Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Жюльен Офре Ламетри. ЧЕЛОВЕК-МАШИНА



Жюльен Офре Ламетри

ЧЕЛОВЕК-МАШИНА

/с сокращениями/

/Сочинение Ламетри «Человек-машина» было опубликовано в 1747 г. под псевдонимом, как и написанная им ранее «Естественная история души». Обе эти работы подвергались публичному сожжению (как еретические), что не помешало их автору стать весьма известным

Помимо занятия философией, Ламетри долгие годы был практикующим врачом. Первоначально получил богословское образование/

 

_______________________________________________________________________

 

Мудрец не может ограничиться изучением природы и истины; он должен осмелиться высказать последнюю в интересах небольшого кружка лиц, которые хотят и умеют мыслить. Ибо другим, по доброй воле являющимся рабами предрассудков, столь же невозможно постичь истину, сколь лягушкам научиться летать.

Все философские системы, рассматривающие человеческую душу, могут быть сведены к двум основным: первая, более древнего происхождения, есть система материализма, вторая — система спиритуализма.

/…/

 

Итак, в данной работе нами должны руководить только опыт и наблюдение. Они имеются в бесчисленном количестве в дневниках врачей, бывших в то же время философами, но их нет у философов, которые не были врачами. Первые прошли по лабиринту человека, осветив его; только они одни; сняли покровы с пружин, спрятанных под оболочкой, скрывающей от наших глаз столько чудес только они, спокойно созерцая нашу душу, тысячу раз

наблюдали ее как в ее низменных проявлениях, так и в ее величии, не презирая ее в первом из этих состояний и не преклоняясь перед нею во втором. Повторяю, вот единственные ученые, которые имеют здесь право голоса. Что могут сказать другие, в особенности богословы? Разве не смешно слышать, как они без всякого стыда решают вопросы, о которых ничего не знают и от которых, напротив, совершенно отдалились, благодаря изучению всяких темных наук, приведших их к тысяче предрассудков, или, попросту говоря, к фанатизму, который делает их еще большими невеждами в области понимания механизма тел.

Но, хотя мы и избрали наилучших руководителей, мы еще встретим на нашем пути множество трений и препятствий.

Человек настолько сложная машина, что совершенно невозможно составить себе о ней ясную идею, а следовательно, дать точное определение. Вот почему оказались тщетными все исследования a priori /независимо от опыта/ самых крупных философов, желавших, так сказать, воспарить на крыльях разума. Поэтому только путем исследования a posteriori /из опыта/, т. е. пытаясь найти душу как бы внутри органов тела, можно не скажу открыть с полной очевидностью саму природу человека, но достигнуть в этой области максимальной степени вероятности.

Итак, возьмем в руки посох опыта и оставим в покое историю всех бесплодных исканий философов. Быть слепым и все же думать, что можно обойтись без посоха, — значит обнаружить верх ослепления. Прав один наш современник, говоря, что только тщеславие не умеет извлекать такой же пользы из вторичных причин, как из первичных. Можно и даже должно восхищаться самыми бесполезными трудами великих гениев — всеми этими Декартами, Мальбраншами, Лейбницами и Вольфами; но я спрашиваю вас: каковы плоды их глубоких размышлений и всех их трудов? Начнем же с рассмотрения не того, что думали, но что следует думать, чтобы обрести покой.

Существует столько же умов, характеров и различных нравов, сколько и темпераментов. Еще Гален знал эту истину, которую развил не Гиппократ, как это утверждает автор «Истории души», а Декарт, говоря, что одна только медицина в состоянии вместе с телом изменять дух и нравы. И действительно, в зависимости от природы, количества и различного сочетания соков, образующих меланхолический, холерический, флегматический или сан-

гвинический темпераменты, каждый человек представляет собою особое существо.

Во время болезни душа то потухает, не обнаруживая никаких признаков жизни, то словно удваивается: так велико охватывающее ее исступление; но помрачение ума рассеивается, и выздоровление снова превращает глупца в разумного человека. Порой самый блестящий гений становится безумным, перестает сознавать самого себя, и тогда прощайте, богатства знания, приобретенные с такими затратами и трудом!

Вот паралитик, спрашивающий, на кровати ли его нога; вот солдат, воображающий, что обладает рукой, которую у него отрезали. Воспоминание о своих прежних ощущениях и о месте, с которым привыкла соединять последние его душа, порождает у него иллюзию и особого рода безу­мие. Достаточно заговорить с ним об отсутствующей у него части тела, чтобы напомнить ему о ней и заставить почувствовать все ее движения; и при этом воображение испытывает настоящее страдание.

Один, как ребенок, плачет при приближении смерти, над которой другой подшучивает. Что нужно было, чтобы превратить бесстрашие Кая Юлия, Сенеки или Петрония в малодушие или трусость? Всего только расстройство селезенки или печени или засорение воротной вены. А почему? Потому, что воображение засоряется вместе с нашими внутренними органами, от чего и происходят все эти своеобразные явления истерических и ипохондрических заболеваний.

Стоит ли упоминать о тех, которые воображают, что превратились в оборотня, в петуха или вампира, которые верят, что мертвые высасывают из них кровь; или о тех, кому кажется, что у них нос или другие части тела стеклянные, и которым приходится советовать спать на соломе, чтобы они не боялись разбиться? А для того чтобы они вернулись к прежним привычкам и вновь ощутили свою истинную плоть, под ними поджигают солому, заставляя их бояться сгореть: ужас, испытываемый при этом, иногда излечивал паралич. Я лишь мимоходом отмечаю эти всем известные факты.

Я не буду подробно останавливаться и на действии сна. Взгляните на утомленного солдата — он храпит в окопах под гул сотни орудий, его душа ничего не слышит, его сон — настоящая апоплексия. Подле него разрывается

бомба, но он слышит ее, может быть, в еще меньшей степени, чем копошащееся под его ногами насекомое.

С другой стороны, пред нами человек, пожираемый ревностью, ненавистью, скупостью или тщеславием; он нигде не может найти себе покоя. Самая спокойная обстановка, прохладительные и успокоительные напитки — все является бесполезным для того, чье сердце терзается страстью.

Душа и тело засыпают одновременно. По мере того как затихает движение крови, приятное чувство мира и спо­койствия распространяется по всей машине; душа чувствует, как вместе с веками томно тяжелеет она, как слабеет вместе с волокнами мозга и как мало-помалу словно парализуется вместе со всеми мускулами тела. Последние более не в состоянии выносить тяжести головы, душа не может вынести тяжести мысли — она погружается в сон, словно в небытие.

Если кровообращение протекает с чрезмерной быстро­той, душа не может заснуть. Если душа сильно взволно­вана, кровь не может успокоиться; она скачет в жилах галопом, с шумом, который можно слышать; таковы две взаимно действующие друг на друга причины бессонницы. Чувство страха, испытанное во сне, заставляет сердце учащенно биться и отнимает в нас необходимый приятный покой, как это делают острая боль или неотложная нужда. Наконец, подобно тому, как прекращение функции души вызывает сон, так даже во время бодрствования (являющегося в таком случае бодрствованием только наполовину) часто наблюдаются состояния полусна души, полусознательности; это доказывает, что душа не всегда ждет тела, чтобы заснуть, потому что хотя она и не совсем спит, но как мало ей не хватает для состояния сна, раз она не может заставить себя обратить внимание ни на один объект среди бесчисленного множества туманных идей, которые, подобно облакам, заполняют, если позволено будет так выразиться, атмосферу нашего мозга.

Опиум слишком тесно связан со сном, который он вызывает, чтобы не упомянуть здесь о нем. Это средство, подобно вину или кофе, опьяняет различно, в зависимости от принятой дозы. Опиум делает человека счастливым в том состоянии, которое, являясь подобием смерти, казалось бы, должно было бы стать могилой для чувства. Что за приятная немощь! Душе не хотелось бы никогда выйти из этого состояния. Она была жертвой величайших стра-

дании; теперь она испытывает только удовольствие от того, что не страдает больше, и наслаждается восхитительным спокойствием. Опиум может даже воздействовать на волю: он заставляет душу, желающую бодрствовать и развлекаться, вопреки ее желанию улечься в постель; я обхожу молчанием действие ядов.

Подхлестывая воображение, кофе — это противоядие вина — успокаивает нашу мигрень и рассеивает наши го­рести, не вызывая, подобно вину, на следующий день похмелья.

Рассмотрим теперь душу со стороны других ее потреб­ностей.

Человеческое тело — это заводящая сама себя машина, живое олицетворение беспрерывного движения, Пища восстанавливает в нем то, что пожирается лихорадкой. Без пищи душа изнемогает, впадает в неистовство и, наконец, изнуренная, умирает. Она напоминает тогда свечу, которая на минуту вспыхивает, прежде чем окончательно потухнуть. Но если питать тело и наполнять его сосуды живи­тельными соками и подкрепляющими напитками, то душа становится бодрой, наполняется гордой отвагой и уподобляется солдату, которого ранее обращала в бегство вода, но который вдруг, оживая под звуки барабанного боя, бодро идет навстречу смерти. Точно таким же образом горячая вода волнует кровь, а холодная — успокаивает.

Как велика власть пищи! Она рождает радость в опечаленном сердце; эта радость проникает в душу собеседни­ков, выражающих ее веселыми песнями, на которые осо­бенные мастера французы. Только меланхолики остаются неизменно в подавленном состоянии, да и люди науки мало склонны к веселью.

Сырое мясо развивает у животных свирепость, у людей при подобной же пище развивалось бы это же качество; насколько это верно, можно судить по тому, что английская нация, которая ест мясо не столь прожаренным, как мы, но полусырым и кровавым, по-видимому, отличается и большей или меньшей степени жестокостью, проистекащей от пищи такого рода наряду с другими причинами, влияние которых может быть парализовано только воспитанием. Эта жестокость вызывает в душе надменность, ненависть и презрение к другим нациям, упрямство и дру­гие чувства, портящие характер, подобно тому, как грубая пища создает тяжелый и неповоротливый ум, характер-

ными свойствами которого являются леность и бесстрастность.

Попу /Александр Поуп (1688-1744)/ хорошо была известна власть чревоугодия, когда он утверждал: «Суровый Кассий постоянно говорит о добродетели и думает, что тот, кто терпит порочных, сам порочен. Эти прекрасные чувства сохраняются у него только до обеда; когда же наступает час обеда, он предпочитает преступника, у которого изысканный стол, святому постнику».

«Возьмите, — говорит он дальше, — одного и того же человека в здоровом и больном состоянии, на хорошей должности или потерявшим ее; вы увидите, как он будет дорожить жизнью или презирать ее. Вы его увидите безумным на охоте, пьяным на провинциальной вечеринке, вежливым на балу, добрым другом в городе, человеком без стыда и совести при дворе».

В Швейцарии я знал одного судью, по имени Штейгер де Виттихгофен; натощак это был самый справедливый и даже самый снисходительный судья; но горе несчастному, оказывавшемуся на скамье подсудимых после сытного обеда судьи: последний способен бывал тогда повесить самого невинного человека.

