|
|||
Иван Спиридонович Рахилло 6 страницаДелаю вид, что читаю и незаметно отрываю угол объявления. С трудом проглатываю самодельную пилюлю из шершавой бумаги, размером с напёрсток. Я уже наловчился глотать. Но приступ не усмирён, меня начинает трясти, как под электрическим током. Ложусь на скамью. Натягиваю шинель на голову и усиленно начинаю дышать под неё, нагоняя температуру. Как сквозь сон слышу незнакомые голоса: чей-то сердитый, видимо коменданта, и вежливый, доказывающий, вероятно, художника. Павло берёт меня под руку, и мы спускаемся по лестнице вниз, долго кружим коридорами и, наконец, оказываемся в каком-то просторном помещении. На полу — гигантская карта Европейской России. Если её повесить на стену, она будет в два этажа. Главный художник рад, что прибыла подмога. Критические сроки. А тут ещё этот комендант со своими глупыми претензиями. Приступ мой заканчивается, льёт обильный пот. Температура поднимается, мне жарко. Лицо пылает: всем кругом, вероятно, кажется, что я совершенно здоров. Главное, что это кажется и мне самому. Я в приподнятом, возбуждённом состоянии. Начинаю знакомиться с хозяйством: помимо меня, здесь работают ещё два электромонтёра. Работы — непочатый край. К воскресенью — кровь из носа — карта должна быть готова. Открывается съезд Советов. Поздно вечером к нам заходит незнакомый человек, с седеющими бровями и небольшой бородкой. По той почтительности, с какой разговаривает с ним наш главный, мы с Павлом определяем, что это важное лицо. Однако он совсем запросто разговаривает с нами и даже разъясняет художникам сущность и назначение карты: показать нашу страну в будущем. — Вы работаете над картой века электричества, — говорит он. Удлинённая тень его фигуры в пальто и шапке наискось пересекает карту. Мы слушаем, не бросая работы, — я креплю к деревянному каркасу карты электрические патроны, привычно орудуя отверткой. — Электрификация поможет нам поднять культуру, победить на самых дальних окраинах темноту и бедность. Он говорит, что Ленин самым внимательнейшим образом следит за работой ученых. — Не раз в зимние вечера беседовали мы с ним о создании плана электрификации нашей страны. Владимир Ильич очень интересуется постановкой этого дела на Западе. Мечта Ленина — заинтересовать, увлечь этой идеей всех рабочих и крестьян. Он глубоко убеждён в том, что наш народ добьётся успеха на пути обновления России. Именно русский народ, несмотря на все тяжелейшие испытания. Здесь, на этой карте, первые пунктиры нашего будущего! Любопытное дело, чем больше вслушиваюсь я в негромкий голос незнакомца, тем ярче и разительней передо мной возникает видение — светлый и мягкий день солнечной осени, сине-прозрачное безоблачное небо, и дали так странно приближены, словно их можно коснуться рукой. Странное и давнишнее у меня это свойство — переводить свои чувства и ощущения в зрительные образы! Этот человек в душе несомненно художник, я чувствую. У него жёсткие кустистые брови и неожиданно добрые, несколько выпуклые, мечтательные глаза. И охота ему тратить время на художников и монтёров! Нет, он хочет, чтоб все знали об этом новом государственном плане. Главный художник жалуется ему на коменданта, на его грубость и противодействие, на запрет работать вечерами. — Ладно, я скажу об этом Владимиру Ильичу, — обещает на прощанье наш добрый и отзывчивый гость. Павло уже разузнал, что зовут его Глеб Максимилианович. Он крупный учёный-электрик. Фамилия — Кржижановский. Никогда не слыхали! Старый большевик. Был с Лениным в ссылке. Один из авторов плана электрификации. Кржижановский заходит на следующий день и приносит записку от Ленина. Первый раз в жизни я вижу почерк Ленина — крупный, разгонистый, озабоченный, кажется, всем своим состоянием — спешкой, неразборчивостью, недописанностыо слов, торопливым и стремительным наклоном неровных букв, своей мгновенностью, он сигналит, кричит — некогда, некогда, скорей, скорей… Это предписание коменданту.
