Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





А. Михайлов 14 страница



 

Смерть Свана в свое время потрясла меня. Смерть Свана! Сван не играет в этой фразе роль простого дополнения в родительном падеже. Я слышу в ней отзвук смерти особенной, смерти, которую судьба послала на службу Свану. Когда мы говорим «смерть», мы упрощаем это явление, а ведь смертей почти столько же, сколько людей. Мы не обладаем таким чувством, которое дало бы нам возможность видеть мчащиеся на полной скорости во всех направлениях смерти, смерти деятельные, направляемые судьбой к тому-то и к тому-то. Зачастую это смерти, которые будут совершенно свободны от своих обязанностей только через два — через три года. Они быстро бегут, чтобы забросить рак в живот Свану, потом отправляются по другим целям и возвращаются, только когда операция кончена и надо снова забросить рак. Затем наступает момент, когда мы читаем в «Голуа»195, что здоровье Свана внушало опасения, но что теперь он на пути к выздоровлению. Тогда, за несколько минут до последнего вздоха, точно монахиня, которая ухаживает за вами, вместо того, чтобы вас истребить, смерть окружает наивысшим ореолом навеки застывшее тело, чье сердце перестало биться. Именно это многообразие смертей, таинственность их кругооборота и цвет их зловещей повязки производят такое сильное впечатление, когда мы читаем газетные строчки: «С глубоким прискорбием извещаем о кончине г-на Шарля Свана, умершего в Париже, в своем собственном доме, после тяжелой болезни. Все высоко ценили ум этого парижанина, равно как и его верность друзьям, которых у него было немного, но которым он был предан; о нем пожалеют как в кругах художников и литераторов, так и в кругах Джокей-клоба, где он был одним из самых старинных и самых популярных завсегдатаев. Он был также членом Клуба единомышленников и Сельскохозяйственного клуба. Недавно он вышел из состава членов Клуба на Королевской улице196. Его духовный облик, так же как и его широкая известность, не мог не возбуждать любопытство публики во всем great event197 музыки и живописи, особенно на «вернисажах», неизменным посетителем которых он был вплоть до последних лет, когда он редко выходил из дома. Похороны там-то» — и т. д.

Если это не «знаменитость», отсутствие почетного звания ускоряет дело смерти. Конечно, герцог д'Юзес198 — человек безвестный и безличный. Но герцогская корона на некоторое время собирает воедино разные части, похожие на обломки льдин с четко обрисованными формами, которыми любовалась Альбертина, тогда как имена ультрасветских буржуа, как только буржуа умирают, разлагаются и, «вынутые из формы», расплываются. Мы помним, что герцогиня Германтская говорила о Картье как о лучшем друге герцога де ла Тремуй, как о человеке, пользующемся большим уважением в аристократических кругах. Для следующего поколения Картье стал чем-то расплывчатым, так что его почти что возвеличивали, путая с ювелиром Картье, хотя сам-то он усмехался при мысли о том, как эти невежды смешивают его с ним! Напротив, Сван представлял собой замечательную личность и в интеллектуальном отношении, и как ценитель изящного, и, хотя он ничего не «создал», у него были основания для того, чтобы его помнили дольше. Дорогой Шарль Сван, которого я так мало знал, потому что был еще очень молод, вы, который сейчас лежит в гробу! Тот, на кого вы, наверно, смотрели как на дурачка, сделал вас героем одного из своих романов, благодаря чему о вас заговорили снова, и, пожалуй, вы еще будете жить. Если, глядя на картину Тиссо199, изображающую балкон Клуба на Королевской, где вы находитесь вместе с Галифе200, Эдмоном де Полиньяком201 и Сен-Морисом202, о вас так много говорят, то это потому, что в образе Свана находят некоторые ваши черты.

