Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Глава 9 Снегурочка



Марина вообще-то училась на третьем курсе иняза и никогда не думала, что ей придется побывать Снегурочкой, просто вышло так, что зимнюю сессию ей удалось сдать практически всю «автоматом», она собиралась даже поехать домой, в Невьянск, где жили родители и младший брат, но в нее как клещ вцепился студент театрального, предлагая поработать на елках, потому что прошлая претендентка на роль Снегурочки заболела, а с остальными кандидатками в Снегурочки студент отчасти переругался, а отчасти их переманили другие компании.

Марина не верила в свой актерский талант, она считала, что студент (которого звали Саша), просто клеится к ней таким бесхитростным способом, пытаясь завязать знакомство покрепче, связав это знакомство еще, помимо знания имен друг друга, финансовыми узами. Марина подозревала, что и Снегурочка никакая не заболела, потому что даже болезнь не может помешать студенту заработать. Марина решила, что Саша просто выдумал эту внезапную болезнь и отказы Снегурочек, чтобы попытаться сойтись с ней поближе. Марине казалось, что ничего из этого не получится – и Снегурочка из нее совершенно не выйдет, и Саша ей не очень нравился, хотя поначалу показался веселым, добрым, остроумным молодым человеком. У них было уже несколько свиданий, ничего такого, кроме розы, которую Марина вынуждена была таскать в руках, кроме прогулок по вечерним улицам, во время которых Марина тосковала по общажному туалету, потому что ходили они долго, на улице было холодно, а сказать прямо о том, куда ей нужно, она не решалась, чтобы не испортить в глазах Саши свой светлый образ. Марина уже проклинала тот день, когда пошла на день рождения к подруге, которая жила в Свердловске, – и подруга-то была так себе, скорее знакомая, Марине просто надоело сидеть или в аудитории, или в общежитии, захотелось какого-то веселья – и вот она его получила.

Родители подруги оставили молодежи квартиру «на погулять», а сами куда-то ушли, помимо знакомых с факультета у подруги этой были еще бывшие одноклассники и одноклассницы, с которыми та поддерживала отношения, потому что была вообще компанейская девушка и активистка, в отличие от Марины-спортсменки (Марина вообще считала, что попала на иняз только благодаря тому, что хорошо бегала на лыжах, собиралась идти в учителя физкультуры, но внезапно вот подала документы и поступила, вызвав стоны и плач матери, которая утверждала, что Марина просто не хочет помогать семье, а желает удачно выскочить замуж и бросить и ее и брата на произвол судьбы). Из-за того, что Марина бегала и каталась на лыжах, парни вроде бы уважали ее, что она, вроде как, старается поддержать честь института и все такое, но, кажется, считали ее не очень умной, парни вообще не очень любили беременных студенток, потому что те получали зачеты, просто светя своим животом перед преподавателями и списывая все свои неуспехи в учебе на какой-нибудь токсикоз или еще что-нибудь. Еще парни не любили спортсменок и спортсменов, некоторые из которых и правда были ни в зуб ногой, но как-то их все время продвигали, как защитников института от враждебных сил других институтов посредством физической силы и выносливости. Был на факультете студент-штангист, действительно тупой, как пробка, и пловец, чья тупость была непередаваема. Если штангист хотя бы как-то старался, что-то учил, а потом сдавал, потея сильнее, наверно, чем на соревнованиях и тренировках, то пловец был божественно идиотичен, Марина подозревала, что на занятия его одевает его мама, потому что пловец не умел ничего, кроме плаванья, удивительно было, как он вообще догадывается плыть до другого бортика на соревнованиях и тренировках, – он опаздывал или вовсе не посещал занятия, потому что порой не помнил аудиторию и не мог разобраться в расписании занятий. Пловец писал с чудовищными ошибками, которые не допустил бы, наверно, даже третьеклассник, в его глазах была беспомощная и при этом всепоглощающая пустота, вроде пустоты океана. Пловец был КМС, но это был, похоже, максимум того, чего он мог достичь на спортивном поприще, – но и с ним, и с Мариной, и со штангистом возились так, будто они были уже олимпийские чемпионы. Марина не любила такого отношения к себе, эти завышенные ожидания ее пугали, она уже заранее знала, что не оправдает их, хотя и занимала порой вторые и третьи места на студенческих соревнованиях и была разрядницей. Почему-то отношение к разрядникам по шахматам и шашкам у студентов было другим, нежели к обычным спортсменам, шахматы были почти у всех, шахматисты и шашисты в любое время дня и ночи могли положить на лопатки любого желающего посостязаться с ними – и это умение вызывало в людях мистическое уважение, почти как к жрецам. Руководствуясь этим восторгом, она даже встречалась на первом курсе с таким вот шахматистом с философского факультета, причем он оказался довольно скучным пареньком откуда-то из деревни и заявил, что никакой магии шахмат нет, просто кому-то повезло с мозгом, способным запомнить тысячи вариантов дебюта и последствия их розыгрыша, а кому-то повезло с родителями, и этого везунчика не распределят после института в какую-нибудь дыру, где шахматы и преимущества диалектического материализма перед остальными философскими системами можно будет обсуждать только с медведями и работниками геологоразведки.

Мать Марины решила почему-то, что раз дочь поступила на иняз, то теперь дочери открыта дорога в большой мир, в некий мир чистых дипломатов и аккуратных переводчиков, что родственников дочь обязательно забудет и раз в десять лет будет приезжать в родной городок, оглядывая все брезгливым взглядом. А сама Марина не понимала, что она будет делать со своим английским и немецким языками у себя в Невьянске, куда ее, скорее всего, и засунут после учебы, чтобы она учила местных детишек. Все бы ничего, но только детей Марина не любила, она слишком хорошо помнила, что творилось на уроках английского, когда она сама была школьницей. Дети просто не понимали, зачем им нужен английский язык. Немецкий еще туда-сюда, был нужен при турпоездках в Восточную Германию, а где мог применить свои знания школьник, изучавший английский язык – было непонятно. Это была чистая абстракция, вроде высшей математики, все эти исключения, все эти времена, все эти определенные и неопределенные артикли оставались словами на русском языке, ничем не подкрепленные с того берега. Английский, как и математика, нужны были разве что для того, чтобы не упасть в грязь лицом перед своим будущим ребенком, делающим домашнюю работу. Все.

