|
|||
ВОСКРЕСЕНЬЕ 4 страница— Тяжело же тебе пришлось, — сказал я, пытаясь выбраться из этого малоприятного положения. — Как вы можете так относиться к бедной птичке? Вы же спали с ней всего на прошлой неделе. — А ты откуда знаешь? — Вы так ссорились — весь дом сотрясался. — А ты никого не бросал? При этом всегда текут слезы. — Слезы-то течь могут, но надо хотя бы вести себя как порядочный человек, а не пропадать неизвестно где, когда вас ждут. — Я и вел себя как порядочный человек. Я сто раз говорил ей, что ничего путного у нас не выйдет. Я ей написал об этом длиннющее письмо. Разве я виноват, что она цепляется за меня и устраивает истерики? — Да, виноваты. Вы должны были дать ей поплакать при вас, а не избегать встречи с нею. Она же плакала — это факт. И причина ее слез — вы. Еще один факт. Только меня это нисколько не занимало. Я не собирался чувствовать себя виноватым перед Томми. — Все мы грешники. Все мы причиняем друг другу боль самим своим существованием. — Вот, вот — вините Бога, или космос, или еще что-нибудь. Вы же обещали жениться на ней. — Она это придумала. Да любая девчонка может только поздравить себя, развязавшись со мной. — Это уж точно, что любая девчонка может поздравить себя, развязавшись с вами. Но почему-то от слез Томми я прямо заболел. Я вдруг понял, как все ужасно: столько людей без крова, голодные, полусумасшедшие, спят прямо на тротуаре у станции Чэринг-Кросс… — Послушай, но Томми же не спит на тротуаре у станции Чэринг-Кросс. — О'кей, все мы грешники и грешим непрерывно, но можно же быть не такими чертовски циничными и чертовски жестокими. Она рассчитывала видеть вас, она поверить не могла, что вы не придете… — Совсем, значит, дура. — Она сидела и ждала вас, как маленькая девочка, а когда вы так и не появились, она решила, что вас переехало машиной. Господи! — Вот этого счастья на мою долю еще не выпало. — Вы уже можете считать себя чертовски счастливым, что вас любит такая славная девушка! Вы же не заслуживаете любви. — Ты еще станешь мне рассказывать, чего я заслуживаю, чего — нет. — Я хочу сказать, никто ее не заслуживает. Размолвки, конечно, случаются, но это было так жестоко — заставлять ее ждать, вы же знали, что она сидит тут… — Не знал… — Ну, в таком случае вы, черт бы вас подрал, просто ни о чем не думаете. Беда ваша в том, что вы — сноб, а все из-за этих чертовых сословных перегородок, вы только и думаете о том, как бы оторваться от своих рабочих корней, и так вы себя ненавидите, что никого другого не способны любить… — Ох, да заткнись ты. — Эта бедная девушка… — Ну, почему в таком случае ты не утешил ее? Или тебе правятся лишь тощие мальчишки в узких джинсах? — Вы сказали мерзость. — А ты, если хочешь оставаться в этом доме, попридержи, черт побери, язык. Не желаю я, чтобы меня поучала всякая мелкота, которая ничего в жизни не умеет, кроме как курить всякую гадость. — Я, во всяком случае, не поставил на себе крест. Я стараюсь быть добрым. А вот вы поставили. И шагаете по людям. Вы губите людей, убиваете… Я положил бритву. Кристофер, все еще в пижаме, стоял в дверях ванной — его курчавые всклокоченные волосы казались надетой на голову шапкой, светлые голубые глаза сузились от волнения. Я сжал правую руку в кулак, а левой схватил Кристофера за плечо, глубоко запустив ногти в кожу. Он даже не шелохнулся. Лицо его разгладилось, стало вдруг кротким. Я отпустил его, схватил с полочки стакан для зубной щетки и с силой швырнул через его плечо в переднюю, где он разлетелся на куски. Кристофер еще с минуту кротко смотрел на меня, затем повернулся и принялся