседы их разжигали в крови сильный пожар, пламя которого проникло в каждую жилочку. Больше всего тут я обязана, конечно, своей напарнице по постели: Фоби, в чьем непосредственном ведении я пребывала, не жалела своих талантов, преподавая мне первые навыки утех и удовольствий. Они были заодно, природа и Фоби: разгоряченная и разбуженная во мне природа с каждым открытием, столь интересным и чудным, разжигала во мне любопытство, а Фоби, искусно ведя меня на поводке своем от вопроса к вопросу, объясняла все тайны Венеры. Однако было невозможно долго оставаться в этом доме и не стать при этом свидетельницей куда большего, чем узнавала я из ее рассказов и описаний. Однажды, уже избавившись от лихорадки, я оказалась около полудня в темной гардеробной миссис Браун, где прилегла отдохнуть на диванчик служанки; получаса не прошло как я услышала шорохи и шуршанья в спальной, отделенной от гардеробной только двумя застекленными дверями. Стекла были затянуты желтыми занавесками из дамасского шелка, но не настолько плотно, чтобы не позволить находящемуся в гардеробной видеть все, что происходит в комнате. Тут же я притаилась и устроилась так, чтобы ничего не упустить и самой остаться невидимой. Кто, как Вы думаете, там был? Сама почтенная мать‑ настоятельница наша! – об руку с высоченным дюжим молодцом‑ конногренадером, сложенным как Геркулес, образчик, в общем, отборный, можно довериться вкусу самой опытной в таких делах дамы во всем Лондоне. О! как же тихо‑ тихо, словно мышка, сидела я, наблюдая, чтобы никакой шум не помешал мне насытить свое любопытство и не привел бы мадам в гардеробную. Впрочем, особо беспокоиться было нечего: мадам была так поглощена своим занятием, что ни частицы из своих чувств не могла тратить на что‑ то еще. Забавно было видеть, как эта рыхлая толстуха шлепнулась на край кровати – напротив двери в гардеробную, так что я могла созерцать ее прелести во всей их красе. Ухажер присел рядом, он, по‑ видимому, был из тех мужчин, кто слов понапрасну не тратит и у кого крепкий желудок, ибо он тут же приступил к тому, за чем пришел: смачно поцеловал мадам несколько раз, запустил руки в закрома ее платья и извлек оттуда на белый свет пару грудей, которые свесились едва ли не ниже пупка. Груди таких чудовищных размеров мне видеть не приходилось, цвет же их был еще страшнее, эта пара болтающихся желе в высшей степени прелестно сливалась в единое целое. Впрочем, пожирателя тухлятины это не остановило: он с неожиданным пылом облапил их, напрасно пытаясь обхватить или хотя бы прикрыть одну из них своей ручкой, что была не меньше бараньей лопатки. Поиграв, будто они того стоили, грудями некоторое время, он резко повалил мадам, задрал ей юбки и, словно маску, натянул их на ее широкое и красное от выпитого бренди лицо. Пока он стоял, расстегивая жилет и штаны, я хорошо рассмотрела ее жирные и обвислые ляжки и весь сальный пейзаж – широко распахнутую брешь, затененную седоватыми зарослями и напоминавшую разверстый кошель нищего, просящего подачку. Впрочем, я быстро перевела взгляд на более потрясающий объект, который полностью овладел моим вниманием. Расстегнувшись и обнажившись, ее здоровяк‑ жеребец явил такой чудесный механизм, крепкий и взметнувшийся, какой я никогда прежде не видела. Я смотрела во все глаза, чувствуя, как в собственном моем вместилище утех разжигался интерес, чувства мои были слишком возбуждены, слишком заняты своим, уже пылающим, вместилищем, чтобы я успела как следует разглядеть строение и форму того механизма, о котором естество больше, чем все до той поры услышанное, поведало мне, что наивысшего наслаждения следует ждать от природой предопределенной встречи этих органов, так замечательно подходящих друг другу. Молодой красавец, однако, не помышляя прохлаждаться, взмахнул, словно примериваясь, пару раз своим мечом и набросился на мадам. Теперь была видна только его спина, лишь по его движениям могла я догадаться, что его затянуло в ту пучину, миновать которую было просто невозможно. Кровать ходила ходуном, занавески так шуршали и трещали, что до меня едва доносились вздохи и причитания, стоны и тяжкое дыхание, сопровождавшие действо от