|
|||
ЧУДОВИЩА. ЖИДКИЙ КИСЛОРОДЧУДОВИЩА
Посреди ночи меня разбудил свет. Я приподнялся на локте, заслонив другой рукой глаза. Хари, завернувшись в простыню, сидела в ногах кровати, съежившись, с лицом, закрытым волосами. Плечи ее тряслись. Она беззвучно плакала. — Хари! Она съежилась еще сильней. — Что с тобой?.. Хари… Я сел на постели, еще не совсем проснувшись, постепенно освобождаясь от кошмара, который только что давил на меня. Девушка дрожала. Я обнял ее. Она оттолкнула меня локтем. — Любимая. — Не говори так. — Ну, Хари, что случилось? Я увидел ее мокрое, распухшее лицо. Большие детские слезы катились по щекам, блестели в ямочке на подбородке, капали на простыню. — Ты не любишь меня. — Что тебе пришло в голову? — Я слышала. Я почувствовал, что мое лицо застывает. — Что слышала? Ты не поняла, это был только… — Нет, нет. Ты говорил, что это не я. Чтобы уходила. Уходила. Ушла бы, но не могу. Я не знаю, что это. Хотела и не могу. Я такая… такая… мерзкая! — Детка!!! Я схватил ее, прижал к себе изо всех сил, целовал руки, мокрые соленые пальцы, повторял какие‑ то клятвы, заклинания, просил прощения, говорил, что это был только глупый, отвратительный сон. Понемногу она успокоилась, перестала плакать, повернула ко мне голову: — Нет, не говори этого, не нужно. Ты для меня не такой… — Я не такой! Это вырвалось у меня, как стон. — Да. Не любишь меня. Я все время чувствую это. Притворялась, что не замечаю. Думала, может, мне кажется… Нет. Ты ведешь себя… по‑ другому. Не принимаешь меня всерьез. Это, был сон, правда, но снилась‑ то тебе я. Ты называл меня по имени. Я тебе противна. Почему? Почему?! Я упал перед ней на колени, обнял ее ноги. — Детка… — Не хочу, чтобы ты так говорил. Не хочу, слышишь. Никакая я не детка. Я… Она разразилась рыданиями и упала лицом в постель. Я встал. От вентиляционных отверстий с тихим шорохом тянуло холодным воздухом. Меня начало знобить. Я накинул купальный халат, сел на кровати и дотронулся до ее плеча. — Хари, послушай. Я что‑ то тебе скажу. Скажу тебе правду… Она медленно приподнялась на руках и села. Я видел, как у нее на шее под тонкой кожей бьется жилка. Мое лицо снова одеревенело, и мне стало так холодно, как будто я стоял на морозе. В голове было совершенно пусто. — Правду? — переспросила она. — Святое слово? Я не сразу ответил, судорогой сжало горло. Это была наша старая клятва. Когда она произносилась, никто из нас не смел не только лгать, но и умолчать о чем‑ нибудь. Было время, когда мы мучились чрезмерной честностью, наивно считая, что это нас спасет. — Святое слово, — сказал я серьезно. — Хари… Она ждала. — Ты тоже изменилась. Мы все меняемся. Но я не это хотел сказать. Действительно, похоже… что по причине, которой мы оба точно не знаем… ты не можешь меня покинуть. Но это очень хорошо, потому что я тоже не могу тебя… — Крис! Я поднял Хари, завернутую в простыню, и начал ходить по комнате, укачивая ее. Она погладила меня по лицу. — Нет. Ты не изменился. Это я, — шепнула она. — Что со мной? Может быть, то?.. Она смотрела в черный пустой прямоугольник разбитой двери, обломки я вынес вечером на склад. «Надо будет повесить новую», — подумал я и посадил ее на кровать. — Ты когда‑ нибудь спишь? — спросил я, стоя над ней с опущенными руками. — Не знаю. — Как не знаешь? Подумай, дорогая. — Это, пожалуй, не настоящий сон. Может, я больна. Лежу так и думаю, и знаешь… Она опять задрожала. — Что? — спросил я шепотом, у меня срывался голос. — Это очень странные мысли. Не знаю, откуда они берутся. — Например? «Нужно быть спокойным, что бы я ни услышал», — подумал я и приготовился к ее словам, как к сильному удару. Она беспомощно покачала головой. — Это как‑ то так… вдруг… — Не понимаю? — Так, как будто не только во мне, но гораздо дальше, как‑ то… я не могу сказать. Для этого нет слов… — Это, наверное, сны, — бросил я как бы нехотя и вздохнул с облегчением. — А теперь погаси свет, и до утра у нас не будет никаких огорчений, а утром, если нам захочется, позаботимся о новых. Хорошо? Она протянула руку к выключателю, в комнате стало темно, я лег в остывшую постель и почувствовал тепло ее приближающегося дыхания. Обнял ее. — Сильнее, — шепнула она. И после долгого молчания: — Крис! — Что? — Люблю тебя. Мне хотелось кричать.
Утро было красным. Огромный солнечный диск стоял низко над горизонтом. У порога комнаты лежало письмо. Я разорвал конверт. Хари была в ванной, я слышал, как она напевала. Время от времени она выглядывала оттуда, облепленная мокрыми волосами. Я подошел к окну и прочитал:
«Кельвин, мы завязли. Сарториус за энергичные действия. Он верит, что ему удастся дестабилизировать нейтринные системы. Ему нужно для опытов некоторое количество плазмы как исходного материала. Предлагает, чтобы ты отправился на разведку и взял немного плазмы в контейнер. Поступай, как считаешь нужным, но поставь меня в известность о своем решении. У меня нет никакого мнения. Мне кажется, что у меня вообще ничего нет. Я хотел бы, чтобы ты сделал это только потому, что все‑ таки это будет движение вперед, хотя бы и мнимое. Иначе останется только позавидовать Г. Хорек. P. S. Не входи в радиостанцию. Это ты можешь для меня сделать. Лучше позвони».
У меня сжалось сердце, когда я читал это письмо. Я внимательно просмотрел его еще раз, разорвал и обрывки бросил в раковину. Потом начал искать комбинезон для Хари. Это было ужасно. Совсем как в прошлый раз. Но она ничего не знала, иначе не могла бы так обрадоваться, когда я сказал ей, что должен отправиться в небольшую разведку наружу и прошу ее меня сопровождать. Мы позавтракали в маленькой кухне (причем Хари снова с трудом проглотила несколько кусочков) и пошли в библиотеку. Я хотел просмотреть литературу, касающуюся проблем поля и нейтринных систем, прежде чем сделаю то, что хочет Сарториус. Я еще не знал, как за это взяться, но твердо решил контролировать его работу. Мне пришло в голову, что этот еще не существующий нейтринный аннигилятор мог бы освободить Снаута и Сарториуса, а я переждал бы «операцию» вместе с Хари где‑ нибудь снаружи, например в самолете. Некоторое время я работал у большого электронного каталога, задавая ему вопросы, на которые он либо отвечал, выбрасывая карточки с лаконичной надписью «отсутствует в библиографии», либо предлагал мне углубиться в такие джунгли специальных физических работ, что я не знал, что с этим делать. Мне как‑ то не хотелось покидать это большое круглое помещение с гладкими стенами, уставленное шкафами с множеством микрофильмов и электронных записей. Расположенная в самом центре Станции, библиотека не имела окон и была самым изолированным местом внутри стальной скорлупы. Кто знает, не потому ли мне было здесь так хорошо, несмотря на явный провал поисков. Я бродил по большому залу, пока не очутился перед огромным, достигающим потолка стеллажом, полным книг. Ценность этого собрания была весьма сомнительна. Скорее его держали здесь как дань памяти и уважения к пионерам соляристических исследований. На полках стояло около шестисот томов — вся классика предмета, начиная от монументальной, хотя в значительной мере уже устаревшей девятитомной монографии Гезе. Я снимал эти тома, от тяжести которых отвисала рука, и нехотя перелистывал, присев на ручку кресла, Хари тоже нашла себе какую‑ то книжку, через ее плечо я прочитал несколько строчек. Это была одна из немногих книг, принадлежавших первой экспедиции, может быть, даже когда‑ то собственность самого Гезе — «Межпланетный повар». Я ничего не сказал, видя, с каким вниманием Хари изучает кулинарные рецепты, приспособленные к жестким условиям космонавтики, и вернулся к книге, которая лежала у меня на коленях. Работа Гезе «Десять лет изучения Соляриса» вышла в серии «Соляриана», выпусками от четвертого до двенадцатого, в то время как сейчас они имеют четырехзначные номера. Гезе не обладал лишком большой фантазией, впрочем, эта черта может только повредить исследователю Соляриса. Нигде, пожалуй, воображение и умение быстро создавать гипотезы не становится так опасно. В конце концов на этой планете все