Мы мыслим и вообще бываем порядочными людьми только тогда, когда веселы или бодры: все зависит от того, как заведена наша машина. Иногда можно подумать, что душа имеет местопребывание в желудке и что Ван-Гельмонт, помещая ее в выходе желудка, ошибался только в том отношении, что принимал часть за целое.

К каким только крайностям не приводит жестокий голод! Нет пощады плоти, которой мы обязаны жизнью или которой мы даем жизнь; мы раздираем ее зубами, справляем ужасный пир, и в этом исступлении слабый всегда является добычей более сильного.

Беременность, эта желанная соперница бледной немочи, не только очень часто влечет за собой извращенные вкусы, сопровождающие оба этих состояния: бывало, что она толкала душу на самые ужасные преступления — последствия внезапной мании, удушающей даже естественный закон. Таким образом, мозг, эта матка духа, извращается одновременно с маткой тела.

Иным бывает исступление мужчины или женщины, являющихся жертвами воздержания и избытка здоровья! В этом случае застенчивая и тихая девушка не только теряет всякий стыд и скромность — она становится способ-

ной относиться к кровосмешению так же легко, как светская женщина к любовной связи. Если ее потребность не находит быстрого удовлетворения, дело может не ограничиться приступами бешенства матки или сумасшествием: несчастная может умереть от болезни, для лечения которой есть столько врачей.

Надо быть слепым, чтобы не видеть неизбежного влияния возраста на разум. Душа развивается вместе с телом и прогрессирует вместе с воспитанием. У прекрасного пола на душу оказывает влияние также утонченность его темперамента; отсюда вытекают женская нежность, чувствительность, пылкость чувства, основанные в большей степени на страсти, чем на разуме; отсюда же женские предрассудки и суеверие, отпечаток которых изглаживается с большим трудом, и т. д. Напротив, мужчина, у которого мозг и нервы отличаются большей устойчивостью, обладает более подвижным умом, как и более подвижными чертами лица; образование, которого лишена женщина, увеличивает сверх того его душевную силу. Благодаря такому совместному действию природы и искусства он оказывается более способным к благодарности, более великодушным, более постоянным в дружбе и твердым и несчастье. /…/

Не надо, впрочем, быть столь выдающимся физиономистом, как упомянутый автор, чтобы судить о качествах ума по выражению и чертам лица, если только они хоть сколько-нибудь выявлены, как не надо быть выдающимся врачом, чтобы распознать болезнь на основании сопровож­дающих ее явных симптомов. Вглядитесь внимательно в портреты Локка, Шталя, Бургаве или Мопертюи, и вас нисколько не поразят их могучие лица, их орлиные глаза. Пробегите глазами другие портреты, и вы всегда сумеете отличить черты красоты и крупного ума и даже часто просто черты честности и мошенничества. Так, например, часто отмечалось, что в портрете одного знаменитого поэта совмещается наружность негодяя с огнем Прометея /Вольтер/. История дает нам один замечательный пример могуще-

ственного влияния погоды. Знаменитый герцог Гиз был настолько убежден, что Генрих III, во власти которого он находился много раз, никогда не решится убить его, что отправился в Блуа. Узнав об его отъезде, канцлер Шиверни воскликнул: «Погибший человек! » После того как роковое предсказание оправдалось, его спросили, на каком основании он его сделал. «Я знаю короля, — отвечал он, — уже двадцать лет; он от природы добрый и даже слабый человек; но я наблюдал, что в холодную погоду малейший пустяк приводит его в нетерпение и бешенство».

У одного народа ум тяжеловесен и неповоротлив, у другого — жив, подвижен и проницателен. Это может быть объяснено отчасти различием пищи, которой они питаются, различием семени их предков /История животных и людей доказывает влияние семени отцов на ум и тело детей/ а также хаосом различных элементов, плавающих в бесконечном воздушном про­странстве. Подобно телу, дух знает свои эпидемические болезни и свою цингу.

Влияние климата настолько велико, что человек, переменяющий его, невольно чувствует эту перемену. Такого человека можно сравнить со странствующим растением, самого себя как бы пересадившим на другую почву; если климат в новом месте будет другим, то оно или выродится, или улучшит свою породу.

Мы всегда невольно заимствуем от тех, с кем живем, их жесты и их выговор, подобно тому как невольно опус­каем веки под угрозой ожидаемого нами удара; причина этого та же, по которой тело зрителя машинально и против своей воли подражает всем движениям хорошего мима.

Только что сказанное доказывает, что для человека, наделенного умом, лучшим обществом является собственное общество, если он не может найти общества себе подобных. Ум притупляется в обществе тех, кто его лишен, вследствие отсутствия упражнения: во время игры в мяч плохо отбивается тот мяч, который плохо подается. Я предпочитаю умного человека, лишенного всякого воспитания, лишь бы он был достаточно молод, тому, который получил дурное. Плохо воспитанный ум подобен актеру, которого испортила провинция.

Итак, различные состояния души всегда соответствуют аналогичным состояниям тела. Но для лучшего обнаружения этой зависимости и ее причин воспользуемся здесь

сравнительной анатомией: вскроем внутренности человека и животных. Ибо как познать природу человека, если не сопоставить его строение со строением животных?

В общем и целом форма и строение мозга у четвероногих почти такие же, как и у человека: те же очертания, то же расположение всех частей лишь с той существенной разницей, что у человека мозг в отношении к объему тела больше, чем у всех животных, и притом обладает большим количеством извилин. За человеком следует обезьяна, бобр, слон, собака, лисица и кошка — животные наиболее похожие на человека, так как у них наблюдается постепенная аналогия в строении мозолистого вещества мозга /находится между полушариями головного мозга/, в котором Ланчизи устанавливал местопребывание души еще до покойного де ла Пейрони, который, впрочем, под­крепил это мнение многочисленными опытами.

После четвероногих наибольшим умом отличаются птицы. У рыб очень большая голова, но она лишена разума, как это бывает и у многих людей. У них совсем нет мозолистого вещества и очень мало мозга; последний совершенно отсутствует у насекомых.

Я не стану углубляться в изложение всех разнообразных форм природы и гипотез по поводу них, так как тех и других бесконечное множество, в чем легко убедиться, прочтя хотя бы только труды Уиллиса: «De cerebro» и «De Anima Brutorum».

Я сделаю только выводы, с несомненностью вытекающие из бесспорных наблюдений, а именно: 1) что, чем более дики животные, тем меньше у них мозга; 2) что этот последний, по-видимому, увеличивается так или иначе в зависимости от степени их приручения и 3) что природой извечно установлен своеобразный закон, согласно которому, чем больше у животных развит ум, тем больше теряют они в отношении инстинкта. При этом возникает вопрос, выгодно ли им это или нет.

Не следует, впрочем, приписывать мне утверждение, что для того, чтобы судить о степени прирученности животных, достаточно знать только объем их мозга. Необходимо еще, чтобы качество соответствовало количеству и чтобы твердые и жидкие части находились в известном равновесии, являющемся необходимым условием здоровья.

Хотя у слабоумных людей вопреки обычному представлению мозг и не отсутствует совершенно, но он отличается плохой консистенцией, например излишней мягкостью. То же самое относится и к помешанным; дефекты их мозга

не всегда ускользают от нашего исследования; но если причины слабоумия, помешательства и т. п. не всегда бывают осязательны, то как же можно установить причины различия обыкновенных умов? Они ускользнули бы даже от взора рысей и аргусов. Малейший пустяк, ничтожное во­локно, нечто такое, чего не в состоянии открыть самая точная анатомия, могли бы превратить в дураков Эразма и Фонтенеля, который сам говорит об этом в одном из лучших своих «Диалогов».

Уиллис отметил, что у детей, у щенят и у птиц кроме мягкости мозгового вещества серое вещество мозга как бы выскоблено и обесцвечено и что их мозговые извилины столь же недоразвиты, как и у паралитиков. Он совершенно справедливо присовокупляет, что варолиев мост (часть продолговатого мозга), очень развитый у человека, последовательно уменьшается у обезьяны и других вышеназванных животных, между тем как у теленка, быка, волка, овцы и свиньи, у которых эта часть имеет очень небольшие размеры, крупными размерами отличаются ягодицы и яички.

Какие бы скромные и осторожные выводы мы ни сделали из этих наблюдений, а также из многочисленных других наблюдений над своеобразными особенностями сосудов и нервов, все же подобное разнообразие не может быть бессмысленной игрой природы. Оно доказывает по меньшей мере необходимость хорошей и сложной организации, так как во всем животном царстве душа, укрепляясь вместе с телом, увеличивает свою проницательность по мере развития последним своих сил.

Остановимся немного на различной степени понятливости животных. Без сомнения, правильно проведенная аналогия между людьми и животными заставляет наш ум признать, что вышеупомянутые причины вызывают различие, существующее между ними и нами, хотя должно признаться, что наш слабый рассудок, ограниченный самыми грубыми наблюдениями, не в состоянии раскрыть всех связей, существующих между причинами и следствиями. Эта своеобразная гармония никогда не будет познана философами.

Среди животных некоторые научаются говорить и петь; они в состоянии запоминать мелодию и соблюдать интервалы, как любой музыкант. Другие хотя и обнаруживают больше ума, как, например, обезьяна, но не могут этого добиться. Почему же это происходит, если не из-за дефекта в их органах речи?

Но в такой ли степени связан этот дефект с самим устройством этих органов, что против него нет никакого средства, или, иначе говоря, абсолютно ли невозможно научить это животное речи? Я этого не думаю. /У Декарта мы найдем рассуждение о том, что животные не могут иметь души. Если бы они имели душу, то обнаруживали бы это посредством речи (“Рассуждение о методе”, часть 5)/

Я предпочел бы взять в качестве примера больших обезьян, покуда случай не открыл нам других видов животных, более сходных с нами, ибо ничто не говорит за то, что таковые не существуют в каких-нибудь не исследованных нами странах. Человекоподобная обезьяна настолько похожа на нас, что естествоиспытатели назвали ее «диким» или «лесным человеком». Я взял бы ее в том же возрасте, в каком находились ученики Аммана /Йоганн-Конрад Амман/, т. е. не слишком молодой, не слишком старой, так как те обезьяны, которых привозят в Европу, обыкновенно бывают слишком старыми. Я выбрал бы экземпляр с самой смышленой физиономией, что гарантировало бы мне выполнение многочисленных маленьких опытов, которые я бы проделывал с ним. Наконец, не считая себя достойным быть его наставником, я поместил бы его в школу только что названного педагога или другого, столь же искусного, если таковой вообще существует.