начала до конца. И звуки и зрелище потрясли меня до глубины души, казалось, в каждой жилке моей бьется жидкое пламя, и ощущение это становится таким всесжигающим, что у меня даже дыхание перехватило. Стоит ли удивляться, что при той подготовке и направлении в мыслях, полученных мною от девушек и объяснений – подробных и тщательных – Фоби, увиденное нанесло последний, смертельный, удар моему природному целомудрию. Пока парочка в спальной пребывала в пылу любви, я рукой, направляемой единственно естеством, проникла под юбки и горящими пальцами схватила – чем еще больше разожгла – это средоточие всех моих чувств; сердце мое билось с такой силой, будто рвалось из груди, мне даже дышать стало больно. Я сжимала ноги, бедрами сдавливала и сжимала губы моей девственной щели и, механически следуя, насколько умела, урокам Фоби в действиях руками, довела себя до предела экстаза, до потока умиротворения, в котором все естество, использованное с избытком наслаждения, растворилось и угасло. Когда чувства мои достаточно остудились, я могла снова созерцать любовную сцену в исполнении счастливой парочки. Едва молодой человек успел встать, как пожилая леди вскочила с прямо‑ таки молодой прытью, приданной ей, без сомнения, недавними возлияниями, усадила его и принялась, в свою очередь, целовать его, потрепывать и пощипывать ему щеки, играть с его волосами. Он все принимал равнодушно и с прохладцей, что показало мне, насколько он успел измениться с тех пор, как ринулся в атаку на брешь. Благочестивая же моя домоправительница, не видя греха в том, чтобы попросить добавки, отперла небольшой погребок с горячительными напитками, стоящий у кровати, и уговорила молодца выпить – добрый глоточек! – за ее здоровье, после чего (и недолгих любовных переговоров) уселась на то же самое место с краю кровати. Гренадер встал рядом, а она с величайшим бесстыдством, какое только вообразить можно, расстегнула ему штаны и, убрав рубашку, извлекла его плоть, такую съежившуюся и уменьшившуюся, что меня не могла не поразить разница между тем и этим, уныло опавшим членом, едва шевелящим своей головкой. Однако многоопытная матрона, растирая руками, привела механизм в рабочее состояние, и я вновь увидела его раздавшимся до былых размеров. Теперь, любуясь, я могла получше изучить эту важнейшую часть мужского тела: пылающую красным головку, белизну ствола и окруживший его основание кустарник вьющихся волос, округлый мешочек, свисающий оттуда, – все это снова обострило мое внимание и снова раздуло улегшееся было пламя. Но как только плоть дошла до состояния, ради которого мастеровитая хозяйка изрядно потрудилась и отнюдь не шутя теперь рассчитывала на покрытие своих тягот, она сама улеглась и его к себе аккуратно притянула, таким образом, как и прежде, они завершили древний – и всякий раз последний – акт. По завершении его, прежде чем удалиться, мило воркуя вдвоем, пожилая леди вручила кавалеру подарок, насколько я успела заметить, из трех или четырех частей: он был не только ее личным фаворитом, благодаря своим способностям, но и вассалом дома, от кого она весьма бдительно до сего времени скрывала меня, а то он мог бы не утерпеть и, не дожидаясь прибытия моего лорда, потребовать для себя право прислужника, пробующего любое блюдо перед господином, каковое право пожилая леди осмеливалась оспаривать у него, ибо и без того всякая девушка дома рано или поздно доставалась конногренадеру (свою же долю пожилая леди урывала время от времени), что свидетельствовало о его способностях, а также о далеко не бескорыстных отношениях с хозяйкой. Как только я услышала, как они спустились вниз, тут же тихонечко пробралась в свою комнату, отсутствия моего в которой, к счастью, никто не заметил; здесь я вздохнула свободнее и дала волю тем распаленным чувствам, что овладели мною при виде любовного турнира. Охваченная пылкими желаниями, я улеглась в постель, остро нуждаясь в любом средстве, которое отвлекло бы или облегчило вновь разгоревшееся буйство моих страстей, тянувшихся, словно магнитные стрелки, к одному полюсу – мужчине. Я ощупывала постель, шарила по ней, будто искала на ней нечто привидевшееся мне то ли во сне, то