Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ГЛАВА IX. ГЛАВА Х. ГЛАВА XI. ГЛАВА XII



ГЛАВА IX

 

Гаррис нарушает закон. – Опасности, ожидающие услужливых людей. – Преступления Джорджа. – Рай земной, с точки зрения молодого англичанина. – Разочарования, ожидающие его в Англии. – Обилие развлечений в Германии. – Закон о тюфяках. – Воспитанная собака. – Невоспитанный жук. – Люди, которые делают то, что должны, делать. – Дети, которые делают то, что должны делать – и другие дети. – Ограниченная свобода.

 

По пути из Нюрнберга в Шварцвальд каждый из нас умудрился попасть в неприятную историю.

Началось с Гарриса. Мы были тогда в Штутгарте; это прелестный, чистый, светлый городок – маленький Дрезден; даже лучше Дрездена, потому что все близко и все небольшое: небольшая картинная галерея, небольшой музей редкостей, половина дворца – и больше ничего; осмотрев все это, можно гулять и наслаждаться с чистой совестью.

Гаррис начал с того, что выказал неуважение к властям; он оскорбил сторожа; он принял его не за сторожа, а за пожарного, и назвал ослом.

Хотя в Германии не позволено называть сторожей ослами, но Гаррис в данном случае был совершенно прав, Дело вышло таким образом; мы гуляли в городском саду, когда Гаррису вздумалось перешагнуть через протянутую над травой проволоку; рядом был выход из сада – настоящая калитка, но Гаррису, вероятно, проще показалось прямо шагнуть на тротуар, что он и сделал. Стоявший у калитки сторож немедленно указал ему на табличку: «Durchgang verboten! » и объяснил Гаррису, что он совершил противозаконный поступок, Гаррис поблагодарил (он уверяет, что не заметил объявления, хотя оно, несомненно, там было), – и хотел идти дальше; но сторож потребовал, чтобы он перешагнул обратно. Тогда Гаррис логически заметил, что, переступая обратно, он вторично нарушит предписание, чего не желал бы делать. Сторож сообразил справедливость этого замечания и потребовал тогда, чтобы Гаррис сейчас же вошел опять в сад через калитку и немедленно вышел через нее же обратно. Тут-то Гаррис и назвал его ослом. Это стоило ему сорок марок и задержало нас в Штутгарте на целый день.

Вслед за Гаррисом отличился я – украв велосипед. Я не хотел ничего красть, я хотел лишь принести пользу. Мы были на платформе вокзала в Карлсруэ, когда я заметил в товарном вагоне отходившего поезда велосипед Гарриса.

Никого не было поблизости, чтобы помочь мне, и я в последнюю секунду извлек его оттуда собственными руками и торжественно покатил по платформе – как вдруг увидел настоящий велосипед моего друга, прислоненный к стене за кучей жестяных сосудов с молоком. Очевидно, я ошибся и «спас» чью-то чужую собственность.

Положение было не совсем удобное. В Англии я отправился бы к начальнику станции и объяснил бы ему ошибку; но в Германии этим не удовольствуются: здесь полагается водить человека по разным инстанциям, чтобы он объяснил свой поступок по крайней мере шести разным лицам; а если кого-нибудь из них не застанешь, или ему неохота слушать объяснения в данную минуту, – то вас оставят переночевать до завтра. Ввиду этого я решил поставить чужой велосипед в каком-нибудь укромном месте и затем пойти прогуляться, не подымая шума. Заметив в стороне сарайчик, казавшийся очень подходящим, я только успел подкатить к нему велосипед, как меня усмотрел железнодорожный служащий в красной фуражке, похожий на отставного фельдмаршала. Он подошел и спросил:

– Что вы здесь делаете с велосипедом?

– Хочу его убрать в сарай, чтобы не мешал на дороге.

Я постарался выразить тоном моего голоса, что оказываю этим любезность, но чиновник был не из чутких людей; вместо благодарности он начал меня допрашивать:

– Это ваш велосипед?

– Не совсем, – отвечал я.

– Чей же он?

– Право, не могу вам сказать: я не знаю, чей он.

– Откуда же вы его взяли? – В этом вопросе зазвучала оскорбительная подозрительность.

– Из товарного вагона, – отвечал я с достоинством, какое только мог выразить в эту минуту. – Я просто ошибся, – прибавил я откровенно.

– Я так и думал, – сказал чиновник, не давая мне договорить, и в ту же секунду свистнул.

О том, что последовало затем, вспоминать не интересно. Благодаря судьбе – которая бережет некоторых из нас – в Карлсруэ у меня оказался знакомый, пользующийся некоторым влиянием; это было крайне удачно, и мне удалось выскользнуть из-под нависшего меча закона; но в местной полиции до сих пор думают, что, выпустив меня сухим из воды, они сделали страшный промах.

Вся эта история повергла нас в большое замешательство, из которого последовало третье преступление. Мы потеряли Джорджа, и он отличился пуще всех. Впоследствии выяснилось, что он ждал нас у дверей полицейского управления; но нам очень хотелось уехать поскорее, мы его не заметили, не подумали хорошенько и, решив, что он уехал вперед, вскочили в первый же поезд, проходивший в Баден.

Бедный Джордж, устав от напрасного ожидания, пришел на вокзал и убедился, что мы уехали вместе со всем багажом и его деньгами – бывшими у меня в кармане, как у общественного кассира. Оставленный на произвол судьбы, с несколькими мелкими монетами в кошельке, Джордж махнул рукой на все законы и решил идти напролом, по пути позора и бесчестья.

Когда мы с Гаррисом прочли перечень всех его преступлений, указанных в присланной из суда повестке, – у нас волосы стали дыбом.

Надо сказать, что путешествовать по Германии – дело довольно сложное. Вы покупаете на станции билет с обозначением места, откуда и куда едете; вы думаете, что этого достаточно, но сильно ошибаетесь. Поезд подходит; вы стараетесь пробиться сквозь толпу и занять место, но кондуктор отстраняет вас величественным мановением руки: где доказательства на право проезда? Вы показываете билет; но он объясняет, что билет ничего не значит; это лишь первый шаг, теперь надо идти в кассу и прикупить другой билет – на право проезда в скором поезде. Вы идете, покупаете и возвращаетесь в радостном настроении, думая, что все треволнения кончены. Действительно, вас пускают в вагон; но тут выясняется, что сесть вы не имеете права. Вы обязаны взять третий билет – плацкарту – и сидеть на указанном месте, пока вас не привезут, куда следует.

Я, право, не знаю, что может выйти, если человек купит первый билет, дающий ему право проезда, но откажется от второго и третьего. Заставят ли его бежать за поездом? Или позволят приклеить на себя билет и поместиться в товарном вагоне?

И что сделают с пассажиром, который, имея добавочный билет для скорого поезда, откажется купить плацкарту? Положат ли его на сетку для зонтиков или позволят висеть за окном?

У Джорджа хватило денег только на билет третьего класса в почтово-пассажирском поезде. Чтобы избежать разговоров с кондукторами, он подождал, пока поезд тронется, и уже тогда вскочил в него. Тут и начались преступления нашего друга, предусмотренные законом:

«Вскакивание в поезд на ходу».

«Вскакивание в поезд, несмотря на замечание железнодорожного служащего».

«Езда в скором поезде с билетом для обыкновенного пассажирского».

«Отказ доплатить разницу в цене». (Джордж говорит, что он не отказывался, а просто ответил, что у него нет добавочного билета и нет денег, и предложил, вывернув карманы, все, что у него нашлось: около тридцати пфеннигов).

«Проезд в вагоне высшего класса, чем указанный на билете».

«Отказ доплатить за это разницу в цене». (Джордж говорит, что, не имея денег, он согласился перейти в третий класс, – но третьего класса в поезде не было; предложил поместиться в товарном вагоне – но они об этом и слушать не хотели).

«Сиденье на нумерованном месте». (Ненумерованных мест не было вовсе).

«Хождение по коридору». (Трудно сообразить, что ему оставалось делать, когда они не позволяли сидеть даром).

Но объяснений в Германии не допускается, то есть им не придают никакого значения, и путешествие бедного Джорджа от Карлсруэ до Бадена обошлось в конце концов в такую цену, какую, по всей вероятности, не платил еще ни один путешественник.

Легкость, с которой постоянно попадаешь в Германии в какую-нибудь историю, наводит меня на мысль, что это идеальная страна для молодого англичанина: студентам, молодым кандидатам на судебные должности, офицерам запаса армии на половинном жалованье – развернуться в Лондоне очень трудно: для среднего здорового юноши британской крови развлечение тогда только доставляет истинное удовольствие, если оно является нарушением какого-нибудь закона. То, что не запрещено, не может дать ему полного удовлетворения. Попасть в затруднительное положение, «влететь в историю» для юного англичанина – блаженство; а между тем в Англии это требует большого упорства и настойчивости со стороны любителя приключений.

Я как-то беседовал на эту тему с одним почтенным знакомым, церковным старостой. Мы не без тревоги просматривали с ним 10 ноября[3] дневник происшествий: у него есть собственные сыновья, а у меня на попечении находится племянник, который, по мнению любящей матери, пребывает в Лондоне для изучения инженерного искусства. Но знакомых имен среди молодежи, взятой накануне в полицию, не числилось – и мы разговорились об общем легкомыслии и испорченности юношества.

– Удивительно, – заметил мой друг, – как крепко держатся традиции. Когда я был молод, этот вечер тоже обязательно кончался скандалом в ресторане Крайтирион.

– Бессмысленно это! – заметил я.

– И однообразно! Вы не можете себе представить, – говорил он, не сознавая, что по его суровому лицу разливается мечтательное выражение, – как может надоесть хождение по знакомой дороге в полицейский участок. А между тем, что же нам оставалось делать? Положительно ничего! Если мы, бывало, потушим фонарь на улице – придет человек и зажжет его опять; если начнем оскорблять полисмена – он не обращает ни малейшего внимания, как будто не понимает; а если понимает, то ему все равно. Когда находило желание устроить потасовку со швейцаром у подъезда в театр, то это кончалось большею частью его победой и пятью шиллингами отступного с нашей стороны; полное же торжество над ним обходилось в десять шиллингов. Это развлечение не привлекало меня, и я испробовал однажды то, что считалось у нас верхом молодечества: вскочил на козлы кеба, хозяин которого сидел в трактире – на Дин-стрит, – и отъехал, изображая извозчика. На углу первой же площади меня подозвала барыня с тремя детьми, из которых двое ревели, а третий наполовину спал. Прежде чем я успел сообразить, что следует спастись бегством, она всунула малышей в кеб, заплатила мне вперед шиллингом больше, чем следовало (так она сама сказала), и дала адрес, куда вести детвору – на другой конец города. Лошадь оказалась уставшая, и мы плелись битых два часа. Более скучного развлечения я в жизнь мою не испытывал! Два раза отворял я окошечко и принимался уговаривать детей вернуться к маме, но каждый раз младший подымал неистовый рев. Когда я предлагал другим извозчикам взять у меня седоков, они большею частью отвечали словами популярной тогда песни: «Не далеко ли, друг мой, ты зашел? » Один из них предложил передать моей жене все прощальные распоряжения, а другой обещал собрать шайку и освободить меня, когда схватят.

Садясь на козлы, я представлял себе шутку совсем иначе: я думал о том, как завезу какого-нибудь ворчливого старика, отставного военного, миль за шесть от того места, куда ему нужно, в безлюдную местность, и оставлю его на тротуаре браниться. Из этого могло бы выйти развлечение – в зависимости от обстоятельств и от джентльмена, – но мне в голову не приходило, что придется отвозить на конец города беспомощных ребятишек. Да! В Лондоне, – заключил мой друг, – представляется очень мало возможности развлечься на противозаконном основании.