Вы знаете из книги Аммана и от всех, заимствовавших его метод о чудесах, которые ему удалось достигнуть с глухими от рождения, глаза которых он, по его собственным словам, превратил в органы слуха, и о том, в какое непродолжительное время он научал их слышать, говорить, читать и писать. Я полагаю, что глаза глухого видят яснее и отчетливее, чем глаза нормального человека, в силу того, что потеря какого-нибудь органа или чувства может увеличивать силу или остроту другого; но обезьяна видит и слышит и понимает все, что слышит и видит; она настолько хорошо понимает делаемые ей знаки, что — я убежден в этом — во всякой игре или каком-нибудь другом упражнении одержит верх над учениками Аммана. Почему же в таком случае обучение обезьяны считать невозможным? Почему в конце концов не смогла бы она благодаря упражнению подражать по примеру глухих необходимым для произнесения слов движениям? Я не решусь утверждать, что органы речи обезьяны, что бы с ними ни делали, не в состоянии произносить членораздельных звуков. Утверждение о такой абсолютной неспособности кажется мне странным в виду большой аналогии, существующей между

обезьяной и человеком, и в виду того, что до сих пор неизвестно другое животное, которое по внутреннему строению и по внешнему виду столь поразительно походило бы на человека. Локк, которого никто, конечно, не заподозрит в легковерии, с полным доверием отнесся к истории с по­пугаем, рассказанной Темплем в его воспоминаниях: попугай этот отвечал на вопросы кстати и научился вести своего рода связный разговор. Я знаю, что над этим великим метафизиком много смеялись *. Но скажите, много ли сторонников нашел бы тот, кто решился бы возвестить миру, что существуют породы, размножающиеся без помощи яиц и без самок? А между тем Трамбле открыл такие породы, которые размножаются без совокупления, при помощи только деления. И разве Амман не прослыл бы сумасшедшим, если бы, прежде чем ему удался его опыт, он стал хвастаться, что сумеет в короткое время обучить своих глухих учеников? А между тем его успехи привели мир в изумление, и, подобно автору «Истории полипов» /Абраам Трамбле/, он навек прославил свое имя. Человек, обязанный произведенными им чудесами своему гению, с моей точки зрения, стоит выше того, кто обязан ими случаю. Тот, кто открыл способ внести поправку в самое прекрасное из царств природы и придать ему совершенство, которого оно раньше не имело, должен быть поставлен выше праздного составителя нелепых систем или кропотливого автора бес­плодных гипотез. Открытия Аммана имеют совершенно особую ценность. Он освободил людей из-под власти инстинкта, которой, казалось, они были осуждены подчиняться; он дал им идеи, ум — словом, душу, которую без него они никогда бы не обрели. Это ли не величайшая степень могущества?

Не будем считать ограниченными средства природы! С помощью человеческого искусства они могут стать безграничными.

Разве нельзя попытаться тем же способом, каким открывают евстахиеву трубу у глухих, открыть ее у обезьян? Разве стремление подражать произношению учителя не в состоянии развязать органы речи у животных, умеющих с таким искусством и умом подражать множеству других жестов? Я предлагаю указать мне на сколько-нибудь убедительные опыты в пользу того, что мой проект является неосуществимым и нелепым; сходство строения и органи-

нации обезьяны с человеком таково, что я почти не сомневаюсь, что при надлежащих опытах с этим животным мы и конце концов сможем достигнуть того, что научим его произносить слова, т. е. говорить. Тогда перед нами будет уже не дикий и дефективный, а настоящий человек, маленький парижанин, имеющий, как и мы, все, что нужно для того, чтобы мыслить и извлекать пользу из своего воспитания.

Истинные философы согласятся со мной, что переход от животных к человеку не очень резок. Чем, в самом деле, был человек до изобретения слов и знания языков? Животным особого вида, у которого было меньше природного инстинкта, чем у других животных, царем которых он себя тогда не считал; он отличался от обезьяны и других животных тем, чем обезьяна отличается и в настоящее время, т. с. физиономией, свидетельствующей о большей понятливости. Ограничиваясь, по выражению последователей Лейбница, интуитивным знанием, он замечал только формы и цвета, не умея проводить между ними никаких различий; во всех возрастах сохраняя черты ребенка, он выражал свои ощущения и потребности так, как это делает проголодавшаяся или соскучившаяся от покоя собака, которая просит есть или гулять.

Слова, языки, законы, науки и искусства появились только постепенно; только с их помощью отшлифовался необделанный алмаз нашего ума. Человека дрессировали, как дрессируют животных; писателем становятся так же, как носильщиком. Геометр научился выполнять самые трудные чертежи и вычисления, подобно тому, как обезьяна научается снимать и надевать шапку или садиться верхом на послушную ей собаку. Все достигалось при помощи знаков; каждый вид научался тому, чему мог научиться.

Таким именно путем люди приобрели то, что наши немецкие философы называют символическим познанием.

Как мы видим, нет ничего проще механики нашего воспитания: все сводится к звукам или словам, которые из уст одного через посредство ушей попадают в мозг другого, который одновременно с этим воспринимает глазами очертания тел, произвольными знаками которых являются эти слова.

Но кто заговорил впервые? Кто был первым наставником рода человеческого? Кто изобрел способ использовать понятливость нашего организма? Я не знаю этого: имена первых счастливых гениев скрыты в глубине времен.

Но искусство является детищем природы: последняя должна была задолго предшествовать ему.

Надо предположить, что люди, которые наилучше организованы и на которых природа излила все свои благодеяния, научили всему этому других. Слыша какой-нибудь новый шум, испытывая новые ощущения или созерцая разнообразные и чудные предметы, составляющие восхитительное зрелище природы, они не могли не оказаться в положении Шартрского глухого, историю которого впервые поведал нам великий Фонтенель и который на сороковом году жизни впервые услышал поразивший его звон колоколов.

Поэтому разве нелепо было бы предположить, что эти первые смертные попытались, подобно вышеупомянутому глухому или подобно животным и немым (ибо последние представляют собой особый вид животных), выразить свои новые чувства движениями, отвечающими характеру их воображения, а затем уже непроизвольными звуками, свойственными всякому животному, — естественным выражением их удивления и радости, их порывов и потребностей. Ибо, без всякого сомнения, у тех, кого природа наделила более тонкими чувствами, имеется и большая воз­можность выражения последних.

Таким именно образом, по моему мнению, люди использовали свои чувства или свои инстинкты для развития ума, а этот последний — для приобретения знаний. Таким именно образом, как мне кажется, мозг наполнился представлениями, для восприятия которых его создала природа. Одно приходило на помощь другому, и по мере роста этих небольших зачатков все предметы Вселенной стали видны как на ладони.

Подобно тому, как скрипичная струна или клавиша клавесина дрожит и издает звук, так и струны мозга, по которым ударяли звучащие лучи, придя в возбуждение, пере­давали или повторяли дошедшие до них слова. Но устройство этого органа таково, что, как только глаза увидели и восприняли изображение предметов, мозг не может не видеть этих отображений и различий между ними; и далее, когда знаки этих отличий уже отмечены или запечатлены в мозгу, душа неизбежно начинает исследовать их взаимоотношения; последнее, однако, было бы невозможно без открытия знаков или изобретения языков. В те времена, когда Вселенная была почти немой, душа в отношении ко всем предметам находилась в положении человека, кото-

рый стал бы рассматривать какую-нибудь картину или произведение скульптуры, не имея никакой идеи пропорциональности частей: такой человек ничего не смог бы в ней различить. Она была также подобна ребенку (ведь тогда душа переживала еще период своего детства), который, держа в руке несколько соломинок или палочек, глядит на них неопределенным и поверхностным взглядом, не умея ни сосчитать их, ни провести между ними какое-нибудь различие. Но стоит только прицепить к одной из таких палочек, например к той, которая называется мачтой, какой-нибудь флажок, а к другой — иной флажок; стоит только, чтобы первый из этих предметов стал обозначаться номером первым, а второй — знаком или цифрой два, — и тот же ребенок сумеет их сосчитать; таким образом он постепенно усвоит всю арифметику. С того момента, как какая-нибудь фигура покажется ему равной другой по своему числовому знаку, он без труда будет умо­заключать, что это два различных тела, что 1 + 1 = 2, что 2 + 2 = 4* и т. д.

Действительное или кажущееся сходство фигур составляет главную основу всех истин и всех наших знаний; ясно, что труднее всего усвоить те из них, знаки которых менее просты и менее доступны чувствам; поэтому для своего понимания они требуют большей способности. Нужен сильный ум, чтобы охватить и скомбинировать огромное количество слов, при помощи которых науки, о которых я говорю, выражают свои истины; напротив, науки, говорящие языком цифр или иными знаками, усваиваются очень легко. Этим — больше, чем их очевидностью — объясняются успехи алгебраических вычислений.

Все знания, которыми ветер надувает мозговые полушария наших чванных педантов, представляют собой, таким образом, не что иное, как нагромождение слов и образов, оставивших в нашей голове следы, при помощи которых мы различаем и вспоминаем предметы. Все наши представления воскресают, подобно тому, как опытный садовник при взгляде на различные растения вспоминает их названия. Слова и обозначаемые ими образы настолько тесно связаны между собой в нашем мозгу, что редко

* Еще до настоящего времени существуют народы, которые из-за отсутствия большого количества знаков умеют считать только до двадцати.

можно вообразить себе какой-нибудь предмет, не обозначая его каким-либо именем или значком, присвоенным ему.

Я все время употребляю слово «воображать», так как, по моему убеждению, все у нас — воображение и все со­ставные части души могут быть сведены к одному только образующему их воображению; таким образом, суждение, размышление и память представляют собой вовсе не абсолютные части души, но настоящие модификации свое­образного «мозгового экрана», на котором, как от волшеб­ного фонаря, отражаются запечатлевшиеся в глазу пред­меты.

Но если таковы удивительные и непостижимые следствия устройства мозга, если все воспринимается посред­ством воображения и может быть объяснено им, то не к чему производить разделения между чувственным и мыслящим началом в человеке. Не является ли это явным противоречием у сторонников неразложимости духа? Ибо вещь, которую можно делить, не может быть признана, если остерегаться нелепости, неделимой. Вот к чему ведет дурное употребление терминов — употребление даже ум­ными людьми как попало, без всякого смысла, громких слов, вроде «духовность», «нематериальность» и т. п.

Нет ничего легче, чем обосновать систему, построен­ную, подобно рассматриваемой нами, на внутреннем чув­стве и опыте каждого отдельного индивидуума. Пусть воображение — эта способность мозга фантазировать, при­рода которой нам столь же неизвестна, как и ее способ проявления, — является в действительности чем-то незна­чительным или слабым; пусть оно едва в состоянии прово­дить аналогию между своими идеями; пусть оно видит, и притом весьма своеобразно, только то, что делается непо­средственно возле него и что особенно сильно на него влияет; но во всяком случае несомненно, что мы воспри­нимаем только посредством воображения: это оно пред­ставляет себе все предметы при помощи характеризующих последние слов и образов. Таким образом, повторяю, оно является душой, так как выполняет все функции послед­ней. При помощи увлекательной кисти воображения холод­ный скелет разума облекается плотью и кровью. Благодаря ему процветают науки и расцветают искусства, говорят леса, вздыхает эхо, стонут скалы, начинает дышать мрамор и все неодушевленные тела получают жизнь. Воображение придает нежности влюбленного сердца острую привлека­тельность сладострастия; оно бросает семена последнего

в кабинет философа и напыщенного педанта; оно, наконец, создает ученых, ораторов и поэтов. Одни глупо насмехались над ним, другие тщетно пытались превознести его, но и те и другие плохо понимали его, ибо воображение не просто идет по стопам красоты и изящных искусств, не только рисует природу, но и в состоянии ее измерять. Оно рассуждает, судит, проникает внутрь, сравнивает и углубляет. Может ли оно при живом восприятии красоты запечатлеваемых в нем картин не обнаруживать их взаимо­отношения? Нет, подобно тому, как оно не может подда­ваться чувственным наслаждениям, не испытывая их во всей полноте, оно не может также размышлять о том, что механически воспринято им, не становясь вместе с тем самим суждением.