ли наяву, не находила ничего и едва не плакала от томления: все во мне пылало возбуждающим огнем. В конце концов я прибегла к единственному известному мне лекарству, добралась пальцами туда, где малость театра действий не позволяла развернуться как следует и где попытки забраться поглубже хоть и доставляли мне слабое облегчение, но вызывали сильную боль. Это пробудило во мне нехорошие предчувствия, от которых я не могла избавиться, не обратившись к Фоби и не услышав ее объяснений по этому поводу. Возможность такая представилась лишь на следующее утро, ибо Фоби заявилась много позже того, как я уже уснула. Когда же обе мы пробудились, я завела ставшую привычной болтовню в постели на тему, меня беспокоившую; вступлением же к ней послужил рассказ о любовной сцене, свидетельницей которой я случайно оказалась. Не в силах дослушать до конца, Фоби несколько раз обрывала повествование взрывами смеха, причем немалую долю веселья доставляла ей та бесхитростность, с какою я вела рассказ о подобных вещах. Но когда она поинтересовалась, как подействовало на меня увиденное, я, не жеманясь и не скрывая, поведала ей, что в общем чувства, вызванные этой сценой, мне были приятны, но одна вещь поразила меня – и очень. «Ну‑ ну! – воскликнула Фоби. – И что же это за вещь? » – «Я внимательно сравнила размеры того огромного механизма, который, так, во всяком случае, мне в испуге показалось, был не тоньше моего запястья да в длину не меньше трех моих ладоней, с размерами той нежной малости у меня, что для его приема предназначена. И я не могу постичь, как это можно впустить эдакую махину и при этом не умереть от, наверное, ужаснейшей боли, ведь вы же знаете, что даже палец, просунутый туда, вызывает у меня боль нестерпимую… Скажем, у хозяйки или у вас – другое дело, тут разницу между вами и мной я различаю ясно и наощупь и по виду; короче говоря, удовольствие, может, будет немалое, только я страшно боюсь, что при первом испытании мне станет очень и очень больно». Фоби при этих словах чуть не пополам сложилась от смеха, хотя я‑ то ждала от нее серьезного ответа на свои опасения и дурные предчувствия. Всего и смогла она мне сказать, что лично ей не приходилось слышать, чтобы в то самое место когда‑ нибудь была бы нанесена смертельная рана оружием, так меня испугавшим; что она знавала девиц и помладше и сложением поменьше, чем я, которые пережили эту операцию. Самое худшее, добавила она, что может случиться, это боль и немало убийственной тягости, что до размеров, то сама природа позаботилась об огромном разнообразии, а тут еще беременности да частые растяжения безжалостными ихними механизмами… однако в определенном возрасте и при определенном сложении тела даже самые искушенные в таких делах не могут точно отличить девушку от женщины, даже если не применяются никакие хитрости и все обстоит естественным путем. Тут Фоби сказала, что, раз уж случаю было угодно представить мне один вид, она познакомит меня и с другим, который порадует мой взор своей утонченностью и во многом избавит от страхов перед воображаемыми несоответствиями. Знаю ли я Полли Филипс, спросила она. «Разумеется, – ответила я, – такая беленькая, она была очень заботлива ко мне, когда я болела, вы еще говорили, что она в доме всего два месяца». – «Она самая, – подтвердила Фоби. – Знай же, что ее содержит один молодой торговец из Генуи, которого дядя, жутко богатый и любящий племянника, как сына, отправил вместе со своим приятелем, английским торговцем, под предлогом, что надо навести порядок в некоторых расчетах, а на самом‑ то деле просто, чтобы ублажить страсть молодого человека к путешествиям, дать ему на мир поглядеть. Раз в компании он встретил эту Полли, она ему приглянулась, и он убедил ее, что будет лучше, если она станет принадлежать ему всецело. Он приходит сюда к ней два‑ три раза в неделю, она принимает его на маленькой веранде, где он предается наслаждениям по своему, весьма своеобразному вкусу, а может, и в соответствии с причудами его родной страны. Больше я ничего не скажу: завтра его день, и ты увидишь, что происходит между ними, там есть рядом одно местечко, о котором знают только твоя хозяйка да