|
|||
Часть вторая 6 страницаВ те дни, когда он ехал вместе с гонцами за анашой в конопляные степи, глядя с утра до вечера на пустынные просторы из окна поезда, он говорил себе: «Ну вот, теперь ты сам по себе, ни с чем не связан, кроме задания редакции, во всем остальном ты волен распоряжаться собой по своему усмотрению. Ну и что, что тебе открылось в хождении по мукам? Вот она, жизнь, как она есть, и ты лицом к лицу с ней. Как и сто лет назад, народ едет в поезде откуда-то и куда-то, и ты один из пассажиров, и гонцы среди них тоже пассажиры как пассажиры, но потенциально они люди отчаянные – ведь они паразитируют на одном из самых страшных пороков. Тот горький дым, казалось бы, ничто, сладкий дурман, но он разрушает человека в человеке. А как ты защитишь их, когда они сами себя приносят в жертву? Знаешь ли ты, отчего все это проистекает? В чем кроются причины? Молчишь – не знаешь, с какого конца подойти, как объяснить, что предпринять? А не ты ли рвался с неудержимой силой из стен семинарии на стремнину жизни, чтобы хоть в чем-то изменить ее к лучшему? Соученики по семинарии тебя идеалистом окрестили. Не зря, наверно. А сейчас ты уже думаешь, нуждаются ли эти гонцы в тебе, необходимо ли им, чтобы ты вмешивался в их дела и поступки. Да и что ты можешь для них сделать? Переубедить, заставить жить другой жизнью? И пока ты терзаешься, думаешь что да как, они едут с твердо намеченной целью, и жаждут удачи для себя, и видят в том счастье свое. Но как их разубедить, как повернуть их лицом к истине? А если не вмешаться, не помочь, они рано или поздно будут осуждены, заперты в колониях, но воспримут это не как вину, а как беду. Другое дело – суметь отвратить от зла, очистить покаянием, заставить самих отречься от этого преступного промысла и увидеть подлинность счастья в другом. Как это было бы прекрасно! Но в чем они должны увидеть свое счастье? В наших рекламируемых ценностях? Но ведь они порядком обесценены и вульгаризированы. В Боге, в котором они с детства видят дедкино-бабкино посмешище, сказку, и не больше? И в конечном счете что может слово перед возможностью заиметь запросто большие деньги? У всех ныне на устах расхожий афоризм – спасибо к делу не пришьешь, а деньги – это деньги! А эти деньги, что делают гонцы, наверно, не только наши, но очень даже возможно, что и чужие, – вон сколько гонцов едет из портовых городов – из Мурманска, Одессы, Прибалтики, а говорят, и с Дальнего Востока. Куда уходит анаша и производное от пластилина и экстры? Да разве дело в этом – куда уходит? Почему это происходит, почему возможно такое в нашей жизни, в нашем обществе, которое на весь мир провозгласило, что наша социальная система недоступна для пороков. О, если бы удалось так сделать, написать такой материал, чтобы откликнулись на него многие и многие, как на кровное дело свое, как на пожар в собственном доме, как на беду собственных детей, только тогда слово, подхваченное многими небеспристрастными людьми, может пересилить деньги и победить порок! Дай-то Бог, чтобы так оно и получилось, чтобы сказано оно было не впустую, чтобы, если и вправду „Вначале было слово“, то чтобы оно и осталось в своей изначальной силе… Так бы жить, так бы думать… Но, Боже, опять же к тебе обращаюсь: что есть глагол перед звонкими деньгами? Что есть проповедь перед тайным пороком? Как одолеть словом материю зла? Так дай же силы, не покидай меня в моем пути, я один, пока один, а им, одержимым жаждой легкой наживы, несть числа…