Но это свои, факультетские, относились к Марине несколько свысока, зная примерно, что после института она пойдет, скорее всего, в школу, и хорошо если в свою, Невьянскую, а ведь Марину могли и правда распределить в какую-нибудь деревеньку, где туалет на улице, где нужно держать корову и кур, чтобы жить более-менее нормально. Саму Марину эта перспектива не ужасала, она примерно так и жила до института в деревянном домике на окраине своего городка, она поэтому и не понимала, ради чего так напрягает силы, когда могла бы заниматься физкультурой, учиться на физрука, а потом спокойно поехать в какую-нибудь деревню, тренировать местных юных лыжников. Так вот, это свои, факультетские, относились к Марине свысока, а приглашенные на день рождения бывшие одноклассники именинницы и ее друзья и подруги по двору ничего о Марине не знали, по всей трехкомнатной квартире стоял один пласт табачного дыма на высоте человеческого роста, похожий на пласт утреннего летнего тумана, расползающегося под солнечными лучами. В гостиной старательно пел голосом Джо Дассена пластиночный проигрыватель и качались парочки девушек с завивкой и юношей с усами и бакенбардами. Юноши были в цветных синтетических рубахах. Эта синтетика казалась Марине чудовищной, она как-то сразу впитывала человеческий пот, и юноши, не успев даже толком надеть такую рубашку, не успев даже толком походить в ней, начинали попахивать или чем-то кислым, или просто принимались вонять потом, как трактористы, чтобы отбить этот запах, все пользовались одеколонами, причем так усиленно, что непонятно было, как молодые люди решаются закуривать и ходить возле открытого огня, рискуя сдетонировать в окружающих их парах спирта.

На кухне тоже покачивались и как бы толкались люди, это тоже походило на танец, но без музыки – на кухне, стоя и сидя и опираясь на выступы кухонного гарнитура, пили портвейн и, настежь открыв окно, курили папиросы, причем курили все – и юноши и девушки. (Марина тоже покуривала иногда, хотя и была спортсменкой, сначала она опасалась за свою спортивную карьеру, но ей показали чемпиона по спортивному ориентированию, который ел как слон, дымил как паровоз и бегал при этом как лошадь. ) Марина тихонько уволокла стакан с портвейном и стала искать, где бы ей притулиться до конца вечера. В комнате именинницы откровенно обжимались две парочки, и сидеть и смотреть Марине на это было как-то не резон, она заглянула в спальню родителей и обнаружила там гитариста с профессорской бородкой, сидевшего прямо на кровати, в то время как остальные гости задумчиво стояли вдоль стеночки, будто были нечистой силой, а гитарист был Хомой и начертил вокруг себя круг мелом. На гитаристе был туристический свитер с высоким воротником, и пел он что-то про горы и лавины и костерок, всячески прикидываясь рубахой-парнем. Это и был Саша – студент театрального училища. В среде будущих инженеров, учителей и представителей других понятных профессий, Саша выглядел загадочным творческим человеком, из совершенно другой какой-то вселенной, это сначала и привлекло Марину, правда, интерес этот пропал в Марине тем же вечером, когда Саша стал сыпать шутками, над которыми смеялся только он сам, стал ожидаемо говорить про Станиславского и тяжелую работу актера, сравнимую только с шахтерским трудом или даже с трудом золотоискателя, стал показывать различных животных, пел туристические песни, словом, пытался стать центром внимания, в то время как сама Марина предпочитала людей центробежных и сама была человеком центробежным. Интерес пропал, а Саша остался, и как от него отвязаться, Марина не знала, он воспылал к ней чувством совершеннейшего девственника, Марина подозревала даже, что в штанах у него ничего нет, как у пупса.

Его даже вроде бы отвели в сторону и рассказали про Марину, что Марина – партия не ахти какая, что туповата, что почти из деревни, но от этого он благородно возгорелся еще сильнее, хотя, возможно, это опять была всего лишь актерская игра в благородного юношу, снова попытка завладеть вниманием зрителя.

Это вот стремление всегда быть на виду угнетало Марину. Во время прогулок он читал Евтушенко и Вознесенского, Асадова и Ахмадулину, так что на них все оглядывались и одобрительно улыбались. Он был яркий, но как пластмасса, которая тогда была очень модной и была везде, из нее даже мебель делали, в нем не было ничего своего. Он уже строил планы на будущее и при этом не решался не то что к Марине как-то поприставать, а даже поцеловать Марину он боялся. Она порой вызывающе замирала при расставании на крыльце общаги или где-нибудь под фонарем в одном из закоулков города, но действие это порождало не поцелуй, а только неловкое молчание в очередном Сашином монологе. При этом он познакомил Марину со своими родителями, встреча прошла в почти полном молчании, родители вызнали, что Марина из глубинки, и почему-то решили, что она лимитчица, хотя Марина нисколько бы не пожалела, если бы весь Свердловск провалился в тартарары, чтобы у Свердловской области не было бы

никакого центра, а только маленькие деревеньки. Она так хотела домой, что готова была на все, чтобы отвязаться уже от этого института и этих сокурсников, она планировала, если что, перевестись как-нибудь в Нижний Тагил, где у нее жил дядя, и все в Тагиле казалось как-то проще, нужен был только какой-нибудь повод, такой, чтобы мать уже не думала отправлять ее по стезе английского языка, но Марина не знала, какой это должен был быть повод.

