Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





2. С непосвященными мирскими людьми и с низшими духами стихийного и животного порядка — затем, чтобы совершенствовать в небесность эти злополучные павшие существа.



“Ваш отец Диавол; и вы хотите исполнять похоти отца вашего. Он был человекоубийца от начала и не устоял в истине, ибо нет в нем истины”. Книга Бытия говорит о падении сынов Божиих в союзах с дщерями человеческими. От этих браков родились гиганты. Теологическая литература об этом приключении огромна. Конечный вывод ее, что павший сыны Божий — ангелы, изменившие небу, чтобы стать инкубами. Байрон превратил схоластическое доказательство в чудные мысли и краски мистерии “Небо и Земля”. Вообще фантазия поэтов-байронистов немало поработала во славу инкубата. Чтобы не ходить далеко за примерами, достаточно будет назвать нашего Лермонтова, который возился с этим сюжетом всю свою недолгую жизнь: написал суккуба (“Ангел смерти”), написал инкуба (“Демон”) и принялся было за другого (“Сказка для детей”), но умер. После него, кажется, уже никто из русских классиков не посягал на тему, исчерпанную волшебною страстью лермонтовского стиха. “Сон”, “Клара Милич” и “Призраки” Тургенева — довольно слабые рассказы с печатью той внешне красивой и сложной придуманности, которою в авторах-реалистах всегда выдается отсутствие фантастического настроения и недостаток веры в свой собственный искусственный замысел, — ближе относятся уже к иной, хотя и смежной, области фантастического царства: к вампиризму. В 80-х годах XIX века в русской интеллигенции поднялся интерес к демоническим галлюцинациям — под впечатлением наблюдений Шарко, Рише и др. в области гипнотизма и большой истерии. Интерес был еще чисто материалистический. Пример ему давали из Франции сам Ги де Мопассан, литературный божок нашей молодежи. Немало в то время был написано рассказов, лукаво скользивших по гибкой границе между физиологическим познанием и суеверною тайною. Кое-кто из восьмидесятников, однако, поплатился за эти опасные игрушки. Безумия заразительны, и многие, подходившие к спиритизму, теософии, магии и т. п., одевшись в броню научного скептицизма недостаточно толсто, потом сами становились спиритами, теософами, служили черные обедни, заболевали духовидением и с перепуга уходили в аскетизм, под покровительство той или другой властной церкви. Напомню всесветно известный громкий пример Гюисмана. Смолоду он, ученик Золя и товарищ Мопассана, почти гениальным романом своим “Марта” взял самую высокую ноту художественного натурализма. Затеял писать исторический роман о ведовстве (подобный тому, как Н. К. Михайловский, после “Бесов”, советовал написать Достоевскому), ушел в изучение средневековья — и утонул в наплыве чудовищных материалов. Исторического романа он не написал, но сделался демономаном. Его “La Bas” и “Au Rebours” наделали в свое время много шума и сыграли значительную роль в сатанической литературе и пропаганде мистического миросозерцания. Кончил жизнь Гюисман католиком, с чисто мужицкою дуалистической верою-испугом, прячущейся под патронат доброго белого начала от страха к началу злому и черному. Говорят, впрочем, что в последние годы и это с него схлынуло, и он понемногу, как и выздоравливающий, начал возвращаться к идеям своей молодости. Если это правда, — ну, и тяжело же было ему доживать, в сознательной оглядке, даром испорченную жизнь! Поэтический нео-романтизм, долго слывший у нас под неопределенно широким именем декадентства, широко открыл недра свои всем мистическим настроениями, и потому сделался усерднейшим адвокатом всякой сверхчувственности, в том числе и демонологической. Если позволено будет сыграть словами, то главный интерес к сверхчувственности истекал из вычурной чувственности, и понятно, что сладострастные сказки об инкубах и суккубах выползли в литературных бреднях 1895—1909 г. г. на первые, почетные места. Им отдали дань решительно все мало-мальски крупные поэты и прозаики нео-романтизма: Мережковский, Гиппиус, Бальмонт, Брюсов и т. д. Особенно же любопытна в этом отношении покойная Лохвицкая-Жибер, талантливая поэтесса с блестящим стихом, разнообразно выкованным из пестрот “озлобления плоти”. Этой писательнице, в ее бесчисленных перепевах всевозможных чувственных суеверий, иногда удавалось не только найти средневековое демонологическое мировоззрение, но и слиться с ним в совершенную искренность ужаса или восторга. Две огромные драми-щи ее — “Бессмертная любовь” и “In nomine Domini” ~ очень плохи, но бесовская сторона даже и в них превосходна. В мелких же балладах Лохвицкой, воспевающих тайны шабашей и дьявольские поцелуи, дышит энергия такой правдивой страсти, что невольно соглашаешься с известным утверждением Авксентия Поприщина, будто женщина влюблена в черта. Единственная из всех наших демонома-нов и демономанок, твердящих свою дьявольщину с прозрачным и далеко не всегда умелым притворством, точно зазубренный урок из черной магии, единственная Лохвицкая нашла в себе родство с знойным безумием средневековой истерички.