возможно. Неправдоподобно звучащие описания форм, которые создает плазма, все‑ таки абсолютно точны, хотя и не поддаются проверке, так как океан очень редко повторяет свои эволюции. Того, кто наблюдает их впервые, они поражают главным образом загадочностью и громадностью. Если бы они проявлялись в более мелких масштабах, в какой‑ нибудь луже, их бы, наверное, признали за еще одну «выходку природы», проявление случайности и слепой игры сил. То, что посредственность и гениальность одинаково беспомощны перед неисчерпаемым разнообразием соляристических форм, также не облегчает общения с феноменами живого океана. Гезе не был ни тем, ни другим. Он был попросту классификатором‑ педантом, из тех, у кого за наружным спокойствием скрывается поглощающая всю жизнь неиссякаемая страсть к работе. До тех пор пока мог, он пользовался чисто описательным языком, а когда ему не хватало слов, помогал себе, создавая новые, часто неудачные, не соответствующие явлениям, которые описывал. Впрочем, никакие термины не воспроизводят того, что делается на Солярисе. Его «древовидные горы», его «длиннуши», «грибища», «мимоиды», «симметриады» и «асимметриады», «позвоночники» и «быстренники» звучат страшно искусственно, но дают некоторое представление о Солярисе даже тем, кто, кроме неясных фотографий и чрезвычайно несовершенных фильмов, ничего не видел. Разумеется, и этот добросовестный классификатор грешил многими нелепостями. Человек создает гипотезы всегда, даже если он очень осторожен, даже если совсем об этом не догадывается. Гезе считал, что «длиннуши» являются основной формой, и сопоставлял их с многократно увеличенными и нагроможденными приливными волнами земных морей. Впрочем, те, кто рылся в первом издании его произведения, знают, что первоначально он так и называл их «приливами», вдохновленный геоцентризмом, который был бы смешон, если бы не был так беспомощен. Ведь это — если уж искать аналогии на Земле — формации, своими размерами превосходящие Большой Колорадский каньон, смоделированные в массе, которая вверху имеет студенисто‑ пенистую консистенцию (впрочем, эта пена застывает в гигантские, легко ломающиеся фестоны, в кружева, с огромными ячейками, некоторым исследователям они даже представляются «скелетистыми наростами»), в глубине же переходит в субстанцию все более упругую, как напряженный мускул, но мускул, вскоре, на глубине полутора десятков метров, приобретающий твердость скалы, хотя и сохраняющий эластичность. Между натянутыми, как на хребте чудовища, перепонками, за которые цепляются «скелетики», тянется на расстоянии многих километров собственно «длиннуш» — существо с виду совершенно самостоятельное, похожее на какого‑ то колоссального питона, который обожрался целыми горами и теперь молча их переваривает, время от времени приводя свое сжатое по‑ рыбьему тело в медленные колебательные движения. Но так «длиннуш» выглядит только сверху, с борта летательного аппарата. Если же приблизиться к нему настолько, что обе «стены ущелья» вознесутся на сотни метров над самолетом, «туловище питона» окажется простирающимся до горизонта пространством, заполненным головокружительным движением. Понемногу становится понятным, что здесь, под тобой, находится центр действия сил, которые поддерживают возносящиеся к небу склоны медленно кристаллизирующегося сиропа. Но того, что очевидно для глаза, недостаточно для науки. Сколько лет длились отчаянные дискуссии о том, что именно происходит в недрах «длиннушей», миллионы которых бороздят безбрежные просторы океана. Считалось, что это какие‑ то органы чудовища, что в них происходит обмен веществ, дыхательные процессы, транспорт питательных веществ, и только запыленные библиотеки знают, что еще. Каждую гипотезу в конце концов удавалось ниспровергнуть тысячами кропотливых, а иногда и опасных исследований. И все это касается только «длиннушей», формы по сути дела самой простой, самой устойчивой (их существование продолжается неделии— явление здесь совершенно исключительное). Наиболее непонятной формой — причудливой и вызывающей у наблюдателя, пожалуй, самый резкий протест (конечно, инстинктивный), — были «мимоиды». Можно без преувеличения сказать, что Гезе в них влюбился и их изучению, выяснению их сущности посвятил себя целиком. В названии он пытался отразить то, что было в них наиболее примечательно для человека: стремление к повторению окружающих форм, все равно — близких или далеких. В один прекрасный день глубоко под поверхностью океана начинает темнеть плоский широкий круг с рваными краями, с поверхностью, как бы залитой смолой. Через несколько часов он начинает делиться на части, все более расчленяется и одновременно пробивается к поверхности. Наблюдатель мог бы поклясться, что под ним происходит страшная борьба, потому что со всех сторон мчатся похожие на искривленные губы, затягивающиеся кратеры, бесконечные ряды кольцевых волн громоздятся над разлившимся в глубине черным колеблющимся призраком и, вставая на дыбы, обрушивается вниз. Каждому такому броску сотен тысяч тонн сопутствует растянутый на секунды, липкий, хочется сказать, чавкающий гром. Тут все происходит с гигантским размахом. Темное чудовище оказывается загнанным в глубину, каждый следующий удар словно расплющивает его и расщепляет, от отдельных хлопьев, которые свисают, как намокшие крылья, отходят продолговатые гроздья, сужающиеся в длинные ожерелья, сплавляются друг с другом, и плывут вверх, и тащат за собой как бы приросший к ним раздробленный материнский диск. А в это время сверху неустанно низвергаются во все более углубляющуюся впадину новые кольца волн. Такая игра продолжается иногда день, иногда меньше. Порой на этом все и кончается. Добросовестный Гезе назвал такой вариант «недоношенным мимоидом», как будто имел точные сведения, что конечной целью каждого такого катаклизма является «зрелый мимоид», то есть колония полипообразных светлых наростов (обычно превышающая размеры земного города), назначение которой передразнивать окружающие формы. Разумеется, сразу же появился другой солярист — Ивенс, который признал эту, последнюю фазу дегенерацией, извращением, угасанием, а все многообразие созданных форм — очевидным проявлением освобождения отпочковавшихся частей из‑ под «материнской» власти. Однако Гезе, который в описаниях других соляристических образований осторожен, как муравей, ползущий по замерзшему водопаду, в этом случае так был уверен в себе, что даже систематизировал по степени возрастающего совершенства отдельные фазы формирования мимоида. Наблюдаемый с высоты, мимоид кажется похожим на город, но это просто заблуждение, вызванное поисками аналогии среди уже известных явлений. Когда небо чисто, все многоэтажные отростки и их вершины окружены слоями нагретого воздуха, что создает мнимые колебания и изменения форм, которые и без того трудно определить. Первая же туча вызывает немедленную реакцию. Начинается стремительное расслоение. Вверх выбрасывается почти совсем отделенная от основания тягучая оболочка, похожая на цветную капусту, которая сразу же бледнеет и через несколько минут в точности имитирует клубящуюся тучу. Это гигантское образование отбрасывает красноватую тень, вместо одних вершин мимоида возникают другие, причем движение всегда направлено в сторону, противоположную движению настоящей тучи. Думаю, что Гезе дал бы отсечь себе руку, чтобы узнать хотя бы, почему так происходит. Но такие «одиночные изделия» ничто по сравнению со стихийной деятельностью мимоида, «раздразненного» присутствием предметов и конструкций, которые появляются над ним по воле земных пришельцев. Воспроизводит все, что находится на расстоянии, не превышающем восьми — десяти миль. Чаще всего мимоид создает увеличенные изображения, иногда деформируя их и превращая в карикатуры или гротескные упрощения, в особенности это относится к машинам. Разумеется, материалом всегда является та же самая быстро светлеющая масса, изверженная океаном. Вместо того чтобы упасть, она повисает в воздухе, соединенная легко рвущимися пуповинами с основанием, по которому она медленно передвигается