А теперь вернемся к действительности. О своей предсказанной смерти Сван, впоследствии умерший внезапно, сам говорил при мне у герцогини Германтской203 в вечер именин ее родственницы. И это была та же самая смерть, которая поразила меня какой-то совершенно особенной необычностью в тот вечер, когда я просматривал газету и вдруг оцепенел, наткнувшись на таинственные строчки извещения, как бы попавшие не туда. Они способны превратить живого в кого-то, кто не может ответить ни на один вопрос, в некое нет, нет, записанное и тут же перешедшее из мира действительного в царство молчания. Это они еще возбуждали во мне желание получше узнать жилище, которое в былые времена занимали Вердюрены и где Сван, который тогда представлял собой несколько газетных строк, так часто ужинал с Одеттой. Я должен добавить (от этого смерть Свана долго была для меня большим горем, чем чья-либо еще, хотя эти мотивы не имеют прямого отношения к его до странности необычной смерти), что я не поехал к Жильберте, как обещал ему у принцессы Германтской; что он так и не открыл мне «другой причины», на которую он в тот вечер намекал мне, в связи с которой он избрал меня своим доверенным лицом в переговорах с принцем; что я припомнил множество вопросов (вдруг побежавших, как пузырьки по воде), которые я хотел задать ему по поводу всякого вздора: насчет Вермеера, насчет де Муши204, насчет него самого, насчет ковра Буше, насчет Комбре, — вопросов, по правде говоря, не очень важных, раз я откладывал их со дня на день, но казавшихся мне главными с тех пор, как уста его сомкнула печать и он бы мне уже не ответил. 205

«Да нет, — продолжал Бришо, — Сван не здесь встречался со своей будущей женой, или разве что в самое последнее время, когда бедствие частично разрушило первое обиталище госпожи Вердюрен». 206

К несчастью, из боязни подавить Бришо своим роскошным образом жизни, на мой взгляд переменившимся, поскольку преподаватель университета вел иной образ жизни, я слишком поспешно выскочил из автомобиля, а шофер не понял, что я велел ему гнать вовсю, чтобы я успел отдалиться от него, пока Бришо меня не заметил. В результате кучер подъехал к нам и спросил, поеду ли я дальше; я быстро ответил «да» и стал вдвое почтительнее с преподавателем университета, приехавшим в омнибусе.

«А, вы в автомобиле! — торжественно проговорил он. — Боже, какой счастливый случай! Я всегда езжу в омнибусе или хожу пешком. Но благодаря этому мне, быть может, выпадет великая честь, если вы ничего не имеете против, ехать со мной в этой колымаге, доставить вас вечером домой. Нам будет тесновато, но вы так любезны! » «Предложив ему ехать со мной, я ничего себя не лишаю, — подумал я, — ведь я всегда должен возвращаться домой из-за Альбертины». Ее пребывание у меня в то время, когда никто ее не увидит, позволит мне свободнее располагать собой, чем днем, когда я знал, что она должна вернуться из Трокадеро, и когда я не томился в ожидании. Но, как и днем, я знал, что у меня есть женщина и что, вернувшись домой, я не испытываю того бодрящего возбуждения, какое испытываешь в одиночестве. «Я с большим удовольствием принимаю ваше предложение, — сказал Бришо. — В те времена, на которые вы намекаете, наши друзья жили на улице Монталиве, в великолепной квартире на первом этаже, с антресолями, окнами в сад; конечно, это была не такая роскошная квартира, а все-таки я предпочитаю ее дому на улице Венецианских послов». Бришо сообщил мне, что сегодня вечером в «Набережной Конти» (так называли «верные» салон Вердюренов с тех пор, как он переехал туда) состоится великое музыкальное «тра-ла-ла», организованное бароном де Шарлю. К этому он добавил, что в те стародавние времена, которые я имел в виду, «ядрышко» было другое и тон в нем был другой, и не только потому, что «верные» были тогда моложе. Он рассказал мне о шутках Эльстира (которые он называл «чистейшим балаганом»): как-то раз, надумав одну штуку в последнюю минуту, Эльстир явился в костюме метрдотеля из шикарного ресторана и, обнося гостей блюдами, шепнул несколько вольных словечек на ухо крайне чопорной баронессе Пютбю, причем та покраснела от гнева и от испуга; затем, исчезнув до конца обеда, он велел внести в салон ванну, доверху налитую водой, откуда, когда все встали из-за стола, он вышел совершенно голый, отчаянно ругаясь. А еще Бришо рассказал об ужинах, на которые все приходили в бумажных костюмах, разрисованных, вырезанных, раскрашенных Эльстиром, — настоящих произведениях искусства; Бришо однажды был в костюме придворного эпохи Карла VII207, в туфлях с загнутым носком, а еще как-то в костюме Наполеона I, на который Эльстир нацепил длинную ленту Почетного легиона с сургучной печатью. Словом, Бришо, окинув мысленным взглядом тогдашний салон с большими окнами и с низкими, выгоревшими от южного солнца диванами, которые надо было заменить другими, все-таки признался, что предпочитает тот салон нынешнему. Конечно, я отлично понимал, что под словом «салон» Бришо подразумевал — подобно тому, как слово «церковь» означает не только здание, где совершаются обряды, но и общину верующих, — не только антресоли208, но и людей, их посещающих, особые удовольствия, какие они там получают и какие в его памяти приняли форму диванов, на которых приезжавшие к г-же Вердюрен днем ждали, когда она к ним выйдет, между тем как розовые цветы каштанов за окнами и гвоздики на камине в вазах, казалось преисполненные глубокой симпатии к посетителю, выражавшейся в праздничном радушии их розового цветенья, с нетерпением ожидали запоздалого выхода хозяйки дома. Но главным образом этот салон нравился больше теперешнего, быть может, потому, что наш ум, старый Протей209, не желает быть рабом какой бы то ни было формы и даже в высшем свете внезапно вырывается из-под власти салона, медленно и трудно достигшего совершенства, и отдает предпочтение салону менее блестящему — так «ретушированные» фотографии Одетты, снимавшейся у Отто210, фотографии, на которых она снята причесанная у Лантерика211, в длинном платье принцессы, не так нравились Свану, как сделанная в Ницце маленькая «карточка для альбома», где, в суконной одежде, с растрепавшимися волосами, выбившимися из расшитой анютиными глазками шляпы с черным бархатным узлом (женщины обыкновенно кажутся тем старше, чем стариннее их фотографии), выглядевшая на двадцать лет моложе благодаря своему изяществу, она производила впечатление маленькой горничной, которой можно было дать от силы лет двадцать. Быть может, Бришо, помимо всего прочего, доставляло удовольствие восторгаться тем, что я никогда не узнаю, описывать удовольствия, которые он себе доставлял и которых не будет у меня. Он этого и достигал — стоило ему назвать имена двух-трех человек, которых не было в живых и обаянию которых он придавал нечто таинственное своей манерой говорить о них; я чувствовал, что все, что он рассказывал о Вердюренах, на самом деле было гораздо грубее; я упрекал себя за то, что не уделял достаточно внимания Свану, которого я знал, внимания бескорыстного, за то, что я невнимательно слушал его, когда он принимал меня до выхода жены к завтраку и показывал красивые вещи, упрекал особенно горько, потому что теперь-то я знал, что Свана можно поставить рядом с лучшими собеседниками того времени.