Искренность Лохвицкой настолько убедительна, что, несмотря на пламенное сладострастие, разлитое в стихах ее, ни одна даже из самых буйных и беззастенчивых грез поэтессы не пробуждает в читателе мысли: — А не порнография ли?

Мысли, к сожалению, почти неотлучной при чтении российских Гюисманов. Однако балладою “Мюргит” Лохвицкая сказала о сатаническом бунте женщины, создавшем на границе средневековья и Возрождения эпидемию колдовства и контр-эпиде-мию костров, гораздо больше и яснее, чем огромная часть ученых исследований. “Мюргит” Лохвицкой настолько же реально-ярка и глубока, как “Бесы” Пушкина, как “Морская царевна” Лермонтова, а местами достигает и красоты их сжатого стиха и веско скупого слова.

Языческая свобода плоти несомненно и тенденциозно преувеличена апологетикою первых христианских веков. Юристы на этот счет иного мнения, чем теологи. Но, во всяком случае, античный мир, построивший свои общества и государства не только на поощряемости, но даже и на принудительстве брака и деторождения, врагом полу не был и к запросам его относился просто, как ко всякой другой физиологической потребности, привычке, странности, страсти. Отношение к половому развратнику в этической литературе

античного мира приблизительно такое, как в современной — к привычному пьянице или опиофагу: на человека кладется пятно порока, но не клеймо греха. Половая эксцентричность в античном обществе отнюдь не похвалялась, но с нею считались, глядя по непосредственному вреду ее, личность, семья, государство, обьганое право, а не религиозный принцип, враждебный и запретный. Половая сказка Эллады и Рима всегда проста, светла и улыбчива. Мрак ненависти в нее наплывает только с Востока, из “религий страдающего бога”. И — когда Восток овл, дел миром через победу христианской государственности, то пред грозными глазами его аскетического идеала померкла половая сказка, и веселый олимпийский день ее почернел — в адскую полночь. Грациозный миф об Эросе и Психее, обессмертивший имя Апулея, становится колдовскою историей, подлежащей духовному суду, с пыткой и костром. Александр Великий, Август выдумывали себе происхождение от инкубов, чтобы придать себе божественный блеск в глазах покоренных народов, но не только английские Плантагенеты, а уже византийский Юстиниан борется с подобными легендами о своем происхождении, как с злейшею обидой роду. Сказка о Роберте Дьяволе, сыне инкуба, известна даже и тем, кто никогда не занимался ни историей Средних веков, ни фольклором, — по знаменитой опере Мейербера. Музыка ее уже отжила свой век, но в романтическом движении тридцатьгх годов прошлого столетия она сыграла большую роль и остается типическим его памятником. Мейербер был необыкновенно умный знаток публики и мастер потрафлять на вкус эпохи. Запустив руку в самую сердцевину романтической мифологии, он вытащил оттуда на потребу века как раз самое характерное и любимое из черных поверий средневековья: грех