и, одновременно корчась, сокращаясь или увеличиваясь в объеме, пластично формируется в сложные конструкции. Самолет, ферма или мачта воспроизводятся с одинаковой быстротой. Мимоид не реагирует только на самих людей, точнее говоря, ни на какие живые существа, а также растения, которые тоже доставляли на Солярис в экспериментальных целях неутомимые исследователи. Однако манекен, кукла, изображение собаки или дерева, выполненные из любого материала, копируются немедленно. Здесь, увы, нужно заметить кстати, что это «повиновение» мимоида желаниям экспериментаторов, такое редкое на Солярисе, время от времени пропадает. Зрелый мимоид имеет свои, если можно так выразиться, «выходные дни», во время которых он только очень медленно пульсирует. Эта пульсация, впрочем, совершенно незаметна для глаза. Ее ритм, одна фаза «пульса», продолжается больше двух часов, и потребовались специальные киносъемки, чтобы это установить. В такие периоды мимоид, особенно старый, поддается подробному исследованию, так как и погруженный в океан поддерживающий диск и возносящиеся над ним формы представляют собой вполне надежную опору для ног. Можно, конечно, побывать в недрах мимоида и в его «рабочие» дни, но в это время видимость близка к нулю вследствие того, что из специальных отростков копирующей массы непрерывно выделяется медленно оседающая пушистая, похожая на снег коллоидная взвесь. Нужно сказать, что эти формы не следует рассматривать с небольшого расстояния, так как их величина близка к величине земных гор. Кроме того, основание «работающего» мимоида становится вязким от коллоидного снега, который только через несколько часов превращается в твердую корку, гораздо более легкую, чем пемза. Наконец, без специального снаряжения легко заблудиться в лабиринте огромных конструкций, напоминающих не то искореженные колонны, не то полужидкие гейзеры, и это даже при ярком солнечном свете, который не может пробить облака непрерывно выбрасываемых в атмосферу «псевдовзрывов». Наблюдение мимоида в его счастливые дни (точнее говоря, это счастливые дни для исследователя, который над ним находится) может стать источником незабываемых впечатлений. Мимоид переживает свои «творческие взлеты», когда начинается какая‑ то противоестественная гиперпродукция. Тогда он создает либо собственные варианты окружающих форм, либо их усложненные изображения или даже «формальное продолжение» и так может забавляться часами на радость художнику‑ абстракционисту и к отчаянию ученого, который напрасно старается понять что‑ нибудь в происходящих процессах. Временами в деятельности мимоида проявляются черты откровенно детского упрощения, иногда он впадает в «барочные отклонения», тогда все, что он строит, бывает отмечено распухшей слоновостью. Старые мимоиды особенно часто создают фигуры, способные вызвать искренний смех. Само собой разумеется, что в первые годы исследований ученые набросились на мимоиды, приняв их за центры соляристического океана, в которых наступит желанный контакт двух цивилизаций. Однако очень быстро выяснилось, что ни о каком контакте нет и речи, так как все начиналось и кончалось имитацией форм, которая никуда не вела. Вновь и вновь повторяющийся в отчаянных поисках исследователей антропо— или же зооморфизм усматривал в самых разных творениях живого океана «мыслительние органы» или даже «конечности», за которые ученые (Маартенс, Экконаи) принимали «позвоночники» и «быстренники» Гезе. Но считать эти протуберанцы живого океана, иногда выбрасываемые в атмосферу на высоту до двух миль, «конечностями» было столько же оснований, сколько считать землетрясения «гимнастикой» земной коры. Каталог форм, повторяющихся более или менее постоянно, рождаемых живым океаном так часто, что их можно открыть на его поверхности в течение суток несколько десятков или даже несколько сотен, охватывает примерно триста названий. Наиболее нечеловеческими в смысле абсолютного отсутствия подобия всему, что когда‑ либо исследовано человеком на Земле, являются согласно школе Гезе симметриады. Постепенно стало ясно, что океан не проявляет агрессивных намерений и погибнуть и его плазменных пучинах может только тот, кто этого очень добивается (естественно, я не говорю о несчастных случаях, вызванных, например, поломкой кислородного аппарата или климатизатора). Даже цилиндрические реки «длиннушей» и чудовищные столбы «позвоночников», неуверенно блуждающих среди туч, можно навылет пробить самолетом или другим летательным аппаратом без малейшей опасности; плазма освобождает дорогу, расступаясь перед инородным телом со скоростью, равной скорости звука в атмосфере Соляриса, образуя, если ее к этому вынуждают, глубокие тоннели даже под поверхностью океана (причем энергия, которая в этих целях приводится в действие, огромна, — Скрябин оценил ее примерно в 10^19 эрг!!! ). Однако к исследованию симметриад приступили с чрезвычайной осторожностью, постоянно отступая, соблюдая все правила безопасности, часто, правда, фиктивные, а имена тех, кто первым опустился в их бездны, известны на Земле каждому ребенку. Ужас, который внушают эти исполины, объясняется не их внешним видом, хотя он действительно может навеять кошмарные сны. Скорее он вызван тем, что в их пределах нет ничего постоянного, ничего несомненного, в них нарушаются даже физические законы. Именно это позволяло ученым все настойчивее повторять, что живой океан — разумен. Симметриады появляются внезапно. Их образование напоминает извержение. Океан вдруг начинает блестеть, как будто несколько десятков квадратных километров его поверхности покрыты стеклом. При этом ни его густота, ни ритм волнения не меняются. Иногда симметриада возникает там, где образовалась воронка, засосавшая «быстренник», но это не является правилом. Через некоторое время стеклянистая оболочка выбрасывается вверх чудовищным пузырем, в котором, искажаясь и преломляясь, отражаются весь небосклон, солнце, тучи, горизонт. Молниеносная игра цветов, вызванная отчасти поглощением, отчасти преломлением света, не имеет себе подобной. Особенно резкие световые эффекты дают симметриады, возникающие во время голубого дня, а также перед заходом солнца. В это время появляется впечатление, что планета рождает другую, с каждым мгновением удваивающую свой объем. Сверкающий огнями глобус, с трудом выдавленный из глубины, растрескивается у вершины на вертикальные секторы. Но это не распад. Эта стадия, не очень удачно названная «фазой цветочной чашечки», длится секунды. Направленные в небо перепончатые арки переворачиваются, соединяются в невидимой внутренней части и начинают моментально формировать что‑ то вроде коренастого торса, внутри которого происходят одновременно сотни явлений. Через некоторое время симметриада начинает проявлять свою самую необыкновенную особенность — моделирование, или точнее нарушение физических законов. Предварительно нужно сказать, что не бывает двух одинаковых симметриад и геометрия каждой из них является как бы новым «изобретением» океана. Далее, симметриада создает внутри себя то, что часто называют «моментальными машинами», хотя эти конструкции совсем непохожи на машины, сделанные людьми. Здесь речь идет об относительно узкой и поэтому как бы «механической» цели действия. Бьющие из бездны гейзеры формируют толстостенные галереи или коридоры, расходящиеся во всех направлениях, а перепонки создают систему пересекающихся плоскостей, свисающих канатов, сводов. Симметриады оправдывают свое название тем, что каждому образованию в районе одного полюса соответствует совпадающая даже в мелочах система на противоположном полюсе. Через какие‑ нибудь двадцать — тридцать минут гигант начинает медленно погружаться в океан, наклонив сначала свою вертикальную ось на восемь — двенадцать градусов. Симметриады бывают побольше и поменьше, но даже карликовые возносятся после погружения на добрые восемьсот метров над уровнем океана и видны на расстоянии десятков миль. Попасть внутрь симметриады безопаснее всего сразу же после восстановления равновесия, когда вся система перестает погружаться и возвращается