Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Запущен!. Запутан!. Заглочен!



XIV

Запущен!

 

Так между " ним" и мною была открыто объявлена война. Теперь все окончательно прояснилось. " Он" не хочет, чтобы я был творцом, художником, режиссером. Иными словами, " он" не хочет, чтобы я преодолел свою врожденную ущербность и обрел полноценную свободу. Вместо этого " он" жаждет одного: чтобы всю жизнь я проходил в закомплексованных недомерках, в жалких шутах, лизоблюдах, наушниках, фиглярах и сводниках вроде Кутики, с огромным членом и безмозглой башкой. " Ему" мало того, что перед всеми я выгляжу клоуном и недоумком, " он" стремится сделать из меня примерного мужа, примерного отца, примерного потребителя, примерного гражданина, а главное — примерного развратника. Одно не противоречит другому: горбун Риголетто, как гласит народная молва, был, подобно мне, исключительно щедро наделен природой; в то же время известно, что он был любящим отцом и добропорядочным гражданином. В общем, по " его" разумению, все мои способности должны ограничиваться воспроизводством потомства, ибо, если творчество не может не быть ниспровергающим и разрушительным, то с детьми, после надлежащей головомойки с помощью средств массовой информации, можно делать все, что угодно, а именно: из них можно лепить еще больших узколобиков и болванчиков, чем их родители. Да-да, произведение искусства живо, а потомство можно мастачить и мертворожденным, хотя впоследствии оно и будет казаться живым. Далее: живой организм всегда революционен, меж тем как мертвый не может не быть консервативным. Вывод: да здравствует эротизм, оболванивающий человека и превращающий его в послушного гражданина! Да здравствует массовый секс, позволяющий прочно удерживать массы в глубоком " низу"! Эти и многие другие мысли носятся в моей голове, пока медленно и чинно я шествую по коридору второго этажа.

На лестничной площадке подхожу к балюстраде и смотрю вниз. Приглашенные еще толпятся у дверей гостиной, повернувшись спиной к прихожей; все молчат, в полной тишине вытянулись на цыпочках и подались вперед, чтобы лучше видеть. Лично я ничего не вижу, так как лестничная площадка нависла над дверями гостиной. Однако все слышу и довольно отчетливо могу представить, что там происходит. Зычный мужской голос, усиленный микрофоном, наигранно имитирует аукциониста: — Взгляните, господа, присмотритесь к ней хорошенько. Перед вами уроженка Рима — города, знаменитого своими красавицами. Посмотрите на эти точеные, безупречные формы. А ну, повернись. Что-о? Не хочешь? Эй, надсмотрщик, всыпь-ка ей хлыстом по ногам, да смотри, не слишком сильно, не то испортишь мне товар. Что, не надо хлыстом? Будешь поворачиваться? То-то же. Тогда повернись и покажи нам обратную сторону луны. Полюбуйтесь, господа, юная римская рабыня, карманная Венера. Скажите, где вы еще найдете такую куколку? И стоит недорого. Мы выставляем ее за тридцать тысяч талеров Марии Терезии, императрицы Австрийской.

— Сто тысяч венецианских цехинов.

— Сто двадцать тысяч миланских дукатов.

— Сто пятьдесят тысяч французских луидоров.

— Сто шестьдесят тысяч испанских дублонов.

— Сто семьдесят тысяч папских скудо.

Аукцион в полном разгаре. В эту самую минуту одна из статисток или участниц представления продается или покупается, демонстрируя на помосте свое полуобнаженное тело, закованное в кандалы. Неторопливо спускаюсь по лестнице, держась рукой за перила. Никто меня не видит; никому нет до меня дела. Незаметно проскальзываю за спинами гостей и выхожу из дома.

На площадке перед виллой машины выстроились полукругом, обратившись к фасаду капотами. Посреди площадки собрались в кружок шоферы. Я иду по цементному тротуару вдоль стены. Дохожу до угла. Теперь надо бы пересечь аллею и направиться к лужайке, на которой я припарковался. Однако, повинуясь загадочному порыву, поворачиваю за угол и следую дальше вдоль стены. Я действую как в бреду, хотя чувствую, что у этого бреда есть своя логика. С этой стороны дверей нет, одни окна. Все они открыты и погружены во тьму; вероятно, это жилая половина виллы, но сейчас здесь никого нет. Прибавляю шагу, словно у меня уже имеется четкий план действий и на его осуществление осталось совсем немого времени. В действительности никаких определенных намерений у меня нет; вместе с тем я почему-то твердо знаю, что вскоре совершу некий важный и решающий поступок. Снова заворачиваю за угол и вступаю на узкую дорожку между стеной дома и лавровыми кустами. В этой части расположена кухня. Яркий свет, вырываясь из двух раскрытых дверей, заливает куцый клочок земли, уставленный помойными ведрами и ящиками из-под бутылок. Впрочем, до кухни я не дохожу. Внезапно останавливаюсь под окном первого этажа. Почему я останавливаюсь? Потому что неожиданно понимаю, зачем, вместо того чтобы преспокойно сесть в машину, отправился бродить вокруг дома. Недолго думая, принимаюсь за дело. Беру один из разбросанных вокруг ящиков, ставлю под окном, забираюсь на него, хватаю с подоконника закрепленный на подставке факел и на мгновение замираю в нерешительности. Окно открыто, но занавеска не позволяет заглянуть внутрь комнаты. Скорее всего это небольшая гостиная с креслами, диванами, коврами — словом, всем тем, что прекрасно горит. Если я сброшу факел между стеной и занавеской, последняя загорится, и огонь, несомненно, перекинется на мебель. Он будет разгораться достаточно медленно, так что никто не погибнет; зато вилла Протти, символ моего поражения, сгорит дотла. Собравшись с духом, протягиваю руку и бросаю факел в комнату.

Слезаю с ящика и как ни в чем не бывало жду, прислонившись к стене. Хочется хотя бы почувствовать запах горелого, увидеть первый дым, первые языки пламени. Ничего подобного. В окне по-прежнему темнота и безмолвие и ни малейшего намека на дым или огонь. За темнотой и безмолвием кроется даже нечто недоброжелательное, враждебное, а может, и насмешливое. В конце концов я теряю терпение, снова встаю на ящик и опираюсь на подоконник.

Кромешная тьма. Сквозь занавеску ничегошеньки не разобрать. Раздвигаю ее — все равно не видно ни зги: комната затаилась во мраке. Достаю зажигалку и просовываю руку в образовавшийся проем. И вот при свете мерцающего пламени зажигалки моему взору предстает туалетная комната. Пол выложен плиткой в цветочек; белый фарфоровый умывальник слабо отсвечивает в полутьме. А где же факел? Опускаю глаза: прямо подо мной находится унитаз. Крышка унитаза поднята. Вытягиваю руку с зажигалкой как можно ниже. Неяркий огонек все-таки позволяет разглядеть какой-то темный предмет. Он угодил точнехонько на дно унитаза и торчит, погрузившись в воду, — тот самый факел, которым я намеревался поджечь дом.

Как ни странно, это столкновение с грубой действительностью нисколько не огорчает меня, скорее даже оставляет совершенно равнодушным. Невозмутимо убираю зажигалку и соскакиваю с ящика. Да, пожар не состоялся, факел спланировал прямо в толчок. Тем не менее в моем сознании вспыхнула искра догадки, и я чувствую, что вскоре она разгорится.

Миновав аллею, иду по лужайке к машине. Открываю дверцу, сажусь за руль, завожу мотор и трогаюсь. Пока машина, ныряя, шуршит по мягкому газону, сознаю, что едва затеплившийся во мне огонек и впрямь раздувается в неистовое пламя. Нет, это не тот реальный огонь, который по моему замыслу должен был уничтожить виллу Протти. В моем сознании бушует — как бы это поточнее сказать? — психологический огонь. Меж двух огней я не колеблясь выбираю второй. Что, в самом деле, важнее: вещи или человек? Вилла Протти или разрешение главного вопроса всей моей жизни? Жест или совесть? Теперь я понимаю, что со мной произошло в тот момент, когда я бросил факел в окно. Со мной произошла весьма простая вещь: в два счета я магическим образом сублимировался, раскрепостился, ополноценился или, как выражается Маурицио, преобразился.