принцессы, соблазненной инкубом. И, с легкой руки Мейребера, сверхъестественный любовник и призрачная любовница начинают владычествовать в музыке столько же, как и в поэзии. Ныне совершенно забытый Маршнер прославился “Гансом Гейлингом” и “Вампиром”. Герольд в “Цампе” даже предупредил Мейербера, рассказав звуками популярную итальянскую легенду о суккубе — мраморной статуе покинутой невесты. О балете я уж и не говорю: его романтика — постоянный апофеоз инкубата. Наконец, Вагнер сделал для мифа больше, чем кто-либо: любовное общение стихийных демонов со смертным человечеством — сюжет, пронизывающий все его оперное творчество, за исключением “Мейстерзингеров” и “Риэнзи”. Не знаю, возможно ли выразить страсть и философскую глубину мифа о суккубах словами с большею силою и поэтическим проникновением, чем сумел Вагнер — музыкою чертовки Венеры в “Тангейзере”. У нас в России тему сверхъестественной любви — кроме Рубинштейна, счастливо создавшего “общедоступного”, а потому гораздо выше всех достоинств любимого “Демона” — (после Рубинштейна писали музыку на тот же сюжет барон Фингоф-Шель, П. И. Бларамберг и Э. Ф. Направник), — особенно усердно разраба-, тывал НА. Римский-Корсаков. Фея в “Антаре”, Снегурочка, царевна Волхова, Лебедь, Шемаханская царица, Кащей — удивительнейшие памятники не только внешне-музыкальных красот, но и совершенно исключительного, истинно народного чутья к тайне стихийного мифа. Одна из гениальнейших страниц во всей русской музыке — сцена очарования Ратмира в “Руслане и Людмиле” Глинки — еще ждет какого-нибудь своего Шаляпина в юбке, который растолкует публике сожигающую страстность этой бесовской галлюцинации. Обыкновенно тайны сцены этой безнадежно пропадают в бессмысленной рутине невежественнь1х певиц и вульгарного кордебалета. Создание музыкального типа, подобное тому, которое Шаляпин дает в каждой своей партии, а Феля Литвин и Ершов — в вагнеров-ском репертуаре, еще не выпало на долю Глинки. Темная власть демона, дышащего из страшных фраз Ратмира, остается еще невысказанною тайною. Может быть, оно и к лучшему, потому что иначе пролилась бы со сцены в зал страстная зараза, в сравнении с которою волшебство “Крейцеровой сонаты”, как расписал его, к слову сказать, совершенно произвольно Л. Н. Толстой, должно показаться чуть не детскою молитвою. Я думаю, что если бы Глинка вложил музыку Ратмира в уста тенора, то эта сцена была бы самым страшным оружием обольщения, какое когда-либо создавала музыка. Но судьба заступилась за женский пол, надоумив великого композитора к расхолаживающей ошибке поручить глубочайшее выражение мужской страсти — женщине в мужском костюме, то есть воплотить его в глазах и воображении публики существом какого-то среднего пола: ни мальчик, ни девочка, ни для женской любви, ни для мужской. Глубокие контральто, которого требует партия Ратмира, довольно редки, и все чаще слышишь в Ратмире меццо-сопрано: новое препятствие к полноте впечатления.