я». Можете не сомневаться: при том направлении, в каком работало мое сознание, у меня и мысли не возникло отвергнуть ее предложение, напротив, я изо всех Сил радовалась предстоящему развлечению. На следующий день в пять часов вечера Фоби, верная своему слову, зашла в комнату, где я сидела одна, и велела следовать за ней. Очень тихо пробрались мы на черный ход и спустились в чулан, где хранилась старая мебель и ящики с вином. Фоби втащила меня туда и закрыла за нами двери. В чулане было темно, свет пробивался лишь через щель в перегородке между ним и верандой, где должно было развернуться действо. Сидя на низких ящиках, мы могли свободно и отчетливо видеть все действующие лица (сами оставаясь невидными) – стоило лишь припасть глазами к щели в перегородке. Первым я увидела молодого джентльмена, который сидел ко мне спиной и рассматривал какую‑ то картину. Полли еще не было, но не прошло и минуты, как дверь отворилась и вошла она. Звук открывшейся двери заставил джентльмена обернуться, и он тут же бросился навстречу девушке, не скрывая своей радости и удовольствия. Поприветствовав, он отвел ее к кушетке (стоящей прямо против нас), где они и расположились, молодой генуэзец подал ей на подносе бокал вина с неаполитанским печеньем. Он задал несколько вопросов на ломаном английском языке, они обменялись поцелуями, после чего он расстегнулся и разделся до сорочки. Это словно бы послужило для обоих сигналом сбросить с себя всю одежду, чему летняя жара весьма способствовала. Полли занялась булавками и заколками, а поскольку корсета на ней не было и нечего было расшнуровывать (она была в подвязках), то с дружеской помощью кавалера она быстро разделась, оставив на себе лишь рубашку. Не желая отставать, он тут же развязал пояс бриджей и ленты под коленками, отчего штаны сразу спали с его ног, отстегнул он и воротник у сорочки. Затем, с воодушевлением поцеловав Полли, он снял с нее рубашку, к чему девушка, я думаю, была приучена и привычна, если она и вспыхнула, то куда меньше, чем я при виде ее оставшейся теперь совершенно голой, как раз такой, какой она вышла из рук чистой природы; черные волосы ее рассыпались по ослепительно белой шее и плечам, щеки заалели, как маков цвет, румянец постепенно сходил на нет и становился подобен сверкающему снегу – таково было смешение красок на блестящей ее коже. Девушке было не больше восемнадцати лет. Черты лица у нее были правильными и приятными, фигура – превосходная, и уж, конечно же, я не могла не позавидовать ее созревшей обворожительной груди, полушария которой так прелестно были наполнены плотью, вдобавок так округлы и так туги, что держались сами по себе безо всякой поддержки; сосцы смотрели в разные стороны, обозначая приятное разделение грудей, ниже которых раскинулось изумительное пространство живота, завершавшееся прожилкой или расселиной едва различимой, которую целомудрие, казалось, упрятывало внизу, в убежище между двумя полноватыми бедрами, вьющиеся волосы покрывали это место очаровательным черным собольим мехом, роскошнее которого не было во всем свете; говоря коротко, девушка явно принадлежала к тем грациям, по ком мечтают художники, разыскивающие образцы женской красоты во всей ее естественной гордости и великолепии наготы. Молодой итальянец (все еще в сорочке) стоял, очарованный видом прелестей, которые способны были воспламенить и умирающего отшельника, взор его жадно впитывал всю эту красоту, которую она выставляла в разных позах, по его усмотрению. Руки его тоже не миновали высоких радостей своих, они рыскали, охотясь за наслаждением, по всему телу, ни единого его дюйма не пропуская, столь умелые в способах утонченного удовлетворения. Между тем стало заметно, как выпуклость впереди его сорочки резко вздулась, давая представление о том, что творилось за опущенным занавесом; вскоре он был поднят – вместе со снятой через голову сорочкой. Теперь, если иметь в виду степень наготы, у любовников не могло быть претензий друг к другу. Молодому джентльмену, считала Фоби, было года двадцать два. Высок и крепок. Тело его было ладно скроено и мощно сшито – широкие плечи, обширная грудь. Лицо ничем особым не отличалось, если