Я советовал бы нашей молодежи, любящей пошуметь, отправляться на время в Германию; не стоит только покупать сразу обратных билетов, так как срок – два месяца, а в этот промежуток времени можно не успеть выпутаться из всех последствий «развлечений».

Здесь запрещается делать многое, что делать очень легко и очень интересно; существуют целые списки запретных поступков, от которых пришел бы в восторг молодой англичанин. Он может начать с самого утра – стоит только вывесить из окна тюфяк: здесь запрещается вывешивать из окон тюфяки. Дома он может вывеситься хоть сам – никому это не мешает, и никто ему не запретит, лишь бы он не разбивал при этом окон и не вредил прохожим. Затем, в Германии запрещается гулять по улицам в таком платье, которое может показаться фантастическим: один мой знакомый шотландец, приехав в Дрезден, провел всю первую неделю в спорах с саксонским правительством из-за своего национального костюма. Его остановили на улице и спросили, что он делает в этом платье. Он отвечал коротко и ясно, что носит его. Они спросили, зачем он его носит. Он отвечал, что для тепла. Они прямо заявили, что не верят, посадили его в карету и отвезли в гостиницу. Понадобилось личное удостоверение английского консула в том, что это действительно национальный шотландский костюм, который носят почтенные, благонадежные люди. Дрезденские власти принуждены были уступить, но вряд ли изменили свое внутреннее убеждение. Когда один англичанин, приехавший в Германию охотиться со знакомыми офицерами, показался верхом в охотничьем костюме у подъезда гостиницы, – его живо забрали в полицию вместе с конем.

В Германии запрещается кормить на улицах лошадей, ослов и мулов – своих, равно как и чужих. Если на вас найдет неудержимое желание покормить чью-нибудь лошадь, вы должны уговориться об этом как следует и явиться в назначенное место; там можете кормить сколько угодно.

Запрещается на улицах и вообще в публичных местах бить стекло и посуду; а если разбили, обязаны подобрать все осколки. Я только не знаю, что полагается с ними делать, так как ни оставлять их, ни выбрасывать нигде не разрешается; остается или носить с собой по гроб жизни, или же съесть – это, вероятно, можно.

Запрещается стрелять на улицах из самострела. Положим, никому не приходит в голову стрелять на улицах из самострела – но немецкие законы написаны не для одних нормальных людей, а также и для сумасшедших. В Германии нет закона только насчет того, что запрещается стоять на голове посреди улицы. Но в ближайшем будущем кто-нибудь из государственных людей, сидя в цирке, живо сформулирует важный, упущенный в законах пункт – и новое правило появится в числе других, аккуратно заключенное в рамку, во всех публичных местах, с указанием штрафа за его нарушение.

Это большое удобство в Германии: здесь каждый вид дурного поведения имеет определенный денежный эквивалент; сотворив какую-нибудь глупость, вам не приходится проводить бессонную ночь, как у нас в Англии, размышляя о том, что с вами за это будет: отделаетесь ли вы предостережением, или придется заплатить сорок шиллингов, или же попадете пред очи правосудия в неудачную минуту и придется отсиживать семь дней ареста. Здесь все оценено заранее: вы можете выложить на стол все наличные деньги, открыть «полицейский регламент» и составить программу целого вечера из развлечений разнообразной стоимости.

Экономным людям я советовал бы начать с гулянья по неуказанной стороне тротуара. Это самое дешевое из запрещенных удовольствий; если выбирать безлюдные улицы, где полицейских мало, то весь вечер такого гулянья обойдется в каких-нибудь три марки.

Запрещается в германских городах ходить по улицам скопом, в особенности после захода солнца. Я не знаю, из скольких человек должна состоять компания для того, чтобы она могла быть названа скопом – и никто не мог дать мне точных объяснений. Я как-то спросил знакомого немецкого офицера, который собирался в театр со своей женой, тещей, пятью детьми, двумя племянницами и сестрой с ее женихом, – не рискует ли он нарушить закон «о хождении скопом». Мой знакомый осмотрел компанию и сказал:

– Видите ли, мы все принадлежим к одному семейству.

– Да, но в параграфе ничего не говорится о «семейных скопах»; там просто сказано: «запрещается ходить скопом». Вы не обижайтесь, но мне, право, кажется, что ваша компания подходит под это название. Я не знаю, как взглянет полиция; я только хотел предупредить вас с своей точки зрения.

Мой знакомый готов был тем не менее посмеяться над такой «точкой зрения», но его жена, не желая рисковать и испортить вечер в самом начале, настояла, чтобы общество разделилось на две партии и сошлось только в вестибюле театра.

Есть еще один заурядный человеческий порок, который в Германии усиленно преследуют; выбрасывание из окна разных вещей. Кошки оправданием не считаются. В начале моего пребывания в Германии я каждую ночь несколько раз просыпался из-за кошачьих концертов; наконец освирепев, я приготовил как-то вечером маленький арсенал: два-три куска каменного угля, несколько твердых груш, пару свечных огарков, яйцо, (вероятно, оно было лишнее, я его нашел на кухонном столе), пустую бутылку от содовой воды и еще несколько предметов в том же роде. Когда пришло время, я открыл окно и начал бомбардировку. Сомневаюсь, чтобы я кого-нибудь ранил; я вообще не знаю ни одного человека, который хоть раз в жизни попал бы в кошку, даже при дневном свете, – разве только, если целился во что-нибудь другое. Мне случалось видеть известных стрелков, бравших королевские призы на состязаниях, которые без промаха попадают в самое яблочко мишени, в бегущего оленя и т. п.; но пусть бы они лучше попробовали попасть в обыкновенную кошку на расстоянии пятидесяти шагов.

Тем не менее раздражавшее меня кошачье общество разошлось; может быть, им не понравилось яйцо: я и сам заметил, что яйцо не особенно свежее, когда брал его в кухне. Как бы то ни было, но, считая дело оконченным, я лег снова и собрался уснуть.

Через несколько минут грянул отчаянный звонок. Я попробовал оставить его без внимания, но это оказалось невозможным. Пришлось одеть халат и спуститься вниз. У дверей стоял полицейский; он был нагружен всеми теми предметами, которые я метал в котов – кроме яйца.

– Это ваши вещи? – спросил он.

– Они были моими, но теперь я с ними расстался. Кто хочет, может взять их себе. Если вы хотите – пожалуйста!

Он не обратил внимания на мое предложение и продолжал:

– Вы выбросили их из окна?

– Да, выбросил.

– Отчего вы их выбросили из окна?

Немецкий городовой твердо знает правила допроса; он никогда не пропустит ничего и спросит все по порядку.

– Оттого, что мне кошки мешали, – отвечал я.

– Какие именно кошки вам мешали?

Постаравшись придать голосу побольше сарказма, я отвечал, что не знаю какие, но прибавил, что если полиция соберет всех местных котов в участок, то я согласен зайти и попробовать узнать их по голосу.

Немецкие городовые шуток не понимают – да, впрочем, это и к лучшему, так как шутить с ними здесь запрещается под страхом крупного штрафа; они это называют «непочтительностью к властям».

В данном случае полицейский отвечал, что они не обязаны помогать публике различать кошек, а просто заставят меня уплатить штраф.

Я спросил, что полагается делать в Германии, если нет возможности спать из-за кошек. Он отвечал, что можно подать жалобу на их владельцев, после чего полиция сделает им предупреждение и, если окажется нужным, прикажет уничтожить животных; а когда я спросил, каким образом мне разыскать владельца какой-нибудь кошки, то он, подумав, предложил следовать за ней до места жительства. После этого я замолчал, а то пришлось бы платить слишком много за «непочтительность к властям»; и без того мне эта история обошлась в двенадцать марок. Меня интервьюировали по этому случаю четыре полицейских, и никто из них не усомнился в важности дела.

Однако есть еще более страшное преступление, перед которым все остальные ничтожны: это хождение по траве. Нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах в Германии ходить по траве не разрешается; ступить на нее было бы таким же святотатством, как протанцевать матросский танец на молитвенном ковре магометанина. Даже немецкие собаки воспитаны в чувствах глубокого уважения к каждой лужайке, и если вы здесь встретите собачонку, восторженно описывающую круги по траве, то можете быть уверены, что она принадлежит бессовестному иностранцу. В Англии, желая оградить место от собак, его окружают колючей проволочной сеткой; в Германии же просто ставится доска с надписью: «Хождение запрещается» – и ни один пес с немецкой кровью в жилах не подумает поставить на это место лапу. Я видел в парке старика-немца, садовника, который осторожно шагнул на траву в войлочных туфлях, поднял жука, серьезно опустил его на дорожку и постоял, чтобы убедиться, что тот не вернется на прежнее место. Бедный жук был пристыжен ужасно, поскорее спустился в канавку и повернул на первую же дорожку с надписью: «Ausgang».

Роль каждой дорожки в парках строго определена, и ходить, пренебрегая указаниями, значит рисковать своей свободой и благосостоянием. Есть дороги «для велосипедистов», «для пешеходов», «для верховой езды», «для легких экипажей», «для тяжелых экипажей», «для детей» и «для одиноких дам»; меня поражает, почему нет еще специальных дорожек «для лысых» и «для потерявших невинность женщин». Это крупное упущение.

В дрезденском Большом саду я встретил однажды даму, стоявшую в полном недоумении на месте схождения семи дорожек; над каждой из них была надпись, строго воспрещавшая проход всем, кроме указанных лиц.

– Мне совестно вас беспокоить, – сказала дама, узнав, что я говорю по-английски и читаю по-немецки, – но не можете ли вы объяснить, кто я и куда обязана идти?

Я осмотрел ее внимательно и, придя к заключению, что она «взрослая» и «пешеход», указал ей соответствующую дорожку. Она посмотрела и пришла в уныние:

– Но мне совсем не туда нужно? Не могу ли я пройти этим путем?

– Боже вас сохрани: это дорожка только для «детей».

– Но я их не обижу! – заметила дама с улыбкой; действительно, трудно было думать, чтобы она могла бы обидеть детей.

– Поверьте, сударыня, – отвечал я, – что я лично смело пустил бы вас по этой дорожке, даже если бы там гулял мой старший сын. Но здесь с законами шутить нельзя; вот ваша дорога – «Для взрослых пешеходов», – и я бы на вашем месте поспешил, потому что стоять и сомневаться тоже не полагается.

– Но, повторяю вам, мне туда вовсе не нужно идти!

– Вот должно быть нужно туда идти! – ответил я, и мы расстались.

На всех скамейках в парке тоже сделаны надписи; немецкий мальчик, чуть-чуть не сев от усталости на скамейку с надписью «Только для взрослых», с ужасом вскакивает, заметив свою ошибку, и осторожно садится на другую, «Для детей», стараясь не запачкать ее грязными сапогами.

Воображаю скамейку с надписью «Только для взрослых» где-нибудь у нас в Риджент-парке! Да все дети на пять миль в окружности сбежались бы, чтобы постоять или посидеть на ней хоть чуточку, и вокруг происходила бы отчаянная свалка из-за очереди. Ни одному «взрослому» не довелось бы отдохнуть на этой скамье никогда, так как он не в состоянии был бы пробиться сквозь толпу детишек.

А в Германии мальчуган покраснеет как рак от стыда, если ошибется, и ему сделают замечание. И нельзя сказать, чтобы здесь о детях не заботились: в определенных местах, на площадях, для них сложены кучи песку, где они могут делать все, что душе угодно; но душа каждого мальчугана зреет здесь на почве такой добропорядочности, что в неуказанном месте – и из частного, а не казенного песку – изготовление пирожков не доставило бы ему никакого удовольствия. Случайно вовлеченный в подобное искушение, он не успокоился бы до тех пор, пока отец не заплатил бы положенного штрафа и не задал бы ему самому трепку.