в вертикальное положение. Наиболее интересной для изучения является вершина симметриады. Относительно гладкую «шапку» полюса окружает пространство, продырявленное, как решето, отверстиями внутренних камер и тоннелей. В целом эта формация является трехмерной моделью какого‑ то уравнения высшего порядка. Как известно, каждое уравнение можно выразить языком высшей геометрии и построить эквивалентное ему геометрическое тело. В таком понимании симметриада — родственница конусов Лобачевского и отрицательных кривых Римана, но родственница очень дальняя вследствие своей невообразимой сложности. Это скорее охватывающая несколько кубических миль модель целой математической системы, причем модель четырехмерная, ибо сомножители уравнения выражаются также и во времени, в происходящих с его течением изменениях. Самой простой была, естественно, мысль, что перед нами какая‑ то «математическая машина» живого океана, созданная в соответствующих масштабах модель расчетов, необходимых ему для неизвестных нам целей. Но этой гипотезы Фермонта сегодня уже никто не поддерживает. Не было недостатка и в попытках создания какой‑ нибудь более доступной, более наглядной модели симметриады. Но все это ничего не дало. Симметриады неповторимы, как неповторимы любые происходящие в них явления. Иногда воздух перестает проводить звук. Иногда увеличивается или уменьшается коэффициент рефракции. Локально появляются пульсирующие ритмичные изменения тяготения, словно у симметриады есть бьющееся гравитационное сердце. Время от времени гирокомпасы исследователя начинают вести себя как сумасшедшие, возникают и исчезают слои повышенной ионизации… Это перечисление можно было бы продолжить. Впрочем, если когда‑ нибудь тайна симметриад будет разгадана, останутся еще асимметриады. Экспедиции отмерили сотни километров в глубинах симметриад, расставили регистрирующие аппараты, автоматические кинокамеры; телевизионные глаза искусственных спутников регистрировали возникновение мимоидов и «длиннушей», их созревание и гибель. Библиотеки наполнялись, разрастались архивы; цена, которую за это нужно было платить, порой становилась очень высокой. Семьсот восемнадцать человек погибло во время катаклизмов, не успев выбраться из уже приговоренных к гибели колоссов, из них сто шесть только в одной катастрофе, известной потому, что в ней нашел смерть и сам Гезе, в то время семидесятилетний старик. Семьдесят девять человек, одетых в панцирные скафандры, вместе с машинами и приборами поглотил в несколько секунд взрыв грязной жижи, сбившей своими брызгами остальные двадцать семь, которые пилотировали самолеты и вертолеты, кружившиеся над местом исследований. Это место на пересечении сорок второй параллели с восемьдесят девятым меридианом обозначено на картах как «Извержение Ста Шести». Но этот пункт существует только на картах, поверхность океана ничем не отличается там от любой другой точки. Тогда впервые в истории соляристических исследований раздались голоса, требующие нанесения термоядерных ударов. Это было хуже, чем месть, речь шла об уничтожении того, чего мы не можем понять. Тсанкен, случайно уцелевший начальник резервной группы Гезе, в момент, когда обсуждалось это предложение, пригрозил, что взорвет Станцию вместе с собой и восемнадцатью оставшимися людьми. И хотя официально никогда не признавалось, что его самоубийственный ультиматум повлиял на результат голосования, можно допустить, что это было именно так. Но времена, когда многолюдные экспедиции посещали планету, прошли. Сама Станция — это было инженерное сооружение такого масштаба, что Земля могла бы им гордиться, если бы не способность океана в течение секунд создавать конструкции в миллионы раз большие, — была сделана в виде диска диаметром двести метров с четырьмя ярусами в центре и двумя по краю. Она висела на высоте от пятисот до полутора тысяч метров над океаном благодаря гравитаторам, приводившимся в движение энергией аннигиляции, и, кроме обычной аппаратуры, которой оборудуются все станции и спутники других планет, имела специальные радарные установки, готовые при малейших изменениях состояния поверхности океана включить дополнительную мощность, так что стальной диск поднимался в стратосферу, как только появлялись первые признаки рождения нового чудовища. Теперь Станция била совершенно безлюдна. С тех пор как автоматы были заперты — по неизвестной мне до сих пор причине — в нижних складах, можно было бродить по коридорам, не встречая никого, как на бесцельно дрейфующем судне, машины которого пережили гибель команды. Когда я поставил на полку девятый том монографии Гезе, мне показалось, что сталь, скрытая слоем пушистого пенопласта, задрожала у меня под ногами. Я замер, но дрожь не повторилась. Библиотека была тщательно изолирована от корпуса, и вибрация могла иметь только одну причину. Стартовала какая‑ то ракета. Эта мысль вернула меня к действительности. Я еще не решил окончательно, выполнить ли мне желание Сарториуса. Если я буду вести себя так, будто полностью одобряю его планы, то в лучшем случае смогу лишь оттянуть кризис; я был почти уверен, что дело дойдет до столкновения, так как решил сделать все возможное, чтобы спасти Хари. Весь вопрос в том, имел ли Сарториус шанс на успех. Его преимущество передо мной было огромным — как физик он знал проблему в десять раз лучше меня, и я мог рассчитывать, как это ни парадоксально, только на сложность задач, которые ставил перед нами океан. В течение следующего часа я корпел над микрофильмами, пытаясь выловить хоть что‑ нибудь доступное моему пониманию из моря сумасшедшей математики, языком которой разговаривала физика нейтринных процессов. Сначала мне это показалось безнадежным, тем более что дьявольски сложных теорий нейтринного поля было целых пять, верный признак того, что ни одна из них не является правильной. Однако в конце концов мне удалось найти нечто обнадеживающее. Я переписал некоторые формулы и в этот момент услышал стук. Я быстро подошел к двери и открыл ее, загородив собой щель. В ней показалось блестящее от пота лицо Снаута. Коридор за ним был пуст. — А, это ты, — сказал я, приоткрывая дверь. — Заходи. — Да, это я. Голос у него был хриплый, под воспаленными глазами — мешки. На нем был блестящий резиновый противорадиационный фартук на эластичных помочах, из‑ под фартука выглядывали перепачканные штанины все тех же брюк, в которых он всегда ходил. Его глаза обежали круглый, равномерно освещенный зал и остановились, когда он заметил стоящую у кресла Хари. Мы обменялись быстрым взглядом, я опустил веки, тогда он слегка поклонился, а я, впадая в дружеский тон, сказал: — Это доктор Снаут, Хари. Снаут, это… моя жена. — Я… малозаметный член экипажа и поэтому… — пауза становилась опасной — не имел случая познакомиться… Хари усмехнулась и подала ему руку, которую он пожал, как мне показалось, немного обалдело, несколько раз моргнул и застыл, глядя на нее, пока и не взял его за плечи. — Извините, — произнес он тогда, обращаясь к ней. — Я хотел поговорить с тобой, Кельвин… — Разумеется, — ответил я с какой‑ то великосветской непринужденностью. Все это звучало как низкопробная комедия. Выхода, однако, не было. — Хари, дорогая, не обращай на нас внимании. Мы с доктором должны поговорить о наших скучных делах. Я взял Снаута за локоть и провел его к маленьким креслицам в противоположной стороне зала. Хари уселась в кресло, в котором до этого сидел я, но подвинула его так, чтобы, подняв голову от книжки, видеть нас. — Ну что? — спросил я тихо. — Развелся, — ответил он свистящим шепотом. Возможно, я бы рассмеялся, если бы мне когда‑ нибудь рассказали эту историю и такое начало разговора, но на Станции мое чувство юмора было ампутировано. — Со вчерашнего дня я пережил пару лет, Кельвин, — добавил он. — Пару неплохих лет. А ты? — Ничего… — ответил я через мгновение, так как не знал, что говорить. Я любил его, но чувствовал, что сейчас должен его опасаться, вернее, того, с чем он ко мне пришел. — Ничего… — повторил Снаут тем же тоном, что и я. — Даже так? — О чем ты? — Я сделал вид, что