бы не римский нос, глаза, большие, черные и блестящие, и румянец на щеках, тем более привлекательный, что кожа у генуэзца была смуглой, однако вовсе не того мышино‑ коричневого цвета, какой убивает самое представление о свежести, а того ясного оливкового оттенка, блеск которого светится жизнью, который ослепляет, возможно, меньше, чем бледность, зато, уж если радует, то радует куда больше. Волосы его, слишком короткие, чтобы их перевязывать, спадали не ниже шеи крупными легкими кольцами, побеги их видны были и вокруг сосков – украшение груди, свидетельствующее о силе и мужественности. Мужская прелесть, казалось, вырывалась из густых зарослей вьющихся волос, которые покрыли самое основание, разошлись по бедрам и поднялись по животу до самого пупка; вид у нее был крепкий и прямой, но размеры меня прямо‑ таки испугали, до того я прониклась сочувствием к той нежной малости, что уже открылась моему взору, ибо, стянув с себя сорочку, молодой человек мягко уложил девушку на кушетку, которая благодарно приняла на себя желанное падение. Ноги девушки были разведены на всю ширину и открывали примету ее пола, рубец плоти ярко‑ красный по центру, губы которого, изнутри пунцовые, обозначали на сладостной миниатюре маленькую рубиновую линию; даже Гвидо с его чувством колорита не смог бы выразить в красках подобную ей жизнь и утонченную мягкость. Тут Фоби легонько подтолкнула меня и шепотом спросила, не думаю ли я, что моя девственная малость намного меньше? Только внимание мое было слишком поглощено, слишком занято тем, что происходило перед глазами моими, чтобы я способна была дать хоть какой‑ нибудь ответ. К этому времени молодой джентльмен изменил положение Полли, теперь она лежала не поперек, а вдоль кушетки, но ноги ее по‑ прежнему были так же широко разведены и цель все так же ясно различима. Он опустился на колени между ее ног, и нам сбоку был виден его неистово напряженный механизм, грозивший прямо‑ таки рассечь, не меньше, нежную свою жертву, которая лежала улыбаясь занесенному над ней удару, и не думала от него уклоняться. Сам генуэзец удовлетворенно оглядел свое оружие и (после предварительных выпадов, которым Полли как могла помогла) твердой рукой направил его в распахнутую полость, погрузив почти наполовину. Тут случилась заминка, как я полагаю, из‑ за непомерной толщины тарана, юноша вытащил его, смочил слюной, после чего вновь ввел, с легкостью продвинув до самого основания, вызвав у Полли судорожный вздох, только не от боли, а от чего‑ то иного. Она поднималась навстречу его выпадам – вначале осторожным и неторопливым, но вскоре темп стал таким стремительным, что выдерживать какой бы то ни было порядок или меру стало невозможно: движения стали слишком быстры, жгучие поцелуи сочились страстью, никакому естеству не под силу выдерживать такой пыл, любовники наши казались не в себе, очи их метали огонь. «О!.. О‑ о!.. Мне не вынести… Это слишком… Погибель моя… Нет больше сил…» – такими словами выражала Полли свой экстаз. Его восторги были более сдержанны, но вот и у него дыхание стало перебиваться невнятным бормотанием и вздохами, от которых заходилось сердце; наконец завершающий удар, будто сила неведомая подняла его тело над ней – и впало оно в томную неподвижность каждым членом своим. Все говорило о том, что момент конца для него настал, видно было, что и она делит его с ним: раскинув скованные страстью руки, закрыв глаза и бурно дыша, Полли, казалось, уносилась в небытие в агонии блаженства. Закончив, он оставил ее, она же по‑ прежнему лежала – покойная, недвижимая, бездыханная и, судя по всему, удовлетворенная. Ей недоставало сил сидеть, и он вновь положил ее поперек кушетки, меж раздвинутыми ногами девушки я заметила что‑ то белое, похожее на пену, свисающую над краями недавно отверстой раны, горевшей теперь темно‑ красным огнем. Через некоторое время Полли поднялась, обвила возлюбленного руками: по виду ее никак нельзя было сказать, что испытание, им устроенное, не доставило ей восторга, во всяком случае, о том красноречиво свидетельствовала нежность, с какой она смотрела на него и приникла к нему. Что до меня… Не стану притворяться, будто смогу