подбирать осколки, подобрал их и выбросил в мусорную корзину. А я склонился над умывальником и закрыл глаза. Мне было страшно. Страшно, что Бисквитик не придет; страшно, что она может принести послание, которое положит конец моему бдению; страшно за себя и за то, что мне не удастся осуществить намеченное, страшно тех ужасов, которые ожидают меня, если я сделаю хотя бы один неверный шаг или потерплю неудачу. Ясность исчезла, исчезла восторженная приподнятость, исчезла надежда — остался только страх. И слова Кристофера, который выложил факты, обвинил в убийстве. И мое отчаянное желание ударить его, причинить боль, топтать его ногами. И Ганнер, сломавший рюмку для шерри. И женские слезы. — Извините, Хилари… извините, пожалуйста… мне не следовало… извините. — Ты тоже меня извини, — сказал я. — Лучше возьми метелку и замети все это, а то еще порежешься. Я прошел к себе в спальню, надел галстук и посмотрелся в зеркало. Глаза у меня были, как у сумасшедшего. Я кинулся на кровать и стал думать об обтянутом зеленым шелком бедре Китти, которое за столом во время ужина находилось всего в нескольких дюймах от меня. Мысль воспламенилась и забурлила, — я лежал неподвижно, крепко сжав кулаки, терзаемый слепой жаждой дать волю ярости. Время шло. Раздался звонок.
Я был с Бисквитиком в парке. Когда она позвонила у двери, я сразу вышел к ней. Я сказал: — Подожди, давай выйдем в парк. Мы вошли в парк недалеко от Главной аллеи; я тотчас свернул влево и зашагал прямо по траве к памятнику Спеку. Со сверкающего голубого неба ярко светило солнце, и на недвижных ветвях голых деревьев толстым слоем лежал искристый мохнатый иней. От кучи мертвых листьев вверх столбом поднимался дым. В воздухе не чувствовалось ни дуновения. Было очень холодно. Я провел Бисквитика gо траве в центр мертвого пространства и, остановившись среди высоченных деревьев, повернулся к ней лицом. Я боялся, как бы послание, которое она принесла, не оказалось в некотором смысле роковым, в некотором смысле прощальным. Я дотронулся до кармана пальто, где лежало длинное письмо, которое я написал Китти и которое теперь, возможно, будет не к месту. — Так что же, Бисквитик? На Бисквитике были синие ворсистые брюки, черные ботинки на шнуровке и все то же поношенное синее драповое пальтишко, под которое она заткнула свою косу. От холодного воздуха ее худые, обтянутые золотистой кожей, щеки горели каким-то удивительным темным румянцем, и выступающие скулы были словно два пунцовых пятна. Ее большие черные глаза с минуту без улыбки, в упор, чуть ли не враждебно смотрели на меня. Затем она вынула из кармана конверт и без единого слова затянутой в перчатку рукой протянула мне. Я не сумел скрыть волнение. Перчаток у меня не было, и мои руки, красные и влажные, насквозь промерзшие от холода, да и к тому же дрожавшие, долго не могли открыть тонкий конверт. Наконец я его вскрыл. В нем лежала совсем коротенькая записка. «Держитесь и не волнуйтесь. Не могли бы Вы прийти ко мне на Чейн-уок сегодня в шесть вечера? Я буду одна. К. Дж. » Это было так неожиданно и так прекрасно, так удивительно, настолько выше всех моих ожиданий, это открывало такие радужные перспективы на будущее, что на секунду я просто не знал, что делать. Мне хотелось кричать, прыгать, вертеться волчком. Не желая, чтобы Бисквитик видела мое лицо, я резко повернулся и зашагал в направлении Серпантина. Трава, крепко схваченная морозом, лежала темными стеклянными волокнами, образовывавшими сложное переплетение, которое каждый наш шаг взламывал с сухим хрустом. Далекий гул уличного транспорта доносился