не понимаю. Он прищурил налитые кровью глаза и, наклонившись ко мне так, что я почувствовал на лице тепло его дыхания, зашептал: — Мы увязаем, Кельвин. С Сарториусом я уже не могу связаться, знаю только то, что написал тебе. Он сказал мне это после нашей маленькой конференции… — Он выключил визиофон? — Нет. У него там короткое замыкание. Кажется, он сделал это нарочно или… — Снаут резко опустил кулак, будто разбивал что‑ то. Я смотрел на него молча. — Кельвин, я пришел, потому что… — Не кончил. — Что ты собираешься делать? Ты об этом письме? — ответил я медленно. — Я могу это сделать, не вижу повода для отказа, собственно, для того здесь и сижу, хотел разобраться… — Нет, — прервал он. — Не об этом… — Нет? — переспросил я, изображая удивление. — Слушаю. — Сарториус, — буркнул он после недолгого молчания. — Ему кажется, что он нашел путь… вот. Он не спускал с меня глаз. Я сидел спокойно, стараясь придать лицу безразличное выражение. — Во‑ первых, та история с рентгеном. То, что делал с ним Гибарян, помнишь? Возможна некоторая модификация… — Какая? — Мы посылали просто пучок лучей в океан и модулировали только их напряжение по разным законам. — Да, я знаю об этом. Нилин уже делал подобные вещи. И огромное количество других. — Верно. Но они применяли мягкое излучение. А у нас было жесткое, мы всаживали в океан все, что имели, всю мощность. — Это может иметь неприятные последствия, — заметил я. — Нарушение конвенции четырех и ООН. — Кельвин… не прикидывайся. Ведь теперь это не имеет никакого значения. Гибаряна нет в живых. — Ага. Сарториус все хочет свалить на него? — Не знаю. Не говорил с ним об этом. Это неважно. Сарториус считает, что коль скоро «гость» появляется всегда только в момент пробуждения, то, очевидно, он извлекает из нас рецепт производства во время сна. Считает, что самое важное наше состояние — именно сон. Поэтому так поступает. И Сарториус хочет передать ему нашу явь — мысли во время бодрствования, понимаешь? — Каким образом? Почтой? — Шутить будешь потом. Этот пучок излучения мы промодулируем токами мозга кого‑ нибудь из нас. У меня вдруг прояснилось в голове: — Ага. Этот кто‑ то — я. А? — Да. Он думал о тебе. — Сердечно благодарю. — Что ты на это скажешь? Я молчал. Ничего не говоря, он медленно посмотрел на погруженную в чтение Хари и отвернулся глазами к моему лицу. Я почувствовал, что бледнею, и не мог с этим справиться. — Ну, как?.. — спросил он. Я пожал плечами. — Эти рентгеновские проповеди о великолепии человека считаю шутовством. И ты тоже. Может быть, нет? — Да? — Да. — Это очень хорошо, — сказал он и улыбнулся, как будто я исполнил его желание. — Значит, ты против всей этой истории? Я не понимал еще, как это произошло, но в его взгляде прочитал, что он загнал меня туда, куда хотел. Я молчал. Что теперь было говорить? — Отлично, — произнес он. — Потому что есть еще один проект. Перемонтировать аппаратуру Роше. — Аннигилятор? — Да. Сарториус уже сделал предварительные расчеты. Это реально. И даже не потребует большой мощности. Аппарат будет действовать неограниченное время, создавая антиполе. — По… подожди! Как ты себе это представляешь? — Очень просто. Это будет нейтринное антиполе. Обычная материя остается без изменений. Уничтожению, подвергаются только… нейтринные системы. Понимаешь? Он удовлетворенно усмехнулся. Я сидел, приоткрыв рот. Постепенно он перестал усмехаться, испытующе посмотрел на меня, нахмурил лоб и, подождав немного, продолжал: — Итак, первый проект «Мысль» отбрасываем. А? Второй? Сарториус уже сидит над этим. Назовем его «Свобода». Я на мгновение закрыл глаза. Быстро соображал: Снаут не был физиком, Сарториус выключил или уничтожил визиофон. Очень хорошо. — Я бы назвал его точнее — «Бойня»… — сказал я медленно. — Сам был мясником. Может, нет? А теперь это будет что‑ то совершенно иное. Никаких «гостей», никаких существ — ничего. Уже в момент начала материализации начнется распад. — Это недоразумение, — ответил я, с сомнением покачав головой, и усмехнулся. Я надеялся, что выгляжу достаточно естественно. — Это не моральная щепетильность, а инстинкт самосохранения. Я не хочу умирать, Снаут. — Что?.. Он был удивлен и смотрел на меня подозрительно. Я вытянул из кармана лист с формулами. — Я тоже думал об этом. Тебя это удивляет? Ведь это я первый выдвинул нейтринную гипотезу. Не правда ли? Смотри. Антиполе можно возбудить. Для обычной материи оно безопасно. Это верно. Но в момент дестабилизации, когда нейтринная структура распадается, высвобождается излишек энергии ее стабилизации. Принимая на один килограмм массы покоя десять в восьмой эрг, получаем для одного существа F пять — семь на десять в девятой. Знаешь, что это означает? Это эквивалентно заряду урана, который взорвется внутри Станции. — Что ты говоришь? Но… ведь Сарториус должен был принять во внимание… — Не обязательно, — ответил я со злой усмешкой. — Дело в том, что Сарториус принадлежит к школе Фрезера и Кайоли. По их мнению, вся энергия в момент распада освобождается в виде светового излучения. Это была бы попросту сильная вспышка, не совсем, возможно, безопасная, но не уничтожающая. Существуют, однако, другие гипотезы, другие теории нейтринного поля. По Кайе, по Авалову, по Сиону спектр излучения значительно шире, а максимум падает на жесткое гамма‑ излучение. Хорошо, что Сарториус верит своим учителям и их теории, но есть и другие. И знаешь, что я тебе скажу? — протянул я, видя, что мои слова произвели на него впечатление. — Нужно принять во внимание и океан. Если уж он сделал то, что сделал, то наверняка применил оптимальный метод. Другими словами: его действия кажутся мне аргументом в пользу той, другой школы — против Сарториуса. — Покажи мне эту бумагу, Кельвин… Я подал ему лист. Он наклонил голову, пытаясь прочесть мои каракули. — Что это? — ткнул пальцем. Я взял у него расчеты. — Это? Тензор трансмутации поля. — Дай мне все… — Зачем тебе? — Я знал, что он ответит. — Нужно сказать Сарториусу. — Как хочешь, — ответил я равнодушно. — Можешь взять. Только, видишь ли, этого никто не исследовал экспериментально, такие структуры нам еще неизвестны. Он верит во Фрезера, я считал по Сиону. Он скажет, что я не физик и Сион тоже. По крайней мере в его понимании. Но это тема для дискуссии. Меня не устраивает дискуссия, в результате которой я могу испариться, к вящей славе Сарториуса. Тебя я могу убедить, его — нет. И пробовать не стану. — И что же ты хочешь сделать?.. Он работает над этим, — бесцветным голосом сказал Скаут. Он сгорбился, все его оживление прошло. Я не знал, верит ли он мне, но мне было уже все равно. — То, что делает человек, которого хотят убить, — ответил я тихо. — Попробую с ним связаться. Может, он думает о каких‑ нибудь мерах предосторожности, — буркнул Снаут и поднял на меня глаза. — Слушай, а если бы все‑ таки?.. Тот, первый проект. А? Сарториус согласится. Наверняка. Это… во всяком случае… какой‑ то шанс. — Ты в это веришь? — Нет, — ответил он. — Но… чему это повредит? Я не хотел соглашаться слишком быстро, мне ведь это и было нужно. Он становился моим союзником в игре на проволочку. — Подумаю, — проговорил я. — Ну, я пошел, — сказал Снаут, вставая. Когда он поднимался, у него затрещали все кости. — Хоть энцефалограмму‑ то дашь себе сделать? — спросил он, потирая пальцами фартук, будто пытаясь стереть с него невидимые пятна. — Хорошо. Не обращая внимания на Хари (она сидела с книгой на коленях и молча смотрела на эту сцену), он пошел к двери. Когда она закрылась за ним, я встал. Расправил лист, который держал в руке. Формулы были подлинные. Я не подделал их. Не знаю, правда, согласился ли бы Сион с тем, как я их развил. Пожалуй, нет. Я вздрогнул. Хари подошла сзади и прикоснулась к моей руке. — Крис! — Что, дорогая? — Кто это был? — Я говорил тебе. Доктор Снаут. — Что это за человек? — Я мало его знаю. Почему ты спрашиваешь? — Он так на меня смотрел… — Наверное, ты ему понравилась… — Нет, — она покачала головой. — Это был не такой взгляд. Смотрел на меня так… как будто… Она вздрогнула, подняла глаза и сразу же их опустила.