 

Она еще как-то пыталась вырулить создавшееся положение в сторону провинции, она осторожно спрашивала Сашу, не хочет ли он отправиться с ней в Невьянск по окончании театрального училища, он смог бы вести там театральный кружок, но у Саши были какие-то свои планы насчет будущей их семейной жизни. «У тебя, что ли, жить? – прямо поинтересовалась Марина. – Так меня твоя мать живьем съест. Это если ты к нам поедешь, тебя будут обхаживать, как падишаха, потому что ты и актер, и не пьешь и не куришь». «Ты просто не знаешь мою маму, – возразил Саша, – это прекрасный, добрейшей души человек. Вы обязательно подружитесь». Марина очень сильно сомневалась на этот счет. Мать Саши была копией Марининой мамы, то есть тоже считала, что Марина ничего не понимает в жизни и что она лучше знает, как надо, но если собственной матери это еще было как-то простительно, то терпеть это отношение от людей совершенно чужих Марина не собиралась. Она хотела создать семью с нуля, чтобы никто не советовал ей, что делать с мужем, как пеленать ребенка, чем его кормить, как его воспитывать, ради этого она готова была на что угодно, даже вовсе пропасть из вида родственников и друзей, только слать иногда деньги матери, чтобы совсем уже не замучила совесть. Марина не представляла, как это можно сделать в СССР, где найти такого жениха, чтобы он был и молод, и чтобы у него была квартира или хотя бы комната в общежитии, и родственники его были как можно дальше, и ее родственники были где-нибудь на отшибе, чтобы знать о них – и не более того. Она любила только младшего брата, но он в ее воображении как-то не отдалялся никуда, когда она в своих фантазиях сбегала в соседнюю республику, все равно как-то знал о ней и жил рядом, буквально в соседнем городе.

 

Из-за того, что мать работала уборщицей при ЖКХ и горсовете, младший брат не смог доучиться до десятого класса и пошел в ПТУ. «Нету у меня денег, чтобы вас обоих в институты послать», – сказала мать категорически. Мать у Марины вообще была удивительной женщиной, перед соседями она выставила себя буквально жертвой того, что Марина пошла в ВУЗ, расписывала, как недоедает, как впахивает на двух работах, чтобы у Марины что-то было вдали от семьи, а в это время Марина жила, в общем-то, на одну стипендию, и только недавно на нее могли свалиться эти вот деньги за роль Снегурочки, а еще она репетировала по английскому языку местного школьника – ровесника ее брата.

 

Эти вот репетиции выросли для Марины словно из-под земли, и сколько она не допытывалась у Игоря (так звали школьника), кто вообще дал ему телефонный номер общежития, кто подсказал искать именно Марину, – тот молчал как партизан и только улыбался своей замечательной ехидной улыбкой, которая ему почему-то шла. Если бы не эти репетиции, Марина так бы и питалась одними макаронами с растительным маслом или хлебом с чаем, а тут она могла позволить себе немного колбасы и могла даже отсылать по нескольку рублей домой.

 

Раз в неделю, где-то с октября, Марина ездила на окраину города, на конечную остановку трамвая, где в одной из квартир страшного, черного от времени двухэтажного дома жил Игорь. Марине казалось, что Игорь живет один, потому что никогда не заставала родителей, чтобы похвалить их сына за усидчивость и старание. Она бы, кстати, не удивилась, если бы узнала, что Игорь правда живет один – был он какой-то весь самодостаточный, будто никто ему особо и не был нужен, чтобы существовать в маленькой светлой комнатке, пахшей клейстером, с квадратным окошком, открывающимся на тоскливое поле, полное покосившихся камней. Марине казалось, что Игорь вовсе не живет здесь – не толкается на общей кухне, не спит на раздвижном диванчике, таком старом, что сдвинуть его обратно было уже невозможно, – а существует в этой комнатке, как в декорациях фильма, потому что комнатка и казалась старательной декорацией какого-то телеспектакля, когда они занимались, Марине чудилось, что четвертая стена с проемом двери – исчезает, она видела их как бы со стороны зрительного зала или экрана телевизора (дома, кстати, у Марины телевизора не было – не на что было его купить, было только радио, в то время как появлялись уже телевизоры цветные, но о них шла дурная слава, как об очень частой причине пожаров). У Игоря тоже не было телевизора, только радио, по этому радио играла почему-то только тихая, печальная музыка, не перемежавшаяся ни новостями с полей и коровников, ни радиопостановками классиков литературы.

 

Даже свое обучение английскому языку Игорь будто изображал, играл, что не знает английского, потому что когда слушал объяснения Марины, то как-то странно улыбался, будто сдерживал смех.

 

Сначала Марина вообще не поверила, что Игорю семнадцать лет, он выглядел очень взрослым, почти как мужчина, у него и бритая щетина была, как у взрослого мужчины. Игорь объяснил эту щетину наследственностью и тем, что у него темные волосы. Марину как бы удовлетворило это объяснение, потому что у штангиста тоже была довольно взрослая морда, штангист говорил, что бреется с пятнадцати лет, иначе бы оброс бородой, как басмач, кроме того, если бы не это объяснение, не эта вера в объяснение, то Марине трудно было бы объяснить самой себе, что она делает раз в неделю с незнакомым мужчиной, который выдает себя за мальчика, зачем она к нему катается. Однажды вечером, когда Игорь сидел и его лицо освещено было только настольной лампой, Марина настолько убедилась в своих опасениях, настолько серьезным и взрослым лицом сорокалетнего мужчины было лицо Игоря, что она с трудом сразу же не вышла из комнаты, чтобы потом не возвращаться.

 

Только допущением в том, что Игорь вовсе не был школьником, что это мог оказаться взрослый мужчина, играющий в какие-то свои игрушки, и объясняла для себя Марина то, что переспала с Игорем, не могла же она, в самом деле, завалить в постель школьника, не совсем же она была сумасшедшая, чтобы спать с ровесником своего брата. (Так она думала, выискивая себе оправдание в их стремительном шатании дивана с оглядкой на дверь и ситцевые занавесочки окна. ) Причем они оба, похоже, чувствовали себя виноватыми в содеянном, и теперь уже и Марина втянулась в своеобразные игрища Игоря, изображавшего жизнь в деревянном домике, где соседи громко топали по коридору, где слышно было, как шумит на кухне вода и гремит посуда; только если Игорь изображал, что живет в доме, то Марина изображала, что ничего не было, что она как была репетитором, так им и осталась.