* * * Оставив позади саратовские земли, поезд Москва – Алма-Ата уже вторые сутки шел по казахстанским краям. Впервые оказавшись на Туранской стороне континента, Авдий Каллистратов поражался в поездке размаху и масштабам края, обретенным некогда Россией географическим пространствам – перед взором расстилались поистине неоглядные дали: если взять вместе с Сибирью, мысленно представлял он себе, это же почти полсвета суши… И так редки тут поселения… Города, деревни и аулы, станции, разъезды, случайные скотные дворы и дома примыкали к железной дороге, как редкие мазки на необъятном степном холсте, лишь загрунтованном, но так и оставленном в незакрашенном сером однообразии… В здешней стороне повсюду простирались открытые степи, сейчас они находились в той поре цветения, когда великие и малые травы достигают своего апофеоза, преобразующего лик земли всего на несколько дней, чтобы снова затем пожухнуть под нещадным солнцем и затем целый год ждать весны… В приоткрытые окна вагонов наплывами доносились густые запахи цветущих степных трав, особенно сильные, если поезд задерживался на каком-нибудь безвестном полустанке, открытом со всех четырех сторон света, и тогда хотелось выскочить из душного вагона и побегать на воле по тем травам, невзрачным с виду, но таким полынно-пахучим, отдающим одновременно соком и сухостью почвы. Странно, думал Авдий, неужели и та проклятая конопля-анаша растет так же привольно и так же заманчиво пахнет? Пожалуй, запах у нее должен быть куда сильнее и резче, судя по тому, что рассказывают гонцы в минуту откровенности, но главное, говорят они, анаша длинная и стеблистая, и заросли ее высотой чуть ли не до пояса. Однако далеко не везде растет она, эта дикая конопля, есть у нее свои места произрастания, и слава богу, что не везде, что за ней надо ехать и ее надо разыскивать, была б она доступнее, можно представить себе, что творилось бы… Вот и едут гонцы из далеких портовых городов, из одного края света в другой, едут как завороженные в поисках одурманивающей анаши… Еще далеко, им еще ехать да ехать – и неизвестно, чем все это обернется, что выйдет из этой затеи. А бывало, что Авдий Каллистратов, забывая на время о цели своей тайной поездки, рисовал в воображении, кем и в какие времена населялись эти края, вспоминал в связи с этим прочитанные книги, фильмы, которые ему доводилось видеть в школьные годы, и радовался тому, что встречались еще приметы и следы ушедшей жизни: стада бурых верблюдов, разбросанные по степи, как покинутые города, кладбища-мазары, небольшие аулы в несколько кибиток, а то и промелькнет юрта – одна-одинешенька, насколько видит глаз, и страшно становилось за обитателей этого затерянного в мире ветхого жилища, проносились перед взором всадники то в одиночку, то группой, иные еще, как в былые времена, в островерхих шапках, на лошадях в старинной сбруе… И думалось ему: как могли люди жить здесь и не умереть от тоски и безводья в этих великих пространствах? А как им по ночам? Что чувствует человек здесь перед лицом ночного космоса, как, наверное, страшно и жутко ему от ощущения полного своего одиночества в беспредельности мира, и потому, должно быть, проходящие здесь поезда в радость и нисколько не действуют на нервы, как бывает в больших городах. А может быть, наоборот, величие степных ночей рождает в душах великие стихи, ведь что такое поэзия как не самоутверждение человеческого духа в мировом пространстве… Но такие размышления отвлекали его ненадолго, снова приходило на ум, что он следует вместе с гонцами за анашой, что имеет дело с точки зрения закона с преступными лицами и до поры до времени ему придется в интересах задуманного им социально-нравственного репортажа для газеты мириться с этой жизнью, с тем злом, которое анашисты несут в себе. Он чувствовал при этом невольный под ложечкой холодок, неприятное ощущение в желудке, смутную до озноба тревогу, будто он сам был одним из гонцов, одним из замешанных в этих преступных делах. И тогда он понимал внутреннее состояние тех, кто живет с тайным грузом на душе, понимал, что