«Предлагаю не препятствовать и не прекращать работ художника Родионова, инж. Смирнова и монтёров, приготовляющих по моему заданию в помещении Большого театра к VIII съезду Советов карты по электрификации. Работу кончат в воскресенье. Отнюдь их не прогонять. Председатель Совета Народных Комиссаров В. Ульянов (Ленин)».
Не верится глазам: Ленин следит за нашей работой! Мы с Павлом готовы разбиться в лепешку, не есть, не спать, но выполнить задание в срок и как можно безупречней. Кржижановский стоит над картой и незаметно через плечо поглядывает, какое впечатление произвела на нас записка Ильича. Он улыбается морщинками глаз. По его указанию мы уточняем на карте точки расстановок будущих электростанций. Какой славный человек! Бульбанюк рассказывает Глебу Максимилиановичу о нашем житье-бытье и, между прочим, о задуманной мною картине с Лениным. Я даже не мог и предположить, чтобы кто-либо так близко принял к сердцу мою затею! Кржижановский по-юношески влюблённо и горячо стал рассказывать о Владимире Ильиче, вспоминая различные эпизоды из своих встреч с ним. Мне повезло! Ленин — он необыкновенно одарённый человек. Мечтатель. — Конечно, мечтатели живали на земле и раньше, — говорит Кржижановский, сняв шапку, на фоне синего окна его седеющая голова будто обведена серебряным нимбом, — но Ленин первым активно провёл свою мечту в жизнь… Способность Ильича видеть идеи, воплощёнными в жизнь, удивительна. Ленин — это человек будущего. Он не только видит его, он живет в нём. Отсюда и его непримиримость к нашей отсталости. Я слушаю, не перебивая, хотя мне хочется задать Глебу Максимилиановичу тысячу вопросов, но он, будто угадывая моё нетерпение, отвечает на них раньше. — Внешность Ильича на первый взгляд обычна, ничем не примечательна. Но именно, на первый взгляд. При ближайшем знакомстве он поражает всех своей особой духовной красотой. Его речь проста, но полна богатырской мощи. Большинство фотографий и в сотой доле не передают той, свойственной ему, глубокой духовной красоты. И это не в его внешности, а совсем в другом, в его общении с людьми, в его выдающемся уме мыслителя. В любом окружении он сразу становится центром внимания. И эту его главную сущность характера ещё не удалось передать ни одному художнику. Задача очень трудная, но весьма почётная… «И до бесконечности заманчивая», — думаю я, дрожа от скрытого восторга. Но как переложить все эти мои чувства и мысли на язык искусства, мне пока неясно. По выражению Бульбанюка, здесь и кроется заковыка. Всё на свете сложно и недоступно. Последнюю ночь мы не ложимся вовсе, устанавливаем наше сооружение на сцене. Карта получилась нарядной и на редкость эффектной, особенно, когда в зале погасили свет и на ней вспыхнули, заиграли разноцветные, праздничные огоньки будущих электростанций. Нам с Павлом безумно хочется попасть на съезд, увидеть и послушать Ленина. План у нас прост: после установки карты мы не уходим из здания театра, прячемся от коменданта, а вечером, когда начнётся съезд, каким-то образом проникаем в зал. Каким, пока не знаем. Мы героически проводим день в холодном помещении склада декораций, от голода и бессонницы болит и кружится голова. Я промёрз насквозь и дрожу в непрерывной лихорадке. Перед вечером, когда у дверей уже выставлена охрана, мы выползаем в фойе, деловито поднимаемся по лестнице на третий этаж, потом спускаемся вниз. У входа в зал опять проверяют мандаты. Мы не знаем, как нам поступить… На улице бушует метель, вьюга замела, завалила все тропки и проходы, четвёрка лошадей на крыше театра обряжена в снежные попоны. Входя с улицы в помещение, делегаты старательно отряхивают снег с шинелей, полушубков, бурок, черкесок и зипунов, но снег под ногами не тает, ветер, врываясь с визгом в распахнутые двери, метёт по паркету морозную позёмку. Мы заглядываем в полутёмное, плохо освещённое ущелье зрительного зала, где над головами людей стелется надышанное облако. Перед самым началом пытаемся