 

Она не спрашивала, кем хочет стать Игорь, для чего ему нужен английский, она хотела бы такого мужа, как Игорь, если бы он действительно был постарше, но портить ему такому жизнь браком с ней она не хотела. Если Сашу она воспринимала, несмотря на все его заскоки, хотя бы каким-то женихом, то мысль, что Игорь может познакомиться с ее матерью, была для нее ужасна.

 

Между тем повод для брака нарисовывался очевидный. У Марины пропали месячные. Она почему-то встретила этот факт с облегчением, она не любила возиться со всеми этими заскорузлыми тряпками и ватой в трусах, она решила, что может, наконец, пожить спокойно, будто это не беременность, а просто вот такой подарок к Новому году от матери природы. Марина не любила детей и собиралась со спокойной душой делать аборт, никого не ставя в известность об этом, хотя, скорее всего, весть из больницы все равно каким-нибудь образом долетит до института, может, ее даже пожурят, может, однокурсницы будут считать этакой шлюхой, которая спит с кем попало, проведут собрание, на котором, не говоря имен, будут увещевать девушек и юношей вести себя осторожнее, не поддаваться соблазнам большого города. Под это дело был у нее даже некий смутный план возвращения домой в виде блудной дочери. Непременно будет скандал, непременно мать будет вызнавать, кто отец, чтобы испортить жизнь этому кобелю, будет семейный совет из различных родственников, охочих до подробностей за неимением других развлечений, двоюродная сестра матери будет ставить в пример свою дочку, завязавшую с алкоголем и ставшую поварихой «и – ничего, всяк сверчок знай свой шесток, нечего в интеллигенцию подаваться, только и научат там, как нос от родных воротить». Только чтобы посмотреть на этот спектакль, Марина готова была еще раз переспать с Игорем, если бы беременность оказалась ложной. (Да и не только поэтому, Марина на каждом свидании с Сашей мысленно раздевала его догола, но даже в воображении он казался жалок, даже теплые зимние штаны не могли скрыть кривизну Сашиных ног, Марина представляла, как смотрятся его кривые ножки в темных сатиновых трусах до колена – и ей становилось дурно, вот штангист был ничего себе. )

 

Чем был хорош Саша, так это друзьями. Когда Марина стала кататься на репетиции в клуб, где должны были проходить елки, она почувствовала себя другим человеком, ей стало жалко, что она не крутится в компании этих людей постоянно. Ее роль заключалась в том только, чтобы выйти и сказать пару фраз, раззадорить детей на то, чтобы они стали просить елочку зажечься, но Марина все равно приходила на репетиции спектакля и каждый раз смотрела его целиком, причем с каждым разом он нравился ей все больше и больше. Она хотела даже, чтобы не было никаких костюмов, в которые должны были нарядиться актеры, чтобы детям показали не сам спектакль, а его репетицию, потому что процесс репетиции был гораздо занимательнее самой новогодней пьески. Прекрасна была условность, в которую актеры должны были вживаться. Исполнитель роли снеговика – Гера, а вернее – Герман (как Титов) все не мог дождаться своего костюма, избушку Бабы-Яги не рисковали втаскивать на сцену, где, кроме новогоднего спектакля, репетировали еще несколько коллективов, поэтому Гера говорил: «Я такой вот вроде снеговик, здесь вроде будет стоять избушка, потом пенек, вот тут лес». Это было почему-то очень смешно, Марина не сдерживала смеха, и актеры, слыша этот смех, входили в раж, пытаясь тащить на себя единственного пока зрителя. Марину сводили в холодное, огромное помещение, где хранились запасы декораций, и показали избушку и пенек, валяющиеся среди канделябров, фанерного макета кремля, портрета Ленина в три человеческих роста, нечеловеческих размеров октябрятской звездочки и массы другого хлама, который был хламом, пока не нужен был в спектакле. Выходя из помещения с декорациями, Марина споткнулась о фанерный костер.

 

Саша не был главный в этой компании новогодних персонажей, главным был пионер-хулиган Лида, она этот спектакль и режиссировала, но Саша был все-таки не последним человеком в этом клубе, потому что именно его родство с директором клуба позволило им играть эти елки. Именно на репетициях Марина поняла, что Саша, пускай и неказист, но актер – что надо. В костюме Деда Мороза он просто преображался, Марина просто не могла поверить, что Дед Мороз и Саша – это один и тот же человек. В костюме Деда Мороза Саша становился именно солидным пожилым человеком, даже голос его менялся до неузнаваемости, откуда только брались эти низкие нотки в этом курином горлышке, было непостижимо. Марина даже заробела, когда увидела это преображение впервые. Марина жалела, что нет у нее актерского таланта, ей хотелось именно к этим людям, немного сумасшедшим, совершенно каким-то безобидно эгоистичным и себялюбивым, чтобы всегда быть с ними, а не только на время этой случайной шабашки.

 

Во время первого выхода к елке Марину колотило сильнее, чем на вступительных экзаменах, ей казалось, что она настолько неправдоподобная Снегурочка, что дети сразу разоблачат ее и начнут звать Снегурочку настоящую, но когда первая елка кончилась, актеры стали обнимать ее и радоваться, что с ними она, стали говорить, что не ожидали, что у нее получится. Может, они просто играли эту радость, но даже от этой наигранной радости Марине было хорошо, как от настоящей.

 

В декабре была масса событий, причем они совершенно потом перемешались в ее памяти. Марина успела закрыть сессию, отказаться от участия в очередных соревнованиях по причине болезни, пообещала справку местным спортивным функционером, но каждый раз говорила, что забыла сходить к врачу, за этот отказ кататься на лыжах и за желание заработать на елках ее пропесочили на комсомольском собрании, показав Марине опять же своеобразную репетицию того, что будет происходить с ней дома, когда она вернется, пропали месячные – и это было неплохо, но зато появились приступы внезапной тошноты – и это было не очень хорошо, трудно было объяснять соседке по комнате ее частые побеги в туалет (соседка вроде бы что-то заподозрила, но пока молчала со своими подозрениями, или была просто еще наивна, потому что была заучкой). Марине нравилось это стояние, как бы завязка очередного этапа ее жизни, похожее на стояние над пропастью, пока остальные уговаривают ее не сигать со скалы, объясняют, что жизнь не так уж плоха.