как ни велика земля, как ни радостны новые впечатления, но все это ничего не стоит, ничего не дает ни уму, ни сердцу, если есть в сознании хоть крохотная болевая точка, она определяет исподволь и самочувствие человека и его отношения с окружающими. Приглядываясь к гонцам, с которыми он делил теперь свой путь в конопляные степи, пытаясь разговорить их, вызвать на откровенность, Авдий Каллистратов предполагал, что при всей своей внешней самоуверенности каждый из гонцов-попутчиков, должно быть, угнетен своим промыслом и неотступным страхом перед неотвратимым возмездием, и жалел их. Ведь ничем иным объясняются их бравада, вызывающий жаргон, карты, водка, их удаль – пан или пропал, ибо не видят они для себя иного хода жизни. Вызволить души этих людей из-под власти порока, раскрепостить их, раскрыть им глаза на самих себя, освободить от вечно преследующего страха, отравляющего их, как яд, разлитый в воздухе, – вот чего хотелось Авдию Каллистратову, и, призывая себе на помощь все свои познания и пусть небогатый, но все же и немалый житейский опыт, он пытался найти подступы к осуществлению этого возвышенного намерения и теперь понимал, что, уйдя из семинарии, расставшись с официальной церковью, в душе он оставался проповедником и что нести людям слово истины и добра так, как он понимал его, – самое великое, что он мог бы совершить на своем жизненном пути. А для этого не обязательно быть рукоположенным, для этого надо быть преданным тому, чему поклоняешься. Но между тем он пока еще не представлял себе в полной мере того, на что отваживался по велению разума и сердца, влекомый благими пожеланиями. Ведь одно дело прекраснодушно мечтать и в мечтах нести спасение от пороков, а другое – творить добро среди реальных людей, вовсе не жаждущих, чтобы их наставлял на путь добродетели какой-то Авдий, такой же гонец-добытчик, кативший на край света так же, как и они, за длинным рублем. Какое им дело до того, что Авдий Каллистратов был одержим благородным желанием повернуть их судьбы к свету силой слова, ибо непоколебимо верил, что Бог живет в слове и, чтобы слово возымело божественное действие, оно должно идти от истины подлинной и безупречной. В это он верил, как в мировой закон. Но он пока не знал одного: что зло противостоит добру даже тогда, когда добро хочет помочь вступившим на путь зла… Это ему предстояло еще узнать…
VI
Горбатые отроги снежных гор, возникшие на рассвете четвертого дня, возвестили о приближении поезда к низовьям Чуйских и Примоюнкумских степей, куда они и направлялись. Снежные горы были лишь общим ориентиром в этих пространствах, с удалением в степные просторы и они должны были исчезнуть из поля зрения. Но вот появилось солнце на краю земли, и в несчетный раз все осветилось мирным светом, и поезд, полный людей с такими разными судьбами, не доезжая гор, сверкнул длинной вереницей вагонов в степи и свернул в затянутые маревом равнины – туда, откуда не видны горы… На станции Жалпак-Саз гонцам-добытчикам предстояло сходить и дальше двигаться своим ходом на свой страх и риск – каждый сам по себе, но по единому замыслу и под единой командой. Это-то больше всего и занимало Авдия Каллистратова – кто он такой, Сам, главный в этом деле, неусыпное око которого следило за ними, о котором упоминали вскользь и негромко. До станции Жалпак-Саз оставалось часа три езды. Гонцы зашевелились в сборах. Вызывая с утра недовольство пассажиров, Петруха долго отмывался в туалете после ночной попойки, перед тем как отправиться к Самому за последними указаниями. В прошлый вечер он с дружками начал с шампанского, которое для них было детской забавой, – они пили его стаканами, как лимонад, а потом перешли на водку, и это дало себя знать. Малолетний Ленька – так тот совсем сомлел, и Авдию