Да, это была именно сублимация, сублимация в чистом виде. И неважно, что моя жизненная энергия пошла не на творчество, каковым могла бы стать режиссура, а на ломку. Не велика беда. В одни времена раскрепощаться означает созидать, в другие — разрушать. Созидание и разрушение, две формы общественной деятельности, в равной степени необходимы, значимы и полезны. Не подлежит сомнению, что мы переживаем время разрушений.

Но разве не испытал я схожего чувства раскрепощения, когда плюнул в лицо Патриции после того, как эта ненормальная запустила в меня горсть монет? Вполне вероятно, что и это была сублимация. Что же из этого следует? Что между первой и второй сублимацией существует противоречие? Вовсе нет. Из этого следует, что я больший революционер, чем сами революционеры; что истинная революция — это революция закомплексованных против раскрепощенных; что в действительности в каждом раскрепощенном кроется власть имущий, а в каждом закомплексованном — бунтарь.

Проехав по аллее до ворот, выезжаю на улицу Кассиа и полным ходом устремляюсь в ночь. Навстречу мчатся слепящие фары машин, проносятся мимо, исчезают в темноте. Другие фары набегают на меня сзади. На мгновение черное небо окрашивается розоватой подсветкой новоявленного северного сияния, затем машина-преследовательница появляется, и уже выцветшее мерцание фар расползается впереди. Увеличиваю скорость и чувствую, как под напором внезапной догадки вылетает некая заглушка, сдерживавшая свободный полет моих мыслей и прозрений; теперь, как при извержении вулкана, они, опережая друг друга, рвутся наружу. Раскаленный, бурлящий поток идей безостановочно извергается из моего сознания.

Раскрепощен! И никакой зажатости! Никакой подавленности! Раскрепостился я не от рождения, не благодаря знатным и богатым родителям или весомому положению в обществе, как Маурицио, Флавия, Протти, Мафальда и юные буржуйчики из революционной ячейки. Нет, я раскрепостился, потому что действительно восстал! Потому что я революционер не по указке, без предубеждений! Революционер в чистом виде, безоговорочно, настоящий ниспровергатель и разрушитель! Я раскрепостился, чтобы все отвергать, все сокрушать, все уничтожать! В свете этих рассуждений факел, брошенный мною в окно виллы, приобретает глубоко символический смысл. Факел — это революция; унитаз, в который он угодил, — капитализм; вода, затушившая его, — коррупция, с помощью которой капитализм всячески старается загасить революцию. Сегодня у меня ничего не вышло. Факел упал в унитаз и потух в воде. Но так будет не всегда. В следующий раз я запущу факел без промаха, и огонь разгорится, запылает, уничтожит все вокруг. Напрасно разверзнутся тогда все унитазы капитализма, чтобы заглотить мой факел! Напрасно тот же капитализм нажмет дрожащей от нетерпения рукой на рычаги слива! Пламя будет бушевать и не угаснет до тех пор, пока оконЧательно все не истребит. Я раскрепостился, потому что восстал! Завершился целый этап моей жизни! Начинается новая эра! Я восстал, потому что раскрепостился! Нетрудно представить, какое впечатление производит на новоиспеченного раскрепощенца, пребывающего в самозабвенном восторге, " его" вялый, вкрадчивый голос: " - Ты на меня не злишься? — На тебя? Ничуть. Ты справедливо отказался пойти на подлый компромисс и, сам того не сознавая, наконец-то направил мою жизненную энергию на более возвышенные цели. Нет, я не злюсь. Наоборот, мне благодарить тебя надо.

— А куда мы сейчас? — Какая разница, куда? Мы едем в будущее, в революцию! — Да, но куда именно? " А ведь " он" прав! В самом деле, куда это я еду? Дома меня поджидает индианка с автострады, которой в припадке ущербности я отдал свои ключи. Может, к Фаусте? Ни за что на свете: тогда уж лучше к индианке. Так куда же я еду? Неожиданно, точно последний штрих в готовой картине, в памяти возникает образ Ирены. И снова все проясняется.

Конечно, это раскрепощение, мое бунтарское раскрепощение побудило меня плюнуть в лицо мнимой революционерки и кровопийцы Патриции; бросить факел в комнату капиталиста Протти; а главное — полюбить неисполнимой любовью Ирену: да, я буду бунтарем и разрушителем, любящим идеальную, недоступную женщину! Бесстрашным рыцарем разрушительной сублимации, посвящающим свои подвиги недосягаемой даме! Под конец всех этих помыслов я объявляю " ему": " - Мы едем к Ирене".

 

XV

Запутан!

 

Стою перед домом Ирены. Короткое жужжание калитки — и я вхожу в садик. В темноте шагаю по дорожке, усыпанной гравием; по бокам мелькают замысловатые тени подстриженных карликовых деревьев в форме конусов, шаров и кубов. Вхожу в дом, поднимаюсь по одному лестничному маршу, затем по другому, поворачиваю и вижу, как на пороге квартиры меня встречают Ирена и Вирджиния. Иду по ступенькам и одновременно рассматриваю хозяев снизу вверх. Мать и дочь — обе в коротеньких юбочках; но если юбочка Вирджинии такая, какой и должна быть, — детская и девчачья, то наряд Ирены выглядит как пародия. На что? На невинность и детскую двойственность. У девочки из-под юбки торчат длинные худые белые ножки, в которых нет ничего женственного. Ирена напоминает в этой мини-юбке, едва прикрывающей ей пах, женщину, довольно безвкусно нарядившуюся на бал-маскарад девочкой.

Продолжая подниматься, спрашиваю: — Почему это ребенок еще не в постели? — От телика не оторвать. К тому же, когда я дома, засунуть ее в постель просто нет никакой возможности.

Вирджиния приветствует меня, согнув широкую, костистую коленку в привычном реверансе, как и подобает воспитанной девочке. Кажется, она слишком рано повзрослела. Две лиловые царапины подчеркивают водянистую голубизну глаз. Изза чрезмерной красноты пухлых губ щеки выглядят неестес твенно впалыми и бледными. Ирена добавляет: — Сейчас я ее уложу, а потом поболтаем.

Она закрывает входную дверь и, держа Вирджинию за руку, идет по коридору. Следую за ней. Ирена открывает одну из дверей, зажигает свет и входит в комнату. Я остаюсь на пороге.

Комната длинная и узкая. Мебель отливает фисташковым глянцем. Фисташковая кровать, фисташковый шкаф, фисташковый столик перед окном, фисташковый стульчик перед столиком, фисташковые обои, фисташковый ковер. На фисташковом постельном покрывале сидит, расставив ноги, кукла без головы, одетая в розовое. Глазами ищу голову и замечаю ее под столиком. У головы открыты глаза; такое чувство, что она смотрит.

Спрашиваю, лишь бы что-нибудь спросить: — Зачем ты оторвала кукле голову? — Она все время была с открытыми глазами, и я подумала, что она никак не может заснуть, а мама говорит, что, если не спать, можно заболеть и даже умереть, а я не хотела, чтобы кукла заболела и умерла, и тогда оторвала ей голову, чтобы поправить глаза и чтобы она могла поспать, только у меня ничего не вышло, и глаза так и остались открытыми, и кукла совсем не спит, она заболеет и, наверное, умрет. Я бы вынула ей глаза, но тогда кукла стала бы слепой и все равно бы умерла.

Она тараторит без умолку, хотя постоянно запинается, растерянно подыскивая продолжение предыдущей фразы. Поэтому у нее то и дело проскакивает " и", " а", " чтобы", " тогда" и т. д.

— Просто кукла сломалась, — вмешивается Ирена. — Завтра мы отнесем ее дяде, который чинит куклы. Но при условии, что ты ляжешь в постель без нытья. Иначе кукла останется такой, как есть.