 

Второе утро ее спектаклей приходилось на воскресенье и началось одновременно с приступа тошноты и number one, так что Марина не знала даже, что выбрать. Затем она долго стояла в общажном душе – единственном месте в Свердловске, где ей нравилось по-настоящему, поскольку дома такого не было, была баня или городская или своя, которую нужно было нагревать, протапливать, мыться, пытаясь не задеть стену (баня топилась по-черному). В душе она сравнивала себя с другими студентками и нравилась сама себе – просто некоторые девушки были волосаты буквально как парни, другие – наоборот, были какие-то недоразвитые, недокормленные, какие-то несчастные в своей скупой наготе.

 

Завтракать Марина не стала, чтобы ее не вывернуло где-нибудь по дороге до клуба, который находился, правда, всего в двух остановках, но мало ли, если припрет в троллейбусе – приятного мало. При этом есть ей хотелось ужас как, ее утешало только то, что Саша, скорее всего, будет раздавать конфеты из своего мешка Деда Мороза – если мысль о макаронах со сливочным маслом вызывала этим утром в Марине отвращение, то мысль о конфетах, особенно шоколадных – была очень заманчива.

 

Саша, кстати, оказался Дедом Морозом со стажем – он играл его, еще не будучи студентом, когда тетя припахала его вместо другого, штатного Деда Мороза, ушедшего в запой. Саша говорил, что в роли Деда Мороза на самом-то деле нет ничего сложного, главное, говорить с детьми таким голосом, будто собираешься их сожрать, и быть поосторожнее с посохом в толпе детей, иначе можно разбить кому-нибудь нос или выбить зуб.

 

Чтобы перебить голод, Марина покурила по пути до клуба, а потом еще на крыльце служебного входа, пока она дымила, успели подойти Снеговик и Лида и присоединились к ней. Когда Марина стала крутиться с актерами, курить ей стало гораздо проще, потому что студентки ее факультета считали почему-то курение прерогативой мужчин и, видя курящую девушку, не забывали вставить фразу о том, что целовать курильщицу – все равно что целовать пепельницу. (Имелась в виду пепельница на лестничной площадке – пустая банка масляной краски, ставшая пепельницей, наверно, еще со времен постройки общежития, как не раньше. ) Актеры стали невежливо обсуждать дела, касавшиеся только их самих, чьи-то курсы, курсы какого-то преподавателя, выгодно отличавшиеся от курсов другого, убедительность и неубедительность актеров в последнем спектакле, на который ходили вместе, а Марина не ходила. Лида после того, как закончит училище, собиралась поставить «Чайку» совсем не так, как ее представляли до этого, у нее был сумасшедший план с каким-то тюлем, подвешенным в темноте и подсвеченным огоньками. Лида сокрушалась, что не может сыграть все сама, одна, так бы получился по-настоящему фантастический спектакль, потому что она знает, как надо. Снеговик если и обижался на эти слова, то не подавал виду. В ответ он говорил, что никто не даст ей сразу ставить то, что она хочет, скорее всего, придется ставить каких-нибудь «Сталеваров», а Лида соглашалась с ним, но утверждала, что ставить «Сталеваров» – это конец. «Прикинь, “Лолиту” поставить, с какой-нибудь пятиклассницей в главной роли, – сказала Лида, – и объяснить пионерке, что она играет». Гера, давясь смехом, все же с опаской начал показывать на Марину глазами. Здесь Марина спокойно могла выдохнуть дым в лицо Гере и сказать, что она читала «Лолиту» на английском, но ей больше понравился «Дар» и «Защита Лужина», написанные на русском, однако она сдержалась. По институту вообще ходила куча всякого самиздата, все, шушукаясь, передавали его друг другу под большим секретом, причем литература эта не становилась лучше от того, что была запретна, у Марины сложилось впечатление, что не будь это запрещено – это вообще никого бы не заинтересовало, из всех фамилий запрещенных авторов Марине особенно запомнились только вот Набоков, который был очень изобретателен в своем письме, и Довлатов, чьи книжки ей нравились безоговорочно, за Довлатова Марине было даже обидно, непонятно, кого он мог так обидеть своим письмом, чтобы попасть под запрет.

 

Незаметно появился Саша, вот буквально на секунду Марина задумалась о чем-то неопределенном, заложившим вату в ее слух, так что разговор Геры и Лиды отступил на задний план, за шорох некоего мысленного тихого снегопада в ее голове, а Саша уже стоял рядом и тоже курил, радостно чему-то улыбаясь. «Еще час на все про все, а детей уже полон клуб», – сказал он.

 

Они зашли внутрь, затем по сумрачному лестничному пролету взошли на второй этаж и полезли в гримерку, причем у Саши была своя гримерка, тетя сделала его материально ответственным за мешок с конфетами, тот, что был при нем во время представления, Саше приходилось беречь этот мешок от других артистов, а особенно от танцевального коллектива, изображавшего метель, точнее, снежинки (пять штук), эти пять девочек лет десяти ели сладости как не в себя, из той же компании была юная актриса, игравшая отличницу, противостоящую снеговику, Бабе-Яге и двоечнику, эта девочка тоже ела конфеты со страшной силой, отъедаясь будто на несколько лет вперед. Звери и Баба-Яга, к счастью, были взрослые, конфеты им были нужны, только чтобы закусить портвешок после представления.

 

Пионерка была единственным персонажем, которому не нужно было переодеваться перед представлением – она просто приходила в гримерку, снимала пальто и оп – была уже в школьной форме, тихо сидела в углу и скучала, теребя края белого передника и поправляя банты на голове. Марине были слегка непонятны эти костюмы пионерки и хулигана (хулиган тоже был в школьной форме), непонятно, какого лешего дети делают в зимнем лесу в школьной форме. Когда Марина озвучила эту мысль, Медведь сказал ей, что она бы еще удивилась тому, что дети со зверями разговаривают. Вообще, девочка скучала в компании взрослых, а к снежинкам ее не отпускали, потому что боялись, что она куда-нибудь затеряется без присмотра. Девочка оживлялась только ближе ко времени, когда на лицо ей должны были наносить грим, точнее, сначала вазелин, а потом грим, чтобы грим потом можно было легко стереть ваткой, девочка с удовольствием смотрела, как преображается ее лицо, хотя наносили ей только нездоровый румянец на щеки и слегка подкрашивали губы (этим занималась Лида и дымила «Примой» в уголке рта, хотели делегировать эту обязанность еще и Марине, но она категорически не любила детей, даже прикасаться к ним ей было противно, дрожь отвращения пробегала где-то внутри нее, когда дети брали ее за руки во время хоровода).