с трудом удалось поднять его на ноги. Только упоминание о том, что скоро Жалпак-Саз, заставило Леньку пересилить себя и сесть на полке, свесив лохматую голову на безвольной, тощей и грязной шее. Кто бы мог подумать, что этот мальчишка зарабатывает неплохие деньги преступным путем и что жизнь его уже загублена. Поезд шел ровно и ходко по ровным степным просторам, и где-то в каком-то вагоне находился Сам, к которому и поспешил осоловелый Петруха, опрокинув стакан густого и черного, как деготь, чая для окончательного протрезвления. Видимо Сам не очень-то жаловал выпивох. За всю дорогу Авдию Каллистратову так и не удалось увидеть Самого хотя бы издали, а ведь ехали все в одном поезде. Кто он, каков из себя? Попробуй угадай его среди сотен пассажиров. Но кто бы он ни был, он был осторожен, как камышовый зверь, затаившийся в чаще, за всю дорогу ничем не выдал себя. Вскоре Петруха вернулся от Самого, как побитая собака, угрюмый, обозленный, очень посерьезневший. Разумеется, Сам крепко выматерил его за ночной перепой как раз накануне прибытия. Его можно было понять – с того часа, как поезд прибудет в Жалпак-Саз, самое время действия для добытчиков анаши, а олух Петруха надрался так, что будет всю неделю маяться головной болью. Недовольно глянув на Авдия, будто тот был в чем-то перед ним виноват, Петруха буркнул: – Пошли, разговор есть. Они подались в тамбур. Там закурили. Стучали, гремели колеса. – Ты вот что, Авдяй, значит, запомни, – начал Петруха. – Да слушаю, – поморщился Авдий. – А ты не больно вороти нос, – обозлился Петруха. – Кто ты такой есть? – Да что ты, Петр, – постарался утихомирить его Авдий, – зачем зря обижаться? Ну я не пью, ты выпиваешь, так что из этого, зачем ругаться? Ты лучше скажи, что будем дальше делать? – Дальше будет, как Сам скажет. – Ну вот об этом я и говорю. Что Сам-то сказал? – Твое дело малое, – оборвал его Петруха. – Ты для нас новый, а потому пойдешь со мной и Ленькой, в общем, трое нас будет. А другие ребята, кто сам по себе идет, а кто и на пару с дружком. – Ясно. Только куда идти-то? – А это не твоя печаль, со мной пойдешь. Выйдем в Жалпак-Сазе. А дальше добираться надо самим. На попутных машинах до совхоза «Моюнкумский», а дальше безлюдье – там пойдем уже пешком. – Вот как? – А ты как думал, на «Жигульке», что ли, тебя доставят? Нет, братец! Там ведь, если заметят кого, могут и зацапать, а если кто на машине или на мотоцикле едет, совсем хана! – Ну и ну! А Сам что, Сам-то где будет, он с кем идет? – А тебе какое дело? – возмутился Петруха. – И чего ты все спрашиваешь о нем? Идет, не идет! А может, он и совсем не идет! Он что, тебе подотчетный, или как это понимать?! – А никак. Раз он у нас главный, надо в случае чего знать, где он. – Вот как раз об этом тебе знать и не надо! – высокомерно заявил Петруха. – Не наше это с тобой дело, где он будет да как. Понадобится ему, так он тебя хоть из-под земли достанет. – Петруха многозначительно помолчал, как бы оценивая произведенное впечатление, и потом добавил, глядя в упор мутными, все еще не протрезвевшими глазами: – А тебе, Авдяй, Сам передавал: ежели будешь работать как надо, будешь постоянно наш ходок, а ежели, не ровен час, курвой окажешься, лучше тебе сейчас из дела выйти. Вот сойдем мы на станции, и валяй потихоньку на все четыре стороны, мы тебя не тронем, ну а как войдешь в дело – все, назад ходу нет. Скурвишься – на земле тебе места не будет. Понял? – Понял, конечно, что тут понимать. Не маленький, – отвечал Авдий. – Ну так вот, запомни: я тебе передал, ты слышал, чтоб потом никаких – не знал да не понял, простите да помилуйте. – Хватит, Петр, – прервал его Авдий. – Не повторяй без толку. Я ведь тоже сам себе голова. Знаю, на что иду, и знаю, что мне надо. Ты лучше послушай теперь мой