ЖИДКИЙ КИСЛОРОД
Не знаю, как долго я лежал в темной комнате, неподвижный, уставившись в светящийся на запястье циферблат часов. Слушал собственное дыхание и чему‑ то удивлялся, оставаясь при этом совершенно равнодушным. Наверное, я просто страшно устал. Я повернулся на бок, кровать была странно широкой, мне чего‑ то недоставало. Я задержал дыхание и замер. Стало совершенно тихо. Не доносилось ни малейшего звука. Хари? Почему не слышно ее дыхания? Начал водить руками по постели: я был один. «Хари! » — хотел я ее позвать, но услышал шаги. Шел кто‑ то большой и тяжелый, как… — Гибарян? — сказал я спокойно. — Да, это я. Не зажигай свет. — Нет? — Не нужно. Так будет лучше для нас обоих. — Но тебя нет в живых? — Это ничего. Ты ведь узнаешь мой голос? — Да. Зачем ты это сделал? — Должен был. Ты опоздал на четыре дня. Если бы прилетел раньше, может быть, это и не понадобилось бы Но не упрекай себя. Мне не так уж плохо. — Ты правда здесь? — Ах, думаешь, что я снюсь тебе, как думал о Хари? — Где она? — Почему ты думаешь, что я знаю? — Догадался. — Держи это при себе. Предположим, что я здесь вместо нее. — Но я хочу, чтобы она тоже была. — Это невозможно. — Почему? Слушай, ты ведь знаешь, что в действительности это не ты, это только я. — Нет. Это действительно я. Если бы ты хотел быть педантичным, мог бы сказать — это еще один я. Но не будем тратить слов. — Ты уйдешь? — Да. — И тогда она вернется? — Тебе этого хочется? Кто она для тебя? — Это мое дело. — Ты ведь ее боишься… — Нет. — И тебе противно… — Чего ты от меня хочешь?.. — Ты должен жалеть себя, а не ее. Ей всегда будет двадцать лет. Не притворяйся, что ты не знаешь этого! Вдруг, совершенно неизвестно почему, я успокоился. Слушал его совсем хладнокровно. Мне показалось, что теперь он стоит ближе, в ногах кровати, но я по‑ прежнему ничего не видел в этом мраке. — Чего ты хочешь? — спросил я тихо. Мой тон как будто удивил его. С минуту он молчал. — Сарториус убедил Снаута, что ты его обманул. Теперь они тебя обманут. Под видом монтажа рентгеновской аппаратуры они собирают аннигилятор поля. — Где она? — спросил я. — Разве ты не слышал, что я тебе сказал? Предупредил тебя! — Где она? — Не знаю. Запомни: тебе понадобится оружие. Ты ни на кого не можешь рассчитывать. — Могу рассчитывать на Хари. Послышался слабый быстрый звук. Он смеялся. — Конечно, можешь. До какого‑ то предела. В конце концов всегда можешь сделать то же, что я. — Ты не Гибарян. — Да? А кто? Может бить, твой сон? — Нет. Ты их кукла. Но сам об этом не знаешь. — А откуда ты знаешь, кто ты? Это меня озадачило. Я хотел встать, но не мог. Гибарян что‑ то говорил. Я не понимал слов, слышал только звук его голоса, отчаянно боролся со слабостью, еще раз рванулся с огромным усилием… и проснулся. Я хватал воздух, как полузадушенная рыба. Было совсем темно. Это сон. Кошмар. Сейчас… «дилемма, которую не могу разрешить. Мы преследуем самих себя. Политерией использован какой‑ то способ селективного усиления наших мыслей. Поиски мотивировки этого явления являются антропоморфизмом. Там, где нет людей, там нет также доступных человеку мотивов. Чтобы продолжать выполнение плана исследований, нужно либо уничтожить собственные мысли, либо их материальную реализацию. Первое не в наших силах. Второе слишком похоже на убийство…» Я вслушивался в темноте в этот мертвый далекий голос, звук которого узнал сразу же: говорил Гибарян. Я вытянул руки перед собой. Постель была пуста. «Проснулся для следующего сна», — пришла мне в голову мысль. — Гибарян?.. — окликнул я. Голос оборвался сразу же на полуслове. Что‑ то тихонько щелкнуло, и я почувствовал легкое дыхание. — Ну, что же ты, Гибарян? — проворчал я, зевая. — Так преследовать из одного сна в другой, знаешь… Около меня что‑ то зашелестело. — Гибарян! — повторил я громче. Пружины кровати заскрипели. — Крис… это я… — послышался рядом со мной шепот. — Это ты, Хари… а Гибарян? — Крис… Крис… но ведь он не… сам говорил, что он умер… — Во сне может жить, — протянул я. Я уже не был совершенно уверен, что это сон. — Он что‑ то говорил. Был здесь. Я был страшно сонный. «Раз я сонный — значит, сплю», — пришла мне в голову идиотская мысль. Я дотронулся губами до холодного плеча Хари и улегся поудобнее. Она что‑ то мне говорила, но я уже погружался в беспамятство. Утром в освещенной красным светом комнате я припомнил происшествие этой ночи. Разговор с Гибаряном мне приснился, но потом? Я слышал его голос, мог бы в этом поклясться, не помнил только хорошенько, что он говорил. Это звучало не как разговор, скорее как доклад. Доклад! Хари мылась. Я слышал плеск воды в ванне. Я заглянул под кровать, где недавно стоял магнитофон. Его там не было. — Хари, — позвал я. Ее мокрое лицо показалось из‑ за шкафа. — Ты случайно не видела под кроватью магнитофона? Маленький, карманный… — Там лежали разные вещи. Я все положила туда, — она показала на полку около шкафчика с лекарствами и исчезла в ванне. Я вскочил с кровати, но поиски не дали‑ результатов. — Ты должна была его видеть, — сказал я, когда Хари вернулась в комнату. Она ничего не ответила и стала причесываться перед зеркалом. Только теперь я заметил, что она бледна, а в ее глазах, которые встретились с моими в зеркале, какая‑ то настороженность. — Хари, — начал я, как осел, еще раз, — магнитофона нет на полке. — Ничего более важного не хочешь мне сказать?.. — Извини, — пробормотал я. — Ты права, это глупость. Не хватает еще, чтобы мы начали ссориться. Потом мы пошли завтракать. Хари сегодня делала все иначе, чем обычно, но я не мог определить, в чем разница. Она все время осматривалась, несколько раз не слышала, что я ей говорил, как бы впадая в задумчивость. Один раз, когда она подняла голову, я заметил, что ее глаза блестят. — Что с тобой? — я понизил голос до шепота. — Ты плачешь? — Ох, оставь меня. Это не настоящие слезы, — пролепетала она. Возможно, я не должен был удовлетворяться этим, но я ничего так не боялся, как «откровенных разговоров». Впрочем, в голове у меня было совсем другое. Хотя интриги Снаута и Сарториуса мне только приснились, я начал соображать, есть ли вообще на Станции какое‑ нибудь подходящее оружие. О том, что с ним делать, я не думал, просто хотел его иметь. Я сказал Хари, что я должен заглянуть на склады. Она молча пошла за мной. Я рылся в коробках, искал в ящичках, а когда опустился в самый низ, не мог устоять перед желанием заглянуть в холодильник. Мне, однако, не хотелось, чтобы Хари входила туда, поэтому я только приоткрыл двери и оглядел все помещение. Темный саван возвышался, прикрывая удлиненный предмет, но с того места, где я стоял, нельзя было увидеть, лежит ли еще там та, черная. Мне показалось, что место, где она лежала, теперь свободно. Я не нашел ничего, что бы мне подошло, и был в очень плохом настроении, как вдруг сообразил, что не вижу Хари. Впрочем, она сразу же пришла — отстала в коридоре, — но уже ее попытки отойти от меня даже на секунду должны были привлечь мое внимание. Но я все еще вел себя, как будто обиделся неизвестно на кого, или попросту как кретин. У меня разболелась голова, я не мог найти никаких порошков и злой, как сто чертей, перевернул вверх ногами все содержимое аптечки. Снова идти в операционную мне не хотелось. Я редко вел себя так нелепо, как в этот день. Хари сновала по кабине, как тень, иногда на секунду исчезая. После полудня, когда мы уже пообедали (собственно, она вообще не ела, а я пожевал без аппетита и, оттого что голова у меня трещала от боли, даже не пробовал уговорить ее поесть), Хари уселась вдруг около меня и потянула меня за рукав. — Ну, что такое? — буркнул я машинально. Мне казалось, что по трубам доносится слабый стук. Я решил, что это Сарториус копается в аппаратуре высокого напряжения, и мне захотелось пойти наверх. Но тут мне пришло в голову, что придется идти с Хари. И если ее присутствие в библиотеке было еще как‑ то объяснимо, там, среди машин, оно могло преждевременно привлечь внимание Снаута. — Крис, — шепнула Хари, — как у нас?.. Я невольно вздохнул. Нельзя сказать, чтобы это был мой счастливый день. — Как нельзя лучше. О чем ты снова? — Я хотела с тобой поговорить. — Слушаю. — Но не так. — А как? Ну, у меня болит голова, масса работы… — Немного желания, Крис… Я выдавил из себя улыбку. Наверно, она была жалкой. — Да, дорогая. Говори. — А ты скажешь мне правду. Я поднял брови. Такое начало мне не нравилось. — Для чего же мне врать? — Может, у тебя есть поводы. Серьезные. Но если хочешь, чтобы… ну, знаешь… то не обманывай меня. Я молчал. — Я тебе что‑ то скажу, и ты мне скажешь. Ладно? Это будет правда. Несмотря ни на что. Я не смотрел ей в глаза, хотя она искала моего взгляда. Притворился, что не замечаю этого. — Я тебе уже говорила, что не знаю, откуда здесь взялась. Но, может, ты знаешь? Погоди, я еще не кончила. Возможно, ты и не знаешь. Но если знаешь, только не можешь этого мне сказать сейчас, то, может, поздней когда‑ нибудь? Это не самое плохое. Во всяком случае дашь мне шанс. На меня словно обрушился холодный поток. — Детка, что ты говоришь?.. Какой шанс? — запинался я. — Крис, кто бы я ни была, я наверняка не ребенок. Ты обещал. Скажи. Это «кто бы я ни была» так схватило меня за горло, что я мог только смотреть на нее, глуповато тряся головой, как будто защищался от ее слов. — Я ведь говорила, что не можешь мне сказать. Достаточно будет, если скажешь, что не можешь. — Я ничего не скрываю, — ответил я хрипло. — Это хорошо. — Она встала. Я хотел что‑ то сказать. Чувствовал, что не могу оставить ее так, но все слова застряли у меня в горле. — Хари… Она стояла у окна, отвернувшись. Темно‑ синий океан лежал под голубым небом. — Хари, если ты думаешь, что… Хари, ведь ты знаешь, что я люблю тебя. — Меня? Я подошел к ней. Хотел ее обнять. Она высвободилась, оттолкнув мою руку. — Ты такой добрый… Любишь меня? Предпочла бы, чтобы ты меня бил! — Хари, дорогая! — Нет, нет. Молчи уж лучше. Она подошла к столу и начала собирать тарелки. Я смотрел в синюю пустыню. Солнце садилось, и огромная тень Станции мерно колебалась на волнах. Тарелка выскользнула из рук Хари и упала на пол. Вода булькала в моечном аппарате. Рыжий цвет переходил на краях небосклона в грязно‑ красное золото. Если бы я знал, что делать. Если бы знал. Вдруг стало тихо. Хари стояла рядом со мной, сзади. — Нет. Не оборачивайся, — сказала шепотом. — Ты ни в чем не виноват, Крис. Я знаю. Не мучайся. Я протянул к ней руку. Она отбежала внутрь кабины и, подняв целую стопку тарелок, сказала: — Жаль. Если бы они могли разбиться, разбила бы, все разбила бы. Какое‑ то мгновение я думал, что и вправду швырнет их на пол, но она внимательно посмотрела на, меня и усмехнулась: — Не бойся, не буду устраивать тебе сцен.