“Ожидание божественного сна”, о котором кричит и стонет Лохвицкая, — чувственное одиночество, бунт пола против вынужденного целомудрия, — и есть та атмосфера, в которой, — как выражается едва ли не талантливейший критик современной Франции, но в то же время один из самых лукавых магов века, Ремиде Гурмон, — “материализуется инкуб”. Древность довольно богата сказками этого поверия: они отразились даже в законодательстве Моисея (Второзаконие, 4; Левит). Античный мир Эллады и Рима узаконил инкубат и суккубат бесчисленными баснями своей мифологии, с которыми вела беспощадную борьбу христианская апологетика, а неоплатоники тщетно пытались перевести их в стихийные символы пантеизма. Отцы церкви верили в инкубов. Бл. Августин зовет их еще по-старинному, из языческого мира, фавнами и сатирами. Аскетическая пустыня, где мучились сверхчеловеческою борьбою с голосом плоти Антоний, Иероним и другие, оставившие нам потрясающие летописи своих искушений, сделались рассадником и лабораторией мучительно страстных легенд, которые через “Жития святых” и устное предание прошли сквозь Средние века, обновились в эллинизме Возрождения и, назло рационализму, материализму и позитивизму новой цивилизации, благополучно доползли до XX века. Романтические эпидемии, пролетающие время от времени над Европою, оживляют и укрепляют старый миф, вечно возвращающийся на первое — по существу, но расцветающий новыми красотами символов, образов и формы. Старая сказка Фило-страта о невесте-Эмпузе, разоблаченной Аполлоном Тианским, доживает до чести превратиться в “Коринфскую невесту” Гете. Гностический маг, выдававший свою любовницу за перевоплощение Елены Спартанской, воскресает в “Фаусте” Марло, а еще 200 лет спустя Гете пользуется тою же наивною сказкою о суккубе-Елене для одного из грандиознейших исторических символов, обратив союз Фауста и Елены в призрачный праздник Возрождения. Венера, перестав быть богинею, сохранила свои чары, как прелестнейшая и губительнейшая из чертовок. Она очаровала и завлекла в вечный плен доблестного рыцаря-поэта Тангейзера, за что XIX век мог послать ей позднее, но заслуженное спасибо, так как этой легенде мы обязаны чудесною балладою Генриха Гейне и гениальною оперою Рихарда Вагнера. Тангейзер был не единственною жертвою богини. Во мраке и скуке узких Средних веков ее — древнюю и неувядаемо юную — любили и искали многие, и она многих любила, как в старину, — по крайне мере, так же ревновала. Английский летописец XII века Вильгельм Мальмсберийский рассказывает сильным и красочным латинским языком удивительный случай, как некий знатный римский юноша сенаторского рода был захвачен демоном Венерою в самый день своей свадьбы. В промежутке пира брачные гости вздумали сыграть партию в шары. Боясь сломать обручальное кольцо, молодой снимает его и, чтобы не потерять, надевает на палец близ стоящей статуи. Окончив игру, он подходит, чтобы взять кольцо обратно, но с изумлением видит, что палец статуи, бывший дотоле прямым, согнут и крепко прижат к ладони. Пробившись довольно долго, но напрасно, чтобы возвратить кольцо, юноша возвратился к пирующим друзьям, но о приключении своем не сказал ни слова, боясь, что его поднимут на смех, или кто-нибудь пойдет тайком да и украдет кольцо. Когда пир кончился и упали сумерки, он, в сопровождении нескольких домашних и слуг вновь идет к статуе и — поражен, видя палец опять прямым, а кольцо исчезло. Жене удалось рассеять его смущение и досаду на убыток. Наступила брачная ночь. Но едва юноша лег рядом с супругою и хотел к ней приблизиться, как почувствовал, что между ним и ею волнуется нечто неопределенное — как бы густой воздух — ощутимое, но невидимое. Отрезанный таким образом от супружеских объятий, молодой муж вслед за тем слышит странный голос: — Будь не с нею, а со мною, так как сегодня ты обручился и мне. Я Венера-Ты надел мне кольцо на палец. Кольцо у меня, и я его больше не отдам. Юноша, испуганный чудом, не посмел возразить ни слова и провел остаток ночи без сна, молча обсуждая в душе своей этот загадочный случай. Прошло немало времени, но в какой бы час он ни пробовал приблизиться к супруге, всегда слышал и чувствовал то же самое, — вообще же оставался мужественным хоть куда и способным, лучше чего желать нельзя. В конце концов, побуждаемый жалобами жены, он во всем открылся родным, и семейный совет пригласил уврачевать его некоторого священника из пригорода, по имени Палумба. Этот Палумб был знаток черной магии и командовал демонами, как ему было угодно. Заранее выговорив огромнейшее вознаграждение, он пустил в ход все свое искусство и, написав письмо магическими знаками, вручил его молодому человеку, с наставлением: — Поди, в таком-то часу ночи, на такой-то перекресток, где дороги расходятся на четыре стороны света, и внимательно смотри, что будет. Пройдут там многие человеческие образы мужского и женского пола, всяких возрастов, сословий и состояний; иные — верхом, другие — пешие; одни — с повешенной головой: другие — с гордо поднятым носом; в их лицах и жестах ты увидишь все виды и образы радости и скорби, сколько их есть на земле. Ни слова ни с одним из них, даже если кто заговорит с тобою. За толпою этою будет следовать один — всех выше и грузнее, — восседающий на колеснице. Молча подай ему письмо, и желание твое исполнится немедленно, если только ты не струсишь и будешь действовать решительно, как прилично мужу.