совет. С сегодняшнего дня завяжи и Леньку не спаивай. Он дурачок. Да и тебе зачем? Вот двинемся в те края, поддатые да на такой жаре – какие же мы добытчики будем? – Согласен, – отрезал Петруха и с облегчением улыбнулся, скривив мокрые губы. – Что верно, то верно. Верь, Авдяй, сам не возьму ни капли в рот и Леньке не позволю. Все, крышка! Они помолчали, довольные тем, что разговор завершился к общей пользе. Поезд, раскачиваясь, поспешал к узловой станции Жалпак-Саз, где происходит пeресмена тяги и машинистов. Многие пассажиры, которым предстояло выходить, уже собирали вещи. Ленька тоже обеспокоенно выглянул в тамбур. – Вы чего тут? – поинтересовался он, морщась от головной боли. – Собираться ведь надо. Через часок приезжаем. – Не боись, – отвечал Петруха. – Что нам собираться? Чай, не девки. Рюкзачок за плечи – и айда. – Леня, – подозвал к себе мальчишку Авдий. – Подойти ко мне. Голова болит? – Ленька виновато покачал головой. – Вот мы с Петром постановили: с сегодняшнего дня чтобы ни капли. Согласен? – Ленька молча закивал головой. – Ну иди, мы сейчас подойдем. Успеем, не беспокойся. – Да времени еще навалом, – сказал Петруха, глянув на часы. – Целый час с лишним. – А когда Ленька ушел, сказал: – Это ты верно насчет Леньки-то. Сам же, гаденыш, рвется пить, а выпьет – на ногах не стоит. Но теперь – баста! Дело есть дело. Это мы в дороге малость побаловались. А потом, не думай, я на Ленькины деньги не пил, может, сам он что… но я пью на свои. – Да разве в этом дело, – отозвался с горечью Авдий. – Просто жалко мальчишку. – Это ты верно, – вздохнул с пониманием Петруха. Откровенный разговор навел, должно быть, Петруху на какую-то давно не дававшую ему покоя мысль. – Слушай, Авдяй, а до этого, до нас то есть, ты чем промышлял или работал где? Может, ты из фарцовщиков будешь? Ты не зажимайся, нам теперь или за одним столом гулять в ресторане, или одну парашу выносить из камеры. Кидай хоть так, хоть эдак! Авдий не стал скрывать: – Никакой я не фарцовщик. И зажиматься мне нечего. До этого я в духовной семинарии учился. Такого оборота Петруха, должно быть, никак не ожидал. – Постой, постой! В семинарии, говоришь, – так, значит, ты на попа учился? – Да, выходит, так… – Ого! – вытаращил глаза Петруха и дурашливо присвистнул, сложив губы дудочкой. – Так чего же ты ушел оттуда, или погнали за что? – И то и другое. В общем, ушел я. – А чего так? Бога не поделили, что ли? – озорно продолжал Петруха. – Вот смеху-то! – Выходит, не поделили. – Ну вот скажи, раз ты все так знаешь… Бог есть или нет? – На это трудно ответить, Петр. Для кого он есть, а для кого его нет. Все зависит от самого человека. Сколько будут люди жить на свете, столько они будут думать, есть Бог или нет. – Ну а где же он, Авдяй, если он, скажем, есть? – Он в наших мыслях и в наших словах… Петруха примолк, обдумывая сказанное. Громче и явственней застучали колеса вагонов – их звук доносился в оставленную не закрытой какими-то прошедшими через вагон пассажирами дверь тамбура. Петруха прикрыл дверь, прислушался к приглохшему стуку колес и наконец сказал: – Выходит, у меня его нет. А у тебя, Авдяй, он есть или нет? – Не знаю, Петр. Хотелось бы думать, что есть, хотелось бы, чтобы был… – Значит, тебе это нужно? – Да, для меня это необходимо… – Вот и пойми тебя, – огрызнулся Петруха. Что-то его, видимо, задело. – А на хрен в таком случае едешь ты с нами, коли тебе Бог нужен? Авдий решил, что пока не время и не место углублять разговор. – Но деньги ведь тоже нужны, – сказал он примирительно. – Э, вон ты как запел. Или Бог, или шалые деньги. А сам все же за деньгами двинулся! – Да, пока получается так, – вынужден был признать Авдий. Этот разговор послужил для Авдия Каллистратова толчком к размышлению. Во-первых, он отчетливо