Чем больше упражняют воображение даже самого слабого ума, тем больше, так сказать, он увеличивается в объеме; а чем больше он увеличивается, тем более становится подвижным, сильным, обширным и способным к мышлению. Самая совершенная организация нуждается в подобном упражнении.

Организация является главным преимуществом человека. Напрасно все авторы, писавшие по вопросам морали, ценят только таланты, приобретенные при помощи труда и| размышлений, но не качества, которые они считают про­исходящими от природы. Ибо откуда, спрашиваю я вас, появляются разные умения, знания и черты добродетели, как не от организации мозга людей умелых, ученых или добродетельных? И откуда в свою очередь появляется у нас эта организация, если не от природы? Мы получаем истинные качества только благодаря ей; мы обязаны ей всем, что мы из себя представляем. Почему же я должен ценить людей, имеющих природные качества, меньше, чем тех, кто блещет приобретенными и как бы заимствованными добродетелями? Какой бы характер и происхождение ни имела заслуга, она всегда достойна уважения, и речь может идти только о том, чтобы определить ее размеры. Хотя ум, красота, богатство, благородное происхождение и являются игрой случая — все они имеют свою цену, как и таланты, знания, добродетель и т. п. Те, кого природа одарила самыми ценными своими дарами, должны жалеть тех, кому она в них отказала; но они могут чувствовать свое превосходство и не будучи высокомерными, просто в качестве знатоков. Красивая женщина, считающая себя некрасивой, кажется мне столь же смешной, как умный

человек, думающий, что он дурак. Преувеличенная скром­ность (недостаток, встречающийся, правда, чрезвычайно редко) представляет собой неблагодарность по отношению к природе. Напротив того, нескрываемая гордость есть признак прекрасной и великой души, изобличающий муже­ственность характера.

Если организация человека является первым его пре­имуществом и источником всех остальных, то образование представляет собой второе его преимущество. Без образо­вания наилучшим образом организованный ум лишается всей своей ценности, так же как отлично созданный приро­дой человек в светском обществе ничем не отличался бы от грубого мужика. Но какой плод получился бы при самом лучшем воспитании, не имей мы органа, в достаточной степени открытого для воспитания или зачатия идей? Ибо столь же невозможно внушить какую-нибудь идею чело­веку, лишенному органов чувств, как не дано зачать ре­бенка женщине, над которой природа настолько зло по­смеялась, что забыла наделить ее наружными половыми органами, как это мне пришлось наблюдать у одной жен­щины, которая не имела ни половой щели, ни влагалища, ни матки и брак которой вследствие этого был расторгнут после десятилетней совместной жизни.

Но если мозг одновременно и хорошо организован, и хорошо образован, то он представляет плодородную, пре­красно засеянную почву, которая дает урожай сам-сто; другими словами (оставляя образный стиль, часто необхо­димый для лучшего выражения того, что чувствуешь, и придания прелести самой истине), можно сказать, что воображение, упражнением поднятое до прекрасного и редкого свойства гениальности, сразу схватывает все взаимоотношения воспринимаемых им идей; с легкостью схватывает оно огромное количество предметов, чтобы извлечь из них в конце концов длинную цепь выводов, ко­торые в свою очередь представляют собой новые взаимо­отношения, порожденные взаимным сравнением первых, с которыми душа находит полное сходство. Таково, по моему мнению, происхождение ума. Я употребляю выра­жение «находит», как выше я употребил эпитет «кажу­щееся» по отношению к сходству предметов, не потому, чтобы я думал, что наши чувства всегда обманчивы, как это утверждал отец Мальбранш, и не потому, что наши глаза, будучи от природы как бы пьяными, не видят пред­метов такими, каковы они в действительности, хотя микро-

окоп доказывает нам это каждый день, но для того, чтобы не затевать спора с пирронианцами /скептиками/, самым выдающимся из которых является Бейлъ.

Я говорю об истине вообще то же самое, что Фонтенель говорит о некоторых определенных истинах в част­ности, а именно что ею надо жертвовать в интересах обще­ства. Кротость моего характера заставляет меня избегать всяких споров, поскольку дело не идет о том, чтобы при­дать разговору большую остроту. Картезианцы могут тщетно разглагольствовать о своих врожденных идеях; я, конечно, не затрачу на опровержение подобных химер и четверти того труда, который затратил на это Локк. В самом деле, что за смысл писать толстую книгу для доказательства теории, уже три тысячи лет тому назад ставшей аксиомой?

Согласно принципам, которые мы выдвинули и которые мы считаем правильными, человек, обладающий наиболь­шей степенью воображения, вместе с тем может почитаться и наиболее умным и даровитым, так как все эти слова представляют собой синонимы. Я еще раз повторю, что только благодаря постыдному злоупотреблению можно считать, что говоришь о разных вещах на том основании, что для их обозначения употребляешь различные слова или звуки, за которыми не скрывается никакой идеи или действительного различия.

Для преуспевания как в науках, так и в искусствах нужно, следовательно, обладать и самым прекрасным, возвышенным и сильным воображением. Я не берусь ре­шать, нужно ли обладать большим умом для того, чтобы подвизаться в искусстве Аристотелей и Декартов, чем в искусстве Еврипидов и Софоклов, и больше ли мате­риала понадобилось природе для создания Ньютона, чем для создания Корнеля /Пьер Корнель, поэт и драматург/ (в чем я сильно сомневаюсь), но несомненно, что к столь разным триумфам и к бессмерт­ной славе привело их различное применение вообра­жения.

Когда о ком-нибудь говорят, что у него недостаток рассудка при сильно развитом воображении, то это значит, что воображение, слишком предоставленное самому себе и почти всегда занятое созерцанием себя в зеркале собственных ощущений, недостаточно усвоило себе привычку исследовать их с надлежащим вниманием, что оно про­никнуто гораздо глубже впечатлениями и образами, чем их истинностью или сходством.

Несомненно, деятельность воображения отличается такой живостью, что, если не вмешивается внимание - этот ключ и источник всех наук, оно ограничивается беглым и поверхностным взглядом на предметы.

Взгляните на птицу, сидящую на ветке: кажется, что вот-вот она вспорхнет. Таково же и воображение. Посто­янно увлекаемое вихрем крови и животных духов, оно не успевает сохранять впечатление, тотчас же изглаживае­мое последующим; душа следует за ним, часто не поспе­вая. Потерянным для нее оказывается то, что она недо­статочно быстро схватила и усвоила эти впечатления. Таким именно образом воображение, настоящий символ времени, непрерывно само себя уничтожает и восстанав­ливает.

Таковы хаос и непрерывная, быстрая смена и после­довательность наших идей; они гонят друг друга, подобно волнам, сменяющим одна другую, так что, если вообра­жение не употребит, так сказать, части своих мускулов для сохранения равновесия на канатах мозга с целью за­держаться на некоторое время на как бы ускользающем предмете и отстранить от себя другой, для рассмотрения которого не пришло еще время, оно не будет заслуживать прекрасного имени суждения. Оно сможет ярко выражать то, что само почувствовало; оно будет создавать ораторов, музыкантов, художников и поэтов, но никогда оно не соз­даст ни одного философа. Напротив, если с детства при­учить воображение к самообузданию, не давая ему уносить­ся на своих сильных крыльях (что воспитывает только блестящих энтузиастов); если приучить его останавливать и задерживать представления, чтобы всесторонне иссле­довать предмет, то воображение, способное к составлению суждений, при помощи последних сумеет охватить наи­большее количество предметов. Живость воображения, которая всегда является положительным качеством у де­тей и которую следует лишь регулировать при помощи обучения и упражнения, превратится тогда в дальновид­ную проницательность, без которой не возможен никакой прогресс в науках.

Таковы простые основания, на которых построено все здание логики. Природа дала их всему роду человече­скому, но одни сумели использовать их, тогда как дру­гие — только злоупотребить ими.

Несмотря на все эти преимущества человека по срав­нению с животными, ему может сделать только честь

помещение его в один и тот же класс с ними. Ибо не­сомненно, что до известного возраста он в большей степени животное, чем они, так как при рождении приносит с собой на свет меньше инстинкта.

Какое животное умерло бы с голоду посреди молоч­ных рек? Только человек. Подобно старому ребенку, о котором вслед за Арнобием говорит один из современ­ников, он не знает ни пригодной ему пищи, ни воды, в которой может утонуть, ни огня, могущего превратить его в пепел. Зажгите впервые свечу перед глазами ребенка, и он машинально поднесет к огню палец, чтобы познать характер нового явления; обжегшись, он познает опасность и другой раз уже не попадется.

Или поставьте ребенка рядом с животным на краю пропасти: ребенок упадет туда и утонет там, где животное спасется вплавь. В четырнадцать-пятнадцать лет он едва предвидит наслаждения, ожидающие его при воспроизведении собственного вида; будучи уже юношей, он не знает, как ему держать себя в игре, которой природа так быстро научает животных; он прячется, как бы стыдясь, полученного наслаждения и того, что рожден быть счастливым, между тем как животные гордятся своим цинизмом. Не получая воспитания, животные не имеют и предрассудков. Или посмотрите на собаку и ребенка, равно потерявших своего хозяина на большой дороге: ребенок плачет, не зная, какому святому молиться, тогда как собака найдет хозяина очень скоро, лучше используя свое обоняние, чем ребенок свой разум.

Итак, природа предназначила нам стоять ниже животных, чтобы тем самым особенно наглядно обнаружить чудеса, какие способно делать воспитание, которое одно поднимает нас над их уровнем и в конце концов дает нам превосходство над ними.

Но можно ли признать такого рода отличие от животных за глухими, слепорожденными, идиотами, сумасшедшими дикарями или людьми, воспитанными в лесах вместе с животными, — за всеми теми, у кого ипохондрия уничтожила воображение; наконец, за всеми скотами в человеческом образе, обнаруживающими один только самый грубый, голый инстинкт? Нет, все это — люди по плоти, но не по духу, которые не заслуживают зачисления в особый класс.

Мы вовсе не намерены замалчивать все те возраже­нии, которые можно сделать против нас и в пользу

существования первоначального отличия человека от жи­вотного. Говорят, что человеку присущ естественный закон: умение распознавать добро и зло, которое чуждо животным.