незаметно пробраться на верхотуру, но нас задерживает охрана. — У вас пропуска в здание, но не на съезд. Один из дежурных уходит с нашими пропусками для выяснения к коменданту. Нас ведут вниз. Из зала долетает живой, прибойный гул голосов и нескончаемый грохот аплодисментов. Он продолжается несколько минут. Боже, какое страдальческое лицо у Павла! Он умоляюще смотрит на бойца охраны, но тот невозмутим и замкнут. Буря в зале утихает, один из опоздавших делегатов спешит попасть на заседание, дверь приоткрывается, и я на какой-то миг, на минуту смутно вижу вдалеке, на сцене, характерную фигуру Ильича. Он стоит на фоне нашей карты и, подняв над головой какую-то книгу, что-то убежденно говорит залу. Его речь то и дело прерывается одобрительными аплодисментами. Делегаты стоя приветствуют Ленина. Возвращается посланный с нашими пропусками. — Комендант сказал, что с сегодняшнего дня ваши пропуска недействительны. Прошу освободить помещение! Какая досада — быть здесь, совсем рядом, знать, что там, за дверью, сейчас выступает Ильич, и не попасть туда, не увидеть его! Нет, это невозможно… У меня едва не выступают слезы: сказалось напряжение последних дней, бесхлебье и ко всему эта наша сегодняшняя неудача. Павло шагает молча, закутавшись в свой старый кожух. Тёмная площадь пуста, вьюга гуляет на её просторе, как в степи. И всё на свете в этот вечер кажется немилым и ненужным… Малярия рвет моё тело на части, и когда, трясущийся, я с трудом добираюсь домой, то, уже ничего не помня, валюсь прямо у порога в полубессознательном состоянии. Дальше — провал..
УЧИТЕЛЬ ИЗ КАЛУГИ
Приятная новость: на каникулы нам выдаются бесплатные проездные литеры до любого железнодорожного пункта республики. Куда же поехать? Наша студенческая коммуна выносит решение: выехать в деревню и провести там культурную шефскую работу. Бульбанюк принёс из депо клеевые краски, мел и кисти, со склада нам выдали несколько новых мешков на декорации и занавес. В холодной комнате упаковываем всё это в свёртки. На улице трескучий декабрьский мороз. Так хочется тепла. — Куда же нам поехать, друзья? — В Среднюю Азию, — не задумываясь, предлагает Зазноба, — во-первых, интересно, во-вторых, тепло, в-третьих, места хлебные. — А я бы на Дальний Восток махнул, — роняет басом Бульбанюк, отрываясь от эскиза новой раскраски паровозов. — Поглядел бы, как наши окраины живут. У Бульбанюка хранится старая, потёртая карта железных дорог России. Раскладываем ее на столе. Загадываем наудачу любой географический пункт, куда попадёт Любашин палец. Накрепко завязываем друг другу глаза и всей гурьбой берёмся за её локоть: Любаша водит пальцем в правую сторону, а Бульбанюк поворачивает карту в обратном направлении: где-то на встречных курсах и должна быть наша неизвестная станция. — Ну что, засекаем? — Любаша на секунду задерживает руку. — Нет, пожалуй, рано. — Поехали дальше! И наши сплетенные воедино руки снова кружат по карте, пересекая страну из края в край, а досужая фантазия уже рисует перед глазами то белые украинские хатки, то красочные минареты Средней Азии, то синюю гладь далекого Байкала. Решение твёрдое: где остановится палец, туда и ехать. Никаких отступлений! — Может быть, здесь? — Как, братва? — Нет, давай ещё попутешествуем! Шуршит карта, стучат сердца, хочется чего-то необыкновенного, уехать куда-нибудь далеко-далеко, где ещё ни разу не бывал. Мы испытываем чувство безудержной свободы. Стоп! Здесь. Сбрасываем повязки и нетерпеливо наклоняемся над картой. Что такое? Сугоново! Деревня Сугоново Калужской губернии. Под самой Москвой. Вот так выбрали местечко… Слезай, приехали! Но первое разочарование сменяется вспышкой буйного веселья. С хохотом валим друг друга на постели. Однако уговор дороже денег! Сугоново, пусть будет Сугоново. Немного обидно, упущена возможность повидать незнакомые земли. Ладно, съездим весной. Куда-нибудь подальше — на Белое море или на Чёрное. А сейчас собирайся, братцы, в Калугу!