Подъехав к г-же Вердюрен, я заметил, что всем своим огромным телом на нас надвигается де Шарлю, волоча за собой помимо своего желания то ли бродягу, то ли нищего, которые теперь непременно выныривали при его появлении даже из пустынных, на первый взгляд, углов и на некотором расстоянии эскортировали это толстенное чудище, — волоча, понятно, не по своей доброй воле, точно акула своего лоцмана, — так не похожий на появившегося в первый год в Бальбеке высокомерного иностранца со строгим лицом, подчеркнуто мужественного, так что теперь, в сопровождении своего сателлита, он показался мне планетой, движущейся по какой-то другой орбите, достигшей своей высшей точки, или же больным, которого болезнь поглотила всего, между тем как несколько лет назад все это у него началось с маленького прыщика, который он до времени ловко скрывал и о злокачественности которого никто не догадывался. Хотя операция, которую перенес Бришо, вернула ему чуточку зрения, тогда как он уже думал, что ослеп совсем, я не стану утверждать, что он разглядел проходимца, увязавшегося за бароном. Впрочем, это не так важно, ибо со времен Ла-Распельер, несмотря на расположение, которое питал к нему преподаватель университета, при де Шарлю он все-таки чувствовал себя неловко. Вне всякого сомнения, с точки зрения каждого человека жизнь другого прокладывает в темноте тропы, о которых никто не догадывается. Ложь, которую часто видно насквозь и у которой каждое слово рассчитано, хуже скрывает неприязненное чувство, заинтересованность, визит, о котором стараются умалчивать, однодневную проказу с любовницей, которую хотят скрыть от жены, чем хорошая репутация, прикрывающая — так, чтобы о ней не догадались, — безнравственность. Эти тропы могут так и остаться безвестными; случайная вечерняя встреча на дамбе открывает их; надо еще, чтобы это было правильно понято, чтобы треть хорошо осведомленных сообщила вам заветное слово. Но когда про них узнают, они пугают, потому что чувствуется, что их обнаружила не столько нравственность, сколько умоисступление. Маркизу де Сюржи-де-Дюк212 никак нельзя было назвать женщиной высокой нравственности; она могла позволить своим сыновьям бог знает что ради удовлетворения их грязного любопытства к тому, что должно быть понятно только взрослым мужчинам. Но она запретила им бывать у де Шарлю, как только узнала, что при каждом их посещении его, как часы с репетицией, роковым образом тянет щипать их за подбородок, а потом заставлять щипать друг друга. Она испытывала то тревожное ощущение физической тайны, какое наводит на мысль: не людоед ли наш сосед, с которым мы в прекрасных отношениях? — и на частые вопросы барона: «Скоро ли я увижу ваших юношей? » — предчувствуя, какие грозовые тучи собираются над ее головой, отвечала, что они очень заняты ученьем, приготовлениями к отъезду и т. д. Что ни говорите, а безответственность утяжеляет ошибки и даже преступления. Допустим, что Ландрю действительно убивал женщин; 213 если он так поступал из интереса — а на этом были основания настаивать, — то его можно помиловать; если же в нем говорил непреодолимый садизм, то помиловать его невозможно.