сюда как тихий шепот. Под безоблачным небом и почти прозрачным морозным плюмажем деревьев царило великое зимнее молчание, которое нарушали лишь легкие шаги Бисквитика позади меня. Я остановился и дал ей нагнать меня — теперь мы снова стояли друг против друга. — Бисквитик… — Да? — Скажи леди Китти, что я приду вечером. — Да. — И… передай ей, пожалуйста… вот это. — Я вытащил из кармана мое пухлое письмо к Китти и вручил Бисквитику. Она взяла конверт и спрятала — в ее глазах, смотревших на меня, ничто не изменилось. — Бисквитичек. — Да? — Погляди, какие мы с тобой оставили следы на траве. Мы посмотрели на две борозды следов, почему-то нелепо петлявших, уходивших далеко назад по отлакированной морозом траве, — мои большие следы и маленькие следы Бисквитика. — Бисквитушечка. — Да? — Умеешь играть в чехарду? — Да! — Она тотчас расстегнула пальто. Я прошел немного вперед и нагнулся, подставляя ей спину. Через секунду я услышал хруст ее шагов, и, легонько коснувшись пальцами моей спины, она перелетела через меня и опустилась на землю, — носки ее сапог прорыли в застывшей траве маленькие круглые дырки. Теперь нагнулась она. Я разбежался и легко перепрыгнул через нее, на лету ласково коснувшись рукою ее пальто. Казалось, этим утром в парке отсутствовала сила земного притяжения. Я пробежал немного вперед и снова пригнулся. Радостно, с надеждой качали мои легкие холодный воздух. Записка Китти открыла мне доступ в беззаботный мир. Ее слова были более чем ободряющими и создали у меня чудесное ощущение новой «передышки». Казалось, я вообще сейчас жил от передышки к передышке. И до сегодняшнего вечера я мог ничего не опасаться, не принимать никаких решений, ничего не делать — только наслаждаться жизнью. Перспектива увидеть Китти в шесть часов превратила вселенную в сверкающий фейерверк радости. Неудивительно, что я летел как птица. Причем это вовсе не было эгоистичной радостью, порожденной мыслью, что я буду с Китти, — мною владел несказанный восторг, я вдруг почувствовал уверенность в себе. Каким-то образом все удастся. Я сделаю то, чего хочет Китти, я помогу Ганнеру, я помогу себе, мы помиримся и заплачем от облегчения. Я наконец смогу изменить свою жизнь и зажить, как все обычные люди. Я займусь образованием Кристел и повезу ее в Венецию, и она будет смеяться от счастья. Я наконец смогу сделать все то, что до сих пор казалось невозможным. Все будет хорошо, все будет хорошо, все во всех отношениях будет хорошо. Еще более странным было то, что эта великая надежда сосуществовала, ничуть не теряя в своей силе, со всеми давними, реальными страхами, с боязнью совершить ложный шаг, с боязнью гнева Ганнера, мести Ганнера; эта надежда сосуществовала даже — что уж совсем странно — с моими вполне здравыми представлениями о Китти; я понимал, что она вовсе не святая и не пророчица, а обычная, возможно, довольно глупая женщина, которой нравится таинственность и нравится проявлять свою власть. Вот на что способна человеческая мысль — во всяком случае, вот о чем я думал в то утро в парке, когда радость моя ширилась и росла. Так, играя в чехарду, мы доскакали почти до Серпантина и остановились, тяжело дыша и смеясь. Я обхватил Бисквитика и крепко прижал к себе — так ребенок обнимает другого ребенка; сквозь широкое пальто я почувствовал, какое у нее хрупкое худенькое тельце. Мороз, таинственно появившийся ночью, образовал высокие льдистые наросты на ветвях деревьев, на железных поручнях и спинках скамей. Они, казалось, органически срослись с этими земными поверхностями, словно в темные часы ночи мир оделся в хрупкий, тонко