«Kinderwagen» – детская коляска – тоже занимает в «Уставе общественной благопристойности» целые страницы. Прочтя их, начинаешь думать, что человек, благополучно провезший детскую коляску через весь город, – величайший дипломат; предписывается «не задерживаться» с ней на улицах, но запрещается катить ее скоро; запрещается наталкиваться на прохожих, но если прохожие сами натолкнутся – то полагается «уступать им дорогу». Если вы хотите остановиться с детской коляской, то обязаны прежде отправиться на то место, где позволено останавливаться с ними, – и уже там стойте: кружиться нельзя. Через улицу катить коляску не полагается, и если вы живете на другой стороне, то это ваша собственная вина; конечно, возить ее можно только по указанным местам и оставлять нигде нельзя. Словом, если кому-нибудь из нашей молодежи охота развлечься и попасть в историю – то пусть отправляется по улицам немецкого города с детской коляской; через полчаса он будет сыт по горло.

После десяти часов вечера здесь все двери должны быть на запоре, а после одиннадцати запрещается играть на рояле. В Англии мне никогда не хотелось ни играть самому, ни слушать игру на рояле после одиннадцати часов вечера; но здесь я чувствую полное равнодушие к музыке именно до одиннадцати, а потом с наслаждением слушал бы «Пампу» или «Молитву девушки»! Мне всегда хочется того, чего нельзя. А для немцев музыка после указанного часа уже не удовольствие, а проступок, тревожащий совесть.

Некоторая свобода предоставлена в Германии только студентам – и то до известной степени; граница этой свободы выработалась постепенно обычаем. Например, студенту разрешается засыпать в пьяном виде на улицах – но не на главных; на следующее утро полицейский доставит его без всякого штрафа домой – но при том условии, если он свалился с ног в тихом месте; поэтому, чувствуя приближение бессознательного состояния, выпивший студент спешит завернуть за угол, в переулок, и там уже спокойно протягивается вдоль канавки. В некоторых частях города им разрешается звонить для развлечения у подъездов частных домов; квартиры в этих местах более дешевы, и вам необходимо знать тайный, условный способ звона во всех знакомых домах – иначе вы рискуете попасть под ведро воды, вылитой из верхнего этажа.

Позволяется также студентам гасить фонари – штук шесть в ночь; они уже это знают и считают сами; позволяется кричать, петь на улицах до половины третьего ночи и позволяется в некоторых ресторанах флиртовать с продавщицами; ввиду этого в означенных ресторанах продавщицы выбираются солидного возраста и наружности – для избежания недоразумений.

Да, они большие законники, эти немцы!

 

ГЛАВА Х

 

Баден-Баден с точки зрения путешественника. – Раннее утро – каким оно представляется накануне. – Расстояние на карте и на практике. – Джордж идет на компромисс со своей совестью. – Велосипеды – на объявлениях. – Велосипедисты – на дороге. – Выводка фениксов. – Самолюбивый пес. – Наказанная лошадь.

 

О Бадене распространяться не стоит; это обыкновенное курортное место, очень похожее на другие курортные места. Отсюда мы уже по-настоящему собрались выехать на велосипедах и составили себе десятидневный маршрут по Шварцвальду, после чего хотели направиться вниз по долине Дуная – между Тетлинген и Зигмаринген – это самое живописное место в Германии. Здесь Дунай вьется узкой лентой между старинными селениями, не тронутыми суетой мира; огибает древние монастыри, возвышающиеся среди зеленых лугов, где стада овец пасутся под надзором скромных монахов, босых, простоволосых, туго опоясанных простой веревкой. Дальше река мелькает среди дремучих лесов или голых скал, каждая вершина увенчана развалинами крепости, церкви или замка, с которых видны Вогезы. Здесь одна половина населения считает горькой обидой, если с ними заговоришь по-французски; другая – оскорбляется, если обратишься по-немецки, и обе – выражают презрение и негодование при первом звуке английской речи. Такое положение вещей несколько утомляет и затрудняет нервного путешественника.

Мы не совсем точно выполнили программу поездки на велосипедах, потому что дела человеческие всегда более скромны сравнительно с намерениями.

В три часа пополудни легко говорить с искренней уверенностью, что «завтра мы встанем в пять часов, слегка позавтракаем и в шесть уже тронемся с места».

– И будем уже далеко, когда наступит самое жаркое время дня! – говорит один.

– А в это время года утро бывает особенно прелестно, не правда ли? – прибавляет другой.

– О, конечно!

– Свежо, легко дышится!

– И полутона так красивы!

В первое утро намерение исполнено: компания собирается в половине шестого. Все трое в молчаливом настроении, с наклонностью ворчать друг на друга, на пищу – вообще на что-нибудь, лишь бы дать выход затаенному раздражению.

Вечером последнее выливается в сердитом замечании:

– Завтра, я думаю, можно выезжать в половине седьмого; это совсем не поздно!

– Но тогда мы не пройдем наш маршрут! – слабо протестует благонамеренный голос.

– Что ж с того! Человек предполагает, а жизнь располагает. И, кроме того, ведь надо подумать о других: мы поднимаем в гостинице всю прислугу?

– Здесь все встают рано, – робко продолжает благонамеренный голос.

– Прислуга не вставала бы рано, если бы ее не заставляли! Нет, будем завтракать в половине седьмого; тогда никому не помешаем.

Так человеческая слабость прячется под предлогом доброго отношения к другим; мы спим до шести часов, уверяя совесть – которая, однако, остается при своем мнении, – что это делается из великодушия. Такое великодушие простиралось иногда, сколько мне помнится, до семи часов.

Но не только наше предположение, а и расстояние часто изменяется; на практике оно оказывается совсем не таким, каким должно быть, судя по вычислениям, сделанным астролябией.

– Семь часов – по десяти миль в час, – итого семьдесят миль в день. Пустяки для велосипедиста?

– Кажется, по дороге есть холмы, на которые придется подыматься?

– Где есть подъем, там будет и спуск! – Ну, скажем, восемь миль в час: в день, значит, около шестидесяти. Если мы и на это не способны – то, согласитесь, вместо велосипедов можно было с удобством обзавестись креслами на колесах!

Действительно, рассуждая дома, кажется, что шестьдесят миль в день совсем немного. Но в четыре часа дня, на дороге, благонамеренный голос вынужден напомнить товарищам:

– Господа! Нам бы следовало двигаться. (Он звучит уже не так уверенно, как утром).

– Ну нет! Незачем суетиться. Отсюда прелестный вид, не правда ли?

– Да. Но не забудь, что нам до Блазена осталось двадцать пять миль.

– Сколько?

– Двадцать пять; может быть немножко больше.

– Значит, по-твоему, мы проехали только тридцать пять миль?!

– Да.

– Не может быть! У тебя неверная карта.

– Конечно, не может быть! – прибавляет другой недобродетельный голос. – Ведь мы едем с самого утра.

– То есть с восьми часов. Мы выехали позже, чем хотели.

– В три четверти восьмого!

– Ну, в три четверти восьмого; и несколько раз останавливались.

– Останавливались, чтобы полюбоваться видом. Какой же смысл путешествовать и не видеть страны?

– И, кроме того, сегодня было так жарко, а нам приходилось подыматься по крутым дорогам!

– Я не спорю, я только говорю, что до Блазена осталось двадцать пять миль.

– И еще горы?

– Да. Два раза вверх и вниз.

– А ты говорил, что Блазен находится в долине.

– Да, последние десять миль представляют сплошной спуск.

– А нет ли какого-нибудь местечка между нами и Блазеном? Что это там на берегу озера?

– Это Титзее, совсем не по дороге. Нам бы не следовало так уклоняться.

– Нам вовсе не следует переутомляться – это даже опасно!.. Хорошенькое местечко это Титзее, судя по карте. Там, вероятно, хороший воздух…

– Хорошо, я согласен остановиться в Титзее. Это ведь вы сами решили утром, что мы доедем до Блазена.

– Ну, положим, мне все равно. Что там может быть особенно интересного в Блазене? Какая-то глушь, долина… В Титзее наверное лучше.

– И близко, не правда ли?

– Пять миль отсюда.

Заключение хором:

– Остановимся в Титзее!

В первый же день нашей поездки Джордж сделал важное наблюдение (он ехал на одиночном велосипеде, а мы с Гаррисом впереди, на тандеме).

– Насколько я помню, – сказал он, – Гаррис говорил, что здесь есть фуникулеры, по которым можно подыматься на горы.

– Есть, – отвечал Гаррис, – но не на каждый же холм!

– Я предчувствовал, что не на каждый. – проворчал Джордж.

– И кроме того, – прибавил Гаррис через минуту, – ведь ты сам не согласился бы ездить все время с гор: удовольствие всегда бывает больше, если его заслужишь.

Снова наступило молчание, которое на этот раз прервал Джордж:

– Только вы, господа, не надрывайтесь из-за меня.

– Как это?

– То есть, если будут встречаться фуникулеры, то не отказывайтесь от них из деликатности относительно меня: я готов пользоваться ими, даже если это нарушит стиль нашей поездки. Я уже целую неделю встаю в семь часов и считаю, что это чего-нибудь да стоит. Вообще не думайте обо мне.

Мы обещали не думать, и езда продолжалась в угрюмом молчании, пока его снова не прервал Джордж:

– Ты говорил, что твой велосипед чьей системы?

Гаррис назвал фирму.

– Это точно? Ты помнишь?

– Конечно, помню! Да что такое?

– Ничего особенного. Я только не нахожу в нем полного соответствия с рекламой.

– С какой еще рекламой?

– С рекламой этой фирмы. Я рассматривал в Лондоне перед самым отъездом изображение такого велосипеда: на нем ехал человек со знаменем в руке; он не работал, а просто ехал, наслаждаясь воздухом; велосипед катился сам собой, и дело человека заключалось только в том, чтобы сидеть и наслаждаться. Это было изображено совершенно ясно; а между тем твой велосипед совершенно ничего не делает! Он предоставляет всю работу мне; я должен стараться изо всех сил, чтобы он продвигался вперед. На твоем месте я заявил бы фирме свое неудовольствие.

Джордж был отчасти прав. Действительно, велосипеды редко обладают такими качествами, каких от них можно ожидать, судя по рекламе. Только на одном из рисунков я видел человека, который прилагал усилия к тому, чтобы ехать; но это был исключительный случай: за человеком гнался бык. В обыкновенных же обстоятельствах – как внушают новичкам авторы заманчивых плакатов – велосипедист только и должен, что сидеть на удобном седле и отдаваться неведомой силе, которая быстро несет его туда, куда ему нужно.

В большинстве случаев изображается дама – причем вы наглядно видите, что нигде отдых для ума и тела не может так гармонично сочетаться, как при велосипедной езде, в особенности по горной местности. Вы видите, что дама несется с такой же легкостью, как фея на облаке. Ее костюм для жаркой погоды – идеален. Правда, какая-нибудь старосветская хозяйка маленькой гостиницы, может быть, откажется впустить ее в столовую к общему завтраку, а недогадливый, но усердный полицейский пожалуй изловит ее и начнет закутывать, – но она на это не обращает внимания. С горы и в гору, по дорогам, которые способны изломать паровой каток, среди снующих экипажей, телег и народа – она мчится с ловкостью кошечки, прелестная в своей ленивой мечтательности! Белокурые локоны развеваются по ветру, прелестная фигурка невесомо возвышается на седле, ножки протянуты над передним колесом, одной ручкой она зажигает папиросу, в другой держит китайский фонарик, которым помахивает над головой.