 

Табачный дым в гримерке стоял столбом, девочку не зря гримировали румянами, потому что, скорее всего, она выходила бы тогда на сцену с лицом зеленоватого цвета. Поэтому наряд Снегурочки был закрыт в шкафу на первом этаже – звери, пионерка, хулиган, Баба-Яга, снеговик если и шарахались по сцене, воняя табачным дымом, – юным зрителям это было незаметно, а вот Снегурочке и Деду Морозу выходить к детям с таким запахом было не очень удобно, вернее, даже Деду Морозу еще это было бы как-то простительно, а вот Снегурочке – не совсем. В этой же комнатке, где был запрятан наряд Снегурочки, стоял еще телефон, и Марину слегка глодало желание позвонить в Невьянск, только было не совсем удобно пользоваться межгородом за чужой счет, кроме того, дома у Марины телефона не было, был он только в тех местах, где мама мыла полы, и Марине было неизвестно, позовут маму к телефону или нет, и вообще, будет ли она там в выходные. Этот звонок нужен был ей скорее для успокоения совести, ей самой нужно было знать, что она звонила близким накануне Нового года, а дозвонилась или нет – дело десятое.

 

Марина постучалась в гримерку к Саше, надеясь, что он откажет ей в этом звонке, но он только выпучил глаза и стал убеждать, что, конечно, надо позвонить маме, как без этого, а со своей теткой он как-нибудь потом разберется.

 

Марина походила по клубу, потому что у нее еще была масса времени до выхода – пока все соберутся, пока отыграют спектакль, Марина ушла подальше от шума фойе (этого шума хватало, чтобы достигнуть второго этажа), постояла на площадке этажа четвертого, прогулялась по четвертому этажу и вышла во что-то вроде холла, там было большое окно во всю стену, пыльные пальмы чередовались с красными креслами. Непонятно, для кого был этот холл, отделанный гранитом, – вокруг были только двери с фамилиями и инициалами на табличках, висело за одной из пальм расписание различных секций, откуда Марина узнала, что в клубе есть даже кружок авиамоделирования под руководством Мешкова А. Д. и кружок туризма с двумя руководителями – мужчиной и женщиной.

 

До того как Марина стала бегать на лыжах, а это получилось у нее не сразу – в начальной школе она не вылезала из троек по физкультуре, а лыжи были ее отдельной мукой, – она ходила на кружок макраме и кружок рисования, если с рисованием было все понятно, бессмысленно и просто – тащи на занятие сухие краски, не желающие растворяться кисточкой, карандаши, ломающиеся в самый неподходящий момент, и рисуй, что тебе дали срисовать, веточку ли с дерева, восковое яблоко, восковую грушу, – то макраме оказалось забавным занятием, за короткое время как бы озаренная плетением, Марина переплела дома все, до чего хватало рук – цветочные горшки, подушки, сплела несколько ковриков из цветных тряпочек, похожую на паутину скатерть на журнальный столик, начала уже выплетать некую цветочную композицию и внезапно охладела и к плетению и к рисованию, стала просто шататься по улицам с подружками или сидеть дома за книгами. Что до помощи матери с младшим братом или на ее работе – это было само собой. Марина просто не поняла, что это был за внезапный приступ созидания в ее детстве и почему ее от этого приступа внезапно отпустило, и мать потом долго ругалась за то, что она бросила плетение и рисование («вся в папашу своего»). Будто какая-то сила просто взяла и отменила все ее увлечения, пустила их по другому руслу, будто у силы этой было некое предчувствие Марининого будущего.

 

Взять того же младшего брата, он научился читать сам, в пять лет, и если сначала мать всюду хвасталась сыном, как смышленой немецкой овчаркой, выполняющей все команды, то когда брат стал старше, она уже говорила с раздражением: «Все книжечки свои читаешь». В увлечении брата чтением, бессмысленным и всеядным, действительно было что-то нездоровое, Марину это чтение тоже раздражало, оно превращало брата в одного из местных чудаков, пытающихся казаться умнее, чем они есть на самом деле. Ничто не могло спасти брата от Невьянска и массы других городов и поселков. Куда бы брат ни подался, он все равно оставался бы чудаком с массой бессмысленных знаний в голове. Иногда она с ужасом ловила себя на мысли, что лучше бы брат и умер еще дошкольником, только-только научившимся читать, потому что дальше дошкольного возраста его любовь к чтению только отпугивала или, что еще хуже, забавила людей – и одноклассников и учителей. В местах, где даже учитель литературы должен был рубить дрова и посылать подальше местных работяг, – чтение было не нужным навыком, а обузой.

 

С четвертого этажа Марина снова спустилась в гримерку, взяла ключ от комнаты с телефоном из кармана своего пальто (на ключе висела бумажная бирка с номером кабинета), спустилась еще раз, отворила кабинет, причем звуки движения ключа в замке отчетливо разносило по пустынному коридору, и звуки эти смешивались с гомоном из фойе.

 

Она села на скрипучий стульчик, подвинула к себе телефон и долго сидела, не решаясь повертеть диск и заказать междугородний разговор. Что могла сказать мать? Мать всегда жаловалась. Всегда мать была бедная и несчастная, все ее обижали – и Марина, родственники и начальство, как бы ни было плохо Марине, матери всегда было гораздо хуже. Марина однажды попала в больницу с аппендицитом, классе в пятом, мать пришла ее навестить только затем, чтобы пожаловаться, что на нее накричали на работе за то, что она пришла слегка подвыпивши, а она устает, имеет право расслабиться, она и в больницу пришла слегка навеселе, дала Марине яблоко, выговорилась, даже не спросив, как Марина себя чувствует, – и свинтила.