Грубые шутки Бришо в начале его дружбы с бароном вызывали в нем, как только он прекратил пересказывать всем известные вещи и попытался что-то понять, тягостное чувство, омрачавшее веселость. Он успокаивал себя, читая наизусть Платона, стихи Вергилия; у него были не только слепые глаза, но и слепой ум, и он не мог взять в толк, что тогда любить молодого человека было равносильно тому, что теперь (шутки Сократа говорят об этом яснее, чем теории Платона) содержать танцовщицу, а потом обручиться. Даже де Шарлю этого не понимал, он, смешивавший свою манию с дружбой, ни в чем на нее не похожей, как не похожи атлеты Праксителя214 на безвольных боксеров. Он не желал принимать в рассуждение, что за восемьсот лет («Набожный придворный при набожном государе был бы безбожником при государе-безбожнике», — сказал Лабрюйер215) обычный гомосексуализм — гомосексуализм молодых людей Платона, равно как и пастухов Вергилия, — исчез, что единственный гомосексуализм, который держится на поверхности и размножается, — это гомосексуализм нечаянный, нервный, тот, что прячется за других и переряживает себя. Де Шарлю допустил бы ошибку, искренне отвергая языческое происхождение гомосексуализма. Взамен незначительной пластической красоты какое моральное превосходство! У Феокритова пастуха, 216 вздыхающего по молодом человеке, впоследствии не будет никаких оснований стать менее жестокосердным и обладать более тонким умом, чем у другого пастуха, играющего на флейте для Амарилис217. Первый не болен, он подчиняется духу времени. Это гомосексуализм, преодолевший всевозможные препятствия, стыдливый, вялый, единственно подлинный, единственный, которому может соответствовать в этом человеке его тонкая душевная организация. Люди трепещут при мысли о взаимосвязи физических и душевных качеств, при мысли о небольшом перемещении чисто физического тяготения к небольшому изъяну в каком-либо чувстве, чем объясняется, что вселенная поэтов и музыкантов, закрытая для герцога Германтского, приоткрывается для де Шарлю. Что у де Шарлю тонкий вкус, что он коллекционер — это никого не удивляет, но у него есть — правда, узенькая — щелка для Бетховена и для Веронезе218! Душевно здоровые люди все равно пугаются, когда умалишенный, сочиняющий дивную поэму, клянется им, что его упрятали в сумасшедший дом по ошибке, только оттого, что у него злая жена, и умоляет похлопотать за него у директора психиатрической лечебницы, жалуется на тесноту и заканчивает свое письмо так: «Можете себе представить? Тот, кто должен прийти ко мне во внутренний двор и с кем я обязан поддерживать отношения, уверен, что он — Иисус Христос. Уже по одному этому я могу судить, с какими сумасшедшими людьми меня здесь держат: ведь он не может быть Иисусом Христом; Иисус Христос — это же я! » За минуту до прочтения письма люди были уже готовы объяснить ошибку психиатру. Прочтя эти последние слова и даже подумав о прекрасной поэме, над которой ежедневно работает этот человек, люди удаляются, как удалялись сыновья маркизы де Сюржи от де Шарлю — не потому, чтобы он причинил им какое-нибудь зло, а потому, что слишком назойливы были его приглашения, что выражалось в том, что он щипал их за подбородок. Поэту есть на что жаловаться; у него нет Вергилия, он не может пройти через круги ада, через смолу и серу, не может броситься в падающий с неба огонь и вытащить оттуда нескольких жителей Содома. Творчество не приносит ему радости; он ведет такой же строгий образ жизни, как расстриги, следующие правилам целибатов — правилам неизменного целомудрия, чтобы снятие сутаны не смогли объяснить ничем иным, как утратой веры. Не тот же ли режим у этих писателей? У кого из психиатров не хватило бы силы духа посетить их, когда у них начинается припадок буйства? Хорошо, если он способен доказать, что у него нет внутренней, скрытой формы умопомешательства, которая толкнула бы его на то, чтобы посвятить им свою жизнь. Объект изучения часто действует на психиатра. Но еще до знакомства с объектом — что за непонятная наклонность, какой непреоборимый урок заставил его выбрать такой род занятий?