поведать о том, что всем телом своим чувствовала во время этой сцены. Только с той минуты – прощайте всяческие страхи перед тем, что уготовано мне мужчиной, страхи неведомого обратились теперь в такие жгучие желания, такие неодолимые стремления, что я готова была первого попавшегося из иного пола схватить за рукав и предложить ему безделицу, потеря которой, как я отныне понимала, обернется обретением для меня и которую сама я долго уберечь не смогу. Для Фоби с ее опытом видеть подобное было не в новинку, но и она была тронута пылкостью сцены. Осторожно, чтобы не услышали, она сделала мне знак подняться и поставила меня, покорную любому ее сигналу, вплотную к двери. Ни присесть, ни прилечь тут места не было, так что поставив меня так, что я спиной упиралась в дверь, Фоби подняла мне юбки и проворными пальцами своими прошлась по местам, где ныне жар и зуд стали столь нестерпимо жгучими, что мне плохо делалось и я едва не умирала от желания; простое касание ее пальца к этому средоточию пылкой страсти произвело то же действие, что и вспышка огня в топке двигателя; опытной и чуткой рукой своей Фоби мгновенно почувствовала, до какой степени я распалена и размягчена тем, что я – с ее помощью – увидела. Удовлетворенная своим успехом и тем, что ей все же удалось несколько сбить жар, который иначе не позволил бы мне полюбоваться на продолжение свидания нашей любовной парочки, она вновь подвела меня к щели, столь благосклонной к нашему любопытству. Лишь несколько мгновений мы были оторваны от нее, и все же к нашему возвращению все было готово к тому, чтобы любовники возобновили свой поединок. Молодой чужестранец сидел на кушетке лицом к нам, Полли пристроилась у него на коленях, обняв руками за шею; завораживающая белизна ее кожи прелестно оттеняла гладкой оливковой смуглостью возлюбленного. Кто сумел бы вести счет бесчисленным жгучим поцелуям, которыми они обменивались? И даже не обменивались: я часто замечала, как уста их становились единым целым, как заполнялись они бархатными касаниями двух языков, как радовались они такому взаимопроникновению, доставлявшему величайшее удовольствие и наслаждение. Между тем красношлемый воитель его, что, казалось, сбежал с поля сражения, расслабленный и сконфуженный, уже оправился, вновь предстал во всеоружии, вскинулся и вознесся у Полли между ног. Да и она не просто дожидалась, а приводила его в хорошее настроение своими поглаживаниями, вот даже, склонив голову, прихватила его бархатистый кончик губами совсем не того рта, какому он предназначался природой: не знаю, делала она это для собственного какого‑ то особенного удовольствия или для того, чтобы придать ему побольше бойкости и облегчить проникновение, только, судя по заблестевшим глазам молодого джентльмена и воспламененному страстью выражению его лица, такая ласка доставила ему огромное наслаждение. Он поднялся, держа Полли на руках, и, обнимая, что‑ то тихо сказал ей, так тихо, что я не расслышала, затем поднес ее к краю кушетки, доставляя себе удовольствие тем, что шлепал ее по бедрам и ягодицам тугой своей плотью с размаху, что не причиняло никакой боли, видно было, что ей по нутру такие шалости, как и ему. Вообразите, однако, мое удивление, когда этот молодой ленивец улегся на спину и бережно потянул на себя Полли, которая, поддаваясь его настроению, уселась, как в седло, и, руками направляя незрячего любимца своего куда надо, двинулась прямо на пламенеющий кончик этого оружия утех, каковое сама себе вонзила и всей тяжестью тела заскользила по нему до самого поросшего волосами основания. Замерев на несколько мгновений в сладостном положении наездницы, она позволила ему поиграть своей распаляющей страсть грудью, а затем наклонилась, чтобы осыпать поцелуями лицо и шею начавшего бег иноходца. Очень скоро наслаждение чувственной скачки пришпорило их дикие движения – и поднялась настоящая буря, когда подъем наездницы словно вызывался идущей снизу силой. Он обнял ее руками и всем телом помогал этим перевернутым выпадам, когда наковальня наносила удары по молоту, стремясь к кульминации, которой – по всем признакам – они достигли одновременно, мы всякий раз ясно различали, в