С этими словами она берет девочку под мышки и ставит на кровать. Вирджиния послушно дает себя раздеть; при этом она не перестает стрекотать, с усилием нанизывая одну на другую коротенькие фразы, которые подбирает в последний момент, когда, казалось бы, окончательно замолкла. Ирена стягивает с нее платье через голову; девочка безропотно поднимает руки, продолжая тарахтеть из-под платья. Теперь она в одних трусиках. Ирена снимает и трусики, заставляя Вирджинию переступить с ноги на ногу, и вот девочка стоит передо мной совсем голая. У нее ослепительно белая кожа, настолько белая, что местами отсвечивает зеленым, по-видимому, отражая фисташковые обои, на которые опирается Вирджиния. Из-под кожи заметно выпирают ребра, торчит таз; под вогнутым животиком холмится продолговатый лобок. Пипка напоминает след от ногтя в мягком воске или ротик, расположенный вертикально на одной оси с пупком; только ротик совершенно бескровный, а сомкнутые, пухленькие губки хранят полное молчание. Ирена протягивает девочке пижамные штанишки: как это ни забавно, они, подобно мебели, тоже фисташкового цвета. На сей раз Вирджиния приостанавливает свое упрямое тарахтение и решительно отказывается: — Не хочу пижаму.

— Это еще почему? — Мне жарко, мне жарко, мне жарко! — Перестань, надевай пижаму, и можешь спать под одной простыней или даже на простыне. Только без пижамы нельзя. Бедные дети спят голышом, потому что у их родителей нет денег, чтобы купить им пижаму. Но ты же не бедная девочка.

— Не хочу, не хочу, не хочу! Мне жарко, жарко, жарко! Стоя у стены, Вирджиния молотит руками и отбивается от штанов, которые расставила для нее мать. Чтобы сделать свой отказ еще более категоричным, она выпячивает живот и топает ногами. В этот момент Ирена бросает на меня странный взгляд, выпускает из рук штаны и быстро проговаривает: — Ну хорошо, тогда хотя бы ложись под простыню.

Девочка мигом перестает капризничать, садится на корточки, отворачивает простыню, юркает в постель и тут же натягивает простыню до самого подбородка, вытаращив глаза и состроив смешную гримасу. Ирена садится на край постели.

— А теперь повторяй за мной молитву: " Отче наш, иже еси на небесех…" Вирджиния смиренно повторяет, широко раскрыв задумчиво-мечтательные глаза: — " Отче наш, иже еси на небесех…" Я вдруг соображаю, что с момента моего появления в доме Ирены " он" ни разу не напомнил о себе. " Он" не шелохнулся даже при виде пародийных ног Ирены, а ведь обычно они автоматически приводят " его" в действие. Не значит ли это, что процесс раскрепощения дошел до такой степени " ангельской непорочности", когда с " ним" уже не надо бороться: достаточно просто " его" не замечать? А может, " он" всего лишь затаился и готовит очередной подвох? Со смутным беспокойством переступаю порог и направляюсь в гостиную. Жарко. Оба окна распахнуты настежь, но занавески не колышутся: воздух недвижим. Большой букет цветов на столе привлекает яркими красками. Дотрагиваюсь до одного цветка, потом до другого — цветы искусственные. А вот и Ирена. Не говоря ни слова, она наливает в стакан виски, протягивает мне и садится на диван.

— Мне не понравилось, как ты смотрел на Вирджинию, пока я укладывала ее в постель, — произносит она сухо.

В кои-то веки чувствую себя полностью невиновным, ибо чуть выше заметил: стоило мне появиться в доме Ирены, как " он", что называется, испарился. Несправедливое, огульное обвинение Ирены неожиданно приводит меня в бешенство. Отвечаю дрожащим голосом: — Знаешь, о чем я думал, глядя на Вирджинию? — Наверняка о чем-нибудь сексуальном.

— Да, только не в том смысле, как ты предполагаешь. Я сравнивал ее пипку — беленькую, чистенькую, как стеклышко, почти прозрачную с твоей — потемневшей, задубевшей, чуть ли не мозолистой после стольких-то дрочек.

— Спасибо, ты очень любезен.

— Погоди, это еще не все. И я говорил себе: одной невинности уже мало. В детстве ты тоже была невинной, как Вирджиния. И тем не менее в один прекрасный день, без всяких потрясений и надрывов, словно по наитию, витавшему в воздухе, которым ты дышала, ты начала мастурбировать, воображая, будто тебя продают и покупают. Скажу больше: как раз потому, что ты была такой невинной и наивной, подверженной чарам того мира, в котором родилась, ты мастурбировала именно с помощью этих, а не других слов. Сегодня я приехал к тебе с благотворительного вечера. На вечере проводился аукцион, где выставлялись обнаженные женщины, закованные в кандалы. И коль скоро в этом мире устраиваются подобные представления, нет ничего удивительного, что ты могла возбуждаться не иначе, как воображая, будто тебя покупают и продают.

Странно, но после этих слов, произнесенных в раздраженно-резком тоне, Ирена успокаивается.

— И все же я не очень понимаю, при чем тут Вирджиния.

— Так вот я и спрашивал себя, будет ли она в один прекрасный день мастурбировать, как ты, и с помощью тех же снов, несмотря на прекрасное воспитание, которое ты ей дашь.

Ирена зло смеется в ответ: — Постой, ведь у тебя же левацкие взгляды: разве ты не собираешься разрушить капитализм? Соверши свою революцию, и Вирджиния не будет мастурбировать. После революции уже ничто и никто не будет покупаться и продаваться, разве не так? — Так.

Снова смеется, обнажив остренькие белые клычки.

— Впрочем, может, Вирджиния и будет мастурбировать, у нее тоже будет свой сон, ну, скажем, о том, что она должна отдаваться какому-нибудь народному комиссару или его непосредственному начальнику по административной или производственной части. Еще бы: ведь там, где нет денег, есть власть. Я правильно рассуждаю? Предпочитаю промолчать и не ввязываться с ней в политические дискуссии.

Ирена продолжает: — Кстати, о фильмах. Да будет тебе известно, что я ввела тебя в один из своих фильмов и уже несколько дней занимаюсь любовью, думая, между прочим, и о тебе.

— Это как? — Я взяла твою историю о девушке Лилле, которую дарит тебе твой воображаемый Прото. Вместо Лиллы выступаю я сама, все остальное остается без изменений.

— Выходит, сначала ты занимаешься любовью с Прото, а потом со мной? — Нет, это меня уже не волнует. Главное, чтобы меня дарили.

— А на каком месте кончается фильм? — На том самом, когда Прото дарит меня тебе. Я иду с тобой в соседнюю комнату, далее — оргазм и конец фильма.

— Если бы ты представляла, что отдаешься мне, это означало бы, что ты любишь меня.

— Да, но я тебя не люблю.

— Вот мы сейчас говорили о революции, — замечаю я с грустью в голосе, — и я уверен: когда свершится революция — только настоящая революция, — не будет ни денег, ни власти. И ты не будешь больше мастурбировать.

— А что же я буду делать? — Ты полюбишь меня, а я полюблю тебя, и мы заключим друг друга в объятия и станем, как говаривали в старину, одним телом с двумя душами. Или, если хочешь, двумя телами с одной душой.

Она почему-то смотрит на меня с ласковым и грустным сочувствием: — Бедный мой Рико, может, так оно и будет, только где она, эта революция? Молчу. Спокойно и безжалостно она добавляет: — Если произойдет революция, я уже вижу, как буду мастурбировать прямо на следующее утро: придумаю коротенький сюжетец о том, как меня ссылают, сажают в тюрьму, а то и расстреливают. Главное — быть чем-то, знать об этом и получать удовольствие, воображая это.

— В таком случае это была бы ненастоящая революция.