Делая вид, что не замечает подозрительного типа, следовавшего за ним по пятам (когда барон решался пройтись по бульварам или проходил по зале ожидания на вокзале Сен-Лазар, эти приставалы насчитывались десятками и, в чаянии получить ломаный грош, не оставляли его в покое), барон со смиренным видом опускал свои черные ресницы, которые, составляя контраст с его напудренными щеками, придавали ему сходство с великим инквизитором кисти Эль Греко219. Но этот священнослужитель наводил страх; у него был вид священнослужителя, которому запрещено служить; всевозможные компромиссы, к которым он был вынужден прибегать, необходимость потворствовать своим пристрастиям и держать их в тайне — все это в конце концов привело к тому, что на его лице выступило именно то, что он пытался скрыть: распутная жизнь как следствие нравственного падения. Какова бы ни была причина такого падения, оно угадывается легко, оттого что быстро материализуется и распространяется по лицу, главным образом по щекам и вокруг глаз, с такой же физической наглядностью, с какой разливается охровая желтизна при болезни печени или отвратительные красные пятна при кожной болезни. Оно распространяется не только по щекам или, вернее, по отвислостям подкрашенного лица, но и по груди с выпуклостями, как у женщин, по толстому заду этого тела, за которым уже не следят, тела, полноту которого выставил теперь напоказ растекшийся, как масло, порок, который в прежнее время так глубоко запрятывал в тайник, неведомый даже ему самому, барон де Шарлю. В данную минуту он разливался соловьем:

«Ну-с, Бришо, как-то вы провели ночь с красивым молодым человеком? — догнав нас, спросил он, в то время как разочарованный проходимец удалился. — Наверное, отлично? Вашим ученичкам из Сорбонны станет известно, что вы человек не такой уж серьезный. Во всяком случае, общество молодежи идет вам на пользу, господин профессор, вы свежи, как розочка. Я вам помешал, вы забавлялись, как две маленькие шалуньи, и не нуждались в опеке старой бабушки, брюзги, как я. Я не пойду с докладом, раз вы почти прибыли»220. Барон был весел: он совершенно ничего не знал о дневной сцене, Жюпьен счел за благо уберечь племянницу от повторного взрыва и ничего не говорить барону. Вот почему барон верил в женитьбу Мореля и сиял. Очень одинокие люди находят утешение в том, чтобы смягчать свое трагическое безбрачие фиктивным отцовством. «Честное слово, Бришо, — со смехом обернувшись к нам, сказал он, — я краснею, видя вас в такой приятной компании. Можно подумать, что вы — влюбленные. Под руку! Послушайте, Бришо, вы позволяете себе вольности! » Стоит ли добавлять, что это уже было старо, что эта мысль уже не в такой степени владела им и что по рассеянности он мог выболтать тайну, столь бережно им хранимую на протяжении сорока лет? Или же он, как в глубине души все Германты, презирал мнение разночинцев, в силу чего двоюродный брат де Шарлю, герцог, представлявший собой другую разновидность, не смущаясь тем, что моя мать может его увидеть, в распахнутой ночной сорочке брился у окна? Разве де Шарлю не отказался во время своих стремительных поездок из Донсьера в Довиль от опасной привычки чувствовать себя как дома и, сдвинув соломенную шляпу, чтобы охладить свой огромный лоб, развязывать — для начала только на несколько минут — маску, так долго и неукоснительно привязывавшуюся к его лицу? Человек, наглядевшись на брачные отношения между де Шарлю и Морелем, имел бы все основания удивиться, когда бы узнал, что он его не любит. Но случилось так, что однообразие удовольствий, которые доставляет его порок, утомило его. Он инстинктивно искал новых успехов и, устав от неизвестных, с которыми он встречался, перешел на другой полюс, перешел к тому, что, как ему казалось, он всегда ненавидел, — к игре в «хозяйство» или в «отцовство». Временами это его не удовлетворяло, и он шел ночевать к женщине, подобно тому как у нормального мужчины может раз в жизни явиться желание переспать с мальчиком, причем обоими движет противоположное и в обоих случаях одинаково нездоровое любопытство. Положение «верного», занимаемое бароном из-за Чарли221 только в кланчике, чтобы больше не тратить усилий, какие он долго прилагал для притворного соблюдения приличий, имело на него такое же влияние, какое научная экспедиция или жизнь в колониях имеет на иных европейцев, которые утрачивают там принципы, какими они руководствовались во Франции. И все же внутренний переворот, вначале неосведомленный о том, что он заключает в себе аномалию, затем пугающийся, когда об этом узнает, и, наконец, сживающийся с ней до такой степени, что перестает замечать, что уже не может, не опасаясь, говорить на эту тему в обществе, и кончающий тем, что без стыда признается в ней самому себе, — этот переворот оказался для де Шарлю более мощной силой, отрывавшей его от участия в последних социальных схватках, чем время, проведенное у Вердюренов. Правда, он не побывал на Южном полюсе, не взбирался на вершину Монблана, что так же отдаляет нас от общества, как продолжительное пребывание в лоне порока, то есть в лоне мысли, чуждой другим. Теперь де Шарлю придавал пороку (когда-то он именовал его так) благодушное обличье обыкновенного недостатка, очень распространенного, скорее симпатичного и даже, пожалуй, забавного, как, например, лень, рассеянность или обжорство. Чувствуя, что созданное им действующее лицо возбуждает любопытство, де Шарлю испытывал известное удовольствие оттого, что удовлетворяет его, что он его подзуживает, подогревает его. Подобно тому, как публицист-еврей ежедневно строит из себя поборника католицизма, вероятно, не с тайной надеждой, что его примут всерьез, а чтобы не обманывать ожиданий благожелательных хохотунов, де Шарлю в кланчике забавно высмеивал безнравственность, так же как он коверкал бы английский язык, подражал бы Муне-Сюлли222, не дожидаясь, чтобы его об этом попросили, с целью добровольно внести свою лепту, показав в обществе свой талант любителя; как де Шарлю грозил Бришо донести в Сорбонну, что теперь Бришо прогуливается с молодыми людьми, так обрезанный хроникер по всякому поводу говорит о «старшей дочери Церкви» и о «Сердце Христовом», то есть без тени лицемерия, но с примесью комедиантства. Изменились даже его выражения, теперь так резко отличавшиеся от тех, какие он употреблял прежде, что было небезлюбопытно найти этому объяснение, изменились интонации, жесты: и те и другие приобрели теперь разительное сходство с теми, над которыми де Шарлю злобно издевался когда-то; теперь у него непроизвольно вырывалось что-то вроде негромких вскриков — нечаянных, но тем более значительных, которыми сознательно обмениваются извращенные, перекликающиеся, называя друг друга «милочка»; это нарочитое ломанье, которому де Шарлю так долго не поддавался, представляло собой на самом деле искусное, гениальное воспроизведение такими, как де Шарлю, манер, которые были свойственны им всегда, но к которым они стали прибегать только теперь, вступив в определенную фазу их порока: так у паралитика или у страдающего атаксией в конце концов неизбежно появляются известные симптомы. В сущности, в этом изобличении внутреннего ломанья между строгим Шарлю в черном костюме, Шарлю, подстриженным бобриком, Шарлю, которого я знал давно, и накрашенными молодыми людьми, увешанными драгоценностями, была та бьющая в глаза разница, какая существует между взволнованным человеком, говорящим быстро, которому не сидится на месте, и невропатом, цедящим слова сквозь зубы, всегда флегматичным, но страдающим той же формой неврастении с точки зрения врача, знающего, что и тот и другой так же тоскуют и обнаруживают признаки одного и того же заболевания. Словом, было заметно, что постарение де Шарлю сказывается в самых разных областях, начиная с необыкновенно частого употребления в разговорной речи выражений, которыми он теперь так и сыпал, которые поминутно вертелись у него на языке (например, «сцепление обстоятельств») и на которые барон опирался в каждой фразе, как на необходимую подпорку. «Чарли уже приехал? » — когда мы позвонили, спросил барона Бришо. «Почем я знаю? — возразил барон, подняв руки и полузакрыв глаза с видом человека, который не желает, чтобы его обвинили в нескромности, тем более что Морель, вероятно, упрекал его в том, что он говорит о вещах, которые Морелю (тщеславному трусу, отрекавшемуся от де Шарлю так же охотно, как и хваставшемуся своими отношениями с ним) казались важными, хотя это были сущие пустяки. — Вы же знаете, что я в его жизнь не вмешиваюсь». Если два человека, находящиеся друг с другом в связи, лгут на каждом шагу, то они не находят ничего неестественного в разговорах, которые третье лицо ведет с человеком об особе, в которую тот влюблен, каков бы ни был пол этой особы.