Эх, дербень, дербень, Калуга, Дербень, родина моя!
— Ребята, — неожиданно объявляет Зазноба, — а Калуга-то ведь и действительно моя родина. Я там родился. — Чёрт возьми, а мы-то и забыли! Красота! У Бульбанюка на железной дороге большое знакомство, мы едем в служебной теплушке. В зимних сумерках медленно плывут заснеженные поля. Раскалённая докрасна печка весело потрескивает, освещая задумчивые лица друзей. Зазноба рассказывает о Калуге. — Губерния славилась самой высокой смертностью. Из ста родившихся в младенческом возрасте умирало семьдесят три. — А ты? — Что я? — А ты как же выжил? — удивляется Бульбанюк. — Песнями. Песнями, мой друг, смерть обворожил, она и смилостивилась, — отшучивается Зазноба. — Добавляю ещё, что в Калуге находился в ссылке Шамиль. Но, между прочим, ребята, Калуга в истории человечества будет знаменита совсем не этим… — А чем же? — поддерживает разговор Бульбанюк. — А тем, что здесь живёт один учитель, Константин Эдуардович Циолковский. Он преподавал в нашей школе физику и математику. Мы никогда не слыхали о таком учителе. И Зазноба рассказывает нам историю его жизни. Он совсем глухой, и разговаривать с ним надо через трубу. В детстве болел скарлатиной и оглох. Подростком Циолковский самостоятельно овладел математикой, физикой, химией и другими науками. Отец высылал ему по пятнадцати рублей в месяц, но даже и эти скромные средства расходовались им на научные опыты. Питался он одним лишь чёрным хлебом и водой. И когда он на каникулы приехал домой, родные едва узнали его — так он был худ и чёрен. От напряженных занятий и бесхлебья у него стало резко портиться зрение, и Циолковский уже с молодых лет носит очки. Помимо своих занятий, ему пришлось давать уроки, так как отец по старости ушёл со службы. И вот теперь, несмотря на все лишения, он стал учёным. — В какой же научной области он работает? — тихо спросила молчавшая всю дорогу Любаша, слушая Зазнобу с большим вниманием. — Если я всем вам дам по миллиону рублей и на обдумывание по целому году, то всё равно ни один из вас не угадает… И пока замолчавший Зазноба скручивал «собачью ножку», мы терпеливо ждали продолжения истории. Однако Зазноба не спешил. — Я не раз бывал в его светелке и даже помогал ему паять его модели. — Да шо оно за модели? — с сердцем вскочил Бульбанюк. — Не мотай душу, бисова кочерга! — Модели межпланетных кораблей, которые будут летать из Калуги на Марс. Бульбанюк многозначительно подсвистнул и молча положил свою огромную лапу на лоб Зазнобы. — Так и е: з глузду зъихав. Но Зазноба не обиделся. Он наслаждался нашим удивлением. — Да, братцы, такой необыкновенный человек. И где? …В Калугу поезд прибыл в девятом часу вечера. Оставив вещи у старой тетки Зазнобы, мы по горбатой безлюдной улочке, заваленной снегом, спустились к реке. — Коровинская улица. На ней он и живёт. В конце улицы небольшой