сплетенный из кристалликов наряд, и теперь, наброшенный на самые верхние тонюсенькие веточки, он серебристо-серым кружевом выделялся на фоне неба, такого густо-голубого, что по контрасту оно выглядело синим, даже словно бы отлитым из блестящего свинца. Мы вышли на открытое место к воде. Не к статуе Питера Пэна — хоть я и бездумно прыгал, но все же подсознательно избегал этого направления, — а к бухточке по соседству, ближайшей к мостику. Серпантин замерз у берегов, и на льду лежал толстый слой снежной пыли, уже испещренной следами водоплавающих птиц. Несколько уток, словно на пари, вышагивали сейчас цепочкой по льду, еле удерживаясь на ногах. Мы дошли до скамейки, я смахнул с нее иней рукавом, и мы сели; я закинул руку на спинку, тем самым сбросив с нее ледяной нарост, и ближе привлек к себе Бисквитика, так что сквозь наши донельзя отсыревшие пальто скоро почувствовал тепло ее тела. — Ну-с, леди Александра Биссет, как мы сегодня себя чувствуем, леди Александра? — Отлично, Хилари. Сегодня такой чудесный день. — Один из великих дней. Скажи-ка мне вот что, Александра. Твой папа в самом деле был английский полковник? Бисквитик слегка оттолкнула меня от себя, чтобы лучше видеть мое лицо. А я залюбовался ее черными с красноватым отливом глазами, изысканным рисунком длинного, тонкого подвижного рта. — Нет. — Солдат? — Нет. — А твоя мать была браминкой? — Нет. — Ты родилась в Бенаресе? — Нет. — Ты родилась в Индии? — Нет. — Ты отвратительная маленькая лгунья?. — Да.
— Я буду искренне огорчен, если окажется, что и зовут тебя не Александра Биссет. — О нет, нет! — пылко запротестовала она. — Меня зовут Александра Биссет. Меня назвали так в честь принцессы Александры. — Значит, хоть ты сама не принцесса, назвали тебя все-таки в честь принцессы. Я так и подумал, что ты едва ли можешь быть из Индии. — Почему? — Из-за выговора. Ты ведь кокни, верно? И родилась ты — дай подумать — в Степни? [56] — Ист-Индия-Док-роуд. — Не в Бенаресе. — Не в Бенаресе. — Милая моя маленькая лондонская Бисквитушечка. — Я поцеловал ее тонкий умный рот. Губы ее чуть шевельнулись в ответ, но не попытались раздвинуть мои губы. Было очень холодно. Я подумал: «Вот я целую горничную леди Китти, и притом не впервые». Это мне показалось в порядке вещей. Раз уж мне никогда не придется целовать леди Китти, так почему бы не поцеловать ее горничную. В конце концов я ведь тоже из породы слуг. При этой мысли мне даже не стало грустно. В условиях передышки, какой оказался для меня сегодняшний день, ничто не способно было вогнать меня в грусть. — А твоя мама была англичанка? — Да. — Но отец был индиец? Кто он был? — Не знаю. — У меня отец тоже неизвестно кто. — По-моему, они с мамой были очень недолго знакомы. Она говорила мне, что он пакистанец, но она всех называла пакистанцами. — Молочно-шоколадный ты мой Бисквитик. Давай сюда твои руки. — Бисквитик стянула перчатки и, засунув свои маленькие худенькие теплые руки в рукава моего пальто, взяла меня за запястья. — А кто твоя мама? — Она умерла. Она работала официанткой. — А как леди Китти добралась до тебя? — Я работала уборщицей — убирала в разных домах и в ее доме тоже, когда она была совсем молоденькой. Мне было тогда пятнадцать лет. Она решила, что я красивая, и захотела взять меня к себе. — Значит, она тебя увидела, захотела взять тебя и получила? — Ее родители подарили ей меня на Рождество… — Милый ты мой Бисквитик! — Подарили, чтоб я служила ей горничной, как дарят игрушку или зверька. — Подругу для игр. — Не подругу, а вещь. — Она произнесла это без всякой иронии, без горечи, без