Иногда это бывает простое существо мужского пола. Он не так совершенен, как дама, но сидеть на велосипеде и ничего не делать ему все-таки скучно, поэтому он развлекается разными пустяками: стоит на седле и размахивает флагами, или пьет пиво (иногда вместо пива либиховский бульон), или, въехав на вершину горы, приветствует солнце поэтической речью… Надо же ему что-нибудь делать: ни один человек с живым характером не вынесет безделья.

Случается, что на объявлении изображена пара велосипедистов; и тогда становится очевидным, насколько велосипед удобнее для флирта, чем вышедшая из моды гостиная, или всем приевшаяся садовая калитка: он и она сели на велосипеды – конечно, указанной фирмы, – и больше им не о чем думать, кроме своего сладостного чувства. По тенистым дорогам, по шумным городским площадям в базарный день, они свободно летят на «Самокатах Бермондской компании несравненного тормоза» или на «Великом открытии Камберуэльской компании» – и не нуждаются ни в педалях, ни в путеводителях. Им сказано, в котором часу вернуться домой, они могут разговаривать и видеть друг друга, и больше им ничего не надо. Эдвин, наклонившись, шепчет на ухо Анжелине милые, вечные пустяки, а Анжелина отворачивает головку назад, к горизонту, который у них за спиной, чтобы скрыть горячий румянец. А колеса ровно катятся рядом, солнце светит, дорога чистая и сухая, за молодыми людьми не едут родители, не следит тетка, из-за угла не выглядывает противный братишка, ничто не мешает… Ах, почему еще не было «Великого открытия Камберуэльской компании», когда мы были молоды!..

Объявления добросовестно указывают и на то, что иногда молодые люди сходят на землю и садятся под изящными ветками тенистого дерева, на мягкую, высокую и сухую траву; у их ног журчит ручей, а велосипеды отдыхают после блестящего пробега. Все полно тишины и блаженства.

Впрочем, я ошибся, говоря, что велосипедисты, изображенные на объявлениях, никогда не работают: нет, они работают, и даже с ужасным напряжением сил, покрытые крупными каплями пота, изможденные, – но это их собственная вина: все происходит оттого, что они упорствуют и не хотят ехать, например, на «Путнэйском любимце» или на «Колеснице баттерси» – как торжествующий велосипедист в центре картины, – а плетутся на каких-то жалких уродах.

И почему все эти превосходные, удивительные велосипеды так мало известны? Почему кругом видны только убогие машины, приводящие в уныние?..

Бедный, усталый юноша тоскливо отдыхает на камне у верстового столба; он слишком изнемог, чтобы обращать внимание на упорно льющий дождь… Утомленные девицы, с мокрыми, развившимися волосами, каждую минуту смотрят на часы, боясь опоздать домой и с трудом подавляя желание браниться… А вот запыхавшиеся, лысые джентльмены, ворчащие перед бесконечно длинной дорогой… Солидные дамы с темно-красным цветом лица, стремящиеся покорить противные, ленивые колеса…

Ах, отчего вы все не купили «Великого открытия Камберуэльской компании», господа?

А может быть, велосипеды, как и все на свете, еще далеки до полного совершенства?

Что безусловно очаровывает меня в Германии – так это собаки. У нас, в Англии, все породы так хорошо известны, что начинают надоедать: все те же дворовые псы, овчарки, терьеры белые, черные или косматые, но всегда забияки, – бульдоги; никогда не встретишь ничего нового. Между тем в Германии попадаются такие собаки, каких вы раньше никогда не видали: вы даже не подозреваете, что это собаки, пока они не залают. Очень интересно!

Джордж однажды остановил такую собаку в Зигмаринген, и мы начали ее рассматривать. Она внушала мысль о помеси пуделя с треской; я бы огорчился, если бы мне кто-нибудь мог доказать, что я ошибся в этом случае. Гаррис хотел сделать с нее фотографический снимок – но она влетела на отвесный забор, спрыгнула и исчезла в кустах.

Какая цель у здешних собачников – я не знаю.

Джордж думает, что они хотят вывести феникса. Может быть, он и прав, потому что нам раза два встречались удивительные звери; но мне кажется, что практический немецкий ум не удовольствовался бы фениксами, которые без толку шатались бы по дворам, зря путаясь под ногами; я склонен скорее думать, что они намерены вывести сирень и затем обучить их рыбной ловле.

Ведь немец не любит лени и не поощряет ее. По его мнению, собака – несчастное существо: ей нечего делать! Неудивительно, что она чувствует какую-то неудовлетворенность, стремится к недостижимому и делает глупости. И вот немец дает ей работу, чтобы занять праздную тварь делом.

Здесь каждый пес имеет важный, деловой вид: посмотрите, как он ступает, запряженный в тележку молочника: никакой чиновник не может ступать с большим достоинством! Он, положим, тележки не тащит, но рассуждает так:

– Человек не умеет лаять, а я умею; отлично: пусть он тащит, а я буду лаять.

По его убеждению, это совершенно правильное распределение труда. Но он искренно принимает к сердцу дело, к которому причастен, и даже гордится им. Это приятно видеть. Если навстречу проходит другой пес – более легкомысленный и незанятый никаким делом, – то происходит обыкновенно маленькая пикировка. Начинается с того, что легкомысленный отпускает какое-нибудь остроумное замечание насчет молока. Серьезный пес моментально останавливается, несмотря на огромное движение на улице:

– Извините, пожалуйста, вы, кажется, что-то сказали относительно нашего молока?

– Относительно молока? Нет, ничего… – отвечает шутник. – Я только сказал, что сегодня хорошая погода, и хотел узнать… почем теперь мел.

– А, вы хотели узнать, почем теперь мел? Да?

– Да. Благодарю вас… Я думал, что вы мне можете сообщить.

– Совершенно верно, могу. Мел теперь стоит столько, сколько…

– Ах, двигайся ты, пожалуйста, с места? – перебивает старуха молочница, которой хочется поскорее развести по домам все молоко, так как ей жарко и она очень устала. – Не останавливайся, а то мы никогда не кончим.

– Это все равно! Разве вы не слышали, что он сказал про наше молоко?

– Ах, не обращай внимания!.. Вон конка едет из-за угла, нас тут еще задавят.

– Да, но я не могу не обращать на него внимания: у каждого есть самолюбие?.. Скажите на милость! Ему интересно знать, сколько стоит мел, а?! Так пусть же слушает: мел – стоит – столько – сколько…

– Ты сейчас все молоко перевернешь! – в ужасе кричит бедная старуха, напрасно стараясь справиться с негодующим помощником. – Ах, лучше бы я тебя дома оставила!..

Конка приближается; извозчик кричит; другой серьезный пес, запряженный в тележку с хлебом, приближается рысью, надеясь поспеть на место действия; за ним с криком бежит через улицу хозяйка-девочка; собирается толпа; подходит полицейский.

– Мел – стоит – в двадцать – раз больше, – чем ты будешь стоить, когда я тебя отделаю!.. – отчеканивает наконец серьезный помощник молочницы.

– О! Ты меня отделаешь?!

– Еще бы! Ах ты внук французского пуделя! Сам только капусту ест, а еще…

– Ну вот! Я знала, что ты все опрокинешь! – восклицает бедная женщина. – Я ему говорила, что он все опрокинет!

Но он не обращает внимания; он занят. Через пять минут, когда движение по улице восстановлено, девочка подобрала и вытерла булки, и полицейский удалился, записав имена и адреса всех свидетелей, – он оборачивается и смотрит на тележку.

– Да, я ее немножко перевернул! – признает он слишком очевидный факт, но затем энергично встряхивается и добродушно прибавляет. – Ну, зато я объяснил ему, «сколько теперь стоит мел»! Больше он к нам не пристанет.

– Надеюсь, что не пристанет! – уныло замечает женщина, глядя на облитую молоком мостовую.

Но главное развлечение трудящегося, запряженного пса заключается в том, что он не позволяет другим собакам перегонять себя – в особенности с горы. В этих случаях хозяину или хозяйке остается бежать за ним, подымая по дороге вываливающиеся из тележки предметы: капусту, булки или крахмальные сорочки, что случится.

Под горой верный пес останавливается и, запыхавшись, ждет хозяина. Тот подходит, нагруженный товаром до подбородка.

– Хорошо сбежал, не правда ли? – спрашивает пес, высунув язык и улыбаясь от удовольствия. – Если бы не подвернулся под ноги какой-то карапуз, я бы, наверное, прибежал первым. Такая досада, что я его не заметил!.. И чего он теперь орет?.. Что? Оттого, что я его свалил с ног и переехал? Так почему же он не убрался с дороги?.. Удивительно, как у людей дети валяются где попало! Понятно, их всякий топчет. Это что?!.. Столько вещей вывалилось? Ну, не важно же они были уложены. Я думал, вы аккуратнее… Что? Вы не ожидали, что я помчусь с горы как сумасшедший? Так неужели вы думали, что я хладнокровно позволю Шнейдеровской собаке перегнать себя? Вы могли бы, кажется, узнать меня получше!.. Ну, да вы никогда не думаете: это уж известное дело. Все собрали? Вы думаете, что все? – На вашем месте я бы не думал, а пошел до самого верха, чтобы убедиться. Что? Вы устали? Ну, в таком случае не обвиняйте меня, вот и все.

Упрям он ужасно: если он думает, что надо свернуть направо во второй переулок, а не в третий, то никто не заставит его дойти до третьего; если он вообразит, что успеет перевести тележку через улицу, то потащит, и только тогда обернется, когда услышит, что ее раздавили у него за спиной; правда, в таких случаях он признает себя виновным, но в этом мало пользы. По силе и росту он обыкновенно равен молодому быку, а хозяевами его бывают слабые старики и старухи, или дети. И он делает то, что сам находит нужным. Самое большое наказание для него – оставить его дома и везти тележку самому; но немцы слишком добрый народ, чтобы делать это часто.

Зачем в Германии запрягают собак – решительно непонятно; я думаю, что только с целью доставить им удовольствие. В Бельгии, Голландии и Франции я видел, как их действительно заставляют тащить тяжелую поклажу и еще бьют; но в Германии – никогда! Бить животное – здесь вообще неслыханное дело: им только читают нравоучения. Я видел, как один мужик бранил, бранил, бранил свою лошадь, потом вызвал из дома жену, рассказал ей, в чем лошадь провинилась – да еще преувеличил вину, – и они оба, став по бокам лошади, еще долго нещадно пилили ее; лошадь терпеливо слушала, но, наконец, не вытерпела и тронулась с места. Тогда хозяйка вернулась к стирке белья, а хозяин пошел рядом с конем, продолжая читать нравоучения.

Здесь щелканье бича раздается по всей стране с утра до вечера, но животных им не трогают.

В Дрездене на моих глазах толпа чуть не разорвала извозчика-итальянца, начавшего бить свою лошадь.

Более добросердечного народа, чем немцы, не может быть – да и не нужно!

 

ГЛАВА XI

 

Домик в Шварцвальде. – Его «общительность». – Его атмосфера. – Джордж не хочет спать. – Дорога, на которой нельзя заблудиться. – Мой особенный природный инстинкт. – Неблагодарность товарищей. – Гаррис и наука. – План Джорджа. – Мы катаемся. – Немецкий кучер. – Человек, который распространяет английский язык по всему миру.

 

Оказавшись как-то вечером в пустынной местности, слишком утомленные, чтобы плестись до города или деревни, мы остановились ночевать в одинокой крестьянской хижине. Большое очарование здешних горных домиков заключается в своеобразном общежитии: коровы помещаются в соседней комнате, лошади – над вами, гуси и утки – в кухне, а свиньи, цыплята и дети – по всему дому.