— А как догадаться, настоящая революция или нет? Снова молчу. Ирена прибавляет язвительно: — Короче, ты недоволен, что я занимаюсь любовью, думая о тебе? Неожиданно понимаю, что действительно люблю ее бескорыстной, чистой и свободной от " его" влияния любовью — верный признак удавшейся сублимации. Сублимация и впрямь действует: сам того не сознавая (совсем как в тот день, когда я бросил факел в окно виллы Протти), подлетаю к ногам Ирены, обнимаю ее за колени и лопочу: — Я люблю тебя, Ирена, люблю по-настоящему, но не хочу быть твоим любовником, ибо понял, что это невозможно. Я приехал, чтобы сделать тебе предложение.

— Какое предложение? — Я хотел бы жить с тобой. Не говори мне " нет". Я больше никогда не стану соблазнять тебя. Мы будем словно муж и жена, прожившие вместе долгие годы: между ними давно уже нет физической близости, но они продолжают любить друг друга горячо и нежно. Тебе я буду мужем, а Вирджинии — отцом. Я пишу сценарии для коммерческих фильмов и довольно прилично зарабатываю. При том, что я буду содержать жену и сына, у меня останется достаточно средств, чтобы пополнять твой семейный бюджет. В быту я неприхотлив: была бы кровать да письменный стол. Я готов сопровождать тебя повсюду — только попроси: в кино, в театр, в ресторан. По выходным мы будем вместе. Мы будем много путешествовать. Я буду помогать Вирджинии готовить уроки, гулять с ней, забирать ее из школы. Поверь, я никогда не охладею к тебе и прошу лишь о взаимности. Я буду любить тебя искренне, осмысленно.

Чуть было не добавил " раскрепощение", но вовремя прикусил язык. Тем временем я уже плачу навзрыд; слезы катятся у меня по носу и капают на пол. Наконец я слышу ее рассудительный голос: — Но ведь мы так мало знаем друг друга. Хорошо, ты любишь меня, я верю. Не стану скрывать: я тоже к тебе неравнодушна. Но от этого до совместной жизни… — Если хочешь, мы можем заключить контракт. Я возьму на себя письменные обязательства.

— У тебя есть жена и сын. Насколько я понимаю, ты с женой иногда еще спишь. Мальчик у нее от тебя. Так зачем сходиться с женщиной, которая тебя не любит и у которой к тому же дочь от другого мужчины? — Чувство, которое я питаю к тебе, заменяет мне творческое вдохновение.

— А почему его нужно заменять? — Потому что я окончательно понял, что я не художник.

— Ты станешь им: разве ты не собирался снимать фильм? — Собирался. Но я уже не буду над ним работать.

— Будешь.

— Нет, не буду. Я буду жить с тобой как монах, как средневековый мистик. Ты будешь для меня недостижимым идеалом женщины, которой я посвящу лучшие свои мысли. Если же я вернусь в жене, то снова погружусь в низменную, самодовольную посредственность. В отвратную посредственность ущемленчества.

— Ущемленчества? Что это еще за абракадабра? — Сейчас тебе это знать необязательно. Когда-нибудь, когда мы будем жить вместе, я обо всем расскажу. Я расскажу, что значит быть раскрепощенным и ущемленным. Я многому тебя научу. Да, я смешон: пузатый, лысый коротышка, постоянно озабоченный самоуправством своего непомерно большого члена. Да, я кажусь шутом, прохвостом, жуликом, а может, и на самом деле таков. Но при этом я еще и образованный человек, я прочел уйму книг, разбираюсь в поэзии, чувствую мастерский стиль и глубокую мысль. Лично мне культура ни к чему; хуже того — я пользуюсь моим культурным запасом исключительно для написания коммерческих сценариев. Зато тебе мой запас очень даже пригодится, потому что хоть ты и умница, но знаешь крайне мало, а накопив приличный культурный багаж, ты обогатишь и разнообразишь свою жизнь и поймешь многое из того, чего сейчас не понимаешь. Я раздвину горизонты твоих познаний и открою перед тобой новые дали. Я буду очень тебе полезен, просто необходим, а взамен не потребую даже поцелуя. Единственное, о чем я прошу: позволь мне жить с тобой под одной крышей.

Я говорю, говорю, говорю, продолжая рыдать.

— Даже не представляю, — произносит Ирена, — откуда в тебе такая страсть ко мне. Я чувствую, что не заслуживаю ее. Ведь я обыкновенная женщина: не такая уж молодая, не очень-то смышленая, совершенно безграмотная, не могу не согласиться в этом с тобой, в глаза особо не бросаюсь, фигура на слабую троечку. К тому же мои интимные пристрастия исключают любые отношения со мной, кроме дружеских. Так что же ты во мне нашел? От столь разумных доводов я прекращаю рев, вытираю глаза и, шмыгая носом, жалобно спрашиваю: — Значит, не хочешь? — Скорее всего нет.

— Тогда хотя бы испытай меня.

— Как это — испытать? Позволь мне провести эту ночь в твоей постели.

— Что за причуды? Это еще зачем? — Хочу доказать, что мы можем быть вместе, и при этом я не буду домогаться тебя.

В задумчивости Ирена молчит. Затем, к моему удивлению, отвечает: — Хорошо, только при условии, что ты и пальцем ко мне не притронешься.

— Клянусь… на твоей голове.

— Бедная моя головушка! Ну ладно, пошли.

Она явно спешит. Украдкой смотрю на часы: уже час, а Ирене рано вставать, чтобы вовремя явиться в посольство. Иду за ней. Выходя в коридор, Ирена гасит зажженные светильники. Заходим в спальню. С любопытством осматриваюсь. По виду — средненький гостиничный номер, удобная, но довольно скупая, безликая обстановка. Впрочем, до меня сразу доходит, что безликость этой комнаты отличается от продажного гостеприимства гостиниц: она скорее присуща сексуальному ритуалу — безымянному, как и все ритуалы, которые Ирена совершает каждое утро.

А вот и атрибуты ритуала: просторная кровать, слишком узкая для двоих, но достаточно просторная, чтобы один человек мог раскинуться на ней в свое удовольствие. У спинки кровати кресло; оно расположено так, чтобы, раздеваясь и складывая на него одежду, как это делает сейчас Ирена, она могла одновременно смотреться в зеркало. Далее — высокий трельяж, вроде тех, что обычно встречаются у портных; довершает картину стоящий перед трельяжем табурет на трех ножках.

Ирена раздевается. Я впервые вижу ее голой. Но еще больше, чем нагота, меня поражает, даже слегка уязвляет то безразличие, с которым она стоит передо мной почти в чем мать родила. Очевидно, я для нее не существую; точнее, не существует " он", хотя на сей раз мне кажется, что мы одно целое. Ирена расстегивает лифчик, высвобождая две прекрасные, округлые груди, ослепительно белые и упругие; снимает пояс для чулок и, нагнувшись, стягивает трусики. После этого она растирает ладонями живот и бедра, на которых остался красный след от резинки пояса, потом запускает пальцы в белесую поросль лобка, словно для того, чтобы взлохматить слежавшиеся и поникшие кудряшки. Наконец на цыпочках она проходит в глубь комнаты и открывает дверцу стенного шкафа, повернувшись ко мне спиной. С искренней нежностью смотрю на ее довольно широкую и крепкую спину, на идеально белые, округлые, как груди, ягодицы, а главное — на ноги: теперь это уже не те плотно сжатые, согнутые и непристойно торчащие из-под юбки ноги, а подетски невинные ножки, совсем как у девочек-толстушек. Не оборачиваясь, она произносит: — Раздевайся, спать очень хочется. Я так устала, что вот-вот рухну.

Делать нечего: раздеваюсь и складываю одежду на ручках кресла. Ирена поворачивается и опять же на цыпочках идет ко мне. Она бросает что-то на постель со словами: — Это мужская пижама. По-моему, еще мужа.

У нее через руку перекинута ночная рубашка; Ирена снова уходит в глубь комнаты: — Я в ванную. Когда закончу — можешь занимать.