намека на острословие, как чистую правду, нечто само собою разумеющееся, — я теперь уже хорошо узнал эту ее манеру говорить одинаково и правду и ложь. В ее выговоре действительно чувствовалась монотонная гнусавость жителей Ист-Энда, по речь ее отличалась какой-то древней простотой, а быть может, была покорежена и пообстругана многолетним пребыванием среди образованных людей, к которым сама Бисквитик никак не принадлежала. — Но ты же не возражаешь против такой жизни, Бисквитинка, ты не чувствуешь себя несчастной? Ты, видимо, предана леди Китти… — Конечно, я ей предана, — сказала Бисквитик все тем же ровным странно-назидательным тоном и вытянула руки из рукавов моего пальто. — Она делает со мной все, что хочет. — Я полагаю, она поступает так почти со всеми. — Но когда-нибудь я от нее уйду. — Каким же образом? — Встречу мужчину, который заберет меня. — Бедный Бисквитик. И ты ждала своего принца все эти годы, бедная принцесса-бесприданница? — Еще произнося эти слова, я уже понял, что они жестоки. Однако непонятное достоинство, с каким она держалась, не поощряло жалости. Внезапно одна мысль пришла мне в голову, и я поспешил выразить ее вслух: — Но я… милый Бисквитик… я этим человеком быть не могу. — Я знаю. — Она встала. — Вы же влюблены в нее. Все в нее влюбляются. — И она пошла от меня к мостику. Я бросился за ней и поймал за рукав пальто. — Бисквитик, не надо все портить. — Что именно? — Не надо… Не надо… День сегодня такой чудесный. Квартет канадских гусей с шумом пронесся под мостиком и, громко хлопая крыльями, опустился на воду. — Бисквитик, а леди Китти не говорила с тобой обо мне? Она не сказала, о чем хочет со мной говорить? Ведь может быть… все совсем и не так, как ты думаешь. Она тебе хоть что-то говорила? — Нет. — Мы смотрели на гусей, сосредоточенно складывавших крылья. — И я ничего не думаю. И она ничего мне не говорила. С какой стати. Я ведь служанка. — Вещь для игры. Игрушка. Ну, ладно! Бисквитик, хоть я и не принц, но я тебя люблю. Право же. Тебе от этого легче? Она улыбнулась — сначала гусям, потом мне. — Нет. СУББОТА Было ровно шесть часов вечера. Я так и не возвращался в квартиру из страха перед набегом Томми. Мне бы хотелось еще раз побриться, но, когда время подошло к шести, это уже перестало иметь для меня значение. Я с пяти часов вышагивал по набережной и теперь находился в полуобморочном состоянии от волнения. Вечер был холодный, ясный, и над рекой сияли редкие звезды. Ноги у меня не стояли на месте, и по ним от холода то и дело пробегала дрожь, да и вообще я никак не мог угомониться и избавиться от страха. Меня тянуло выпить «Кингс хед», но я удержался от соблазна. Я ведь почти не обедал. А сейчас не время было искать вдохновения в алкоголе. Я должен быть целомудренным и хладнокровным. Но от холода и голода я превратился в дрожащего паралитика. Зубы у меня стучали. Я открыл железную калитку, подошел к входной двери и нажал на звонок. Бисквитик открыла дверь, и из дома на меня пахнуло теплом. Бисквитик, конечно же, не была в белом переднике и белой наколке с ленточками, но именно такое впечатление почему-то произвел на меня ее костюм. Она холодно посмотрела на меня. — Входите, пожалуйста! Мадам наверху. — Прекрати, Бисквитик. — Пальто, пожалуйста, положите сюда. Мадам наверху. — Ну, так не будешь ли ты так добра попросить мадам спуститься, — сказал я. — Я не собираюсь заходить. Бисквитик все с тем же бесстрастным видом направилась к внутренней лестнице, оставив меня на пороге. Секунду помедлив, я прикрыл, но не захлопнул дверь, прошел назад по дорожке, вышел за калитку