какой точке слитного блаженства они находятся. Видеть это я была больше не в силах, второй акт пьесы так воспламенил меня и так расслабил, что, изнывая от невыносимого безумия, я обхватила Фоби, вцепилась в нее, как будто от нее могло исходить мое облегчение. Та была довольна состоянием, в какое (она это чувствовала) я впала, и все же сострадательно жалела меня, а потому подвела к двери и тихонечко ее открыла. Обе мы незамеченными проскользнули в мою комнату, где, не в силах более от возбуждения держаться на ногах, я тут же рухнула на кровать и замерла, словно убаюканная на каких‑ то волнах и – одновременно – стыдясь того, что чувствовала. Фоби прилегла рядом и игриво спросила, как теперь, когда я повидала врага своего и полностью его оценила, все ли я страшусь его или, быть может, рискнула бы поближе сойтись с ним в поединке? На все на это от меня – ни словечка: задохнувшись, я едва дышала. Она же овладела моей рукой и, подвернув свои юбки, силой повлекла ее к тем местам, где – это я уже успела узнать! – не сыскать мне было собственных вожделений, даже тени того, что я желала, не найти там, где ничего, кроме плоскостей или впадин, нет. В ужасной досаде своей я было убрала руку, но испугалась разочаровать Фоби. Безвольно отданная в полное ее распоряжение, рука моя использовалась так, как Фоби находила нужным, вызывая в себе скорее призрак, чем какое бы то ни было удовольствие во плоти. Что до меня, то я уже изнывала по более плотной пище и сама себе давала слово, что не стану долго играть в эти благоглупости между женщиной и женщиной, даже если миссис Браун вскорости не утолит меня тем, чего отныне требовал мой аппетит. Короче, все во мне истомилось без моего лорда Б., приезд которого ожидался со дня на день. Не его я ждала, помимо естественного интереса или сильного вожделения, очевидно, сама любовь овладела мною. Два дня спустя после сцены, подсмотренной из чулана, я поднялась около шести утра и, оставив напарницу свою крепко спящей, тихо сошла вниз с единственной целью немного подышать свежим воздухом в маленьком садике, куда имелся выход из салона, от которого меня всегда держали подальше, когда в дом наезжали веселые компании. Теперь же все было охвачено сном и тишиной. Открыв дверь салона, я удивилась, увидев у почти погасшего камина в кресле самой хозяйки молодого джентльмена – вытянув скрещенные ноги, он крепко спал, брошенный своими беззаботными собутыльниками, которые упоили его и – каждый со своей любовницей – разъехались, товарища же оставили на милость нашей матроны, зная, что та не посмеет побеспокоить его или выпроводить в таком состоянии в час ночи; кроватей же свободных в доме, скорее всего, не было ни одной. Стол все еще украшали посудина с пуншем и стаканы, разбросанные в обычном беспорядке, какой случается после хорошей попойки. Я подошла поближе взглянуть на спящего и тут – отец небесный! что это был за вид! Нет – ни годы прошедшие, ни извивы судьбы не смогли изгладить из памяти то мгновенное, будто молнией меня пронзившее, впечатление от увиденного мною… Да! Драгоценный предмет самой первой страсти моей, я вовеки храню воспоминание о первом твоем появлении перед очарованными глазами моими… и сейчас вот я обращаюсь к тебе, ты – рядом, я и сейчас вижу тебя! Представьте себе, Мадам, светлого юношу лет восемнадцати‑ девятнадцати, голова которого склонилась набок, а взлохмаченные волосы отбрасывали неровные тени на лицо, весь цвет юности и все мужские добродетели которого словно сговорились приковать мой взор и сердце мое. Даже некоторая вялость и бледность этого лица, на котором после излишеств ночи лилия временно одолела розу, придавали невыразимую прелесть чертам, краше каких не сыскать; глаза его, смеженные сном, красиво осеняли длинные ресницы, а над ними… никаким карандашом не навести две эти дуги, украшающие его лоб – благородный, высокий, совершенно белый и гладкий. А вот и пара пунцовых губ, пухлых и вздувшихся, словно их только что пчела ужалила, – они будили искушение сразу же и всерьез взяться за прелестного этого соню, однако скромность и уважение, у обоих полов неотделимые от настоящего чувства, сдерживали мои порывы.
|
|||
|