Я проснулся среди ночи и сразу же, напряженный, сел на кровати. В комнате было темно, только через приоткрытую дверь из коридора падала тонкая полоска света. Что‑ то ядовито шипело, звук нарастал вместе с приглушенными тупыми ударами, как будто что‑ то большое билось за стеной. «Метеор, — мелькнула мысль. — Пробил панцирь. Кто‑ то там есть! » Протяжный хрип. От этого я сразу же пришел в себя. Я на Станции, а не в ракете, а этот ужасный звук… Я выскочил в коридор. Дверь маленькой лаборатории была открыта настежь, там горел свет. Я вбежал внутрь. На меня хлынул поток ледяного холода. Кабину наполнял пар, превращающий дыхание в хлопья снега. Туча белых хлопьев кружилась над завернутым в купальный халат телом, которое едва шевелилось на полу. Это была Хари. Я с трудом разглядел ее в этой ледяной туче, бросился к ней, схватил, халат обжег мне руки, она хрипела. Я выбежал в коридор, миновал вереницу дверей. Я уже не чувствовал холода, только ее дыхание, вырывающееся изо рта облачками пара, как огнем, жгло мне плечо. Я уложил ее на стол, разорвал халат на груди, секунду смотрел в ее перекошенное дрожащее лицо, кровь замерзла вокруг открытого рта, покрыла губы черным налетом, на языке блестели кристаллики льда. Жидкий кислород. В лаборатории был жидкий кислород в сосудах Дьюара. Поднимая ее, я чувствовал, что давлю битое стекло. Сколько она могла выпить? Все равно. Сожжены трахея, горло, легкие, жидкий кислород разъедает сильнее, чем концентрированные кислоты. Ее дыхание, скрежещущее, сухое, как звук разрываемой бумаги, утихало. Глаза были закрыты. Агония. Я посмотрел на большие застекленные шкафы с инструментами и лекарствами. Трахеотомия? Интубация? Но у нее уже нет легких! Сгорели. Лекарства? Сколько лекарств! Полки были заставлены рядами цветных бутылей и коробок. Хрип наполнил всю комнату, из ее открытого рта все еще расходился туман. Термофоры… Начал искать их, но, прежде чем нашел, рванул дверцу другого шкафа, разбросал коробки с ампулами… Теперь шприц… Где он?.. В стерилизаторах… Я не мог его собрать занемевшими руками, пальцы были твердыми и не хотели сгибаться. Начал бешено колотить рукой о крышку стерилизатора, но даже не чувствовал этого. Единственным ощущением было слабое покалывание. Лежащая захрипела сильнее. Я подскочил к ней. Ее глаза были открыты. — Хари. Это был даже не шепот. У меня просто не было голоса. Лицо у нее было чужое, словно сделанное из гипса, ребра ходили ходуном, волосы, мокрые от растаявшего снега, рассыпались по изголовью. Она смотрела на меня. — Хари! Я ничего больше не мог сказать. Стоял, как бревно, с этими чужими деревянными руками. Ступни, губы, веки начинали гореть все сильнее, но я этого почти не чувствовал. Капля растаявшей в тепле крови стекла у нее по щеке, прочертив косую черточку. Язык задрожал и исчез, она все еще хрипела. Я взял ее, запястье, пульса не было, откинул полы халата и приложил ухо к пугающе холодному телу. Сквозь шум, словно от пожара, услышал частые удары, бешеные тона, слишком быстрые, чтобы их можно было сосчитать. Я стоял, низко наклонившись, с закрытыми глазами, когда что‑ то коснулось моей головы. Ее пальцы перебирали мои волосы. Я посмотрел ей в глаза. — Крис, — прохрипела она. Я схватил ее руку, она ответила пожатием, которое чуть не раздавило мою ладонь, сознание ушло с ее страшно перекошенного лица, между веками блеснули белки, в горле захрипело, и все тело сотрясла рвота. Она свесилась со стола, билась головой о край фарфоровой воронки. Я придерживал ее и прижимал к столу, с каждым следующим спазмом она вырывалась, я мгновенно покрылся потом, и ноги сделались как ватные. Когда рвота ослабла, я попытался ее уложить. Она со стоном хватала воздух. Вдруг на этом страшном окровавленном лице засветились глаза Хари. — Крис, — захрипела она, — как… как долго, Крис? Она начала давиться, на губах выступила пена, снова ее раздирала рвота. Я держал ее из последних сил. Потом она упала навзничь, так что лязгнули зубы, и часто задышала. — Нет, нет, нет, — выталкивала она быстро с каждым вздохом, и каждый казался последним. Но рвота вернулась еще раз, и снова она билась в моих объятиях, в коротких перерывах втягивая воздух с усилием, от которого выступали все ребра. Наконец веки до половины закрылись на ее слепых глазах. Она застыла. Я думал, что это конец. Не пытался даже стереть пену с ее рта, стоял над ней наклонившись, слыша где‑ то далекий большой колокол, и ждал последнего вздоха, чтобы после него упасть на пол, но она все еще дышала, почти без хрипа, все тише, а холмик груди, который почти совсем уже перестал вздрагивать, вдруг задвигался в быстром темпе работающего сердца. Я стоял сгорбившись. Ее лицо начало розоветь. Я, словно оглушенный, ничего не понимал. Только обе ладони у меня вспотели, и мне казалось, что я глохну, что‑ то мягкое, эластичное наполнило уши, я все еще слышал тот звенящий колокол, теперь глухой, словно он треснул. Она подняла веки, и наши глаза встретились. «Хари», — хотел я сказать, но у меня как будто не было рта, лицо было мертвой тяжелой маской, и я мог только смотреть. Ее глаза обежали комнату, голова пошевелилась. Было совсем тихо. За мной, в каком‑ то другом далеком мире, ровно капала вода из неплотно закрытого крана. Она приподнялась на локте. Села. Я попятился. Она наблюдала за мной. — Что, — спросила, — что?.. Не… удалось? Почему?.. Почему так смотришь?.. И неожиданно страшный крик: — Почему так смотришь!!! Снова стало тихо. Она посмотрела на свои руки. Пошевелила пальцами. — Это… я? — Хари, — произнес я беззвучно, одними губами. — Хари?.. — повторила она, подняв голову, медленно сползла на пол и встала. Пошатнулась, потом выпрямилась, прошла несколько шагов. Все это она делала в каком‑ то трансе, смотрела на меня и словно не видела. — Хари? — медленно повторила она еще раз. — Но… я… не Хари. А кто — я? Хари? А ты, ты?! Вдруг ее глаза расширились, заблестели, и тень улыбки и радостного недоумения осветила ее лицо. — Может быть, ты тоже? Крис! Может, ты тоже?! Я молчал, прижавшись спиной к шкафу, там, куда загнал меня страх. У нее упали руки. — Нет. Нет, ты боишься. Слушай, я больше не могу. Так нельзя. Я ничего не знала. Я сейчас… я больше ничего не понимаю. Ведь это невозможно? Я, — она прижала стиснутые ослабевшие руки к груди, — ничего не знаю, кроме… кроме Хари! Может, ты думаешь, что я притворяюсь. Я не притворяюсь, святое слово, не притворяюсь. Последние слова перешли в стон. Она упала на пол и разрыдалась. Ее крик словно что‑ то во мне разбил, одним прыжком я оказался около нее, схватил за плечи; она защищалась, отталкивала меня, рыдая без слез, кричала: — Пусти! Пусти! Тебе противно! Знаю! Не хочу так! Не могу! Ты сам видишь, сам видишь, что это не я, не я, не я… — Молчи! — кричал я, тряся ее. Мы оба кричали, не сознавая этого, стоя друг перед другом на коленях. Голова Хари моталась, ударяясь о мои плечи, я прижал ее к себе изо всех сил. Тяжело дыша, мы замерли. Вода мерно капала из крана. — Крис… — с трудом проговорила она, прижимаясь лицом к моей груди. — Скажи, что мне сделать, чтобы меня не было, Крис… — Перестань! — заорал я. Она подняла лицо, всматриваясь в меня. — Как?.. Ты тоже не знаешь? Ничего нельзя придумать? Ничего? — Хари… сжалься… — Я хотела… я знала. Нет. Нет. Пусти. Не хочу, чтобы ты ко мне прикасался. Тебе противно. — Убила бы себя? — Да. — А я не хочу, понимаешь? Не