и стал ждать на тротуаре. Я посмотрел вверх на плотно зашторенные окна второго этажа, где виднелась тонкая полоска золотистого света. Я все обдумал заранее. Не мог я войти в дом Ганнера. Мое появление там без его ведома было бы оскорблением. И как я стану разговаривать с Китти, прислушиваясь, не раздастся ли звук ключа, вставляемого Ганнером в замок? Я буду все время бояться, подозревать, что Ганнер скрывается в затененной нише или за ширмой. И дело не в том, что, следуя доводам разума, я опасался оказаться в западне. Просто не хотел я ступать на его территорию. И не хотел встречаться с его женой в их супружеском доме. Лучше уж провести этот предстоявший нам разговор на пустоши, открытой всем ветрам. Ждал я, как показалось мне, довольно долго. Затем Китти выскользнула из двери и закрыла ее за собой. На ней было шикарное меховое пальто, схваченное на талии металлическим поясом; на голове — шарф. Она быстро шла по дорожке, и я увидел, что она улыбается, словно мой отказ зайти в дом был самой обычной вещью на свете. — Как вы любезны, что пришли. — Как вы любезны, что пригласили меня. — Пройдемся по набережной? — Да, если хотите. — А вы ведь без опасения могли зайти. Ганнер ужинает в Чэкерс. [57] — Я предпочитаю разговаривать с вами здесь. — Вполне понимаю вас. Мы прошли через сквер, пересекли дорогу и подошли к парапету набережной. Был прилив — черная вода стояла довольно высоко и медленно колыхалась под самым парапетом, задумчиво завихрялась и текла к морю. Мне не хотелось стоять возле дома Ганнера, и мы пошли дальше, пока не достигли деревянного причала, к которому были пришвартованы две-три моторные лодки, подпрыгивавшие на воде. Примерно на середине причала горел фонарь. Мы прошли под ним и углубились в темноту. Теперь нас окружала вода, мы слышали, как она плескалась под нашими ногами, тихонько ударяясь об опоры. — В каком приятном районе Лондона вы живете, — сказал я. Весь мой озноб и вся дрожь куда-то исчезли. Я был абсолютно спокоен, мне было даже тепло. Поток несказанной радости затопил меня от одного присутствия этой женщины, оно согрело меня, я чувствовал, как все мое тело трепещет от счастья. Я мог смотреть на нее сколько угодно — на роскошный мех пальто с поднятым воротником, на ее тонкую талию, на обрамленное шарфом лицо, которое казалось от этого более тонким, более хищным. Я ощущал запах ее духов. Пар от нашего дыхания смешивался в вечернем воздухе. Глубоко засунув руки в карманы, она заметила: — Да, здесь прелестно, это верно. Когда я была девочкой, я жила в Челси. Это когда ей понравилась маленькая индианка и она получила девчонку в качестве подарка на Рождество. С минуту мы молчали — не от смущения, просто мы рассматривали друг друга. Я видел в полутьме ее лицо — длинный нос, блеск ее глазных яблок. Я спросил: — Как Ганнер? Он хочет видеть меня? — В том-то и вопрос, — сказала Китти. — Как раз об этом я хочу поговорить с вами. — Можно подумать, что у нас была сотня других тем для разговора. — Ганнер — в исступлении. — О Господи. — Сейчас она скажет мне, что все это ни к чему, и затем простится. — В полнейшем исступлении. Он ни о чем не может думать, кроме вас. — Он что, хочет убить меня? — Иногда. Я подумал: «А что, если я подставлю себя ярости Ганнера — как заяц, который сам прыгает в огонь? Этого хочет от меня Китти? Ей приятно, что Ганнер жаждет убить меня? Возможно. Бывают такие женщины». Я холодно произнес: — Должен ли я понимать, что наша короткая встреча у него в кабинете ничего не дала? Я полагаю, он рассказывал вам о ней? — Да, конечно. Но он в исступлении, он как