Просыпаясь, вы слышите хрюканье и оборачиваетесь.

– Здравствуйте! Нет ли у вас здесь картофельных очистков? Нет, что-то не видно. Прощайте.

Вслед за этим, из-за притолки вытягивается шея старой курицы; заглядывая в комнату и кудахтая, она любезно спрашивает:

– Прелестное утро, не правда ли? Надеюсь, я вам не помешаю, если зайду сюда позавтракать? Я принесла червячка с собой, а то в целом доме не найти покойного местечка; поесть не дадут с удовольствием… Я с детства привыкла кушать не торопясь, и теперь, когда вывела дюжину цыплят – не успеваю проглотить ни кусочка, они все растащут!.. Ведь ничего, если я помещусь у вас на кровати? Здесь они меня, может быть, не найдут.

Пока вы одеваетесь, в дверях то и дело появляются всклокоченные детские головы; вы не можете разобрать, к какому полу принадлежат любопытствующие фигурки, но надеетесь, что к мужскому. Захлопывать дверь не имеет смысла, потому что замка в ней вовсе нет, и каждый раз она снова торжественно отворяется, не успеете вы отойти на несколько шагов. Очевидно, вы с товарищами представляете исключительный интерес, вроде странствующего зверинца.

Завтракая, вы невольно сравниваете себя с блудным сыном: на полу поместилась пара свиней, у порога топчется компания гусей, оглядывая вас с ног до головы и ехидно критикуя свистящим шепотом; иногда в окошко заглянет корова.

Это сходство с порядками Ноева ковчега служит, вероятно, причиной того особенного запаха, которым отличаются хижины в Шварцвальде: если вы возьмете розы и лимбургский сыр, прибавите туда немного помады, вереска, луку, персиков, мыльной воды – и смешаете все это с запахом моря и нескольких трупов – то получите нечто подобное; различить нельзя ничего, но здесь чувствуется все, что есть на свете. Горные жители любят такой воздух; они не проветривают своих домиков и нарочно берегут в них эту «хозяйственную» атмосферу. Если вам хочется подышать запахом хвойного леса или фиалок – для этого можно выйти за порог дома; но говорят, что подобные поэтические фантазии скоро проходят и заменяются искренней привязанностью к домашнему уюту.

Так как мы собирались на следующий день пройти большой путь пешком, то с вечера решили встать как можно раньше – даже в шесть часов, если никому не помешаем. Мы спросили хозяйку, нельзя ли это устроить. Она отвечала, что можно: сама она разбудить нас не обещает – так как в этот день обыкновенно отправляется в город, миль за восемь, – но кто-нибудь из сыновей уже вернется завтракать, так что услужит и нам.

Но будить нас не пришлось: мы сами не только проснулись, но и даже встали в четыре часа – не исключая Джорджа. Мы не могли больше спать. Я не знаю, в котором часу встает шварцвальдский крестьянин в летнее время: нам казалось, что семья наших хозяев вставала всю ночь. Начинается с грохота грубых сапожищ на деревянной подошве: это сам глава семьи обходит весь дом, чтобы окинуть его хозяйским оком; пройдясь раза три вверх и вниз по лестнице – домик лепится к склону горы – и, проснувшись как следует, он отправляется на верхний этаж будить лошадей. Оказывается, что последние тоже обязаны пройтись по всему дому, прежде чем выйти на воздух. Затем хозяин идет вниз, в кухню и принимается рубить дрова; наколов изрядное количество, он приходит в хорошее настроение – и начинает петь. Тут поневоле придешь к заключению, что пора вставать.

Наскоро позавтракав в половине пятого, мы сейчас же вышли и отправились в путь. Нам нужно было перевалить через гору; судя по сведениям, добытым в ближайшей деревушке, заблудиться было невозможно. Бывают такие дороги: они всегда приводят к тому месту, откуда вы вышли; и еще хорошо, если приводят, – тогда, по крайней мере знаешь где находишься.

Я предчувствовал неудачу с самого начала. Не прошли мы и двух миль, как дорога разделилась на три ветви. Изъеденный червями столб указывал, что одна из ветвей вела к месту, о котором мы никогда не слыхали и ни на какой карте не видали; средняя надпись отвалилась совершенно и исчезла без следа; третья несомненно относилась к той дороге, по которой мы шли.

– Старик объяснил очень ясно, – напомнил нам Гаррис, – что надо держаться все время вправо и обходить гору.

– Какую гору? – капризно спросил Джордж. Перед нами их действительно было штук шесть разной величины.

– Он говорил, что мы придем к ней по лесу.

– В этом я не сомневаюсь! – опять сострил Джордж. (Примета была слабая, спорить нельзя: все горы кругом поросли лесом).

– И он сказал, – пробормотал Гаррис уже не так уверенно, – что мы дойдем до вершины через полтора часа.

– Вот в этом я очень сомневаюсь!

– Что же нам делать? – спросил Гаррис. Надо сказать, что я очень легко ориентируюсь. Это не Бог весть какое достоинство, и хвастаться тут нечем; но у меня, право, есть какой-то инстинкт, чутье узнавать местность. Конечно, не моя вина, если по дороге встречаются горы, реки, пропасти и тому подобные препятствия.

Я повел их по средней дороге. В том, что она не могла выдержать ни одной четверти мили по прямому направлению и через три мили вдруг уперлась в осиное гнездо – никто меня упрекнуть не может; если бы она вела куда следует, то и мы бы пришли куда следует; это ясно, как Божий день.

Даже несмотря на осиное гнездо, я не отказал бы товарищам в возможности и дальше эксплуатировать мой талант, – но ведь мог я рассчитывать хотя бы на каплю благодарности! Я не ангел, признаюсь откровенно, и не люблю трудиться на пользу людей, которые не выказывают ничего, кроме холодности и грубости: Кроме того, Гаррис и Джордж, вероятно, отказались бы следовать за мной дальше. Поэтому я умыл руки и предоставил Гаррису занять место вожака.

– Ну, – спросил он, – доволен ли ты собой?

– Совершенно! – отвечал я с груды камней, на которой сидел. – Сюда я довел вас целыми и невредимыми. Я повел бы вас и дальше, но каждому художнику необходимо сочувствие толпы! Вы, очевидно, не довольны тем, что не знаете, где находитесь; но, может быть, вы находитесь именно там, где нужно! Впрочем, я молчу; я не жду благодарности. Идите куда хотите, я вмешиваться не стану.

В моих словах действительно было много горечи – но ведь я не слыхал еще ни одного ободряющего слова.

– Послушай, между нами не должно быть недоразумений, – заметил Гаррис, – Джордж и я признаем покорно и искренно, что без твоей помощи мы никогда не забрались бы в эти дебри! Поверь, мы отдаем тебе полную справедливость. Но, видишь ли, чутье иногда подводит. Я предлагаю положиться на науку: где теперь солнце?

– А не лучше ли, – неожиданно заметил Джордж, – вернуться в деревню и положиться на мальчишку-проводника? Мы сберегли бы таким образом время.

– Мы только потеряли бы его! – решительно заявил Гаррис. – Оставь, пожалуйста. Не вмешивайся и не беспокойся. Это очень интересный способ, я о нем много читал.

Он вынул из кармана часы и начал кружиться с ними как юла.

– Ничего не может быть легче, – продолжал он, – надо направить часовую стрелку на солнце, потом взять угол между ею и цифрой двенадцать, разделить его пополам – и секущая укажет на север! Очень просто.

Он повертелся еще минуты две и, наконец, решительно протянул руку к осиному гнезду:

– Вот, вот север! Теперь дайте мне карту.

Мы подали. Не оборачиваясь больше, он уселся на землю и начал рассматривать карту, потом объявил:

– Тодтмос находится на юго-юго-запад отсюда.

– Откуда «отсюда»? – спросил Джордж.

– Да вот с этого места, где мы сидим.

– А где мы сидим? – поинтересовался Джордж. Гаррис было опешил, но скоро просиял:

– Да не все ли равно, где мы сидим?! Идем на юго-юго-запад, вот и все! Как это ты не понял? Тут и разговаривать нечего, только время теряем!

– Положим, я не совсем понял, – заметил Джордж, вставая и одевая на плечи ранец, – но это, конечно, все равно – мы здесь находимся ради свежего воздуха и красоты пейзажа, а всего этого сколько угодно.

– Да, да! – весело поддержал его Гаррис. – Ты не беспокойся, к десяти часам мы будем в Тодтмосе и отлично позавтракаем. Я не откажусь от бифштекса и омлета.

Но Джордж предпочитал не думать о еде, пока не увидит крыш Тодтмоса.

Через полчаса ходьбы в просвете между деревьями мы увидели ту деревню, через которую проходили рано утром; ее легко было узнать по оригинальной колокольне, с обвивавшей ее наружной лестницей.

Я рассердился. Три с половиной часа мы бродили, а отошли всего на четыре мили! Но Гаррис пришел в восторг.

– Ну, теперь мы знаем, где находимся!

– А ты, кажется, говорил, что это все равно, – напомнил ему Джордж.

– Для дела, конечно, все равно, но все-таки приятнее, если знаешь. Теперь я более уверен в себе.

– Приятнее, положим… – пробормотал Джордж. – Но пользы от этого мало.

Гаррис не слышал замечания друга.

– Теперь, – продолжал он, – мы находимся на востоке от солнца; а Тодтмос находится на юго-западе от нас. Так что… – Он остановился. – Кстати, ты не помнишь ли, Джордж, куда указывала секущая, на север или на юг?

– Ты говорил, что на север.

– Это точно!

– Наверняка. Но не смущайся: по всей вероятности, ты тогда ошибся.

Гаррис подумал, и его взгляд прояснился.

– Отлично! Конечно, на север. Как же она могла указывать на юг?! Непременно на север! Ну, теперь мы пойдем на запад. Вперед!

– Ладно, – отвечал Джордж. – На запад так на запад. Я хотел только сказать, что теперь мы идем на восток.

– Что ты! Конечно, на запад!

– Нет, на восток.

– Ты бы лучше не повторял! Ты меня только смущаешь.

– Лучше смущать, чем идти в неверную сторону. Я тебе говорю, что мы идем прямехонько на восток.

– Какие глупости! Ведь солнце – вот где!

– Я солнце вижу даже очень ясно; может быть, по твоей науке оно и стоит там, где должно стоять; но я сужу не по солнцу, а по этой горе со скалистой верхушкой: она находится на севере от деревни, из которой мы вышли: значит, перед нами теперь восток.

– Правда. Я и забыл, что мы повернули.

– Я бы на твоем месте записывал, – проворчал Джордж.

Мы повернули – и зашагали в противоположном направлении. Дорога шла в гору. Минут через сорок мы добрались до высокой открытой площадки… Деревня опять лежала прямо перед нами, внизу.

– Удивительно! – проговорил Гаррис.

– А я не вижу ничего удивительного, – возразил Джордж. – Если кружиться все время вокруг одной и той же деревни, то, понятное дело, она иногда мелькнет за деревьями. Я даже рад ее видеть: это доказывает, что мы не заблудились окончательно.

– Да ведь она должна быть у нас за спиной, а не перед носом!

– Подожди, очутится скоро и за спиной, если мы будем твердо держаться прежнего направления.

Я все время молчал, предоставляя им разговаривать между собой; но мне приятно было видеть, что Джордж начал сердиться: Гаррис действительно сглупил со своим «научным способом».

Он задумался.

– Хотел бы я знать, – проговорил он наконец, – на север или на юг указывала та секущая?..

– А тебе пора бы решить этот вопрос, – заметил Джордж.

– Знаешь что?! Она не могла указывать на север – и я тебе сейчас объясню почему!