«Вы давно его не видели? » — спросил я барона, чтобы показать, что я не боюсь говорить с ним о Мореле и что я не верю в их совместную жизнь. «Утром он забежал на минутку, когда я еще не совсем проснулся, и присел на край моей кровати, как будто собирался меня изнасиловать». У меня мелькнула мысль, что де Шарлю видел Чарли час назад: ведь когда спрашивают любовницу, когда она видела человека, о котором все говорят — и, быть может, она предполагает, что этому верят, — как о ее любовнике, то если она пила с ним чай, она отвечает: «Мы виделись с ним буквально одну минутку перед завтраком». Разница между этими двумя фактами только в том, что один лжив, а другой достоверен. Но первый тоже достоверен или, если хотите, столь же недостоверен. И мы так и не поймем, почему любовница (в данном случае — де Шарлю) выбирает всегда ложь, если нам неизвестно, что ее ответы, без ведома человека, к которому они относятся, определяются множеством причин, множеством ненужным, для оправдания мелкого факта. Но для физика место, занимаемое ягодкой бузины, зависит от столкновения или равновесия законов притяжения и отталкивания, которые управляют более обширными мирами. Не станем перечислять подряд что попало: желание казаться естественным и смелым, инстинктивное движение с целью скрыть тайное свидание, смесь застенчивости и кичливости, потребность рассказать о том, что вам так отрадно, показать, что вы любимы, проникновение в то, что знает или предполагает — но о чем не говорит — собеседник, проницательность, которая, бродя вокруг ее проницательности, принуждает ее то усиливать, то уменьшать желание играть с огнем и стремление составлять часть огня. Самые разные законы, действуя в противоположных направлениях, диктуют ответы более общего характера: о невинности, о «платонизме» или, напротив, о велениях плоти, об отношениях с человеком, о котором вам говорят, что с ним виделись утром, тогда как на самом деле — вечером. Ну, а теперь скажем в общих чертах о де Шарлю: несмотря на обострение его порока, который все время побуждал его разоблачать, наговаривать, временами просто-напросто выдумывать компрометирующие подробности, он пытался, в течение этого периода своей жизни, утверждать, что Чарли не принадлежит к тому же сорту мужчин, что и он, де Шарлю, что их связывает только дружба. Подобное утверждение (хотя в нем, может быть, заключалась доля истины) уживалось у него с тем, что временами он себе противоречил (как, например, сейчас, когда он его только что видел): забыв, что говорил правду, он выдумывал небылицу, чтобы похвастаться, чтобы показаться человеком сентиментальным или же чтобы сбить с толку собеседника. «Знаете, он для меня — славный младший товарищ, — продолжал барон, — я к нему очень привязан и уверен (значит, он ощущал необходимость в том, чтобы подчеркивать, что он уверен? ), что и он — ко мне, но ничего другого между нами нет, ни на вот столько — понимаете? — ни на вот столько, — произнес барон таким естественным тоном, как будто речь шла о женщине. — Да, он утром ко мне пришел и потянул меня за ноги. А ведь для него не тайна, что я ненавижу, когда меня видят лежащим. А вы — нет? Ах, это ужасно, это стесняет, человек в этом положении безобразен — испугаться можно, я отлично понимаю, что мне уже не двадцать пять лет и что я не позирую перед девушкой, и все-таки слегка кокетничаешь».



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.