одержимый, у него в голове все перепуталось, он сам не знает, чего хочет, что собирается предпринять. Раньше у него такого состояния не было. Когда вы заговорили с ним, он не мог не откликнуться, но… — Не знал, разговаривать со мной или задушить меня? — Вот именно. — Ну, а мне-то что теперь делать? Вы говорили, что я должен попытаться встретиться с ним. Я это сделал. Ему это было крайне неприятно. А теперь что? — Прошу вас, немножко терпения, Хилари. При звуке моего имени, произнесенного ею, я чуть не упал в воду. Мне вдруг захотелось закружиться, как в танце. По-моему, я даже слегка ахнул. — Я ведь могу звать вас Хилари, или нет? — Конечно. И я вовсе не нетерпелив. Я готов ждать до бесконечности, если так надо. Но все-таки что я могу сделать? Вы это обсуждали, вы пытались убедить его встретиться со мной? — О да, мы обсуждали это до бесконечности, мы долго-долго говорили о вас. — Какая открывалась передо мной перспектива! — Видите ли, — продолжала она, — я ведь говорила вам: мы уже не один год думаем о вас. Отчасти поэтому я и назвала вас сейчас Хилари. Отчасти? И что же, они перекидывают, как мяч, мое имя во время этих долгих бесед, которые ведут «уже не один год»? Я почувствовал себя униженным — это возмутительно, захотелось съежиться и застонать, но внешне я остался хладнокровен. Мы по-прежнему стояли друг против друга, как два противника. Она откинула голову назад, и шарф соскользнул ей на плечи, обнажив копну темных волос. Руки она по-прежнему держала глубоко в карманах. Я решил не касаться волнующих материй. Лишь довольно резко сказал: — Ну, я ведь пришел сюда за инструкциями, а у вас, похоже, их нет. — Мне ужасно жаль. Я понимаю, что вся эта история невероятно для вас обременительна, что это невероятно… назойливо. Какое нелепое слово. Мне захотелось рассмеяться от отчаяния. На что я трачу эти драгоценные минуты жизни, освященные ее присутствием, — веду себя, как тупица, и мы не находим общего языка, и она никогда не узнает, не может узнать, что я чувствую, у нее, пожалуй, даже может возникнуть впечатление, что она раздражает меня. Хотелось закричать, а я стоял неподвижно. По набережной с грохотом несся транспорт, по задумчиво плескавшаяся в отливе река призывала к молчанию. — Леди Китти, — сказал я, — мне ужасно жаль, что так получилось. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь вам и Ганнеру. Вы хотите, чтобы я попытался снова встретиться с ним? Или написал ему? — Нет, нет. Просто подождите. Дело в том, что… сейчас кое-что сдвинулось. Очень хорошо, что вы встретились с ним на службе: это был мужественный шаг с вашей стороны, и я так рада, что это произошло. Шок был страшный, но ко благу. Понимаете, все сейчас пришло в движение, началась динамика, он уже не может сидеть спокойно, он скоро что-то решит, вынужден будет решить, иначе он не выдержит, он вынужден будет встретиться с вами, чтоб уничтожить наваждение. Это звучало не слишком успокоительно. А кроме того, у меня мелькнула мысль, что до сих пор Китти не сообщила ничего такого, чего нельзя было бы написать, передав записку через Бисквитика, — всего одно слово: «Ждите». Интересно, подумал я, будет еще что-нибудь? Естественно, я надеялся, что будет. Я боялся, что она сейчас скажет: «Прощайте». Так или иначе, все равно мы скоро скажем друг другу: «Прощайте», причем — навсегда. Быть может, именно это она сейчас и произнесет. Я сжал кулаки, изо всех сил стараясь придумать, что бы сказать такое важное. — Я хотела поговорить с вами, — довольно неожиданно прервала она молчание, словно до этой минуты мы и не разговаривали. — О