Молодой человек отправился, куда ему было указано, и ясная ночь показала ему все чуда, обещанные Палумбом. Между проходившими призраками он вскоре заметил женщину, едущую на лошачихе, одетую как куртизанка, с волосами, распущенными по плечам, и золотой диадемой на голове. В руках она держала золотой хлыст, которым погоняла свою лоша-чиху; по тонкости одевавших тканей тело ее казалось как бы нагим, и она бесстыже выставляла его вызывающими жестами. Это и была бесовка — богиня Венера. Наконец, вот и последний — на великолепной колеснице, сплошь отделанной изумрудами и жемчугами.

Вперив ужасные глаза свои в лицо молодого человека, он спросил: — Зачем ты здесь? Но тот, не отвечая, протянул к нему руку с письмом. Демон, видя знакомую печать, не осмелился не принять письма и, в негодовании воздев руки к небу, воскликнул: — Всемогущий Боже! Доколе же Ты будешь терпеть подлости Палумба! Затем, не теряя времени, он послал двух своих приспешников — немедленно взять у Венеры требуемое кольцо. Чертовка долго сопротивлялась, однако отдала. Таким образом, получив желаемое, молодой человек был возвращен объятиям законной любви. Но Палумб, когда узнал, что демон воззвал против него жалобу к Богу, догадался, что, значит, близок его конец. Поэтому, чтобы избежать лап гневного дьявола, он поторопился сам устроить себе искусственное мученичество: велел отрубить себе руки и ноги и умер с жалобным покаянием, исповедавшись перед папой и всем народом в неслыханных преступлениях и грехах. Любопытно, что подобный плачевный конец с предсмертной пыткою во искупление чародейства легенда приписывает папе Сильвестру II (знаменитому ученому математику Герберту, ум. 1003). Гейне в “Стихийных духах” рассказывает эту легенду в несколько ином варианте, подставляя на место Венеры Диану и давая ей более царственную роль в ночном бесовском поезде. Во времена Вильгельма Мальмсберийского эта история была ходячею в Риме и римской Кампанее, и матери передавали ее детям, чтобы она жила в памяти поколений из рода в род. Действительно, ей посчастливилось дожить, в числе немногих сохранившихся народных сказок Италии, до нашего времени. В прошлом столетии из эпизода статуи, похищающей кольцо, Герольд взял сюжет для оперы (“Цампа”), и—не помню кто — кажется, Пуни — для балета “Мраморная невеста”. В изящной словесности тот же сюжет обработан Проспером Мериме в волнующей повести “Венера Илльская”. Вилльмен, заимствуя легенду из летописи некоего Германа Контракта, воспользовался ею в своей “Истории Григория VII” для характеристики суеверий, царивших в Риме XI века. Но она была широко распространена в продолжение всего средневековья. Ею пользовались как доказательством демонического характера древних богов и подтверждением их способности вступать в брачные союзы с людьми. Фаблио на тему статуи-невесты имеются в старых сборниках западного фольклора Меона и Ле Гранд д'0сси. Но, помимо целей полемических, христианство, в особенности по утверждении безбрачия духовенства, воспользовалось столь благодатною темою и с целью дидактической. В книге Ле Гран д'0сси есть монашеская поэма XIII века в рифмованных стихах под заглавием “О человеке, который надел обручальное кольцо на палец Пресвятой Богородице”. В этой поэме молодой римлянин уже подменен молодым веселым диаконом, а статуя Венеры или Дианы — статуей Мадонны. Эпизод с кольцом, которое статуя принимает вместе с клятвою “не любить другой женщины кроме тебя”, остается неизменным. Диакон женится, но в брачную ночь ему является, в сонном видении, Дева Мария: — Лгун и изменник! — восклицает она, — где же твое обручение со мною? И — отделила диакона от молодой его супруги. Конец дидактически изменен. Христианский обет клирика Богородице, конечно, сила более крепкая, чем шутка какого-то полуязычника с Венерою или Дианою, — и против вмешательства оскорбленной Мадонны в семейную жизнь диакона не нашлось, конечно, никакого Палумба. Диакон покидает свою жену, раздает имущество, бежит в пустыню и постригается в монахи. Распространенность мифа в такой христиански перерожденной версии достаточно доказывается тем обстоятельством, что Цотенберг нашел это чудо, среди других чудес Святой Девы, в одном рукописном эфиопском сборнике Парижской Национальной Библиотеки.