Но основано ли это возражение или, правильнее, ут­верждение на опыте, без которого философ вправе все от­вергать? Существует ли опыт, убеждающий нас в том, что только человек просвещен светом разума, в котором отказано всем другим животным? Если такого опыта нет, мы не можем знать, что происходит внутри животных и даже других людей; мы можем чувствовать только то, что волнует нас самих. Мы знаем, что мы мыслим и ис­пытываем угрызения совести: нас в этом достаточно убеждает наше внутреннее чувство; но этого нашего внутреннего чувства недостаточно, чтобы судить об угрызениях совести других людей; поэтому нам приходится верить другим людям на слово или полагаться на внеш­ние видимые знаки, какие мы наблюдаем у нас самих, испытывая подобные же угрызения совести и подобные же мучения.

Для того чтобы решить, имеет ли силу упомянутый естественный закон для неговорящих животных, прихо­дится, следовательно, обратиться к только что упомяну­тым знакам, предполагая, что таковые существуют. Факты, по-видимому, доказывают последнее. Собака, уку­сившая раздразнившего ее хозяина, в следующий затем момент обнаруживает признаки раскаяния: ее вид гово­рит об огорчении и досаде, она не смеет показаться ему на глаза и признается в своей вине заискивающим и уни­женным видом. Из истории мы знаем известный случай со львом, не захотевшим растерзать предоставленного его ярости человека, в котором он признал своего благоде­теля. Следует только пожелать, чтобы человек всегда чувствовал такую же благодарность за добро и обнару­живал такое же уважение к другим людям; тогда не пришлось бы опасаться ни неблагодарности, ни войн — этих бичей рода человеческого и настоящих палачей есте­ственного закона.

Но живое существо, которое с раннего возраста наде­лено природой столь разумным инстинктом и которое способно рассуждать, комбинировать, размышлять, обсуж­дать, поскольку это допускают размеры и сферы его дея­тельности; существо, которое испытывает привязанность

благодаря оказываемым ему благодеяниям и теряет ее вследствие дурного с ним обращения, пытаясь найти себе другого хозяина; существо со строением и поступками, похожими на наши, испытывающее подобные на­шим страсти, горести и наслаждения, более или менее бурные в зависимости от силы своего воображения и чувствительности своих нервов, — разве не обнаруживает ясно такое существо способность чувствовать свою и или нашу вину, различать добро и зло, словом, разве, чувствуя ответственность за свои поступки, оно не обладает совестью? Его душа, испытывающая те же радость, уни­жение, смущение, как и наша, разве может не почувствовать отвращение при виде растерзываемого на его глазах или безжалостно растерзанного им самим подоб­ного ему существа? Допустив это, нельзя уже отказывать животным в драгоценном даре, о котором идет речь, ибо если они обнаруживают очевидные признаки раскаяния и ума, то нет ничего нелепого в мысли, что эти существа — почти столь же совершенные машины, как и мы, — созданы, подобно нам, для того, чтобы мыслить и чувствовать природу.

Пусть мне не возражают, что большинство животных принадлежит к диким породам, не способным чувствовать причиняемое ими зло, ибо и среди людей далеко не все хорошо умеют отличать пороки от добродетелей. На­шей природе, как и их природе, присущ элемент дикости. Люди, имеющие варварскую привычку нарушать естественный закон, не столь мучаются от этого, как те, кото­рые преступают его впервые и которых сила примера еще не приучила к этому. С животными происходит то же са­мое, что и с людьми: и те и другие в зависимости от тем­перамента могут быть более или менее жестокими; и те и другие становятся более жестокими под влиянием дур­ного примера. Но кроткое животное, живущее с другими подобными ему животными и питающееся менее грубой или мягкой пищей, становится врагом крови и крово­пролития; оно будет испытывать стыд, если прольет кровь, с тою только, может быть, разницей, что так как все у животных приносится в жертву потребностям, насла­ждениям и удобствам жизни, которыми они умеют пользоваться лучше нас, то угрызения совести у них не должны быть столь сильны, как наши, потому что мы не испытываем таких сильных потребностей, как они. Обычай смягчает и,

может быть, так же заглушает угрызения совести, как и наслаждения.

Допустим, однако, на минуту, что я ошибаюсь. До­пустим, что неверно мое предположение о том, что почти весь мир не прав в этом вопросе, тогда как один я прав. Я готов допустить, что животные, даже самые выдаю­щиеся по уму, не умеют отличать нравственно хорошего и не помнят оказанного им внимания и сделанного им добра, что в них нет сознания собственных добродетелей. Не будем вспоминать льва, о котором я говорил выше, что он пощадил жизнь человека, отданного ему на растер­зание ради зрелища более, чем все львы, тигры и медведи, вместе взятые, но ведь и представители нашей породы борются друг с другом (швейцарцы со швейцарцами, бра­тья с братьями), набрасываются друг на друга и сознатель­но убивают друг друга без угрызений совести, потому что государь оплачивает эти убийства; я готов даже предпо­ложить, что животным не присущ естественный закон. Какие же выводы следует сделать из всех этих предполо­жений?

Человек создан не из какой-то более драгоценной глины, чем животные. Природа употребила одно и то же тесто как для него, так и для других, разнообразя только дрожжи. Итак, если животное не испытывает раскаяния от того, что посягнуло на то внутреннее чувство, о кото­ром я выше говорил, или, вернее, если оно совершенно лишено последнего, то из этого логически вытекает, что в такой же степени это относится и к человеку. Но если это так, то какая может быть речь о естественном законе и какую цену имеют все написанные о нем прекрасные со­чинения? Все животное царство вообще лишено его. Но если, наоборот, человек не может отказаться от прису­щего ему, если он в здравом уме, умения отличать чест­ных, гуманных и добродетельных людей от нечестных, негуманных и недобродетельных; если легко отличить порок от добродетели вследствие наслаждения или отвра­щения, вызываемого их естественными последствиями, то отсюда следует, что и животные, которые созданы из той же материи и которым, может быть, недостает только немного закваски, чтобы во всех отношениях сравняться с человеком, должны обладать всеми свойствами, прису­щими миру животных организмов, и что, следовательно, нет души или чувствующей субстанции, которая не испы-

тывала бы угрызений совести. Нижеследующее рассуж­дение может подтвердить сказанное.

Естественный закон не может быть искоренен. Влия­ние его настолько сильно у всех животных, что я ни­сколько не сомневаюсь, что самые дикие и хищные из животных испытывают минуты раскаяния. Мне кажется, что дикая девушка из Шалона в Шампани — если верно, что она съела свою сестру, — не могла не сознавать тя­жести своего преступления. То же самое я думаю о всех, чьи преступления совершены невольно или под влиянием темперамента, например о Гастоне из Орлеана, который не мог удержаться от того, чтобы не воровать; о жен­щине, подверженной во время беременности этому же пороку, который унаследовали от нее дети; о другой жен­щине, которая в подобном же состоянии съела своего мужа; о той, которая резала детей, солила их тела и ела их каждый день, как солонину; о дочери вора-людоеда, ставшей тоже людоедкой в двенадцатилетнем возрасте, хотя она лишилась отца и матери на втором году жизни и была воспитана порядочными людьми; я не говорю о бесчисленных других случаях, во множестве встречаю­щихся в отчетах наших ученых. Все эти случаи доказывают нам, что существует огромное множество наслед­ственных пороков и добродетелей, переходящих от роди­телей к детям и от кормилиц к их питомцам. Впрочем, и согласен с тем, что в большинстве случаев эти несчаст­ные не всегда чувствуют тотчас же весь ужас своих поступков. Например, булимия, или волчий голод, спо­собна заглушить всякое чувство: это — своеобразное бе­шенство желудка, которое   должно быть удовлетворено во что бы то ни стало. Но, придя в себя и как бы протрезвившись, эти женщины при воспоминании о совер­шенном ими убийстве самых дорогих им существ испы­тывают величайшие угрызения совести. Какое страшное наказание несут  они за невольное преступление, кото­рому они не в состоянии были противиться и которое они бессознательно совершили! А между тем это не всегда очевидно для судей: одна из женщин, о которых я говорю, была колесована и сожжена, другая — закопана живьем. Я прекрасно понимаю требования обществен­ного интереса. Но, без сомнения, следовало бы пожелать, чтобы в качестве судей были только выдающиеся врачи. Лишь последние сумеют отличить невинного от винов­ного. Если разум становится рабом извращенного219

чувства или бешенства, как же он может управлять человеком?

Но если преступление само влечет за собой свое соб­ственное более или менее суровое наказание; если даже самая продолжительная, самая закоренелая привычка не может окончательно заглушить раскаяния у бессердеч­ных душ; если они разрываются на части при одном только воспоминании о своих поступках, то к чему пугать воображение слабых умов адом, страшными призраками и огненными пропастями, еще менее реальными, чем про­пасть Паскаля*? Надо ли прибегать к подобного рода бас­ням, по признанию одного откровенного папы, чтобы му­чить несчастных, которых собираются казнить? Неужели их первый палач — их собственная совесть не является для них достаточным наказанием? Я вовсе не хочу этим сказать, что все преступники караются несправедливо; я утверждаю только, что те, воля которых извращена, по­лучают достаточное наказание в виде угрызений совести, когда приходят в себя; от этих угрызений совести, я ре­шаюсь это сказать, природа, как мне кажется, должна была бы избавлять несчастных, вовлеченных в преступле­ние в силу роковой необходимости.

Преступники, злодеи, неблагодарные люди, наконец, бесчувственные к требованиям природы, жалкие, недо­стойные жизни тираны могут испытывать сладострастное чувство от своего варварства; но наступают спокойные минуты размышления, когда поднимает свой голос мсти­тельная совесть, выступающая против них и осуждающая их на почти беспрерывные мучения. Тот, кто мучает лю­дей, мучит самого себя; страдания, испытываемые им, являются справедливой мерой воздаяния за причинен­ные им страдания.

С другой стороны, какая радость делать добро, а также быть благодарным за добро, сделанное тебе другими; ка-

 

*В обществе или за столом Паскалю всегда была необходима загородка из стульев или сосед слева, чтобы не видеть страшной пропасти, в которую он боялся упасть, хотя знал цену подобным иллюзиям. Паскаль может служить поразительным примером дей­ствия воображения или усиленного кровообращения в одном толь­ко мозговом полушарии. В его лице мы видим, с одной стороны, гениального человека, с другой — полусумасшедшего. Безумие и мудрость, обе имели в его мозгу свои отделения, или свои области, отделенные друг от друга так называемой косой. (Интересно бы знать, которым из этих отделений тянулся он так сильно к госпо­дам из Пор-Рояля? ) Я вычитал этот факт в «Трактате о голово­кружении» де Ламетри.

кое наслаждение проявлять добродетель и быть кротким, гуманным, нежным, милосердным, сострадательным и бла­городным (это последнее слово заключает в себе все доб­родетели)! Это дает такое удовлетворение, что я считаю уже достаточно наказанным того, кто имел несчастье ро­диться не добродетельным.

Мы не рождаемся на свет учеными. Мы становимся ими благодаря известного рода злоупотреблению нашими органическими способностями, и притом в ущерб инте­ресам государства, кормящего множество тунеядцев, ко­торых тщеславие наградило именем философов. Природа создала всех нас исключительно для счастья; да, всех, на­чиная от червя, ползущего по земле, и кончая орлом, па­рящим в облаках. Поэтому она и наделила всех животных и большей или меньшей степени естественным законом в зависимости от того, насколько это допускает приспособленность к нему органов каждого животного.