Оставшись один, надеваю пижаму. Штанины и рукава такие длинные, что свисают и болтаются на руках и ногах. Снимаю пижаму и голышом расхаживаю по комнате. Теперь уже " его" молчание начинает не на шутку меня беспокоить. Что скрывается под этим упрямым безмолвием? Неужели сублимация? Настолько резкая и мощная, что даже лишила " его" дара речи? Неожиданно обращаюсь к " нему": " - Чего в молчанку-то играешь? — … — Боишься, что после моего раскрепощения я уже не буду с тобой разговаривать? — … — Не бойся, этого не произойдет. Ни в коем случае. Наш диалог никогда не прервется. Я так хочу. Только это будет диалог между слугой и хозяином. Вряд ли нужно говорить, кто из нас будет хозяином, а о слугой. Кроме того, наш диалог будет совсем не на недавние препирательства. Это будет спокойный, вежливый, рассудительный разговор, выдержанный в строгих рамках допустимого между нижестоящим тобой и вышестоящим мной. Короче говоря, между нами установятся культурные, благопристойные, уважительные отношения.

— … — Само собой разумеется, я вовсе не отрицаю твою, скажем так, исключительность. Для меня ты все равно останешься некоронованным королем. Несмотря на то, что отныне будешь всего лишь частью моего тела.

— … — Может, хватит отмалчиваться? — … — Отвечай, тебе говорят, я приказываю, понял? — …" Внезапно меня осеняет: а что, если это любовь, настоящая, большая любовь — молчание члена? Да, я люблю Ирену, но твердо знаю, что никогда не буду любим ею. В таком случае " его" молчание, вероятно, означает настолько полную сублимацию, после которой всякий диалог становится попросту излишним. Теперь, когда я отказался общаться с Иреной через " него", мне уже нечего сказать " ему", а " ему" нечего сказать мне. Диалог между " ним" и мною был, в сущности, диалогом между похотью и любовью. " Он" умолк, потому что победила любовь.

Ирена возвращается. Длинная, прозрачная рубашка дохоДит ей до самых ступней. Она сразу ложится в постель, укрывается одеялом и говорит точь-в-точь как жена мужу: — Давай быстрее, ванная свободна. У меня уже глаза слипаются.

Не мешкая захожу в ванную и закрываю дверь.

Несмотря на мое убеждение в окончательном и полном раскрепощении, " его" молчание по-прежнему не дает мне покоя. Пока мочусь, широко расставив ноги перед унитазом, бережно держу " его" двумя пальцами и даю " ему" следующие наставления: " - В конце концов, тебе не на что жаловаться. И нечего на меня дуться. Я изгнал тебя лишь из одной половины моей жизни — той, что провожу бодрствуя. Но другая ее половина, которую я проживаю во сне, будет твоей, и только твоей. Я отдаю мои сны в твое полное распоряжение. Во сне ты волен делать все, что тебе заблагорассудится: трахайся с кем и как попало, и пусть тебя не смущают всякие там извращения, жми на всю катушку, дрючь всех подряд — женщин и мужчин, знакомых и незнакомых, родных и близких, людей и животных, живых и покойников, просто так и с разными наворотами, побольней да покруче. Во все дыры и во все щелки. Всех и по-всякому. Никаких ограничений. Во сне ты полный хозяин. Тебя это устраивает? " Не отвечает. Я продолжаю: " - Мало того. Можешь, как говорится, видеть сны и наяву. В снах наяву пространство, на котором ты будешь властвовать безраздельно, расширится. Ты будешь грезить днем и ночью. Чего тебе еще? " Опять молчит. Я заключаю: " - Не хочешь говорить? Тебе же хуже. Все злишься? Однако я бы не сказал, что твое теперешнее положение так уж печально. До сих пор я называл тебя Федерикус Рекс. Отныне буду называть Сновидцем. Идет? " Снова ни звука. Пожимаю плечами и выхожу из ванной. Вот и спальня. Белесая голова Ирены утонула в подушке; глаза закрыты, простыня натянута до подбородка. Не открывая глаз, она произносит: — Ложись к стенке и не заводи никаких разговоров: я уже засыпаю. Спокойной ночи. — Протягивает руку и гасит свет. Комната погружается в темноту.

На ощупь протискиваюсь в узкий проход между кроватью и стеной. Залезаю в постель, ложусь на спину. В спальне жарко; лежу под простыней и легким байковым одеялом. Кладу руку под голову и вслушиваюсь. Ирена уже спит: в этом убеждает ее глубокое, ровное дыхание, время от времени забавно прерывающееся короткими вздохами и сменой ритма. После каждого вздоха Ирена слегка ворочается, поудобнее устраиваясь на ограниченном пространстве кровати. Теперь мой черед повернуться: от неподвижности у меня затекла нога. И тут я замечаю, что вместе со мной непроизвольно повернулась и Ирена. Я повернулся на правый бок — спустя мгновение на правый бок поворачивается она. Выждав немного, поворачиваюсь на левый. Через секунду, вздохнув, Ирена тоже ложится на левый бок. Наконец я ложусь на спину; Ирена снова вздыхает и перекладывается на спину. Тут я замираю и начинаю размышлять.

Стало быть, говорю я себе, Ирена поворачивается тогда, когда поворачиваюсь я; перекладывается с боку на бок тогда, когда перекладываюсь я; ложится на спину тогда, когда ложусь я, — и все это " во сне". Что это значит? Это значит, что между нами существует некая близость, тайная связь. Ирена не сознает этой близости, этой связи, зато я — да. Я люблю Ирену и знаю об этом; возможно, Ирена тоже любит меня, но еще не знает этого. Тем не менее она проявляет свою любовь, послушно сообразуя движения собственного тела с движениями моего. Но лишь " во сне". Следовательно, я должен сделать так, чтобы в будущем эта связь, это сродство постепенно перешли из бессознательного в осознанное, из сна в явь. Несмотря на все ее рукоблудные ритуалы, Ирена остается обыкновенной женщиной, и при благоприятных обстоятельствах ей уже не хватит только самой себя: для полноценного самоощущения Ирене понадобится мужчина. Поэтому от меня потребуется создать такие обстоятельства.

Неожиданно чувствую себя счастливым. Да, я буду целомудренным спутником Ирены до того дня, когда она почувствует необходимость сделать меня своим любовником. При этом я не должен форсировать события; все произойдет само собой.

С этими мыслями я проваливаюсь в глубокое забытье, в Конце которого вижу такой сон. Вместе с Иреной и Вирджинией мы идем к церкви в районе ЭУР. Ночь, полнолуние, однако луны не видно. Наши черные тени вытянулись на брусчатке, освещенной холодным лунным светом; у нас лиловые, сильно отекшие лица. Мы медленно поднимаемся по ступенькам паперти. Портал закрыт; белый купол упирается в темный небосвод. Мы подходим к самым вратам храма. И вдруг — о чудо! Медленно створки портала открываются, как бы сами по себе, и перед нами расступается темнота центрального нефа. В церкви потушены все огни, лишь крохотный огонек лампады теплится где-то там, в алтаре. Лампада распространяет слабое свечение, в котором вырисовываются размытые очертания гигантской черной тени, подобно тому как в альпийских долинах на фоне более светлого неба выступают в безлунную ночь контуры горного массива. Тень возвышается в форме слегка заостренного цилиндра. Кажется, будто это огромный патрон, исполинский снаряд, водруженный. Для какого-то обряда. Ирена бормочет мне: " Сейчас я велю Вирджинии прочесть молитву, а потом уложу в постель". И тут, присмотревшись к неясному силуэту этого сумрачного существа или предмета, я узнаю " его". Да, вне всяких сомнений, сумрачный конус, окутанный плотным, непроницаемым мраком, есть не кто иной, как " он", разросшийся до невообразимых размеров и напоминающий чудовищный фетиш. Вполголоса говорю Ирене: " Надеюсь, ты не заставишь Вирджинию молиться перед этой штуковиной? " Ирена отзывается сухо: " Еще как заставлю". — " Но ведь здесь явное недоразумение". — " Какое недоразумение? " — " Кое-что оказалось не на своем месте. Кое-что вместо кое-кого". Прежде чем Ирена успевает ответить, девочка издает пронзительный крик, вырывается из наших рук и бежит к алтарю. По мере того как Вирджиния удаляется, ее белое платьице становится все меньше и меньше и под конец совсем исчезает во тьме. В этот момент я просыпаюсь.