Такое перерождение пережили с течением веков не только легенды, но и самые феномены “инкубата” и “суккубата”. В XIX веке, — говорит Жюль Делассю, — случаи были не так часты, вернее — реже получали огласку. Наука, презирающая все оккультное, видит в наблюдаемых ею случаях не более как болезни пола, для происхождения которых она не ищет особых внешних причин. Зато если бы можно было откровенно поговорить с духовенством, мы наслушались бы редкостных признаний. Но священников сдерживает тайна исповеди, а также боязнь религиозного скандала, который могли бы произвести подобные разоблачения. По изредка всплывавшим все-таки гласным признаниям такого рода совершенно ясно, что в наше время побежденный средневековый демон, для любовных похождений в качестве инкуба или суккуба, систематически “облачается в ангела света”, и в фантастических романах истериков и истеричек место дьяволов и дьяволиц заняли святые обоего пола, не исключая — даже чаще всего — стоящих на самых высоких ступенях небесной иерархии (случай экстатички МариАнж в 1816—1817 г. г.; случай Гауденберга в 1855 году. В обоих влюбленная греза витает вокруг видений И. Христа и Девы Марии). Незаконнорожденный потомок древнего общения с духами, спиритизм, неминуемо должен был приблизиться к явлениям инкубата и суккубата. Начали вызывать мертвых, говорить с ними, касаться их, — покойники так постоянно и покорно откликаются на все призывы. Неисполнимая мечта вновь обладать отошедшими любимыми существами нашла возможность осуществления. Вдовец ищет свидания с утраченной женой, вдова утешается объятиями призрака-мужа. А там пошли и дальше. Стали вызывать тени прославленных женщин, куртизанок и цариц, тела которых давно обратились в прах. По словам Делассю, во Франции еще недавно совсем не редкостью было встретить спирита, серьезно мечтающего о прелестях Семирамиды, Клеопатры, Лаисы, Феодоры, подобно тому, как Фауст влюбился в Елену Спартанскую. И обратно, сентиментальные дамы мечтали о материализации любимых своих поэтов или исторических героев. По уверению демонологов, или, вернее, демономанов XIX века, вроде де Мюссо или С. де Гуайта, Дьявол, который пришипился было после перепуга, заданного ему инквизицией Возрождения, но всегда держался наготове, воспользовался спиритическим моментом, чтобы снова выйти на сцену. По рассказу де Мюссо, 17 июля 1844 года общество молодых барышень вздумало вызвать Дьявола; он явился, держал себя очень прилично, очаровал барышень своим остроумием, но потом вовлек их в самый гнусный разврат и на заре “улетучился как тень”. Затем в течение целых одиннадцати лет Дьявол время от времени навещал барышню, которая ему тогда особенно понравилась. Чем, собственно говоря, эта демономанка XIX века, французская барышня, страдавшая одиннадцать лет, лучше устюжской поповны XVII века Соломонии Бесноватой, которая маялась в тех же половых галлюцинациях именно тоже одиннадцать лет да еще пять месяцев? Тот же де Мюссо рассказывает, что во время некоторых спиритических сеансов дамы, сидевшие ближе к медиуму, ощущали незримые, но пребесстыдные прикосновения “к нижней части бюста”. Фантастические истории де Мюссо довольно забавны. Но вот, совсем недавно, “инкубат” принял значительные размеры, сопровождаясь весьма безнравственными явлениями, благодаря странной секте ересиарха Вэнтра “Кармель”. Секта эта основательно изучена Станиславом Гуайта в его книге “Храм Сатаны”, из которой и приводятся следующие документы. Эжен Вэнтра и его преемник аббат Буа учили, что искупление Существ должно осуществиться через “акт любви”, совершаемый: 1. С высшими духами и избранными земли — для того, чтобы усовершенствовать себя в небесность, напитаться добродетелями и возвысить свою индивидуальность до способности вознесения.

2. С непосвященными мирскими людьми и с низшими духами стихийного и животного порядка — затем, чтобы совершенствовать в небесность эти злополучные павшие существа.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.