дом со странной надстройкой. В окне светился огонёк. — Это и есть его лаборатория, — пояснил Зазноба. & #8195; Он смело подошёл к крыльцу и постучал в дверь. По крутой лестнице с широкими ступенями мы поднялись наверх, в комнату, где горел огонёк. Жадно оглядываюсь кругом. Два окна. В простенке — письменный стол. На нём чертежи и бумаги. Шкафы с книгами и рукописями. Железная кровать с тёплым одеялом, сшитым из разноцветных лоскутьев. На столике, в сторонке, модель какой-то машины. Железная печка. Вдоль всей комнаты протянута проволока, на ней подвешена керосиновая лампа, которую хозяин заботливо передвигает поближе к столу. Он усаживает нас в мягкие кресла. Вот он перед нами, тот неизвестный учитель, задумавший проложить из Калуги путь к звездам. Он сердечно, по-отцовски, обнимает Зазнобу. У него на редкость характерное лицо: широкий, упрямый лоб, толстые веки, они придают ему несколько сонное, усталое выражение, но короткая верхняя губа как-то по-детски весело выделяется под седыми усами. Крупный нос, редкая клочкастая борода и большие уши. Круто взлетающие вверх тёмные брови необычны, мне хочется написать его портрет. На умном лице, обросшем сединой, оставила свой глубокий и неизгладимый след сама Мысль. Удивительным был наш первый вечер в Калуге. Особенно возбуждена всем Любаша: неотрывно, боясь пропустить хоть слово, слушает она этого необыкновенного учителя, перед дерзкой мечтой которого сразу померкли все наши земные дела. Циолковский прочитал нам несколько небольших отрывков из своей новой рукописи — о полёте в звёздное пространство. Не всё нам ещё понятно, но сама мечта — полететь на другую планету — пленяет, разжигает воображение. Как это прекрасно! Наша задушевная беседа затянулась далеко за полночь. — Вам, вашему поколению бесспорно удастся скоро прорваться за пределы атмосферы, я глубоко убеждён в этом, — говорит на прощанье хозяин. — Когда-нибудь вы вспомните предсказание старого учителя. — И он дарит нам свою книжку, только что отпечатанную в Калуге, с автографом. Возбуждённые, возвращаемся мы вверх по Коровинской, делясь друг с другом смелыми планами. Но самый счастливый из нас — Иван Зазноба. Он горд тем, что учитель не забыл его, узнал. То и дело Иван оглядывается на дом, над которым поднимается дымок и где ярко светится одно окошко. В самом конце улицы Зазноба неожиданно останавливает нас и читает на морозе только что сочиненные им стихи:
Друзья! Наш путь к звезде пролёг сквозь вьюги, Но, разорвав замки оков, Глядим на дым ночной Калуги Мы взором будущих веков!
— Молодец, Иван! — Бульбанюк чистосердечно, от всей души хлопает его по спине широкой ладонью. — А ведь это и действительно здорово: поглядеть на нашу жизнь из будущих веков! Как завороженные стояли мы на снегу, глядя в ночное молочное небо, где испуганно помаргивали пока ещё не покорённые нами звезды.