– Можешь не объяснять! Я и так готов поверить.

– А ты недавно говорил, что она указывала на север.

– Неправда, я сказал, что ты говорил, а это большая разница. Если хочешь, пойдем в другую сторону – во всяком случае, хоть какое-то разнообразие.

Тогда Гаррис вычислил все сначала – только наоборот, – и мы снова нырнули в густой лес. И опять, через полчаса головокружительного лазания по скалам мы очутились над той же деревней, на этот раз немного повыше; она находилась между нами и солнцем.

– Мне кажется, – сказал Джордж, полюбовавшись картиной, – что с любой точки зрения эта деревня самая красивая. Теперь мы можем спокойно спуститься к ней и отдохнуть.

– Невероятно, чтобы это была та же деревня! – воскликнул Гаррис. – Не может быть!

– Напротив: невероятно, чтобы нашлась совершенно такая же другая деревня, с такой же колокольней и такой же лестницей. Во всяком случае, решай: куда нам теперь идти?

– Я не знаю. Мне все равно! – отвечал Гаррис. – Я честно старался, а ты только ворчал и смущал меня все время.

– Может быть, я действительно отнесся к тебе слишком строго, – признал Джордж, – но взгляни на дело с моей точки зрения: один из вас говорит, что обладает каким-то безошибочным инстинктом – и приводит в чащу леса, прямо к осиному гнезду.

– Я не виноват, что осы устраивают гнезда в чаще леса, – перебил я.

– Я в этом тебя не виню и вовсе не спорю; я только излагаю факты. Другой – водит меня вверх и вниз по горам в продолжение нескольких часов «на научном основании», не зная где юг, где север, и не помня, поворачивал он направо или не поворачивал!.. У меня нет ни сверхъестественных инстинктов, ни глубоких научных познаний; но я вижу отсюда человека, который собирает в поле сено: я пойду и предложу ему плату за весь стог – вероятно, марки полторы, не больше – за то, чтобы он бросил работу и довел меня до Тодтмоса. Если вы хотите следовать за мной, можете; если же намерены делать еще какие-нибудь опыты, то тоже можете, но только без меня.

План Джорджа был не блестящий и не оригинальный, но в ту минуту показался нам привлекательным. К счастью, мы недалеко отошли от дороги в Тодтмос и с помощью косаря прибыли туда благополучно четырьмя часами позже, чем предполагали накануне. Для того, чтобы удовлетворить аппетит, нам понадобилось сорок пять минут молчаливой работы.

У нас было решено пройти от Тодтмоса к Теину пешком; но после утомительного утреннего похода мы предпочли нанять экипаж и прокатиться. Экипаж был живописный; лошадь можно было бы назвать бочкообразной, но в сравнении с кучером она была совсем угловатая. Здесь все экипажи делаются на две лошади, но впрягается обыкновенно одна; вид получается довольно неуклюжий, но зато такой, как будто вы всегда ездите на паре лошадей и только в этот раз случайно выехали на одной. Лошади здесь очень опытные и развитые; кучера большею частью спокойно спят на козлах, и если бы можно было отдавать лошадям деньги, то никаких кучеров не требовалось бы вовсе. Когда последние не спят и звучно щелкают бичом – я не чувствую себя в безопасности. Однажды мы катались в Шварцвальде с двумя дамами; дорога вилась, как пробочник по крутому склону горы; откосы приходились под углом в семьдесят градусов к горизонту. Мы ехали вниз тихо и спокойно, видя с удовольствием, что возница спит, а лошади уверенно спускаются по знакомой дороге. Вдруг его что-то разбудило – недомогание или тревожный сон: он схватился за возжи и быстрым движением направил лошадь, приходившуюся с наружной стороны, к самому краю дороги; дальше идти ей было некуда, и она сползла вниз, повисши на вожжах и постромках. Возница ничуть не удивился, лошади нисколько не испугались. Мы вышли из экипажа, кучер вытащил из-под сиденья большой складной нож, очевидно предназначенный для этой цели, и спокойно, не колеблясь, перерезал постромки. Освобожденная лошадь скатилась на пятьдесят футов вниз, до следующего поворота дороги, и встала на ноги, ожидая нас. Мы сели снова и доехали до того места на одном коне; а там возница запряг ожидавшую лошадь, использовав несколько кусков веревки, и катанье продолжалось. Интереснее всего было полнейшее спокойствие всех троих – кучера и обоих коней; видимо, они так привыкли к подобному сокращению пути, что я не удивился бы, если б он нам предложил скатиться целиком со всем экипажем.

Меня поражает еще одна особенность немецких кучеров; они никогда не натягивают и не отпускают вожжей. У них для регулирования езды есть тормоз – а скорость хода лошади их не касается. Для езды по восьми миль в час – возница закручивает ручку тормоза не много, так что он только слегка исцарапывает колесо, производя звук словно пилу оттачивают; для четырех миль в час – он закручивает сильнее, и вы едете под аккомпанимент жутких криков и стонов, напоминающих хор недорезанных свиней. Желая остановиться совсем, кучер завинчивает ручку тормоза до упора – и он останавливает лошадей раньше, чем они пробегут расстояние, равное длине своего корпуса. То, что можно остановиться иным, более естественным способом, очевидно не приходит в голову ни кучеру, ни самим лошадям; они добросовестно тянут изо всей силы до тех пор, пока не могут сдвинуть экипаж ни на полдюйма дальше; тогда они останавливаются. В других странах лошади могут ходить даже шагом; но здесь они обязаны стараться и бежать рысью; остальное их не касается. На моих глазах один немец бросил вожжи и принялся усиленно закручивать тормоз обеими руками – боясь, что не успеет разминуться с другим экипажем. Я нисколько не преувеличиваю.

В Вальдсгете – одном из маленьких городков шестнадцатого столетия, расположенном в верховьях Рейна, мы встретили довольно обыкновенное на континенте существо: путешествующего британца, удивленного и раздраженного тем, что иностранцы не могут говорить с ним по-английски. Когда мы пришли на станцию, он объяснял носильщику в десятый раз «самую обыкновенную» вещь, а именно: что хотя у него билет куплен в Донаушинген, и он хочет ехать в Донаушинген посмотреть на истоки Дуная (которых там нет: они существуют только в рассказах), – но желает, чтобы его велосипед был отправлен прямо в Энген, а багаж в Констанц. Все это было по его мнению так просто! А между тем носильщик, молодой человек, казавшийся в эту минуту старым и несчастным, довел его до белого каления тем, что ничего не мог понять. Джентльмену стало даже жарко от чрезмерных усилий втолковать носильщику суть дела.

Я предложил свои услуги, но скоро пожалел: соотечественник ухватился за предложенную помощь слишком ревностно. Носильщик объяснил нам, что пути очень сложны – требуют многих пересадок; надо было узнать все обстоятельно, а между тем наш поезд трогался через несколько минут. Как всегда бывает в тех случаях, когда времени мало и надо что-нибудь разъяснить, джентльмен говорил втрое больше, чем нужно. Носильщик, очевидно, изнемогал в ожидании освобождения.

Через некоторое время, сидя в поезде, я сообразил одну вещь: хотя я согласился с носильщиком, что велосипед джентльмена лучше отправить на Иммендинген – как и сделали – но совершенно забыл дать указание, куда его отправить дальше, из Иммендингена. Будь я человек впечатлительный, я бы долго страдал от угрызений совести, так как злополучный велосипед, по всей вероятности, пребывает в Иммендингене до сих пор. Но я придерживаюсь оптимистической философии и стараюсь видеть во всем лучшую, а не худшую сторону; быть может, носильщик догадался сам исправить мое упущение, а может быть, случилось простенькое чудо, и велосипед каким-нибудь образом попал в руки хозяина до окончания его путешествия. На багаж мы наклеили ярлык с надписью «Констанц», а отправили его в Радольфцель – как нужно было по маршруту; я надеюсь, что когда он полежит в Радольфцеле, его догадаются отправить в Констанц.

Но эти частности не изменяют сути случая: трогательность его заключалась в искреннем негодовании британца, который нашел немецкого носильщика, не понимающего по-английски. Лишь только мы обратились к соотечественнику, он высказал свои возмущенные чувства, нисколько не стесняясь:

– Я вам очень благодарен, господа: такая простая вещь – а он ничего не понимает! Я хочу доехать в Донаушинген, оттуда пройти пешком в Гейзинген, опять по железной дороге в Энген, а из Энгена на велосипеде в Констанц. Но брать с собой багаж я не желаю, я хочу найти его уже доставленным в Констанц. И вот целых десять минут объясняю этому дураку – а он ничего не понимает!

– Да, это непростительно, – согласился я, – некоторые немецкие рабочие почти не знают иностранных языков.

– Уж я толковал ему и по расписанию поездов, и жестами, – продолжал джентльмен, – и все напрасно!

– Даже невероятно, – заметил я, – казалось бы, все понятно само собой, не правда ли?

Гаррис рассердился. Он хотел сказать этому человеку, что глупо путешествовать в глубине чужой страны по разным замысловатым маршрутам, не зная ни слова ни на каком другом языке, кроме своего собственного. Но я удержал его: я указал на то, как этот человек бессознательно содействует важному, полезному делу: Шекспир и Мильтон вложили в него частицу своего труда, распространяя знакомство с английским языком в Европе; Ньютон и Дарвин сделали его изучение необходимым для образованных и ученых иностранцев; Диккенс и Уида помогли еще больше – хотя насчет последней мои соотечественники усомнятся, не зная того, что ее столько же читают в Европе, сколько смеются над ней дома. Но человек, который распространил английский язык от мыса Винцента до Уральских гор, – это заурядный англичанин, не способный к изучению языков, не желающий запоминать ни одного чужого слова и смело отправляющийся с кошельком в руке в какие угодно захолустья чужих земель. Его невежество может возмущать, его тупость скучна, его самоуверенность сердит, – но факт остается фактом: это он, именно он англизирует Европу. Для него швейцарский крестьянин идет по снегу в зимний вечер в английскую школу, открытую в каждой деревне; для него извозчик и кондуктор, горничная и прачка сидят над английскими учебниками и сборниками разговорных фраз; для него континентальные купцы посылают своих детей воспитываться в Англию; для него хозяева ресторанов и гостиниц, набирая состав прислуги, прибавляют к объявлению слова: «Обращаться могут только знающие английский язык».

Если бы английский народ признал чей-нибудь язык, кроме своего, то триумфальное шествие последнего прекратилось бы. Англичанин стоит среди иностранцев и позвякивает золотом: «Вот, – говорит он, – плата всем, кто умеет говорить по-английски! » Он великий учитель. Теоретически мы можем бранить его, но на деле должны снять пред ним шапку – он проповедник нашего родного языка!

 

ГЛАВА XII

 

Мы огорчены низменными инстинктами немцев. – Великолепный вид. – Мнение континентальных жителей об англичанах. – Унылый путник с кирпичом. – Погоня за собакой. – Неудобный для жизни город. – Обилие фруктов. – Веселый человек. – Джордж находит, что поздно, и удаляется. – Гаррис следует за ним, чтобы показать ему дорогу. – Я не хочу оставаться один и следую за ними. – Выговор, предназначенный для иностранцев.

 

Что возмущает чувствительную душу интеллигентного англичанина – так это практический, но пошлый обычай немцев устраивать рестораны в самых поэтических уголках; они не могут видеть сказочной долины, одинокой дорожки или шумящего водопада, чтобы не поставить там домика с надписью: «УИгЪксЪа. П»; у них это инстинктивная потребность. А между тем разве высокие восторги могут вылиться во вдохновенную песнь над липким от пива столиком? Разве мыслимо внимать отголоскам старины, когда тут же вас одолевает запах жареной телятины и шпинатного соуса?