Лежу на левом боку; перед глазами освещенная стенка. Медленно достаю руку из-под простыни и, не поворачиваясь, смотрю на ручные часы: уже восемь утра. Убираю руку обратно под простыню и, не меняя позы, шарю за спиной по кровати. Вытягиваю пальцы, насколько это возможно, — пустота. Поворачиваюсь, стараясь не шуметь, и вижу Ирену.

Обнаженная, она сидит на табурете перед зеркалом. Белокурая головка склонилась к правому плечу. Широкоплечее туловище с едва обозначенной талией тоже слегка наклонено вправо. Ирена опирается на край табурета левой рукой. Правая рука подалась вперед, чтобы ладонь могла — как нетрудно догадаться — протиснуться между ногами. Левая нога подогнута почти под прямым углом: ступня уперлась в ножки табурета. Правая отведена чуть в сторону и вытянута вперед: носок вот-вот коснется металлической опоры зеркала.

Приподнимаюсь на локоть и всматриваюсь пристальнее. Должно быть, мастурбация только началась. Заглянув через плечо Ирены, вижу ее отраженное в зеркале лицо: веки опущены, губы полуоткрыты, вид отрешенный, как у человека, занятого самосозерцанием. Ирена закрыла глаза, потому что просматривает свой внутренний фильм, кадр за кадром, не спеша; явно отмечая при этом каждый кадр нажимом руки между ног. Время от времени она, возможно, останавливает фильм на самом интересном кадре; возможно, отматывает пленку назад, чтобы еще раз насладиться кадром, которым, по ее мнению, насладилась недостаточно.

Что смотрит Ирена в эту минуту? Она сама призналась в этом накануне вечером: фильм, навеянный моим сюжетом о воображаемом Прото и воображаемой Лилле. История о кинопродюсере, который дарит девушку своему секретарю. Ирене наверняка понадобится уйма времени, чтобы исчерпать мазохистское содержание идеи " подарка". На каком она сейчас месте? Может, на том, когда предлагает себя садисту Прото? Или уже подошла к сцене " подарка"? Неотрывно смотрю в зеркало на лицо Ирены: оно исполнено преображенной, духовной красоты. С ревностью говорю себе, что, пожалуй, ни один мужчина не способен привнести в это отрешенное, чувственное, озаренное улыбкой лицо подобную красоту. Перевожу взгляд на спину Ирены. Неподвижность туловища противоречит легкому, ритмичному снованию взад-вперед локтя. От неподвижной белокурой головки, склоненной к плечу, продолжает исходить ощущение напряженной созерцательной сосредоточенности. Все действо свершается в глубокой тишине; в тишине, непроизвольно отмечаю я про себя, мастурбации — безмолвной именно благодаря своему одиночеству.

Сколько длится эта неподвижность, эта тишина? Кажется, вечность. Ритуальная вечность, мнящаяся мигом участникам самого ритуала и бесконечность — его соглядатаям. Но вот отведенная в сторону и выставленная вперед правая нога как будто напружинивается. От бедра до колена проходит судорога, подчеркивая выпуклость мускулов. Пальцы ноги вытягиваются и сгибаются, словно цепляясь за воздух. Одновременно с этим головка начинает медленно вращаться вокруг белоснежного основания крепкой шеи; бедра смещаются влево; плечи сгибаются в сторону, противоположную бедрам; неторопливое вращательное движение, сообразное движению головы, раскачивает ягодицы то вправо, то влево так, что разобщающая их прореха кренится то в одну сторону, то в другую. Наконец вслед за неподвижностью нарушается и молчание. Вкрадчивым, хрипловатым, взволнованным голосом, совсем не таким, как обычно, Ирена принимается страстно и нежно повторять односложное любовное согласие: " Да… да… да… да… да…" Ирена говорит " да" самой себе; той жизни, что живет наедине с собой; тому представлению о себе, что раз от разу предлагает ей собственное воображение. Особо же говорит она " да" персонажу своего фильма по имени Прото; самой себе, обольщающей Прото; снова Прото, дарящему ее мне; и мне, принимающему подарок. Она говорит " да" всему тому, что я ненавижу и включил в мой сюжет именно потому, что ненавижу.

Постепенно " да" учащаются; возбужденный голос Ирены дрожит от нетерпения и звучит уже мягко и податливо. Отдельные звуки перемешиваются и сливаются в единый нечеловеческий, ужасающий стон. Смотрю в зеркало. Ирена запрокидывает голову и медленно открывает рот. Стон делается все слабее, пока не переходит в диковинный, я бы сказал, беззвучный крик, когда рот раскрыт как бы для крика и тем не менее не издает ни звука. Внезапно тело сводит короткой, резкой судорогой; ноги подскакивают и застывают, а затем рывком сгибаются; голова вращается, откидывается назад, вновь падает вперед, уткнувшись подбородком в грудь. Ирена сидит неподвижно и смотрит вниз. Она испытала оргазм и теперь наблюдает, как он отзывается последним подрагиванием; так, наблюдая за восхитительным закатом, с жадностью всматриваешься в линию горизонта, стараясь ухватить взглядом последние лучи едва скрывшегося солнца. Со спины оцепеневшее тело Ирены напоминает тело казненного, задушенного испанским железным кольцом; руки сложены на животе, голова упала на грудь, глаза опущены долу. Напоследок от самой поясницы его пронизывает новая судорога, неистово вздыбливая спину и голову и почти мгновенно угасая. Голова снова оседает на грудь; Ирену сковывает неподвижность; на этот раз оргазм действительно кончился. Но вот, после долгой паузы, локоть правой руки приходит в движение, поначалу чуть уловимо, затем приметнее; взадвперед, взад-вперед. Правая нога вновь вытягивается, отводится в сторону и напрягается. Левая рука цепляется за край табурета. Ирена начинает все сначала.

Что со мной? Незаметно для самого себя я оделся. Бесшумно прокрадываюсь на цыпочках позади Ирены — она закрыла глаза и не замечает меня, — дохожу до двери и выскальзываю в коридор. Я знаю, что соседняя дверь ведет в комнату Вирджинии. Открываю ее и захожу.

Затворив дверь, на мгновение замираю, опершись о косяк. Прекрасно понимаю, что собираюсь сделать нечто ужасное, но в то же время чувствую, что сделаю это. Так велит мне " он". " Он" приказывает по-новому, бессловесно, беззвучно, превращая меня в лунатика, в робота. Протягиваю руку и нажимаю на выключатель. Комната освещается светом ночника. На кровати, завернувшись в одну простыню, спит Вирджиния. Она лежит на боку; красные пухленькие губки выделяются на бледном худеньком личике. Белокурые волосы разметались по подушке. Двигаясь как лунатик, подхожу к спящей. Я хорошо знаю, чего " он" от меня хочет; об этом нетрудно догадаться по " его" огромным размерам, по тому, как " он" исступленно налился кровью. Но я не сопротивляюсь. Наше молчание подтверждает мое поражение. Разделявшие нас некогда споры свидетельствовали о моей самостоятельности, о способности сделать выбор. Теперь это затянувшееся, ватное, упрямое молчание есть явный признак " его" победы. Протягиваю руку, чтобы ухватиться за простыню.

Неожиданно " его" прорывает. Уверенный в своем неоспоримом господстве и моем окончательном закабалении, " он" изрекает: " - Первым делом зажми ей рот ладонью, чтобы не вопила. Будет брыкаться — возьми другой рукой за горло и придави как следует.

— Ты что, смерти ее захотел? — Ничего я не захотел. Я и есть ее смерть".