ПОЖЕЛАНИЕ
Новый год мы встречали в холодном, пустом помещении будущего сельского клуба. Изба принадлежала раньше деревенскому богатею, сбежавшему в банду. Когда в печке вспыхнуло пламя, разведённое Бульбанюком, заледенелые брёвна нежилой избы, как в сказке, весело засверкали разноцветными леденцами. Но наши похудевшие, серо-сизые от холода лица совсем не соответствовали этой феерической декорации. На полу валялись пустые банки и пакеты с краской, кисти, клей, мел. За время каникул в порядке шефства мы решили оформить сельский клуб: расписать стены, занавес, изготовить плакаты. Но как писать по этому льду, толщиной в ладонь, намёрзшему на круглых брёвнах, представить было невозможно. Оттуда, из Москвы, нам всё это рисовалось несколько иначе. Мы, пролетарские студенты, приезжаем в деревню, нас встречают гостеприимные хозяева, ставят на стол огромный чугун с дымящейся картошкой и каравай свежеиспечённого хлеба. После сытного ужина нас укладывают спать на русской печке, на тёплых овчинных полушубках. А утром мы отправляемся в клуб и показываем свои чудеса. Я расписываю занавес и декорации. Бульбанюк пишет на стенах лозунги, и через неделю мы даем в новом помещении первый концерт. Вначале небольшой доклад, потом я читаю стихи Маяковского. Любаша поет новые песни, а в заключение мы хором исполняем частушки, написанные Зазнобой на местные темы. И — весёлые посиделки. Сурово и нелюдимо встретила нас деревня. Ни хлеба, ни картошки, никому никакого дела до клуба. Мы поселились в пустой, заброшенной избе. Спать пришлось прямо на полу. На Любашу было жалко глядеть, хоть она и бодрилась. «И зачем мы взяли её? — думал я обеспокоенно. — Ещё простудится, потеряет голос». Но она не падала духом, строгала ножом щепу, собиралась варить в котелке кашу. Мы привезли с собой немного пшена и соли. Огонь занялся сразу, в трубе загудело, и даже сидевший неподвижно Зазноба зашевелился, будто начал оттаивать. — А знаете, друзья, — вдруг заговорил он, — если в новогоднюю ночь написать на бумажке самое заветное желание, потом бумажку сжечь, а пепел съесть, то желание обязательно сбудется. Но это надо сделать ровно в полночь… Прощай, старый год! Много хорошего принес ты нам. Мы приехали в Москву. Стали студентами. Подружились с Маяковским. Ленин на съезде комсомола сказал, что наше поколение своими глазами увидит коммунистическое общество. Это же просто невероятно здорово! Любаша, задумавшись, глядела в огонь. Переплески живого пламени играли на её лице. — А сколько дается времени, чтоб написать своё желание? — спросила она негромко, ни к кому не обращаясь. — Написать, сжечь и съесть надо именно за то время, пока бьют часы, — охотно пояснил Зазноба, — иначе не исполнится. — Значит, желание должно быть очень коротким? — В одном-двух словах. Зазноба рассказал, что несколько раз пытался это сделать, но никогда не успевал. — Многого хотелось. А надо написать одну, самую-рассамую заветную свою мечту. Не знаю, то ли оттого, что в трубе гудел ветер, то ли от тепла и нашей заброшенности, но мне вдруг захотелось написать на бумажке самую заветную мечту, сжечь эту бумажку и съесть её… А вдруг сбудется… И я стал думать: а какая же у меня самая заветная мечта, самое дорогое желание? Я перебирал в памяти все события прошедшего года. Чего же мне пожелать? Дружбы? Здоровья? Счастья? Конечно, и этого. Но самая главная моя мечта — это увидеть своими глазами коммунистическое общество. Всеми силами помогать его приближению. Написать такую картину, чтоб она рассказала людям, как мы в суровые годы гражданской войны мечтали о будущем. «Вот бы написать такую картину о мечтателях», — подумалось мне. И, отдавшись фантазии, я забыл о