Как-то мы подымались на гору сквозь чашу густого леса и философствовали.

– А наверху, – заключил Гаррис глубокую мысль, – окажется разукрашенный ресторан, где публика бесстыдно уплетает жареные бифштексы, фруктовые пироги и хлещет белое вино!

– Ты думаешь? – спросил Джордж.

– Конечно. Разве ты не знаешь их привычек! Ведь здесь ни одной рощицы не оставят для тихого созерцания, для одиночества; настоящий ценитель природы не может насладиться ею ни на одной вершине – все они осквернены угождением грубым человеческим слабостям?

– По моим расчетам, мы должны дойти туда в три четверти первого, если не станем терять времени, – заметил я.

– Да и противный табльдот будет уже готов! – проворчал Гаррис. – Здесь, вероятно, подают к столу местную форель из горных речек… В Германии от еды и питья никуда не уйдешь. Даже злость берет!

Мы продолжали путь, и благодаря окружающей красоте на время забыли возмущавшее нас обстоятельство. Я высчитал верно: в три четверти первого. Гаррис, шедший впереди, сказал:

– Вот и добрались! Я вижу вершину.

– И ресторан? – спросил Джордж.

– Пока нет, но он, конечно, на месте, провались он совсем!

Через пять минут выше идти было некуда, мы стояли на вершине горы. Поглядели на север, на юг, на восток и на запад, потом посмотрели друг на друга.

– Величественный вид! Не правда ли? – сказал Гаррис.

– Великолепный, – согласился я.

– Восхитительный, – заметил Джордж.

– И они хорошо сделали, – продолжал Гаррис, – что догадались убрать с глаз ресторан.

– Они его, кажется, спрятали.

– Это разумно – когда вещь не мозолит глаз, она перестает раздражать.

– Конечно, – заметил я, – ресторан на надлежащем месте никому не мешает.

– Хотел бы я знать, куда они его дели? – спросил Джордж.

Лицо Гарриса вдруг озарилось вдохновением.

– А что, если мы поищем?!

Вдохновение было натуральное, оно увлекло даже меня. Мы условились, что отправимся на поиски в разные стороны и снова сойдемся на вершине.

Через полчаса мы уже стояли друг перед другом. Слов не нужно было: лица показывали ясно, что наконец нашлось в Германии прекрасное место, не оскверненное грубым употреблением пищи и питья!

– Я бы этому никогда не поверил, – вымолвил Гаррис, – а ты?

– Кажется, это единственная квадратная миля в Германии без ресторана, – отвечал я.

– И не странно ли, что мы – путешественники, иностранцы – открыли такое место! – сказал Джордж.

– Действительно, – заметил я, – это удачный случай: теперь мы можем удовлетворить возвышенное стремление к прекрасному, не оскорбляя его искушением низменных инстинктов. Обратите внимание на освещение этих гор вдали – восхитительно, не правда ли?

– Кстати, – перебил меня Джордж, – не можешь ли ты сказать, какой отсюда кратчайший путь вниз?

Я посмотрел в путеводитель и отвечал:

– Дорога налево приводит в Зонненштейг. Между прочим, там рекомендуется «Золотой Орел»; ходьбы туда два часа. Дорога направо длиннее, но зато «представляете прекрасную точку обзора окружающей местности».

– По моему мнению, – заметил Гаррис, – красивая местность со всех точек обзора одинаково хороша? Вы не согласны с этим?

– Я лично, – отвечал Джордж, – иду налево. Мы последовали за ним.

Но спуститься скоро не удалось. В этих краях грозы собираются совершенно неожиданно, и раньше чем через четверть часа нам пришлось выбирать одно из двух: или искать убежища, или промокнуть до костей. Мы решились на первое и выбрали дерево, которое при обыкновенных обстоятельствах было бы вполне надежным убежищем. Но гроза в Шварцвальде – не совсем обыкновенное обстоятельство. Сначала мы утешали друг друга тем, что скоро нам нечего будет бояться промокнуть еще больше…

– При подобных условиях, – сказал Гаррис, – я был бы почти рад, если бы здесь оказался ресторан.

– Через пять минут я иду вниз, – объявил Джордж, – так как, промокнув, считаю излишним еще и голодать в придачу.

– Эти пустынные горные местности, – заметил я, – более привлекательны в хорошую погоду; а во время дождя, в особенности когда человек достиг того возраста, в котором…

В эту секунду нас окликнули. В пятидесяти шагах вдруг появился откуда-то толстый господин под огромным зонтиком; он вопросительно смотрел на нас.

– Вы не войдете внутрь?

– Внутрь чего? – переспросил я, думая, что это один из тех идиотов, которые стараются острить, когда нет ничего смешного.

– Внутрь ресторана, – отвечал толстый господин. Мы оставили наше убежище и подошли.

– Я звал вас из окна, – продолжал он, – но вы, вероятно, не слыхали. Гроза, может быть, не кончится раньше чем через час. Вы бы ужасно промокли! – Почтенный и любезный толстяк волновался за нас.

– С вашей стороны было очень любезно выйти, – отвечал я. – Мы не сумасшедшие и не стояли бы здесь целых полчаса, если бы знали, что в нескольких шагах есть ресторан. Мы не подозревали о его существовании.

– Я так и думал, – заметил почтенный господин, – потому и пошел за вами.

Оказалось, что все сидевшие в ресторане смотрели на нас из окон и удивлялись, зачем мы там стоим с самым несчастным видом. Они бы, пожалуй, любовались нами до вечера, если бы не любезность толстого господина.

Хозяин ресторана оправдывался тем, что принял нас за англичан: на континенте все искренно убеждены, что каждый англичанин – помешанный; это мнение так же укоренилось, как мнение наших крестьян о французах – они думают, что каждый француз питается лягушками. И такое убеждение поколебать очень трудно.

Ресторанчик был отличный, с хорошей едой и очень порядочным столовым вином. Мы просидели в нем часа два, высыхая, угощаясь и беседуя о красоте природы; и как раз перед тем, как собрались уходить, произошел маленький случай, доказавший, что зло производит в этом мире гораздо больше последствий, чем добро.

В столовую поспешно и взволнованно вошел новый посетитель. Вид у него был уставший, истощенный. Он нес в руке кирпич, с привязанной к нему веревкой. Войдя, он быстро прихлопнул за собой дверь, запер ее на задвижку и прежде всего долго и пристально поглядел в окно. Потом вздохнул с облегчением, сел, положил подле себя на скамейку кирпич и спросил еды и питья.

Во всем этом было что-то таинственное. Казалось странным, зачем он запер дверь, что будет делать с кирпичом, почему так взволнованно смотрел в окно. Но измученный вид незнакомца удерживал от вопросов и желания вступить с ним в беседу.

Постепенно он успокоился, закусил, перестал ежеминутно вздыхать, вытянул на скамье ноги, закурил гадкую сигару и, видимо, отдыхал.

Тогда это и случилось. Все произошло слишком неожиданно, чтобы можно было заметить подробности. Я только помню, как через кухонную дверь вошла девушка с кастрюлей в руке, прошла комнату поперек и подошла к наружной, входной двери. В следующую секунду в комнате было полное столпотворение – метаморфоза вроде тех, какие изображаются в цирке; вместо плывущих облаков, тихой музыки, колышущихся цветов и летающих фей вдруг делается какой-то хаос: толпа мечется, полисмены прыгают и спотыкаются о ревущих бэби, франты борются с клоунами, мелькают колбасы, арлекины, ничто не стоит на месте ни секунды.

Лишь только девушка с кастрюлей отперла дверь, как она распахнулась настежь, словно злые силы давно ждали этого мгновения, притаившись снаружи. Две свиньи и курица как бомбы влетели в комнату; за ними – терьер; кошка, спавшая на пивной бочке, моментально вскочила и приняла горячее участие в действии; девушка отбросила кастрюлю и грохнулась на пол; таинственный незнакомец вскочил и опрокинул стол со всем, что на нем было; из кухни выбежал хозяин и бросился по комнате за зачинщиком суматохи – терьером с острыми ушами и беличьим хвостом; рассчитав хорошенько удар ногой, хозяин хотел одним махом вышвырнуть собачонку из комнаты – но попал не в собачонку, а в одну из свиней, самую жирную. Удар был нешуточный; видно было, что бедному животному пришлось нелегко. Все огорчились за свинью, но больше всех, конечно, сам хозяин; он перестал бегать, сел посредине комнаты и так заныл, взывая к небесам о справедливости, что жители окрестных долин, вероятно; приняли эти звуки на вершине горы за какое-нибудь новое явление природы.

Между тем курица с громким кудахтаньем, криком и хлопаньем крыльев мелькала одновременно во всех углах комнаты; она без всякого труда взбиралась по стенам до самого потолка, и скоро они вдвоем с кошкой снесли на пол все, что еще оставалось на местах. Через сорок секунд все девять человек, бывшие в комнате, старались поймать терьера или хотя бы наградить его пинком. Последнее некоторым удавалось, так как пес, несмотря на свалку, еще успевал по временам останавливаться и лаять; но удары не портили его настроения: видимо, он сознавал, что за всякое удовольствие следует платить, и охота на курицу и пару свиней стоили этого. Кроме того, он мог без труда заметить то удовлетворяющее обстоятельство, что на один удар по его бокам приходилось несколько ударов на каждое живое существо в комнате; в особенности не везло первой жирной свинье, которая так и не двигалась с места, принимая со стоном назначенные терьеру ожесточенные пинки. Погоня за этой собачонкой напоминала игру в футбол, при которой мяч исчезал бы каждый раз, когда играющий разбежался и хорошенько замахнулся на него ногой, дав изо всей силы пинка по пустому пространству. При этом только и остается желать, чтобы в воздухе встретилась какая-нибудь точка сопротивления, которая приняла бы удар и избавила бы вас от удовольствия эффектно грохнуться на землю. Терьеру попадало только случайно, неожиданно для самих преследователей, так что они теряли равновесие и летели на пол – обязательно на ту же свинью; каждые полминуты на нее кто-нибудь сваливался, а она продолжала лежать и визжать, не видя выхода из своего положения.

Неизвестно, сколько времени продолжалось бы столпотворение, если бы Джордж не догадался остановить его: он один из всех нас занялся другой свиньей – той, которая еще могла бегать и была способна к сопротивлению. Ловкими приемами он зажал ее в угол, из которого был только один выход: в открытую дверь. Хитрость подействовала – и свинья с радостным воплем выскочила во двор, чтобы побегать на свежем воздухе вместо тесной комнаты.

Нам всегда хочется того, чего нет под рукой: оставшаяся свинья, курица, девять человек и кошка сразу потеряли всякий интерес в глазах терьера сравнительно с выбежавшей свиньей; он как вихрь помчался за исчезнувшей добычей – а Джордж захлопнул дверь и запер ее на задвижку.

Тогда хозяин встал и оглядел свое добро, лежавшее на полу.

– Игривая у вас собачка! – обратился он к странному посетителю с кирпичом.

– Это не моя собака, – угрюмо отвечал тот.

– Чья же она?

– Не знаю.

– Ну, это плохое объяснение! – заметил хозяин, поднимая портрет немецкого императора и вытирая с него рукавом пролитое пиво. – Я не верю.

– Я знаю, что не верите, – отвечал человек, – я и не ждал этого. Я устал уже доказывать людям, что это не моя собака. – Никто не верит.

– Чем же вас привлекает этот чужой пес, что вы с ним гуляете? Чем он так хорош?

– Я с ним не гуляю: это он сам выбрал меня сегодня в десять часов утра и с тех пор не оставляет ни на минуту. Я было думал, что отделался, когда зашел сюда; он остался довольно далеко, свернув шею утке. Мне, конечно, придется платить за нее на обратном пути.