Это безжалостное признание мигом выводит меня из оцепенения. Я больше не лунатик, не робот, целиком подчиненный " его" власти. " Он" ненароком проговорился, и я нашел в себе силы ответить " ему". Теперь мы уже не одно целое, нас двое: " он" и я. Потихоньку гашу свет, поворачиваюсь к двери и на цыпочках выхожу из комнаты.

 

XVI

Заглочен!

 

Выскочив из дома Ирены, я обращаюсь к " нему" скорее испуганно, чем сердито: — Так вот чего ты отмалчивался. Ловушку мне готовил. Только мой ангел-хранитель не дремал. Тебя подвела самонадеянность. Не выдержал, сболтнул лишнее, а я возьми да ответь. Это меня и спасло. С тобой все ясно. Одно слово — выродок.

— … — Как после этого доверять таким монстрам? А главное — как забыть все это? Думать о тебе и то противно: аж мурашки по телу.

— … — Правда, от разговора с тобой мне так и так не уйти. Чем кончаются твои игры в молчанку, хорошо известно. Тут уж не до сублимации — знай держи ухо востро, как бы не попасть впросак и не осрамиться.

— … — Такая, видно, моя планида: жить с выродком, помнить о нем каждую секунду, постоянно говорить с ним, не то потом не отмоешься. Вот влип так влип! — … — Все загубил, все испохабил. Как я теперь Ирене на глаза покажусь? Как сделаю ей предложение? Нечего сказать: любящий муженек и заботливый папочка! А все из-за тебя, паршивец! — … — Знаешь, ты мне просто отвратителен, настолько отвратителен, что я начинаю испытывать отвращение к самому себе. Почему? А потому, что на какое-то мгновение полностью подчинился тебе. Но еще противнее и невыносимее сознавать, что от тебя все равно никуда не денешься. Притворяться, будто тебя вообще нет, я не могу; проку от такого, как ты, — ноль, совладать с тобой я не в силах и чувствую, что обречен на вечную борьбу, изнурительную и бессмысленную. Лучше уж одним махом покончить со всем этим. После твоего последнего предательства я готов сквозь землю провалиться от стыда и отчаяния, и это облегчает мою задачу. Да, я и пальцем не тронул дочь Ирены. Но завтра ты предпримешь новую попытку и совратишь-таки меня, воспользовавшись минутной слабостью, вот тогда мне действии-тельно не останется ничего другого, как покончить с собой. Так, может, не стоит откладывать на завтра? Не проще ли свести счеты с жизнью прямо сейчас, не дожидаясь, когда произойдет самое страшное? Мое самоубийство будет одновременно актом отчаяния и бескорыстия. Наложив на себя руки, я, по крайней мере, не дам " тебе" погубить какую-нибудь новую Вирджинию".

Пока я говорю, " он" продолжает разыгрывать из себя глухонемого. Тогда я останавливаю машину и открываю бардачок: там я держу пистолет. Как все " ущемленцы", знающие или подозревающие, что они трусы, я испытываю особое пристрастие к оружию. Есть у меня еще пара пистолетов: один — на моей новой квартире, другой — в доме Фаусты. Этот же всегда со мной, в машине, для так называемой " самообороны". Обороны от кого? До сего дня я ни разу не задавался подобным вопросом. Теперь вдруг понимаю: от " него". Вполне закономерно, что моя самооборона выразится в самоубийстве. Я пойду на это, лишь бы положить конец вынужденному сожительству с " ним". " Он" не собирался и, видно, не собирается покидать меня — что ж, в таком случае я покину " его".

Хладнокровно снимаю пистолет с предохранителя, досылаю в ствол патрон, кладу оружие на колени. Я остановился на широком бульваре; покончить с собой в подобном месте совершено немыслимо: а ну, как в то же мгновение, когда я приставлю дуло пистолета к виску, в окошко просунется полицейский, потребует удостоверение, да еще и оштрафует в придачу? Вот уж воистину пародийный конец жизни-пародии. С пистолетом на коленях включаю зажигание и трогаюсь. Сворачиваю в первый попавшийся переулок, проезжаю метров сто и торможу.

Несмотря на отчаянное положение, ясно отдаю себе отчет в происходящем. Конечно, это " он" навел меня на мысль о самоубийстве. С другой стороны, мне следовало оставаться в коридоре, а не открывать дверь в детскую и глазеть на спящую девочку. Однако я этого не сделал. По сути, " он" выполнил, скажем так, свой долг, а вот я свой — нет. Поэтому наказание я вполне заслужил. И вообще устал от жизни. Этот довольно расхожий вывод вдруг прозвучал для меня как непреложная истина. Да, я устал от моей ущербной, затюканной жизни. Жалкий, упрямый муравей, угодивший в воронку, отрытую муравьиным львом, я безуспешно пытался выбраться наружу по осыпающемуся песчаному скату. Хватит с меня бесплодных усилий: я окончательно и бесповоротно лечу на дно воронки.

Сжимаю рукоятку пистолета, прикладываю указательный палец к спусковому крючку. На миг замираю, не поднимая руки: сухо шелестя резиновыми шинами, по переулку катит велосипедист. Он запросто может заметить меня с пистолетом у виска и вмешаться. Жду, пока он проедет. Это белобрысый парнишка в красной майке, на которой что-то написано крупными черными буквами; наверно, тренируется в одиночку, готовясь к очередному турниру. Провожаю его взглядом, а сам думаю: как завернет — выстрелю. И вот, доехав до конца переулка, велосипедист начинает поворачивать. В ту же секунду раздается " его" голос: " - Погоди, дуралей".

Я, естественно, парирую: " - Никакой я не дуралей. Наоборот, мое решение вполне разумно. Ты спросишь почему? Да потому что я в полной мере сознаю свое положение, выход из которого только один — смерть. Дуралеям такое не по плечу. Это удел людей неглупого десятка.

— Все так, если бы ты и впрямь осознал свое положение. Только вот осознанием здесь как раз не пахнет. Поэтому я и назвал тебя дуралеем.

— Тогда давай разберемся, в чем, по-твоему, заключается мое положение".

С этими словами я ставлю пистолет обратно на предохранитель и убираю его в бардачок. Интересно, что " он" скажет. Достать пистолет и застрелиться я всегда успею. После короткого молчания " он" отвечает: " - Если все раскладывать по полочкам, уйдет слишком много времени. Приведу-ка лучше пример. Между прочим, ты, сам того не подозревая, предоставил его в мое распоряжение.

— Какой еще пример? — А вот послушай. В один прекрасный день ты решаешь бросить жену и сына, уйти из дома, поселиться одному и вести совершенно целомудренный образ жизни, дабы искусственно вызвать так называемую сублимацию. Подыскиваешь подходящую квартирку и переезжаешь. Но — подчеркиваю и прошу тебя обратить внимание — не обставляешь ее. Ты ограничиваешься самой необходимой обстановкой: кроватью, столом, креслом, парой стульев. На самом деле квартира пуста; тебе невдомек, что пустая квартира и есть подлинное отображение твоей теперешней жизни: ничего лишнего, что радовало бы глаз, все сосредоточено на одной-единственной мысли, и ладно бы дельной а то ведь никудышной: полностью прекратить всякую мою деятельность. Что же в результате мы имеем? А вот что. В этой опустошенности твоей жизни, так удачно выраженной в опустошенности твоей квартиры, я распрекрасно существую: существую как раз вопреки твоему желанию подавить меня; скажу больше: я — единственное по-настоящему живое существо в твоей жизни. Мое одержимое существование питается твоим стремлением извести меня. Пока мы жили в любви и согласии, я, так сказать, ощутимо участвовал во всех твоих делах, а не только выполнял обязанности " члена". Теперь, после того как ты опустошил свою жизнь, я везде и всюду являюсь исключительно " членом". Такое грубое сведение моих многочисленных способностей к роли одного органа, пусть и символического, привело к тому, что я целиком и полностью сосредоточился на этой роли, сделав ее главным средством самовыражения. Вот тебе и объяснение твоей эротомании; когда-то ее еще можно было переносить, но с тех пор, как ты ушел из дому, она превратилась в навязчивую идею. Этим же, кстати, объясняется и то, что тебя так " неожиданно" потянуло на Вирджинию. Меня впору сравнить с цветущим, ветвистым деревом, которое ты безжалостно обкорнал, оставив один убогий сучок, а теперь еще и удивляешься, почему этот сучок все время выпячивается и вообще ведет себя крайне напористо. Да, ты не напрасно боишься, что все это может повториться и что в следующий раз мне удастся тебя совратить. Только на самом деле, благодаря твоему комплексу подавленности, ты сам себя совратишь. Одурманенный навязчивым желанием достичь хваленой сублимации, ты уже не понимаешь, что в конце твоего раскрепощения тебя поджидает лишь одно — смерть".