 

Успокоив себя мыслью, что матери, скорее всего, нет в горсовете, Марина набрала номер оператора – женщины с таким торопливым и раздраженным голосом, будто работала она, сидя на шиле. Вообще, это было странно – и врачи, и продавцы, и операторы телефонных станций, и уборщицы – все были всегда раздражены, и всегда Марине казалось, что у них есть некое дело, от которого Марина их отрывает, будто в подсобке у них стояло фортепьяно и им нужно дописывать сонату, и это их основная обязанность, а работа в магазине или на телефоне – очень замороченное профкомовское поручение от союза композиторов. Оператор сказала ждать звонка, и Марина стала ждать, глядя в окно, где видно было только поле, обнесенное деревянным забором, составленным как бы из букв «Н», плотно прижатых друг к другу, из снега огрызки прошлогодней травы, и было видно, что их кренит сплошным ветром.

 

Мать оказалась в горсовете, в горсовете вообще оказалось множество народу в воскресенье, потому что там тоже готовили какую-то свою елку, поэтому матери предложили выйти в это воскресенье, а потом добрать выходной каким-нибудь другим днем. Мать сразу же стала страдать по этому поводу, принялась говорить, что никакого выходного ей не дадут, скажут, что это была ее общественная обязанность – убрать за всеми, когда закончатся приготовления к елке, а потом еще нужно будет убирать, когда елка закончится. «Они ведь хлопушек натащили и серпантина, – жаловалась мать, – это потом надо будет выметать просто ведрами отовсюду, и ведь зима – откуда столько грязи натаскивают – непонятно». «Ну так копоть всякая оседает на снегу, а потом затаскивается», – сказала Марина. Пока Марины не было дома, мать успела сойтись с каким-то мужиком, Марина бы внутренне возмутилась этому, но она и сама, пока была далеко от Невьянска, успела сойтись с мужиком (если Сашу можно было так назвать), да еще и не с одним (если мужиком считать Игоря), поэтому раздражение по поводу очередного собутыльника матери было не таким сильным, ей грустно только было за брата, живущего в этом кромешном дыму ежедневных материнских попоек.

 

Марина спросила, как там брат, и мать тут же стала жаловаться на брата, что он грубит и ей и ее мужчине, что когда у нее разболелась голова и она попросила сходить брата за анальгином, он зачем-то накупил аспирина на шесть рублей, она не понимала, кто выдал подростку такую гору лекарств, должны же были как-то проконтролировать, мало ли, вдруг подросток хочет отравиться или еще что-нибудь, кроме того – шесть рублей – это огромные деньги, на них можно было что-нибудь полезное купить. Пока мать жаловалась, кто-то зашел в кабинет и встал у Марины за спиной, Марина решила, что это Саша проверяет, не слишком ли много времени занимает Марина телефон. Марина решила не оборачиваться – если нужно будет, Саша и так даст знать, что она увлеклась, и начнет вздыхать, как в те моменты, когда она предлагала переехать в Невьянск и жить там.

 

«Да? – рассмеялась Марина, пытаясь перевести грубый поступок брата в шутку. – Вот прямо на шесть рублей и накупил? Зато на всю жизнь теперь хватит».

 

Мать заголосила, что, конечно, хватит, потому что ей самой уже недолго осталось с такими детьми, стала плакаться, что не вынесет этого, что скорее бы уже брата призвали в армию, потому что он стал очень часто огрызаться и слишком много ест, а кроме того, собрался в институт после армии, что собирается быть физиком или математиком, хотя в школе и по физике и по математике у него были тройки, да и в училище тоже. «Толку-то, что он читает? Никакого толку нет, одной только какой-то ерундой голова забита. Инженером хочет быть, а какой из него инженер? » Марине стало приятно слушать эти материнские стоны, приятно было осознавать, что брат не дает матери спокойно спиваться, а устраивает этакий аттракцион взросления. «Ничего, я вам тоже скоро устрою встряску», – злорадно подумала Марина, но на словах стала успокаивать мать, говорить, что он, может, не на инженера пойдет, а займется литературой, через это найдет девушку, каких на филфаке просто море. «Да это разве нормальная работа для мужика? » – стала возмущаться мать. У матери странные были представления о мужской работе – мужчины должны были водить трактора, бить по железу молотом, таскать тяжести или быть начальниками, орущими на подчиненных, а вот если мужчина копался в бумажках, то это было для нее странно, таких мужчин она считала инвалидами, потому что только инвалидностью могла она себе объяснить это нежелание кататься на тракторе, бить по железу и орать, мужчина, как себе представляла мать, должен был приходить с работы в грязи с головы до ног, иначе это была не работа, а пустое, бесполезное времяпровождение.

 

Мать принялась жаловаться на соседей, которые назаводили собак, в то время когда и людям жрать нечего (лучше бы ребенка из детского дома взяли), что собаки мешают спать, а ей рано на работу, и ее мужчине тоже рано на работу, и сыну рано на учебу, а собаки лают и за стеной и за забором. Мужчина у матери оказался семейным, и мать обижалась на его жену, которая ходила жаловаться и на мать и на своего мужа куда только можно и поносила мать среди соседей, и несколько раз приходила уже скандалить к ним домой, так что мужчина этот однажды не выдержал и выгнал жену из дома тумаками. «Он вообще суровый, ууух», – этим уханьем мать показала свой первобытный восторг перед мужчиной. В этом и была проблема и матери и Марины, им нужен был кто-то брутальный, другое дело, что кто-то брутальный – семьянин так себе, но это было что-то биологическое, некий посыл из тех времен, когда нужно было без раздумий бить дубиной. Из продолжавшихся жалоб Марина узнала, что новый мужик пытался подзатыльником поучить брата не грубить, за что сразу же заработал от брата бутылкой промеж глаз и обещание, что при следующей попытке помахать руками дома его будут ждать несколько ПТУшников. Мужик поскандалил, заявляя, дескать, что ему сделают несколько сопляков, но поунял свою прыть.