Как определить, что такое естественный закон? Это — чувство, научающее нас тому, чего мы не должны делать, если не хотим, чтобы нам делали то же. Мне ка­жется, что к этому общему определению следует прибавить, что это чувство есть особого рода страх или боязнь, столь же спасительные для целого вида, как я для индивидуума. Ибо мы уважаем кошелек и жизнь других, может быть, только для того, чтобы сохранить свое соб­ственное имущество, свою честь и себя самих, подобно тем Иксионам христианства, которые любят Бога и стре­мится усвоить множество химерических добродетелей ис­ключительно из страха перед адом.

Вы видите, таким образом, что естественный закон является лишь внутренним чувством, относящимся, по­добно всем другим чувствам, в том числе и мысли, к области воображения. Следовательно, его наличие не требует, очевидно, ни воспитания, ни откровения, ни зако­нодателя, если не смешивать его с гражданскими законами, как это абсурдно делают богословы.

Оружием фанатизма можно уничтожить тех, кто отстаивает эти истины, но ему никогда не уничтожить эти истины.

Это не значит, что я подвергаю сомнению существование высшего существа; мне кажется, наоборот, что его существование является в высшей степени вероятным. Но так как это существование нисколько не доказывает, что данный культ более необходим, чем любой другой,

признание его представляет собой теоретическую истину, не имеющую никакого применения на практике. Поэтому, если на основании большого опыта можно утверждать, что религиозность не предполагает непременно абсолютной честности, то те же самые доводы позволяют думать, что и атеизм не непременно исключает ее.

Кто знает, впрочем, не заключается ли смысл сущест­вования человека именно в самом факте его существова­ния. Возможно, что он брошен случайно на ту или дру­гую точку земной поверхности — неизвестно, каким обра­зом и для чего. Известно только, что он должен жить и уме­реть, подобно грибам, появляющимся на свет на один день, или цветам, окаймляющим канавы и покрывающим стены.

Не будем теряться в бесконечности: нам не дано со­ставить себе о ней ни малейшего понятия. Для нашего спокойствия, впрочем, совершенно безразлично, вечно ли существует материя, или она сотворена, есть ли Бог, или его нет. Безумием было бы мучиться над тем, что невозможно узнать и что не в состоянии сделать нас бо­лее счастливыми, даже если бы мы достигли этой цели.

Но — могут мне возразить — прочтите труды Фенелона, Ниейвентита, Аббади, Дергэма, Раиса и других. И что ж? Чему они могут научить, чему они научили меня? Все это только скучные повторения благочестивых писателей, из которых один болтливее другого, способные скорее укрепить, чем подорвать, основы атеизма. Масса доказа­тельств, извлекаемых ими из наблюдений природы, не придает силы их аргументам. Строение одного только пальца, уха или глаза, одно наблюдение Малъпиги дока­зывают все, что нужно, и, без сомнения, лучше, чем Де­карт и Мальбранш; все же остальные ровно ничего не доказывают. Деистов и даже христиан должны были бы поэтому удовлетворить наблюдения, которые обнаружи­вают, что во всем животном царстве одни и те же цели осуществляются бесконечным количеством разнообраз­ных средств, по всегда геометрически точно. Может ли существовать более сильное оружие для ниспровержения атеистов? Действительно, если мой разум меня не обманы­вает, человек и вся Вселенная, по-видимому, предназна­чены осуществлять это единство целей. Солнце, воздух, вода, строение и форма тела — все это, как в зеркале, на­ходит свое место в глазу, точно передающем воображению отражающиеся в нем предметы по законам, обусловлен­ным бесконечным разнообразием тел, попадающих в поле

нашего зрения. В строении уха мы видим поразительное разнообразие, хотя различное устройство его у человека, животных, птиц и рыб и не влечет за собою различного применения этого органа. Все уши устроены с такой математической точностью, что они одинаково служат одной и той же цели, а именно тому, чтобы слышать.

Может ли, спрашивает деист, случайность быть на­столько великим геометром, чтобы таким образом, по своему произволу, варьировать произведения, творцом ко­торых ее считают и чтобы при этом подобное разнообра­зие не препятствовало достижению единой цели? В ка­честве возражения он указывает также на содержащиеся в животных формы, которые будут использованы в бу­дущем: на бабочку в гусенице, на человека в спермато­зоиде, на целого полипа в каждой из его частей, на легкое в зародыше, на зубы в их луночках, на кости в жидко­сти, непонятным образом выделяющейся и затвердеваю­щей. И сторонники этого направления, не пренебрегая ничем, что может содействовать его подтверждению, не устают нагромождать доказательство на доказательство, стараясь использовать все, даже в некоторых случаях об­ласть нашего разума. Посмотрите, говорят они, на Спи­нозу, Ванини, Дебарро и Буандена — на этих апостолов, которые могут свидетельствовать скорее в пользу, чем во вред, деизму. Состояние их здоровья было мерой их неверия. И в самом деле, добавляют они, редко бывает, чтобы отречение от атеизма происходило прежде, чем страсти ослабели вместе с телом, представляющим собой их орудие.

Вот, безусловно, все, что можно сказать в пользу су­ществования Бога, хотя последний аргумент не является серьезным, так как подобные обращения имеют кратко­временный характер и ум почти всегда снова возвра­щается к прежним взглядам и делает из них логические выводы, как только вместе с выздоровлением он обретает или, вернее, вновь находит силы. На это же в сущности указывает врач Дидро в своих «Философских мыслях» — отличном произведении, которое, однако, не убедит ни од­ного атеиста. Что в самом деле, можно ответить человеку, который говорит: «Мы совсем не знаем природы. Воз­можно, что скрытые в ее лоне причины создали все на свете. Посмотрите на полипа Трамбле: разве не в нем самом заложены причины его регенерации? Что же в таком случае абсурдного в мысли, что существуют физиче-

ские причины, которыми все порождено, с которыми на­столько связана и которым настолько подчинена вся цепь обширной Вселенной, что ничто из того, что происходит, не могло бы не произойти. Только абсолютно непреодо­лимое незнание этих причин заставляет нас прибегать к Богу, который, согласно мнению некоторых, не является даже чем-то таким, что может мыслиться разумом. По­этому тот, кто отрицает случайность, еще не доказал су­ществования высшего существа, ибо еще может существо­вать нечто третье, что не есть ни случайность, ни Бог; я имею в виду природу, изучение которой будет неизбежно создавать неверующих людей, как это доказывает образ мыслей самых удачных ее исследователей».

Вселенная всей своей массой не может, следовательно, поколебать — тем менее раздавить — ни одного действи­тельного атеиста; все тысячи раз приводившиеся в каче­стве доказательств доводы за существование Творца, ко­торые недоступны нашему уму, могут показаться убеди­тельными только для антипирронианцев или для тех, кто настолько доверяет своему разуму, что решается судить на основании некоторых видимых признаков, которым, как вы знаете, атеисты могут противопоставить столь же убе­дительные и прямо противоположные аргументы.

В самом деле, если мы обратимся к натуралистам, они скажут нам, что те же самые причины, которые в руках химика благодаря случайному образованию различных смесей произвели первое зеркало, в руках природы соз­дали ручей, служащий зеркалом для простодушной па­стушки; что сила движения, сохраняющая мир, могла его создать; что всякое тело занимает место, отведенное ему природой; что воздух должен окружать Землю вследствие тех же причин, в силу которых железо и другие металлы представляют собой продукт ее недр. Они скажут, что солнце столь же естественное произведение природы, как электричество; что оно вовсе не создано исключительно для того, чтобы согревать Землю и ее обитателей; оно иногда обжигает их, подобно тому как дождь, созданный вовсе не для того, чтобы содействовать прорастанию зер­на, часто губит последнее; что зеркало и ручей не в боль­шей мере сделаны для того, чтобы в них смотреться, чем все гладкие тела, имеющие одинаковое с ними свойство; что глаз, правда, является своего рода зеркалом, в кото­ром душа может созерцать изображение предметов так, как они представляются ей при его помощи, но не дока-

зано, что этот орган создан как раз именно для такого рода созерцания и специально помещен для этого в глаз­ной впадине; что, возможно, правы Лукреций, врач Лами и все древние и современные эпикурейцы, утверждая, что глаз видит только потому, что он устроен и помещен оп­ределенным образом, и что если допустить существование одних и тех же законов движения, которым следует при­рода при создании и развитии всех тел, то невозможно, чтобы этот чудесный орган был устроен и помещен иначе.

Вот за и против, краткое резюме главных аргументов, которые вечно будут разделять философов. Я в этом споре не становлюсь ни на чью сторону.

Non nostrum inter vos tantas componere lites

Вот что я сказал одному из моих друзей, французу, столь же откровенному пирронисту, как и я, человеку с большими заслугами и достойному лучшей участи. Он ответил мне на это в высшей степени странным образом. Действительно, сказал он мне, все за и все против совсем не должны смущать душу философа, видящего, что ни­что не доказано с такой несомненностью, чтобы прину­дить его к согласию, и что идеи, выдвигаемые одной сто­роной, тотчас же опровергаются идеями, исходящими от другой. И все же, продолжал он, человечество не будет счастливо до тех пор, пока не станет атеистичным.

Вот каковы были доводы этого «ужасного» человека. Если бы, говорил он, атеизм получил всеобщее распрост­ранение, то тогда все виды религии были бы уничтожены и подрезаны в корне. Прекратились бы религиозные войны, и перестало бы существовать ужасное религиозное воинство; природа, зараженная ныне религиозным ядом, вновь вернула бы себе свои права и свою чистоту; глу­хие ко всяким другим голосам, умиротворенные смертные следовали бы только свободным велениям собственной личности — велениям, которыми нельзя безнаказанно пре­небрегать и которые одни только могут нас вести к сча­стью по приятной стезе добродетели.

Таков естественный закон. Тот, кто его соблюдает, яв­ляется честным человеком, заслуживающим доверия всего рода человеческого. Тот же, кто /не/ следует ему добросо­вестно, как бы ревностно он ни исполнял предписания любой религии, есть негодяй или лицемер, которому я не верю.

После этого пусть чернь думает иначе. Пусть решается утверждать, что не верить в откровение — значит быть не­честным; словом, что нужна какая-нибудь иная религия, но только не религия природы. Какое убожество, какое ничтожество мысли! И что за представление внушает нам каждый об исповедуемой им религии! Но мы не гонимся за одобрением черни. Тот, кто воздвигает в своем сердце алтари суеверию, рожден для поклонения идолам, а не для понимания добродетели.