" Он" на мгновение замолкает, а потом саркастически усмехается. В замешательстве я спрашиваю: " - А теперь-то над чем потешаешься? — Все над тем же: толкнул тебе нравоучительную речугу, а сам тут ни сном ни духом. Кому, как не мне, знать, что только это душещипательное сюсюканье на тебя и подействует, — а иначе как бы я тебя остановил? При другом раскладе я бы с тобой не так говорил.

— А как? " Снова короткое молчание, и вот что я слышу: " - В одном из городов на юге Индии есть храм, высеченный в скале. По сумрачной винтовой лестнице храма можно спуститься в подземелье. Здесь взгляду предстает бесконечная галерея, слабо освещенная несколькими тускловатыми лампадами, вместо колонн и арок свод галереи поддерживают два ряда фантастических чудовищ. Это животные с человеческой головой и звериным туловищем или, наоборот, с головой зверя и туловищем человека. Проделав немалый путь под сводом, кишащим грозными чудищами, оказываешься в небольшой, почти погруженной во тьму круглой зале. Посреди залы, обнесенный железными перилами, стою я, точнее, мой двойник. Меня изваяли в камне, стоймя, налитого кровью, в момент наивысшего напряжения. Передо мной молятся коленопреклоненные мужчины, женщины, дети. Их поток нескончаем. Они бросают на землю цветы, осыпают меня горстями лепестков, орошают елеем, лоснящимся в полумраке, так что создается впечатление, будто у меня происходит непрерывное семяизвержение. К чему я все это говорю? А к тому, что теперь, когда я остановил твою самоубийственную руку, настала наконец пора открыто сказать тебе: отныне ты должен воспринимать меня не по старинке, не как заурядную часть тела, ничем не отличающуюся, скажем, от руки, носа или уха, но как божество, более того — как " твое" божество. То, что произошло в комнате Вирджинии, по-своему даже полезно. Это позволяет установить между нами справедливые, уважительные отношения. Да, я твой бог, и с сегодняшнего дня ты обязан почитать меня. Запомни: нет больше ни детей, ни родителей, ни женщин, ни мужчин, ни молодых, ни стариков. Нет ни животных, ни растений — нет ничего. Есть я, и только я. Недавно в комнате дочери твоей Ирены я был одновременно тобой, собиравшимся изнасиловать Вирджинию, и Вирджинией, едва не ставшей жертвой твоего насилия".

От негодования я взрываюсь: " - Ах вот как, бог?! Это ты-то? Не смеши! Хотя здесь впору плакать, а не смеяться. Если ты — бог, то я в таком случае супербог. Я могу крутить и вертеть тобой, как мне заблагорассудится, а нужно будет — так и вовсе уничтожу".

" Он" почему-то не отвечает. Молчит как рыба, словно " ему" больше нечего сказать. Продолжаю уже спокойным, рассудительным тоном: " - И тем не менее я хочу еще раз услышать твое мнение. Ты прав: пустой дом, в котором я поселился вдали от собСтвенной семьи, — это моя жизнь, и в этой опустошенной жизни ты просто не мог не выпятиться и не остервенеть. Поэтому первым делом я вернусь к Фаусте и сыну. Кроме того, расставим все точки над " i" в нашем споре. Никакой ты не бог, а я не супербог. Я — обыкновенный горемыка с необузданным темпераментом, а ты — всего лишь оружие этого порока. Теперь я постараюсь вернуться к прежней жизни".

Молчит. Наверное, ждет моего " последнего" слова. Продолжаю: " - Что же касается столь ненавистной тебе сублимации, то знай: я скорее буду считать себя неудачником, слабаком, бесталанным киношником, чем хотя бы на секунду допущу, что она невозможна".

Снова молчание. Немного выждав, заключаю: " - Я все равно останусь жалким " ущемленцем" и буду верить в сублимацию, и эта вера будет поддерживать меня в непрестанной борьбе с тобой, невзирая на то, что в большинстве случаев я вынужден уступать".

Я уже подъехал к дому Фаусты. Пока ставлю машину в том месте, куда ставил ее много лет, внезапно обнаруживаю, что вездесущий и всемогущий бог, которого, по " его" мнению, я обязан всячески почитать, с обескураживающей легкостью превращается в развязного хвата. Как будто ровным счетом ничего не произошло, как будто совсем недавно я не был на волосок от смерти, как будто соблазн убийства, а следом и самоубийства, даже не коснулся меня, " он" бодреньким голоском восклицает: " - А ну-ка, опусти глаза и глянь на меня. Что скажешь? И все это для Фаусты. Я жуть как по ней соскучился. Эх, здорово, что мы возвращаемся домой!..

" Он" такой громадный, что я вынужден встать боком в крошечном лифте, иначе в буквальном смысле не поместился бы с такой доселе невиданной " стойкой". Лифт медленно ползет вверх. И тут " он" начинает вопить: " - Выпусти меня, вынь, дай вздохнуть! — Что, прямо здесь, в лифте? Да ты с ума сошел! — Ничего подобного. Я хочу сделать Фаусте сюрприз; пусть знает, что твое возвращение домой и ваше примирение — это моя заслуга.

— Ну хорошо, хорошо, войдем в квартиру, тогда и выпущу.

— Нет, здесь! Сейчас же! — В лифте стеклянные дверцы; что, если кто-нибудь увидит? — Вот и пусть полюбуются. Я так хочу. Пусть все видят, что такое настоящая красота".

Делать нечего. Приходится " его" ублажить. Как назло, именно в этот момент мы проезжаем площадку третьего этажа. За стеклами лифта мелькает седовласая головка почтенной синьоры: увидев " его", она растерянно вытаращила глаза.

" — Я ее знаю, — замечаю я удрученно. — И она меня узнала. Она из этого дома. Как я теперь ей в глаза посмотрю? Скажи, как? — Она, может, впервые в жизни увидела такую красоту. Так что не дрейфь".

Тук, тук, тук, тук — пятый, шестой, седьмой, восьмой этаж. Лифт останавливается. " Он" выходит первым, я следом. Захлопываю дверцы лифта, вставляю ключ в замочную скважину. Не тут-то было: Фауста закрыла дверь на цепочку. Нажимаю на кнопку звонка и жду. Не своим голосом " он" ревет: " - Ну не дура ли? Забаррикадировалась в собственном доме. А я тут подыхай от нетерпения. Дзыньк-ни-ка еще разок, да как следует! " Так и быть, снова жму на звонок. " Он" уверенно завис в воздухе и прямо-таки парит, то и дело резко вздрагивая, словно стремясь достать до замочной скважины и заглянуть в квартиру. Наконец слышу глухую возню. Немного погодя голос Фаусты спрашивает: — Кто там? — Это я, Рико.

Рука Фаусты снимает цепочку; дверь открывается. На пороге возникает Фауста; она в халате. Смотрит на меня, опускает глаза, видит " его", не говоря ни слова, протягивает к " нему" руку и берет, как берут за уздечку осла, чтобы сдвинуть упрямую скотину с места. Затем поворачивается ко мне спиной, тащит за собой " его" — а с ним и меня — и заходит в дом. " Он" следует за ней; я покорно плетусь за ними обоими.

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.