холоде, о том, что мне мучительно хочется есть: стены раздвинулись, сугробы растаяли, передо мной зашумели зелёные сады и пролегли разноцветные дороги. Я увидел красивые дворцы с белыми колоннами и счастливых людей нового мира. Я шёл по городу, где все люди улыбались. Мы с Бульбанюком уже старики. Да нет, люди к тому времени откроют секрет вечной молодости. И вот мы, молодые, направляемся в концертный зал, где выступает наша знакомая Любаша, теперь уже знаменитая певица. Я отчетливо слышу её голос… — Ты что, уснул? — расталкивает она меня. — Близится полночь. Ты будешь загадывать желание? — А как же! Конечно. Вырываем из тетради лист и делим его на четыре части, садимся поближе к огню, держа наготове отточенные карандаши. Как мучительно долго тянется время! Но вот — первый удар колокола: это ночной сторож отбивает часы. Не теряя ни одной секунды, торопливо строчу: «Хочу дожить до коммунизма». Поджигаю бумажку. Уже семь ударов… восемь… девять… Пепел, как живой, извивается из раскрытой ладони, быстро сую его в рот и запиваю водой из кружки. Всё! Уложился ровно в двенадцать ударов! Любаша на какой-то миг раньше меня успевает разделаться с бумажкой. У Бульбанюка от излишнего усердия сломался карандаш, пока он его затачивал, на колокольне уже пробило двенадцать. Интересно, что написала Любаша. — Здоровья? Счастья? Удачи? — Не угадал! Она медлит с ответом, потом говорит задумчиво: — Я написала два слова: «Столетия Ильичу». Мне стыдно за то, что я не догадался написать об этом, а позаботился только о том, чтобы самому дожить до коммунизма. Мы наваливаемся на кашу и, обжигая губы, пьём из пустых консервных банок кипяток с сахарином. Новогодний пир удался на славу. При тлеющих углях, разостлав на полу газетные листы, ложимся, не раздеваясь, рядом, по-братски, все вместе и, согревая друг друга, засыпаем под гулкое завывание ветра.
В ТУ ЗИМУ
Узкий полутёмный двор нашего общежития на Мясницкой, 21, со всех сторон зажатый огромными восьмиэтажными зданиями, напоминал глубокий каменный колодец. На дне этого колодца в февральский вечер будущие художники, поэты и музыканты укладывали в штабеля привезённые со склада дрова. По двору мела снежная позёмка. Плохо различимый в темноте Порфишка Мамин дотошно выспрашивал у Бульбанюка о судьбе его нового проекта. — И неужто ж нет ответа? — Нема. Месяц назад Бульбанюк подал в Совнарком свой проект, где предлагал правительству выменять у англичан десять новых паровозов на несколько картин из «Эрмитажа». — На биса нам те Рафаэли! Нема их, и байдуже. А на Кубани и в Сибири хлеба завались, — доказывал Бульбанюк, — остановка за транспортом. Он добровольно прикрепился к комсомольской ячейке Казанской железной дороги оформлять лозунги и стенные газеты. Бескорыстный энтузиаст и патриот транспорта, Бульбанюк искренне считал, что дело революции полностью зависит от железных дорог. — Нас миллионы, но разруха на транспорте разъединяет наши силы. Давно бы поскидали всех интервентов в море! С Иваном Зазнобой Бульбанюк приволок из депо вагонный буфер. Они давно мечтали насолить пономарю из церквушки, что стояла в переулке напротив нашего дома. Раздобыв где-то обрубленный кусок рельса и медный вокзальный колокол, друзья пристроили свое хозяйство на балконе шестого этажа. И теперь по утрам, в час, когда студентам надо было отправляться в мастерские, окрестность оглашалась праздничным колокольным телеленьканьем. На грязной рогоже Зазноба с Бульбанюком изобразили неизвестного кривоглазого святого с нимбом вокруг головы и с трубкой в зубах и вывесили портрет на перилах своего балкона. Проходящие по переулку старухи, услышав церковный трезвон, останавливались у наших ворот и, узрев под