Но если все способности души настолько зависят от особой организации мозга и всего тела, что в сущности они представляют собой не что иное, как результат этой организации, то человека можно считать весьма просве­щенной машиной! Ибо в конце концов, если бы даже че­ловек один был наделен естественным законом, перестал бы он от этого быть машиной? Несколько больше колес и пружин, чем у самых совершенных животных, мозг, сравнительно ближе расположенный к сердцу и вследст­вие этого получающий больший приток крови, — и что еще? Неизвестные причины порождают это столь легко уязвимое сознание, эти угрызения совести, не в меньшей степени чуждые материи, чем мысль, — словом, все пред­полагаемое различие между человеком и животным. Но достаточно ли объясняет все эта организация указанных органов? Еще раз — да: если мысль явным образом раз­вивается вместе с органами, то почему же материи, из которой последние сделаны, не быть восприимчивой к уг­рызениям совести, раз она приобрела способность чувст­вовать.

Итак, душа — это лишенный содержания термин, за которым не кроется никакой идеи и которым здравый ум может пользоваться лишь для обозначения той части на­шего организма, которая мыслит. При наличии в них про­стейшего начала движения одушевленные тела должны обладать всем, что им необходимо для того, чтобы дви­гаться, чувствовать, мыслить, раскаиваться — словом, про­являть себя как в области физической, так и в зависящей от нее моральной.

 

Мы ничего не утверждаем на основании простых пред­положений; пусть тот, кто считает, что еще не все затруд­нения устранены, обратится к опыту, который должен вполне его удовлетворить.

1. Тела всех животных продолжают после смерти тре­петать, и тем дольше, чем более холодна кровь у живот-

ного и чем меньше оно выделяет пот. Примером могут служить черепахи, ящерицы, змеи и т. д.

 2. Мускулы, отделенные от тела, сокращаются при уколе.

 3. Внутренности долгое время сохраняют свое перистальтическое, или червеобразное, движение.

4. Согласно Коуперу, простая инъекция горячей воды оживляет сердце и мускулы.

5. Сердце лягушки, положенное на солнце или, еще лучше, на стол, на горячую тарелку, продолжает биться в течение часа и более после того, как его вырезали из тела. Но вот, по-видимому, движение окончательно пре­кратилось; однако достаточно только сделать укол в серд­це, и этот безжизненный мускул начинает биться. Гарвей то же самое наблюдал у жаб.

6. В своем сочинении «Sylva sylvarum» Бэкон Веруламский рассказывает об одном человеке, осужденном за измену, которого вскрыли заживо и сердце которого, брошенное в горячую воду, несколько раз подпрыгивало вверх, сперва на высоту двух футов, а потом все ниже и ниже.

7. Возьмите цыпленка, еще не вылупившегося из яйца, вырвите у него сердце, и вы будете наблюдать те же самые явления при аналогичных обстоятельствах. Теплота дыхания оживляет уже погибающее под безвоздушным колоколом животное.

Подобные же опыты, которыми мы обязаны Бойлю и Стенону, были произведены над голубями, собаками и кроликами, части сердца которых продолжали биться, как целое. Такие же движения наблюдались в отрезанных лапах крота.

8. Те же самые явления можно наблюдать у гусеницы, червей, паука, мухи и угря, а именно: движение отрезанных частей усиливается в горячей воде благодаря содержащейся в ней теплоте.

9. Один пьяный солдат ударом сабли отрезал голову индийскому петуху. Петух остался стоять на ногах, потом зашагал и пустился бежать; натолкнувшись на стену, он повернулся, захлопал крыльями, продолжая бежать, и наконец упал. Мускулы его, когда он уже лежал на земле, продолжали еще двигаться. Все это я сам видел; почти такие же самые явления можно наблюдать у котят или щенят с отнятой головой.

10. Разрезанные на части полипы не только продол­жают двигаться — в течение недели они размножаются в

227 

количестве, равном числу отрезанных частей. Этот факт заставил меня огорчиться за теорию натуралистов отно­сительно размножения; впрочем, это открытие надо ско­рее приветствовать, так как оно побуждает нас не делать никаких обобщений, даже на основании самых общеиз­вестных и убедительных опытов.

Я привел больше, чем нужно, фактов для бесспорного доказательства того, что любое волоконце, любая частица организованного тела движутся в силу свойственного им самим начала и что такого рода движения совсем не за­висят от нервов, как это бывает в движениях произволь­ных, так как производящие указанного рода движения частицы не связаны нисколько с кровообращением. Но если подобное свойство обнаруживается даже у частей волокон, то оно должно иметься и у сердца, составленного из своеобразно переплетающихся волокон. Для того чтобы убедиться в этом, мне не нужно было истории, рассказан­ной Бэконом. Мне легко было судить об этом на основании полной аналогии строения сердца у человека и у живот­ных и даже только на основании массы человеческого серд­ца, в котором эти движения не видны простым глазом только потому, что они там заглушены; наконец, на ос­новании того, что у трупа все части холодеют и тяже­леют. Если бы диссекция производилась на еще теплых трупах казненных преступников, то в их сердцах можно было бы наблюдать те же самые движения, какие можно наблюдать в мускулах лица обезглавленных людей.

Движущее начало целых тел или их частей таково, что оно вызывает не беспорядочные, как раньше думали, но совершенно правильные движения; и это имеет место как у теплокровных и совершенных, так и у хладнокровных и несовершенных животных. Нашим противникам не ос­тается ничего иного, как отрицать тысячи фактов, в ко­торых всякому легко удостовериться.

Если меня спросят теперь, где пребывает эта врож­денная нашему телу сила, то я отвечу, что, по-видимому, она находится в том месте, которое древние назвали па­ренхимой, т. е. в самой субстанции частей тела, независи­мо от вен, артерий и нервов, словом, всей организации ее. Из этого следует, что любая частица ее заключает в себе более или менее выраженную способность к движению в зависимости от потребности, которую она в нем имеет.

  

/…/Надо ли прибавлять еще что-нибудь к сказанному/…/чтобы дока­зать, что человек не больше как животное или совокуп­ность двигательных сил, взаимно возбуждающих друг друга, так что невозможно установить, с какого места человеческого круга начинает свою деятельность природа. Если эти силы и отличаются чем-нибудь между собой, то только своим местонахождением и интенсивностью, но отнюдь не своей природой. Следовательно, душа является только движущим началом или чувствующей материаль­ной частью мозга, которую, без опасности ошибиться можно считать главным элементом всей нашей машины /…/

Это естественное, или свойственное нашей машине, и подобное маятнику, колебание которым наделено каждое наше волокно и, так сказать, каждый наш волокнистый элемент не может происходить беспрерывно. Его надо во-

зобновлять, по мере того как оно замирает, придавать ему новую силу, когда оно ослабевает, делать более слабым, когда оно страдает от избытка силы и мощи. В этом-то и состоит истинная медицина.

Тело можно уподобить часам, которые заводятся но­вым хилусом /пищей/. Первая забота природы, как только хилус поступает в нашу кровь, — это породить там нечто вроде лихорадки, которую химики, видящие во всем горение, должны принимать за брожение. Эта лихорадка вызывает усиленную фильтрацию животных духов, которая механи­чески оживляет мускулы и сердце, как если бы все это делалось по предписанию воли.

Итак, вот те причины или силы жизни, которые под­держивают таким способом в течение ста лет постоянное движение твердых и жидких частей, столь же необходимое как для первых, так и для вторых. /…/Отсюда вытекает, что после смерти естественная пружина каждой отдельной субстанции сохраняет еще в большей или меньшей степени свою силу, в зависимости от остатков жизни, которые она еще сохраняет в себе, прежде чем окончательно угаснуть. Это так же верно, как и то, что эта сила животных частей может сохраняться и уплачиваться вследствие кровообращения, но она вовсе не зависит от него, как мы это уже видели, так как для нее не имеет значения поврежденность каждого отдель­ною члена или внутреннего органа.

 

/…/ материя дви­жется сама собой не только тогда, когда она организована, пример чего мы видим в живом сердце, но даже и тогда, когда эта организация уничтожена, пытливый ум человека стремится узнать, каким образом тело только потому, что с самого своего появления на свет оно наделено дыханием жизни, получает впоследствии способность чувствовать и наконец мыслить. И, боже, сколько усилий было затрачено некоторыми философами для достижения этой цели и сколько галиматьи я имел терпение прочитать на эту тему!

 

Опыт доказывает нам только то, что, пока движение существует, как бы незначительно оно ни было, в одном или нескольких волокнах, достаточно только уколоть их, чтобы возбудить снова и оживить почти угасшее движе­ние, как это мы видели во множестве опытов, /…/

Более того. Сколько выдающихся философов доказали, что мысль представляет собой только способность чувствовать и что мыслящая душа есть не что иное, как чувст-

вующая душа, устремленная на созерцание идеи и на рас­суждение. Это можно доказать тем, что, когда угасает чувство, вместе с ним угасает также и мысль, как это бы­вает в состоянии апоплексии, летаргии, каталепсии и т. д. Ибо нелепо утверждать, что душа продолжает мыслить и при болезнях, сопряженных с бессознательным состоянием, и что она только не в состоянии вспомнить эти свои идеи, которыми она обладала.

Было бы напрасной тратой времени доискиваться сущ­ности механизма движения. Природа движения нам столь же неизвестна, как и природа материи. Единственное сред­ство открыть, как оно в ней происходит, — это воскресить вместе с автором «Истории души» /сам Ламетри/ древнюю и невразу­мительную теорию о субстанциальных формах. Но я не более огорчаюсь своему незнанию того, каким образом инертная и первичная материя становится активной и наделенной органами, чем тому, что не могу смотреть на солнце без помощи цветного стекла. Столь же спокойно я отношусь и к другим непонятным чудесам природы, например к появлению чувства и мысли у существа, которое раньше нашему ограниченному зрению представлялось в виде комочка грязи.