хочу этого. Хочу, чтобы была здесь, со мной, и ничего другого мне не нужно! Огромные серые глаза поглотили меня. — Как ты лжешь… — сказала она совсем тихо. Я опустил ее и встал с колен. Она уселась на полу. — Скажи, как мне сделать, чтобы ты поверила, что я говорю то, что думаю? Что это правда. Что другой нет. — Ты не можешь говорить правду. Я не Хари. — А кто же ты? Она долю молчала. У нее задрожал подбородок, и, опустив голову, она прошептала: — Хари… но… но я знаю, что это неправда. Ты не меня… любил там, раньше… — Да. Того, что было, нет. Это умерло. Но здесь люблю тебя. Понимаешь? Она покачала головой. — Ты добрый. Не думай, пожалуйста, что я не могу оценить всего, что ты сделал. Делал хорошо, как мог. Но здесь ничем не поможешь. Когда три дня назад я сидела утром у твоей постели и ждала, пока ты проснешься, я не знала ничего. У меня такое чувство, словно это было очень, очень давно. Вела себя так, будто я не в своем уме. В голове был какой‑ то туман. Не понимала, что было раньше, а что позднее, и ничему не удивлялась, как после наркоза или долгой болезни. И даже думала, что, может, я болела, только ты не хочешь этого говорить. Но потом все больше мелочей заставляло меня задумываться. Какие‑ то проблески появились после твоего разговора в библиотеке с этим, как его, со Снаутом. Но ты не хотел мне ничего говорить, тогда я встала ночью и включила магнитофон. Соврала тебе только один‑ единственный раз, я его спрятала потом, Крис. Тот, кто говорил, как его звали? — Гибарян. — Да, Гибарян. Тогда я поняла все, хотя, честно говоря, больше ничего не понимаю. Не знала одного, я не могу… я не… это так и будет… без конца. Об этом он ничего не говорил. Впрочем, может, и говорил, но ты проснулся, и я выключила магнитофон. Но и так услышала достаточно, чтобы понять, что я не человек, а только инструмент. — Что ты говоришь? — Да. Для изучения твоих реакций или что‑ то в этом роде. У каждого из вас есть такое… такая, как я. Это основано на воспоминаниях или фантазии… подавленной. Что‑ то в этом роде. Впрочем, ты все это знаешь лучше меня Он говорил страшные, неправдоподобные вещи, и, если бы все это так не совпадало, я бы, пожалуй, не поверила! — Что не совпадало? — Ну, что мне не нужен сон и что я все время должна быть около тебя. Вчера утром я еще думала, что ты меня ненавидишь, и от этого была несчастна. Какая же я была глупая. Но скажи, сам скажи, разве я могла представить? Ведь он совсем не ненавидел ту, свою, но как о ней говорил! Только тогда я поняла! Только тогда я поняла, что, как бы я ни поступила, это все равно, потому что, хочу я или нет, для тебя это все равно должно быть пыткой. И даже еще хуже, потому что орудия пытки мертвые и безвинные, как камень, который, может упасть и убить. А чтобы орудие могло желать добра и любить, такого я не могла себе представить. Мне хотелось бы рассказать тебе хоти бы то, что во мне происходило тогда, когда поняла, когда слушала эту пленку. Может быть, это принесет тебе какую‑ то пользу. Я даже пробовала записать… — Поэтому ты и зажгла свет? — спросил я, с трудом издавая звуки сдавленным горлом. — Да. Но из этого ничего не вышло. Потому что я искала в себе… — их — чего‑ то другого, была совершенно сумасшедшей. Некоторое время мне казалось, что у меня под кожей нет тела, что во мне что‑ то другое, что я только… только снаружи… Чтобы тебя обмануть. Понимаешь? — Понимаю! — Если так вот лежать часами в ночи, то мыслями можно уйти далеко, в очень странном направлении, знаешь… — Знаю… — Но я чувствую сердце и еще помнила, что ты брал у меня кровь. Какая у меня кровь, скажи мне, скажи правду. Теперь ведь можно. — Такая же, как моя. — Правда? — Клянусь тебе! — Что это значит? Знаешь, я думала, что, может быть, то спрятано где‑ то во мне, что оно… ведь оно может быть очень маленьким. Но я не знала где. Теперь я думаю, что это были просто увертки с моей стороны, я очень боялась того, что хотела сделать, и искала какой‑ то другой выход. Но, Крис, если у меня такая же кровь… если все так, как ты говоришь, то… Нет, это невозможно. Ведь я уже умерла бы, правда! Значит, что‑ то все‑ таки есть, но где? Может, в голове? Но я ведь мыслю совершенно обычно… и ничего не знаю… Если бы я мыслила тем, то должна была бы сразу все знать и не любить, только притворяться и знать, что притворяюсь… Крис, прошу тебя, скажи мне все, что знаешь, может быть, удастся что‑ нибудь сделать? — Что должно удасться? Она молчала. — Хочешь умереть? — Пожалуй, да. Снова стало тихо. Я стоял перед ней, съежившийся, глядя на пустой зал, на белые плиты эмалированных предметов, на блестящие рассыпанные инструменты, как будто отыскивая что‑ то очень нужное, и не мог этого найти. — Хари, можно мне что‑ то тебе сказать? Она ждала. — Это правда, что ты не точно такая же, как я. Но это не значит, что ты хуже. Наоборот. Впрочем, можешь думать об этом что хочешь, но благодаря этому… ты не умерла. Какая‑ то детская, жалобная улыбка появилась на ее лице. — Значит ли это, что я… бессмертна? — Не знаю. Во всяком случае гораздо менее смертна, чем я. — Это страшно, — шепнула она. — Может быть, не так, как кажется. — Но ты не завидуешь мне… — Хари, это, пожалуй, вопрос твоего… предназначения, так бы я это назвал. Понимаешь, здесь, на Станции, твое предназначение в сущности так же темно, как и мое и каждого из нас. Те будут продолжать эксперимент Гибаряна, и может случиться все… — Или ничего… — Или ничего. И скажу тебе, что хотел бы, чтобы ничего не случилось, даже не из страха (хотя он тоже играет какую‑ то роль), а потому, что это ничего не даст. Только в этом я совершенно не уверен. — Ничего не даст. А почему? Речь идет об этом… океане? Она вздрогнула. — Да. О контакте. Они думают, что это очень просто. Контакт означает обмен какими‑ то сведениями, понятиями, результатами… Но если нечем обмениваться? Если слон не является очень большой бактерией, то океан не может быть очень большим мозгом. С обеих сторон могут, конечно, производиться какие‑ то действия. В результате одного из них я смотрю сейчас на тебя и пытаюсь тебе объяснить, что ты мне дороже, чем те двенадцать лет, которые я посвятил Солярису, и что я хочу быть с тобой. Может, твое появление должно быть пыткой, может, услугой, может, микроскопическим исследованием. Выражением дружбы, коварным ударом, может, издевательством? Может быть, всем вместе или — что кажется мне самым правдоподобным — чем‑ то совсем иным. Но в конце концов разве нас должны занимать намерения наших родителей, как бы они друг от друга ни отличались? Ты можешь сказать, что от этих намерений зависит наше будущее, и с этим я соглашусь. Не могу предвидеть того, что будет. Так же, как ты. Не могу даже обещать тебе, что буду тебя всегда любить. После того, что случилось, я ничему не удивлюсь. Может, завтра ты станешь зеленой медузой? Это от нас не зависит. Но в том, что от нас зависит, будем вместе. Разве этого Мало? — Слушай, — сказала она, — есть что‑ то еще. Я… на нее… очень похожа? — Была похожа… но теперь… я уже не знаю этого точно. — Как это? Она смотрела на меня большими глазами. — Ты ее уже заслонила. — И ты уверен, что не ее, а меня?.. Меня?.. — Да. Тебя. Не знаю. Боюсь, что, если бы ты и вправду была ею, я не мог бы любить. — Почему? — Потому что сделал ужасную вещь. — Ей? — Да. Когда были… — Не говори. — Почему? — Потому что хочу, чтобы ты знал: я — не она.
|
|||
|