чем вам будет угодно. Китти заходила по причалу — шаги ее негромко, глухо звучали на покрытых морозным настилом досках. — Видите ли, — продолжала она, — как ни странно — хотя, наверное, это вовсе не странно, — но вы — единственный человек, с которым я могу говорить о некоторых вещах. Конечно, я говорю с Ганнером, как я вам уже рассказывала, но у нас такой ограниченный круг тем — я хочу сказать, мы все снова и снова перебираем одно и то же: как Ганнер себя чувствует; меняется ли со временем его состояние; чувствует ли он себя лучше, чем год тому назад; помогло ли ему посещение того или другого психиатра, и так далее, и тому подобное. Ведь это все равно, как если бы я жила с тяжелобольным. Вы меня понимаете? Я вам не наскучила? — Не говорите глупостей, — сказал я. — Извините, я не хотела, чтобы это так выглядело, я просто хотела, чтобы вы поняли, что в известном смысле такая жизнь ужасно скучна и в общем-то безнадежна. Когда человек чем-то одержим, это так скучно. Он всегда говорит одно и то же, ходит и ходит по однажды заведенному кругу, хочет вырваться из него, хочет полной, абсолютной перемены, а это-то и невозможно. — Она умолкла, но и я молчал. — Когда мы встретились с вами у статуи Питера Пэна, я сказала вам… по-моему, сказала… видите ли, я так часто мысленно разговариваю с вами — я просто не уверена, что я вам действительно сказала, а что мне только кажется, будто сказала… Так вот, я жила все эти годы… в ее тени. — Да. — Но мы с Ганнером никогда по-настоящему не говорили о ней — мы не могли. Я-то как раз могла бы, но он не мог. Мы говорили о другом, об его одержимости, его болезни, но ее имя ни разу не было произнесено. И, однако же, она всегда была с нами, рядом. — Да. — Я жила рядом с призраком — вернее, с двумя призраками. — С двумя? — С ее призраком и с вашим. — Ну, конечно. И вы должны оба эти призрака утихомирить. — Никогда я еще так отчетливо не понимал, что не только обречен, но и обязан исчезнуть — проделать необходимый ритуал, а потом рассыпаться в прах и больше не вступать в круг их жизни. — Наверное, не очень хорошо так говорить, но — да. Понимаете, мы ни разу по-настоящему, впрямую не разговаривали об этом с Ганнером. Он все твердит, что жизнь ко мне несправедлива, что я вышла замуж за больного человека. Наша любовь была всегда какая-то увечная, неполноценная, я не могла добраться до источника его страданий и помочь ему. А мне так хочется — о, я и сказать вам не могу, как хочется — увидеть, что он избавился от прошлого, освободился, что он может шагать в будущее вместе со мной. Я стоял, не шевелясь, весь напрягшись, как человек перед расстрелом, который изо всех сил старается думать лишь о своей приверженности делу, которое привело его к этой минуте. Горечь могла тут все испортить, она была более опасным противником, чем любая мягкость. Где-то посередине проходила очень узкая неуютная полоса, какой я и должен держаться. Я сказал, но без горечи: — Она ведь существовала. Китти ни слова не сказала мне на это. Лишь продолжала вышагивать, а чуть погодя спросила: — Какая она была? — Разве Ганнер вам не говорил? — Никогда в жизни. Вы просто не понимаете. Это абсолютно исключено. Я задумался. — Едва ли я смогу описать вам ее — во всяком случае, не так вот сразу. — Скажите хоть что-то. Прошу вас. Хоть что-нибудь. Какого цвета у нее были волосы? — Мышиного. — Она была красивая? — У нее были чудесные… такие сияющие… умные… глаза. Извините, я не могу… не могу… Китти глубоко вздохнула — теперь она стояла неподвижно и смотрела на темную, стремительно уносимую отливом воду.
|
|||
|