Пусть только признают вместе со мной, что организо­ванная материя наделена началом движения, которое одно только и отличает ее от неорганизованной (а разве можно опровергнуть это бесспорное наблюдение? ), и что все различия животных, как это я уже достаточно доказал, зависят от разнообразия их организации, — и этого будет достаточно для разрешения загадки различных субстан­ций и человека. Очевидно, во Вселенной существует всего одна только субстанция и человек является самым совер­шенным ее проявлением. Он относится к обезьяне и к дру­гим умственно развитым животным, как планетные часы Гюйгенса к часам императора Юлиана. Если для отметки движения планет понадобилось больше инструментов, колес и пружин, чем для отметки или указания времени на часах, если Вокансону потребовалось больше искусства для создания своего «флейтиста», чем для своей «утки», то его потребовалось бы еще больше для создания «гово­рящей машины»; теперь уже нельзя более считать эту идею невыполнимой, в особенности для рук какого-нибудь нового Прометея. В силу той же причины природе понадо­билось больше искусства и техники для создания и под­держания машины, которая в течение всего своего века

способна отмечать все биение сердца и ума, так как, если пульс, и не определяет с точностью часов, он во всяком случае является барометром для измерения теплоты и живости тела, по которым можно судить о природе души. Я не ошибусь, утверждая, что человеческое тело представляет собой часовой механизм, но огромных размеров и по­строенный с таким искусством и изощренностью, что если остановится колесо, при помощи которого в нем отмеча­ются секунды, то колесо, обозначающее минуты, будет продолжать вращаться и идти как ни в чем не бывало, и также, что колесо, обозначающее четверти часа, и другие колеса будут продолжать двигаться, когда в свою очередь остальные колеса, будучи в силу какой бы то ни было причины повреждены или засорены, прервут свое движе­ние. Таким же точно образом засорения нескольких сосудов недостаточно для того, чтобы уничтожить или прекратить действие рычага всех движений, находящегося в сердце, которое является рабочей частью человеческой машины; напротив, жидкость, объем которой уменьшился вследствие сокращения своего пути, пробегает его тем быстрее, уносимая как бы новым течением, и сердечная деятельность, увеличивается благодаря сопротивлению, которое оно встречает в оконечностях сосудов. Если зрительный нерв, будучи сдавлен, перестает пропускать отражение предметов, то потеря зрения нисколько не мешает действию слуха, и, наоборот, потеря этого последнего чувства при прекращении функций ушной мочки не вызывает по­тери зрения. То же самое происходит и тогда, когда один человек понимает то, что говорят, не будучи в состоянии сам говорить (если это происходит не непосредственно после удара), тогда как другой, который ничего не понимает, но у которого язычные нервы в мозгу свободно действуют, машинально говорит всякий вздор, приходящий ему в голову. Все эти явления нисколько не поражают образованных врачей. /…/

 /…/ Я полагаю, что Декарт был бы человеком, достойным уважения со всех точек зрения, если бы он не жил в век, который ему прихо­дилось просвещать; тогда он познал бы ценность опыта и наблюдения и опасность удаления от них. И тем не менее, я поступлю совершенно справедливо, если противопо­ставлю этого великого человека всем этим мелким филосо­фам и плохим подражателям Локка, которые вместо того, чтобы бесстыдно смеяться над Декартом, лучше постара­лись бы понять, что без него поле философии, как поле точной науки без Ньютона, может быть, до сих пор оста­лось бы необработанным.

Конечно, никто не будет оспаривать, что этот знаме­нитый философ во многом ошибался. Но зато он понимал характер физической природы живых существ; он первый блестяще доказал, что животные являются простыми ма­шинами. И после столь важного открытия, предполагаю­щего столько прозорливости, было бы чистой неблагодар­ностью не отнестись снисходительно к его заблуждениям!

Все эти заблуждения в моих глазах вполне искупаются этим великим открытием. Ибо в самом деле, сколько бы он ни разглагольствовал о различии двух субстанций, совер­шенно ясно, что это был для него только ловкий прием, стилистическая хитрость, чтобы заставить богословов про­глотить яд, скрытый под формой аналогии, которая пора­жает всех и которую не видят только они одни. Ведь эта бросающаяся в глаза аналогия заставляет ученых и насто­ящих знатоков признать, что гордые и тщеславные суще­ства, гораздо более отличающиеся от животных своей спесью, чем именем людей, сколько бы они ни претендо­вали на то, чтобы быть выше животных, в сущности явля­ются животными и ползающими в вертикальном положе­нии машинами. Эти машины отличаются тем замечатель­ным инстинктом, из которого посредством воспитания образуется ум, всегда находящийся в мозговой ткани или — при отсутствии или недостаточном развитии и око­стенении последней — в продолговатом мозгу, но никогда не в мозжечке; ибо я наблюдал случаи значительного повреждения последнего, а другие – случаи опухоли на нем, а между тем душа при этом не переставала выпол­нять свои функции.

Быть машиной, чувствовать, мыслить, уметь отличать

добро от зла так же, как голубое от желтого, словом, ро­диться с разумом и устойчивым моральным инстинктом и быть только животным, — в этом заключается не больше противоречия, чем в том, что можно быть обезьяной или попугаем и уметь предаваться наслаждениям. /…/Я считаю мысль столь мало противоречащей понятию организованной материи, что она мне представляется основным ее свойством, подобным электричеству, способности к движению, непро­ницаемости, протяженности и т. п.

 /…/ В области природы мы — настоящие кроты. Мы движемся вперед точь-в-точь как это животное. Только наше высокомерие может стремиться ставить пределы тому, что их не имеет. Мы оказываемся в положении часов, которые могли бы сказать (вот хорошая тема для басно­писца! ): «Как, нас сделал глупый рабочий, нас, делящих на части время, точно отмечающих движение солнца и громко повторяющих указываемое нами время? Нет, этого быть не может! » Совершенно так же и мы, неблагодар­ные, отвергаем общую мать всех царств, по выражению химиков. Мы воображаем или, скорее, предполагаем существование причины более высокой, чем та, которой мы всем обязаны и которая действительно создала все непо-

нятным для нас образом. Нет, в материи низменное су­ществует только для грубых глаз, не познающих ее в са­мых блестящих ее творениях, и природу вовсе нельзя уподобить ограниченному рабочему. Она производит мил­лионы людей с гораздо большей легкостью и большей ра­достью, чем часовщик — самые сложные часы. Ее могу­щество одинаково проявляется в создании как самого ничтожного насекомого, так и самого гордого человека; живое царство стоит ей не большего труда, чем раститель­ное, и самый великий гений — не более хлебного колоса. Итак, будем судить на основании того, что мы видим, о том, что скрыто от наших любопытных глаз и наших исследований, и не будем ничего воображать сверх этого. Последим за действиями обезьяны, бобра, слона и т. д. Ведь ясно, что они не могут обходиться без ума; так по­чему отказать в нем этим животным? Если же вы припи­шете им душу, о фанатики, то вы пропали: утверждайте сколько вам угодно, что вы ничего не решаете о ее при­роде, отказывая ей в бессмертии, — всякий поймет, что это пустые уверения с вашей стороны, ибо душа живот­ных должна быть или смертной, или бессмертной, как и наша душа, с которой у нее одинаковая судьба, какова бы она ни была. Это значит попасть к Сцилле, желая избег­нуть Харибды.

Разбейте же цепь тяготеющих над вами предрассуд­ков; вооружитесь факелом опыта, и вы окажете природе заслуженную ею честь, вместо того чтобы делать небла­гоприятные для нее выводы на основании неведения, в котором она вас оставила. Откройте только глаза и оставьте в стороне все, что вы не можете понять, и вы увидите тогда, что пахарь, ум и знания которого не вы­ходят за пределы его борозды, в существенном ничем не отличается от самого великого гения, как это можно было бы доказать вскрытием мозга Декарта и Ньютона. Вы убедитесь тогда в том, что сумасшедший или глупец пред­ставляют собой животных в человеческом облике, тогда как обладающая умом обезьяна есть маленький человек в несколько измененном виде; в том, что, раз в конечном счете все зависит от различия в строении тела, хорошо организованное животное, будучи обучено астрономии, сможет предсказать затмение, а равно выздоровление или смерть, если оно в течение некоторого времени будет обучаться этому в школе Гиппократа или у постелей боль­ных. Вследствие ряда таких наблюдений и истин мы мо-

жем приписывать материи удивительное свойство мыш­ления, не будучи в состоянии установить связь между мышлением и материей, так как природа мышления, в сущности, остается для нас; неизвестной.

Мы не будем утверждать, что всякая машина, или всякое животное, после смерти совершенно погибает или принимает другую форму, так как мы ничего решительно не знаем об этом. Но утверждение, что бессмертная ма­шина представляет собою химеру или измышление разума, было бы столь же нелепо, как если бы гусеница при виде бренных останков своих сестер стала бы горько оплакивать участь своего вида, который будто бы обречен на уничтожение. Душа этих животных — ведь всякое животное имеет свою душу—слишком ограниченна для понимания метаморфоз природы. Никогда самая дарови­тая из гусениц не может себе вообразить, что ей пред­стоит стать бабочкой. То же самое можно сказать и о нас. Можем ли мы знать о нашей судьбе больше, чем о нашем происхождении? Поэтому покоримся неизбежному неве­дению, от которого зависит наше счастье.

Тот, кто будет думать таким образом, будет мудрым, справедливым человеком, спокойным за свою участь и, следовательно, счастливым. Он будет ожидать смерти, не боясь, но и не желая ее, дорожа жизнью и с трудом по­нимая, каким образом пресыщение может разбить сердце и этом полном наслаждений мире, уважая природу и испытывая к ней благодарность, привязанность и неж­ность за все чувства и блага, полученные нами от нее. Счастливый от ощущения и созерцания великолепия Вселенной, такой человек никогда не станет уничтожать жизнь ни в себе, ни в других. Более того, преисполнен­ный гуманных чувств, он будет любить ее свойства даже в своих врагах. Легко представить себе, как такой человек будет поступать по отношению к другим. Он будет жалеть порочных, а не ненавидеть их: в его глазах они будут просто изуродованными людьми. Но, снисходи­тельно относясь к недостаткам устройства ума и тела, ни тем более сумеет восхищаться их красотой и доброде­телями. Те, кому природа покровительствует, будут казаться ему заслуживающими большого уважения, чем те, с кем она обходится как мачеха. Итак, мы видим, что дары природы — источник всего того, что может нас обогатить, — встречают на устах и в сердце материалиста уважение, в котором все другие им несправедливо отка-

зывают. Наконец, материалист, убежденный вопреки соб­ственному тщеславию в том, что он просто машина или животное, не будет плохо относиться к себе подобным: он слишком хорошо знает природу их поступков, бесче­ловечность которых всегда отражает степень рассмотрен­ной выше аналогии между людьми и животными; следуя естественному закону, свойственному всем животным, он не пожелает делать другим то, чего он не хочет, чтобы делали ему.

Итак, мы должны сделать смелый вывод, что человек является машиной и что во всей Вселенной существует только одна субстанция, различным образом видоизменяю­щаяся. И это вовсе не гипотеза, основанная на предубеж­дениях и предположениях, не продукт предрассудка или одного только моего разума. Я отверг бы подобного руко­водителя, которого считаю мало надежным, если бы мои чувства, вооруженные, так сказать, факелом истины, не побудили меня следовать за разумом, освещая ему путь. Но опыт высказался в пользу моего разума и я соединяю их воедино.

Вы могли убедиться в том, что я делаю самые реши­тельные и логические выводы только в результате мно­жества физических наблюдений, которых не будет оспари­вать ни один ученый: только за ученым я признаю право на суждение о тех выводах, которые я делаю из этих на­блюдений, отвергая свидетельство всякого человека с предрассудками, не знающего ни анатомии, ни той един­ственной философии, которая в данном случае имеет зна­чение, а именно философии человеческого тела. Какое значение могут иметь против столь прочного и крепкого дуба слабые тростники богословия, метафизики и различ­ных философских школ? Это — детские игрушки, подоб­ные рапирам наших гимнастических залов, с помощью ко­торых можно доставить себе удовольствие потрениро­ваться, но ни в каком случае не одолеть противника. Надо ли прибавлять, что я имею здесь в виду пустые и пошлые идеи, избитые и жалкие доводы, которые будут приводить относительно мнимой несовместимости двух субстанций, беспрестанно соприкасающихся и воздействующих друг на друга, — идеи, которые будут существовать, пока на земле останется хотя бы тень предрассудка или суеверия? Такова моя система или, вернее, если я не заблуждаюсь, истина. Она проста и кратка. Кто хочет, пусть попробует оспаривать ее!

 

 

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.