 

После семейных неурядиц мать снова ударилась в жалобы на начальство, как ей говорят, что она плохо моет, как грозят уволить, хотя как они уволят мать-одиночку, как не устают напоминать, что нужно следить не только за порядком вокруг, но еще и за своим внешним видом (а как тут уследишь, доченька, когда столько работы? ).

 

Тут в вытье матери вмешалась телефонистка и спросила, будут ли они продлевать разговор. Марина сказала, что разговор продлевать не нужно, что ей хватило, в принципе, этого разговора.

 

Она устало положила трубку, которая, она только сейчас заметила, пахла чьим-то чужим дыханием, дыханием множества клубных работников, сопевших в эту трубку, ей стало противно, что она касалась этой трубки лицом и рукой. Облегчения от того, что разговор закончен, хватило Марине, чтобы тут же забыть об этом и с удовольствием потянуться. Когда она потягивалась, стул от ее движений захрустел, будто она была тяжелее – весила килограммов на пятьдесят больше. Марина подумала, что Саша должен как-то пошутить по этому поводу, мысль ее, как и она сама, потянулась совершенно в разные стороны, она подумала, как будет отвечать на шутку Саши, и подумала еще, что, правда, скоро станет гораздо массивнее. С полуулыбкой поворачиваясь к двери, она готовилась поблагодарить Сашу за разрешение позвонить, но первое, что увидела – это суровые глаза маленького мальчика, смотревшие на нее с упреком.

 

Мальчик так был похож на Игоря своим серьезным видом, всей своей мрачностью, даже прическа была у него такая же, как у Игоря – подобие короткой челки, зачесанной влево, и подбородок выдавался чуть вперед, так что Марина решила, что это мать Игоря, материализовавшись наконец, пришла разбираться с Мариной под руку с другим своим сыном. Марина вскочила и от неожиданности, что это не Саша, и от того, что, кажется, назревал скандал. Удивляло только то, что женщина была немногим старше Марины и быть матерью Игоря просто не могла, если не допускать только, что родила его лет в десять. Это была, в принципе, миленькая, полноватая женщина в голубоватом платье с блестками и меховой шапке (гардеробу меховые шапки не доверяли) и с кошелечком в руке, свободной от сына. В принципе, это могла быть старшая сестра Игоря, приволокшаяся сказать, чтобы Марина от Игоря отстала, потому что он слишком юн еще, чтобы становиться женихом такой кобыле, как студентка из Невьянска.

 

Марина заметила, что в комнате почему-то пахнет духами и винегретом, причем если запах винегрета был Марине приятен, то от запаха духов на Марину накатили внезапный жар и тошнота.

 

Мальчика нарядили в костюм хоккеиста, на нем была такая же красная кофта с белой полосой вдоль подола, только шлема нигде не было видно, Марина решила, что со шлемом где-нибудь в коридоре ошивается отец ребенка, чуждый, как многие мужчины, всяким женским разбирательствам. Ребенок был в костюме, и тем было удивительнее для Марины, что женщина начала с вопроса как раз про костюмы, а не про Игоря. Марина растерялась и решила, что у женщины есть еще один ребенок, которому костюма не досталось, но с облегчением поняла, что про Игоря вообще речи не зайдет, что сходство Игоря и мальчика – случайно, и все равно напор женщины, требовавшей костюмов, поставил Марину в тупик, она беспомощно блеяла под этим напором, не особо слыша, как женщина ей грубит. С трудом Марине удалось выпроводить вредную тетку и ее чадо вон, женщина вывела ребенка и демонстративно хлопнула дверью.

 

«Вот дура», – подумала Марина одновременно и про себя и про женщину.

 

Она посидела, приходя в себя после этого небольшого скандала, поглазела по сторонам, на окружавшие ее со всех сторон шкафы с бумажными папками, перебралась на подоконник и посидела там, надеясь, что Саша придет навестить ее перед представлением, чтобы можно было рассказать, какие вредные иногда бывают посетители клуба, он, может быть, стравил бы ей несколько баек из своей жизни Деда Мороза. Сашу она так и не дождалась, потому что он, по его словам, «вживался в роль», а на самом деле – неизвестно, что он там делал у себя в гримерке.

 

Марина поднялась на второй этаж, чтобы стрельнуть у Лиды папиросу, но ни Лиды, ни Геры, ни пионерки – никого не было в комнатке с зеркалами и лампочками, лежал только полупустой портсигар кого-то из парней. Марина взяла оттуда папиросу, спички, вышла без пальто на пустое крыльцо служебного входа и, борясь с приступами тошноты от воспоминаний о духах вредной женщины, выкурила эту папиросу, а потом долго стояла, заранее переваривая приключения, что предстояли ей после новогодних праздников. На крыльце она стояла так долго, что перестала чувствовать пальцы на руках и ногах, пока на крыльце этом ее не отыскал Саша. «Вот ты где, давай быстрее, спектакль кончился, сейчас наша часть», – сказал он.

 

Вероятность того, что мальчика вредной женщины поставят в хороводе рядом с ней, была крайне мала, но девочки в белых платьях будто специально протолкали этого мальчика к ней. Слева за нее держался заяц неопределенного пола, его ладонь была прохладна, когда же мальчик вредной женщины взял ее за руку, Марина едва не вскрикнула от жара, который исходил от его руки, на мгновение ей показалось, что вместо руки ребенка ей подсунули рукоятку горячей сковороды. Она с облегчением отпустила руку этого мальчика, когда все спели новогоднюю песню и обошли несколько раз вокруг елки, а мальчик всю дорогу смотрел на нее внимательными глазами, будто проверяя, больно ей от его жара – или нет. Еще его рука казалась липкой.

 

После представление Марина первым делом побежала в туалет, и ее долго тошнило, она стала смывать липкость детской руки со своей ладони. «Аборт, – думала она. – На хер все это, только аборт». Ей казалось, что от ее руки все еще пахнет этим ребенком, но чем сильнее она отмывала руку, тем сильнее становился этот невыносимо тоскливый детский запах.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.