уяснил для себя, что Сам, тот, который незримо держал поездку гонцов за анашой под своим контролем на протяжении всего пути, крайне недоверчив, расчетлив и, должно быть, жесток и что, если он заподозрит что-то неладное в каком-нибудь звене проводимой им операции, он не остановится ни перед чем, чтобы отомстить или обезопасить себя и стоящих за ним. Этого надо было ожидать – на то она и торговля наркотиками. Второе, что понял он из дорожных разговоров с Петрухой и другими, – на гонцов имеет смысл воздействовать словом, что долг проповедника – доверительный разговор, внушение словом без оглядки на грозящую опасность: несли же некогда самоотверженные миссионеры слово Христа диким африканским племенам, рискуя жизнью своей, ибо спасение душ ценой жизни может оказаться конечным итогом, судьбой, смыслом его жизненного пути, – так он спасет душу. На станцию Жалпак-Саз прибыли они около одиннадцати часов дня. Станция была узловая, пересадочная, две ветки отходили отсюда в сторону завидневшихся на рассвете далеких снежных гор, и потому проезжих в разные концы здесь было много, что для гонцов имело свои удобства: можно затеряться в той станционной суете. И все обошлось как нельзя лучше. Авдий удивился, как запросто и деловито просочились они в обеденное время в привокзальную столовую. Вместе с Авдием их было человек двенадцать (так показалось ему), тех, кому предстояло отправиться дальше в степи за анашой. Сидели гонцы за столиками разобщенно, по одному, по двое, но на виду друг у друга, хотя между собой открыто не общались и внешне не выделялись среди дорожной толпы – таких, как Ленька, и более взрослых парней, как Петруха, было полно. Все куда-то и откуда-то ехали в разгар летнего сезона – типичное смешение азиатских и европейских лиц… И хотя сюда то и дело заходили работники милиции для наблюдения за порядком, и хотя на станции на каждом шагу встречался милиционер, их это не беспокоило. Пообедали они быстро, уступив место другим жаждущим своей очереди перекусить дежурными блюдами, и после этого по какому-то неуловимому знаку незаметно рассредоточились – каждый со своим багажом: с вещмешком, с портфельчиком, в которых несли они хлеб, консервы и прочие нужные им вещи. Вот так гонцы разъехались по местам, растворились в бескрайних просторах здешних степей Примоюнкумья. Петруха, а с ним Авдий и Ленька отправились втроем, как и было задумано и санкционировано Самим, которого Авдию так и не удалось увидеть. Но в том, что Сам незримо руководил всей операцией, не было никакого сомнения. Ехали они с Петрухой в самый отдаленный конец, чуть не к Моюнкумам, на попутной грузовой машине до отделения совхоза «Учкудук» за четвертной, выплачиваемый Петрухой из денег, отпущенных Самим. На всякий случай сочинили они себе легенду: они-де шабашники. Авдий – плотник, самый нужный в здешних краях человек, что, кстати, соответствовало истине: Авдий и в самом деле был неплохим плотником. Отец с детства научил. Петруха положил ему в вещмешок, тоже на всякий случай, немудреный инструмент – рубанок, топор, долото, предусмотрительно захваченные им из дому. Себя и Леньку Петруха должен был выдавать за штукатуров и маляров – они, мол, на каникулах, учащиеся ПТУ и ехали, стало быть, на отхожий промысел, в далекий Учкудук, в Примоюнкумье подзаработать у степняков на постройках домов. Версия вполне правдоподобная. День стоял знойный, но в открытом грузовике было легче – не так припекало и продувало свежим степным ветерком. Правда, дорога, как и всякий проселок, была никудышная – вся разбитая. Когда машина притормаживала у колдобин, пыль из-под колес настигала тучей – оставалось только отмахиваться да откашливаться. Единственное, что примиряло с тяжелой дорогой, – окружающие пространства, невольно появлялась