небесами вывешенную икону, истово начинали креститься и класть поклоны. Новая затея Бульбанюка с обменом никому не нужных Рафаэлей на полезные стране паровозы многими поднималась на смех. Но Бульбанюк не сдавался — он работал уже над какими-то загадочными эскизами особой раскраски паровозов, будто бы ускоряющей их бег. Вообще выдумка у нас была в почете. — Ну вот, наконец, дрова и уложены! Закуривай, ребята! Из клуба шумной толпой выходят студенты — это закончилось комсомольское собрание. Сквозь узкие ворота я вижу, как на улице, на фоне неубранного снежного сугроба, останавливается закрытый автомобиль. Из него выходят люди. — Чекисты, — вглядываясь в темноту, определяет Зазноба. — Приехали из нашего дома спекулянтов вытряхивать. Мы рады: ещё одна квартира освободится для наших ребят! Четыре человека, осторожно ступая по скользкому льду и поддерживая друг друга (от сильных морозов у нас недавно лопнули водопроводные трубы и весь двор залило водой), направляются прямо к нашему парадному. Это уже любопытно! Без труда можно было определить, что поднимавшиеся по нашей неосвещённой крутой лестнице люди здесь впервые: спички зажигались у каждой двери. Позванивая в темноте ключами и перепрыгивая сразу через две ступени, нас обогнал заведующий клубом Сергей Сенькин. Вслед за ним летел студент Володя Люшин. Задержавшись на площадке, они с пристальным вниманием оглядели гостей. — А вы, собственно, какую квартиру разыскиваете? — поинтересовался Сенькин. Робкий огонек спички осветил бледное скуластое лицо с небольшой бородкой, поднятый воротник пальто и меховую шапку. — Мы ищем восемьдесят вторую, — ответил из темноты молодой женский голос. — Восемьдесят вторую? А вам кого там? — Варю Арманд. — Варю? Тогда прошу подняться на следующую площадку, — гостеприимно пригласил Люшин, — она сейчас придёт. Наша коммуна — на два этажа выше. У меня от усталости дрожат ноги и кружится голова. Не снимая шинели, тут же валюсь на топчан. Скорей бы уснуть, забыть о голоде. Но вот откуда-то с лестничной площадки слышен голос Любаши. — Костя, Костя, — нетерпеливо и взволнованно зовёт она, — скорей спускайся вниз! К нам Ленин приехал! — Ой, да ты не ври, не ври, добрый молодец! — вместо ответа насмешливо затягивает Бульбанюк шуточную песню. — Ну и чёрт с вами, дураками! — обижается Люба. Первым спохватывается Порфишка. — А может, и в самом деле приехал? Он бросается по лестнице вниз. Бульбанюк и Зазноба — вслед за ним. Любаша входит в комнату и обеспокоенно ощупывает мой лоб. — У тебя температура. Как приятно прикосновение её прохладной ладошки! Не спеша спускаемся с ней в их коммуну. У прохода в кухню Варя Арманд громким шепотом укоряет незнакомую мне девушку в наброшенном на узкие плечи теплом платке, с такими же, как у Вари, гладкими волосами. — Это Варина сестра — Инна, — поясняет Люба и пробирается к ним сквозь толпу. — Как всё это произошло, я просто ошеломлена, — не может успокоиться Варя, уже обращаясь к Любаше. — Понимаешь, я наказывала Инне всегда говорить, что у нас всё хорошо. А она? Как нескладно все получилось… И зачем было беспокоить Владимира Ильича! Варя с трудом протиснулась в комнату девушек, где её ждали гости и откуда слышался громкий смех и азартно спорящие голоса. Любаша познакомила меня с Вариной сестрой. Оказывается, мама Инны и Вари, Инесса Арманд, ещё за границей подружилась с Владимиром Ильичём и Надеждой Константиновной. Она работала в Центральном Комитете партии. Осенью прошлого года, после Международной женской конференции, она уехала на Кавказ отдохнуть и там неожиданно умерла. Владимир Ильич и Надежда Константиновна приняли самое горячее участие в судьбе осиротевших сестер.
|
|||
|