– А вы пробовали бросать в него камни? – спросил Гаррис.

– Пробовал ли я бросать в него камни?! – повторил человек презрительным тоном. – Я бросал в него камни до тех пор, пока руки чуть не отвалились! А он думает, что это такая игра, и приносит их мне обратно. Я битый час таскал с собой кирпич на веревке, надеясь утопить его – да он не дается в руки: сядет на шесть дюймов дальше, чем я могу достать, раскроет рот и смотрит на меня.

– Забавная история! – заметил хозяин. – Я давно не слыхал такой.

– Очень рад, если она кого-нибудь забавляет, – проговорил человек.

Мы оставили их с хозяином подбирать вещи, а сами вышли. В двенадцати шагах от двери верный пес ждал друга; вид у него был усталый, но довольный. Так как симпатии являлись у него, по-видимому, довольно неожиданно и легкомысленно, то мы в первую минуту испугались, как бы он не почувствовал влечения к нам; но он пропустил нас с полным равнодушием. Трогательно было видеть такую примерную верность, и мы не старались ее подорвать.

Объехав весь Шварцвальд, мы покатили на велосипедах через Альт-Брейзах и Кольмар в Мюнстер, откуда сделали маленькую экскурсию в Вогезы (составляющие границу страны, где живут настоящие люди – по мнению немецкого императора).

Рейн омывает Альт-Брейзах то с одной, то с другой стороны; он был еще молод, когда добрался сюда, и не мог сразу решить, какое ему выбрать направление. Альт-Брейзах, представляющий скорее крепость на скале, имел в старину какое-то особенное значение: кто бы с кем ни воевал, из-за чего бы ни началась борьба – Альт-Брейзах непременно был в деле. Все его осаждали, некоторые покоряли, но скоро снова теряли власть над ним; никто не мог с ним справиться. Житель древнего Альт-Брейзаха сам не всегда мог сказать о себе с уверенностью, чей он подданный: только что его причисляли к французам, и он настолько научался по-французски, чтобы сознательно платить подати, как ему объявляли, что он уже австриец; человек начинал осматриваться, стараясь сообразить, как ему сделаться хорошим австрийцем, но вдруг оказывалось, что он больше не австриец, а немец; в последнем случае он оставался в сомнении, какой он именно немец и к какому сорту немцев из всей дюжины имеет отношение. То ему объявляли, что он протестант, то – католик. Единственное обстоятельство его существования была обязательная тяжелая плата за то, что он француз, или австриец, или немец. Когда начинаешь думать обо всех условиях жизни в средние века, то становится странным: что за охота была жить всем этим людям – кроме королей и собирателей подати?

По разнообразию и красоте, Вогезы, с точки зрения путешественника, гораздо выше Шварцвальда; здесь нет нарушающей поэзию зажиточности шварцвальдского крестьянина: разрушение и бедность повсюду удивительные. Развалины замков, начатых римлянами и достроенных в эпоху трубадуров, расположены на таких высотах, где, казалось бы, могли гнездиться только орлы; но стоящие до сих пор остатки стены представляют целые лабиринты, в которых можно бродить часами.

Фруктовых и зеленных лавок в Вогезах не существует; представленные в них товары растут сами по себе – бери сколько хочешь. Поэтому здесь трудно придерживаться составленного плана прогулки; в жаркий день фрукты представляют слишком сильное искушение для остановок. Малина, какой я не встречал больше нигде, земляника, смородина, крыжовник – все это растет на склонах гор, как у нас ежевика на полях. Здесь мальчишкам не приходится устраивать грабежей в садах; они могут объедаться до болезни без всякого греха. Сады не огораживаются, и платы за вход в них не берут – как нельзя было бы требовать платы от рыбы, которая попала в ванну. Тем не менее ошибки все-таки иногда случаются.

Мы проходили как-то после обеда по склону горы и больше, чем следовало, увлеклись фруктами, которые росли со всех сторон в огромном выборе. Начав с запоздавшей земляники, мы перешли к малине; потом Гаррис нашел дерево ренглотов, с чудными зрелыми плодами.

– Это открытие, кажется, лучше всех прежних! – сказал Джордж. – Следует воспользоваться им основательно.

Совет был правильный.

– Жаль, что груши еще не поспели, – заметил Гаррис.

Но я скоро утешил его, найдя по близости какие-то необыкновенные желтые сливы.

– Жаль, здесь холодно для ананасов, – сказал Джордж. – Я с удовольствием съел бы теперь свежий ананас! Все эти обыкновенные фрукты скоро приедаются.

– Вообще, здесь слишком много ягод и слишком мало фруктовых деревьев, – прибавил Гаррис. – Я бы не отказался от другого дерева ренглотов.

– А вот сюда подымается человек, – заметил я. – Он, вероятно, здешний и может нам указать, где еще растут ренглоты.

– Он взбирается довольно скоро для старика! – сказал Гаррис.

Человек действительно подымался к нам очень скоро; насколько можно было судить издали, он был веселого нрава – все время что-то кричал, пел и размахивал руками.

– Вот весельчак! – сказал Гаррис. – Приятно на него смотреть. Но почему он не опирается на палку, а несет ее на плече?

– Мне кажется, это вовсе не палка, – заметил Джордж.

– Что же это, если не палка?

– Да по-моему, скорее похоже на ружье.

Гаррис подумал и спросил:

– Надеюсь, мы не сделали никакой ошибки. Неужели это частный сад?

– Помнишь ли ты печальный случай, – сказал я, – на юге Франции два года тому назад? Какой-то солдат, проходя мимо сада, сорвал пару вишен; из дома вышел хозяин и, не говоря ни слова, застрелил его на месте.

– Да разве можно убивать людей за то, что они срывают фрукты, хотя бы и во Франции? – спросил Джордж.

– Конечно, нельзя, – отвечал я. – Это было незаконно. Единственное оправдание, приведенное его защитником, заключалось в том, что он был человек раздражительный и особенно любил вишни именно с того дерева.

– Я вспоминаю теперь, – заметил Гаррис. – Кажется, местная община должна была тогда уплатить большое вознаграждение родственникам убитого солдата; вполне справедливо, конечно.

– Однако становится поздно! – заявил Джордж. – И мне надоело топтаться на одном месте.

С этими словами он живо начал спускаться по другому склону горы. Гаррис поглядел на него и заметил с беспокойством:

– Он упадет и расшибется! Здесь нельзя ходить так скоро. И, кроме того, ведь он не знает дороги!

Через несколько секунд их уже не было видно. Мне стало скучно одному; я вспомнил, что с самого детства не испытывал приятного ощущения, когда сбегаешь с крутой горы – и мне захотелось вспомнить его. Это не совсем правильное физическое упражнение, но, говорят, полезно для печени.

На ночь мы остановились в Барре, хорошеньком городке на пути в Ст. – Оттилиенберг. Интересная старинная гостиница устроена на горе монашеским орденом: прислуживают там монашенки и счет подает дьячок. Перед самым ужином вошел в зал путешественник; он имел вид англичанина, но говорил на языке, которого я никогда прежде не слыхал; звуки казались изящными и гибкими. Хозяин гостиницы не понял ничего и глядел на путешественника в недоумении; хозяйка покачала головой. Он вздохнул и заговорил иначе; на этот раз звуки напомнили мне что-то знакомое, но я не знал, что именно. Снова он остался непонятным.

– А, черт возьми! – воскликнул он тогда невольно.

– О, вы англичанин?! – обрадовался хозяин.

– Monsieur устал, подавайте скорее ужин! – заговорила приветливая хозяйка.

Оба они превосходно говорили по-английски, почти так же, как по-французски и по-немецки, и засуетились, устраивая нового гостя. За ужином он сидел рядом со мной, и я начал разговор о занимавшем меня вопросе:

– Скажите, пожалуйста, на каком языке говорили вы, когда вошли сюда?

– По-немецки, – ответил он.

– О! Извините, пожалуйста.

– Вы не поняли? – спросил он.

– Вероятно, я сам виноват, – отвечал я. – Мои познания очень ограничены. Так, путешествуя, запоминаешь кое-что, но ведь этого очень мало.

– Однако они тоже не поняли, – заметил он, указывая на хозяина и на хозяйку, – хотя я говорил на их родном наречии.

– Знаете ли, дети здесь действительно говорят по-немецки, и наши хозяева, конечно, тоже знают этот язык до известной степени, но старики в Эльзасе и Лотарингии продолжают говорить по-французски.

– Да я по-французски к ним тоже обращался, и они все-таки не поняли!

– Конечно, это странно, – согласился я.

– Более чем странно – это просто непостижимо! Я получил диплом за изучение новых языков, в особенности за французский и немецкий. Правильность построения речи и чистота произношения были признаны у меня безупречными. И тем не менее за границей меня почти никто никогда не понимает! Можете ли вы объяснить это?

– Кажется, могу, – отвечал я. – Ваше произношение слишком безупречно. Вы помните, что сказал шотландец, когда первый раз в жизни попробовал настоящее виски? «Может быть, оно и настоящее, да я не могу его пить». Так и с вашим немецким языком: если вы позволите, я бы вам советовал произносить как можно неправильнее и делать побольше ошибок.

Всюду я замечаю то же самое; в каждом языке есть два произношения: одно «правильное», для иностранцев, а другое свое, настоящее.

Невольно вспоминал я первых мучеников христианства в тот период моей жизни, когда старался выучить немецкое слово «Кurche». Учитель мой, крайне старательный и добросовестный человек, непременно хотел добиться успеха.

– Нет, нет! – говорил он. – Вы произносите так, как будто слово пишется К-u-с-h-е, а между тем в нем нет буквы «r»! Надо произносить вот так, вот…

И он в двадцатый раз за каждым уроком показывал мне, как надо произносить. Печально было то, что я ни за какие деньги не мог найти разницы между его произношением и своим; по моему глубокому убеждению, мы произносили это слово совершенно одинаково!

Тогда он принимался за другой способ:

– Видите ли, вы говорите горлом. – Совершенно верно, я говорил горлом. – А я хочу, чтобы вы начинали вот отсюда! – И он жирным пальцем показывал, из какой глубины я должен был «начинать» звук.

После многочисленных усилий и звуков, напоминавших что угодно, только не храм, я извинялся и складывал оружие.

– Это, кажется, невыполнимо! – говорил я – Может быть, причина заключается в том, что я всю жизнь говорил ртом и горлом и, боюсь, теперь уже поздно начинать по-новому.

Тем не менее, упражняясь часами в темных углах и на пустынных улицах – к великому ужасу редких прохожих, – я добился того, что мой учитель пришел в восторг: я выговаривал это слово совершенно правильно. Мне было очень приятно, и я оставался в хорошем настроении, пока не отправился в Германию. Там оказалось, что этого звука никто не понимает. Мои расспросы вызывали слишком много недоразумений. Мне приходилось обходить церкви подальше. Наконец я догадался бросить «правильное» произношение и с трудом вспомнил первобытное. Тогда, в ответ на расспросы, лица прохожих прояснялись, и они охотно сообщали, что «церковь за углом» или «вниз по улице», как случалось.

Я вижу так же мало пользы в научном объяснении, которое требует каких-то акробатических способностей, но не приводит ни к чему. Вот образчик такого объяснения:

«Прижмите миндалевидные железы к нижней части гортани. Затем, выгнув корень языка настолько, чтобы почти коснуться маленького язычка, постарайтесь концом языка притронуться к щитовидному хрящу. Наберите в себя воздух, сожмите глотку и тогда, не разжимая губ, скажите Каrоо».

И когда все это сделаешь, они еще недовольны.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.