мысль: были бы крылья, полетел бы над землей… «Теперь я как бы воочию убедился, что земля – это планета, – думал Авдий, стоя у кабины. – А как тесно человеку на планете, как боится он, что не разместится, не прокормится, не уживется с другими себе подобными. И не в том ли дело, что предубеждения, страх, ненависть сужают планету до размеров стадиона, на котором все зрители заложники, ибо обе команды, чтобы выиграть, принесли с собой ядерные бомбы, а болельщики, невзирая ни на что, орут: гол, гол, гол! И это и есть планета. А ведь еще перед каждым человеком стоит неизбывная задача – быть человеком, сегодня, завтра, всегда. Из этого складывается история. Куда мы едем сейчас, ради какой жизненно важной надобности люди ищут отравы себе и другим, что их толкает на это и что они находят в том страшном круге отречения от самих себя? »
* * * В Учкудуке, в этом поистине затерянном и богом забытом казахском поселке, они с ходу нашли себе работу – подрядились на пару дней штукатурить и столярничать в недостроенном доме одного чабана. Сам чабан находился с отарой на отгоне, семья была с ним, а стройка пустовала, порученная соседу-родственнику на тот случай, если объявятся вдруг, как в прошлом году, шабашники. Они объявились, будто наперед знали, – Петруха, Авдий, Ленька, три гонца-молодца. Жили они в том же строении, благо крыша была и погода стояла жаркая. Очажок устроили на дворе и кое-что варили даже. Надо сказать, работали как звери. Петруха сам поднимался спозаранку, будил немедленно своих артельщиков, Авдия и Леньку, и они принимались за дело, вкалывали до самой темноты. Ужинали уже при свете костерка, и только тогда Петруха позволял себе немного передохнуть и поразмышлять. – Ты вот, Авдяй, смотрю, очень доволен даже – работаешь. Что-то, как положено, с хозяина, конечно, получим. Но такие деньги, если хочешь знать, нам тьфу! На один зуб! Это мы так, для отвода глаз. А вот как двинемся, да на хорошее место выскочим, чтобы в две руки обрывать тот цвет, там дело другое – один денек помотался по степи, зато целый год живи, как министр. Ленька, ты-то знаешь? Так ведь? – Знаю немного, – отвечал все больше помалкивавший Ленька. – Только смотрите, ребята, – строго предупреждал Петруха, – никому ни слова, ни соседу, ни другим здешним, они люди добрые, и все равно – умри, но никому ни слова. Особенно если кто заявится да начнет расспрашивать. Ты, Авдяй, говори: мол, знать не знаю, ведать не ведаю, вон, мол, наш бригадир, это я, стало быть, с ним, мол, и разговаривай, а я человек маленький, ничего не знаю. Ясно? Что тут еще ответишь – ясно, значит, ясно… Но не это беспокоило Авдия, а то, что вынужден был помалкивать, не мог пытаться как-то повлиять на ребят, вступивших на скользкий путь, жаждущих любой ценой добыть те преступные деньги, – такого вмешательства требовала его душа, но он не мог себе этого позволить. Если бы даже Авдию удалось силой мысли и слова поколебать их, заставить задуматься о своем падении, если бы даже допустить, что эти двое послушают голос разума и решат порвать с такой жизнью, они не посмеют и не смогут этого сделать по той простой причине, что они уже крепко-накрепко повязаны некой жесткой круговой порукой с другими, имеющими неписаное право карать их за измену. Но как разорвать этот порочный круг? Утешало Авдия лишь то, что он может послужить благородному делу, узнав на своем опыте, как действуют гонцы-анашисты, и затем, изложив это в большом газетном материале, раскрыть глаза людям. И это будет, как он надеялся, началом моральной борьбы за души оступившейся части молодежи. Лишь это помогало Авдию примириться с тем, что он невольно оказался замешанным в их дела, состоял в группе Петрухи. На третий день их пребывания в Учкудуке произошел один небольшой случай – Авдий ему не придал большого значения, Петруха же, узнав о нем, очень обеспокоился. Сам Петруха в тот час отлучился с соседом-стариком, инвалидом войны, они поехали на его коляске в центральную усадьбу совхоза консервами, сигаретами да сахаром запастись, так как на другой день с рассветом решили двигаться в степь – вроде бы уходили шабашничать в другое место. Ленька доштукатуривал дом внутри, а Авдий, пристроившись в тени, сбивал для сарайчика дверь. Когда с улицы вдруг донеслось тарахтение мотоцикла, Авдий оглянулся, приставил ладонь к глазам. Возле дома остановился, гудя, большой мотоцикл, водитель легко спрыгнул с седла. К удивлению Авдия, мотоциклистом оказалась совсем молодая женщина. Как только она управляется с этой тяжелой машиной, да еще по таким дорогам?! Женщина сдернула с головы круглый шлем с болтающимся ремешком, сняла ветрозащитные очки, встряхнув головой, разметала по плечам густые светлые волосы. – Запарилась! – улыбнулась она, показав белый ряд зубов. – А запылилась-то как, боже ты мой! – радостно воскликнула она, отряхивая с себя пыль. – Здравствуйте! – Здравствуйте, – смущенно ответил Авдий. Дурацкие наставления Петрухи подействовали на него. «Кто она? Зачем сюда приехала? » – подумалось Авдию. – А хозяин на месте? – спросила мотоциклистка, все так же приветливо улыбаясь. – Какой хозяин? – не понял Авдий. – Хозяин дома, что ли? – Ну да, конечно. – Так вроде он сейчас не тут, а где-то на отгоне. – А вы что, не видели его? – Нет, не видел. Нет, видел, только мельком, он тут приезжал недавно. Но я с ним не разговаривал. – Странно, как же вы с ним не разговаривали, – вы, кажется, здесь работаете, строите ему дом? – Простите, но я действительно нe успел с ним поговорить. Он тогда, кажется, спешил. С ним разговаривал мой старшой. Его зовут Петром. Сейчас его нет. Он скоро должен приехать. – Да мне это ни к чему, извините, если что. Просто мне хотелось повидать Ормана – он чабан и знает то, что меня интересует. Потому и заскочила по пути, думала, застану его. Ну извините, я, кажется, помешала. – Да нет, что вы. Мотоциклистка снова надела шлем с болтающимся ремешком, завела мотор, отъезжая, глянула на Авдия сквозь стекла наглазников и мельком кивнула. Авдий же в ответ, сам того не замечая, помахал ей рукой. И долго потом мысли его были заняты этим, казалось бы, незначительным, случайным эпизодом. И вовсе не потому, что в душу его закралось подозрение: так ли безобиден ее неожиданный визит накануне их выхода за добычей и не вынюхивает ли она чего, – нет, совсем о другом думал он. Уже после того как она укатила, оставляя позади клубы пыли, он представил ее себе, зримо, подробно, точно бы задался целью на всю жизнь запомнить ее. И теперь отмечал, с удивлением и удовольствием, что она была хорошо сложена, невелика ростом, чуть выше среднего, но все в ней было женственно и соразмерно, как и хотелось ему. «Нет, кроме шуток, – говорил он так, будто спорил с кем-то. – Женщина такой и должна быть! Вот именно такой и должна быть женщина». Авдию запомнились необыкновенно тонкие черты ее одухотворенного лица, карие, едва ли не черные глаза, сияющие живым блеском, при том, что волосы ее, свободно падавшие на плечи, обрамляя лицо, были совсем светлые, и это сочетание темных глаз и светлых волос придавало ей особую прелесть. И все в ней ему нравилось: и небольшой, едва заметный шрам на левой щеке (может быть, в детстве упала? ), и то, как ладно она была одета – джинсы, куртка, поношенные сапоги с отвернутыми голенищами, – и то, как уверенно она вела мотоцикл: ведь сам Авдий умел ездить разве что на велосипеде… И еще как он оконфузился, когда она спросила насчет хозяина, а он: видел, нет, не видел, нет, видел… просто как мальчишка, и чего это он так растерялся?
|
|||
|