|
|||
Рождественские повести 28 страницаИ он присел на корточки перед очагом, готовый голой рукой выхватить оттуда горящие уголья. Все, что испытал до сих пор Ученый, видя, как, точно по волшебству, меняются люди от его тлетворной близости, было ничтожно перед необъяснимым, леденящим ужасом, объявшим его при виде этого маленького дикаря, которому все было нипочем. Кровь стыла в его жилах, когда он смотрел на это бесстрастное, не доступное никаким человеческим чувствам чудовище во образе ребенка, на поднятое к нему хитрое и злое лицо, на крохотную, почти младенческую руку, замершую наготове у решетки очага. — Слушай, мальчик! — сказал он. — Веди меня куда хочешь, но только в такое место, где живут люди очень несчастные или же очень дурные. Я хочу им помочь, я не сделаю им зла. А ты, как я уже сказал, получишь деньги, и я приведу тебя обратно. Вставай! Идем скорей! — И он поспешно шагнул к двери, в страхе, как бы не вернулась миссис Уильям. — Только ты меня не держи, я пойду один, и не трогай меня, — сказал мальчик, опуская руку, угрожающе протянутую к огню, и медленно поднимаясь с полу. — Хорошо! — И я пойду вперед тебя или сзади, как захочу? — Хорошо! — Дай сперва денег, тогда я пойду. Ученый вложил в протянутую ладонь, один за другим, несколько шиллингов. Сосчитать их мальчик не умел, он только всякий раз говорил: «одна», «еще одна», и алчными глазами смотрел то на монету, то на дающего. Ему некуда было положить деньги, кроме как в рот, и он сунул их за щеку. Вырвав листок из записной книжки, Редлоу карандашом написал, что уводит мальчика с собой, и положил записку на стол. Затем сделал мальчишке знак идти. И тот, по обыкновению придерживая на груди свои лохмотья, как был босой и с непокрытой головою, вышел в зимнюю ночь. Не желая снова проходить через ворота — ибо он страшился встречи с тою, кого все время так избегал, — Ученый углубился в коридоры, в которых накануне заплутался мальчик, и через ту часть здания, где находилось и его жилище, прошел к небольшой двери, от которой у него был ключ. Они вышли на улицу, и Редлоу остановился и спросил своего спутника, тотчас же отпрянувшего, узнает ли он это место. Маленький дикарь минуту-другую озирался по сторонам, потом кивнул и пальцем показал, куда им теперь надо идти. Редлоу сейчас же зашагал в этом направлении, и мальчик уже не так опасливо и подозрительно, как прежде, двинулся следом; на ходу он то вынимал монеты изо рта и натирал их до блеска о свои лохмотья, то опять закладывал за щеку. Трижды за время пути им случалось поравняться и идти рядом. Трижды, поравнявшись, они останавливались. Трижды Ученый искоса поглядывал на лицо своего маленького провожатого и всякий раз содрогался от одной и той же неотвязной мысли. В первый раз эта мысль возникла, когда они пересекали старое кладбище и Редлоу растерянно остановился среди могил, тщетно спрашивая себя, почему принято думать, что один вид могилы может тронуть душу, смягчить или утешить. Во второй раз — когда из-за туч вышла луна и Редлоу, подняв глаза к посветлевшему небу, увидел ее по всем ее великолепии, окруженную несметным множеством звезд; он помнил их названия и все, что говорит о каждой из них наука, но он не увидел того, что видел в них прежде, не почувствовал того, что чувствовал прежде в такие же ясные ночи, поднимая глаза к небу. В третий — когда он остановился, чтобы послушать донесшуюся откуда-то печальную музыку, но услыхал одну лишь мелодию, издаваемую бездушными инструментами; слух его воспринимал звуки, но они не взывали ни к чему сокровенному в его груди, не нашептывали ни о прошлом, ни о грядущем, и значили для него не больше, чем лепет давным-давно отжурчавшего ручья и шелест давным-давно утихшего ветра. И всякий раз он с ужасом убеждался, что, как ни огромна пропасть, отделяющая разум ученого от животной хитрости маленького дикаря, как ни не схожи они внешне, на лице мальчика можно прочитать в точности то же, что и на его собственном лице. Так они шли некоторое время — то по людным улицам, где Редлоу поминутно оглядывался назад, думая, что потерял своего провожатого, но чаще всего обнаруживал его совсем рядом с другой стороны; то по таким тихим, пустынным местам, что он мог бы сосчитать быстрые, частые шаги босых ног за спиною; наконец они подошли к каким-то тесно прижавшимся друг к другу полуразрушенным домам, и мальчик, тронув Редлоу за локоть, остановился. — Вон тут! — сказал он, указывая на дом, в окнах которого кое-где светился огонь, а над входом качался тусклый фонарь и была намалевана надпись: «Постоялый двор». Редлоу огляделся; он посмотрел на эти дома, потом на весь этот неогороженный, неосушенный, неосвещенный клочок земли, где стояли — вернее наполовину уже развалились — эти дома и по краю которого тянулась грязная канава; потом на длинный ряд не одинаковых по высоте арок — часть какого-то моста или виадука, также служившего границей этого странного места; чем ближе к Редлоу, тем все меньше, все ниже становились арки, и вторая от него была не больше собачьей конуры, а от самой ближней осталась лишь бесформенная груда кирпича; потом он перевел взгляд на мальчика, остановившегося рядом: тот весь съежился и, дрожа от холода, подпрыгивал на одной ноге, поджимая другую, чтобы хоть немного ее согреть; однако в его лице, в выражении, с каким он смотрел на все вокруг, Редлоу так ясно узнал себя, что в ужасе отшатнулся. — Вон тут! — повторил мальчик, снова указывая на дом. — Я обожду. — А меня впустят? — спросил Редлоу. — Скажи, что ты доктор. Тут больных сколько хочешь. Редлоу пошел к двери и, оглянувшись на ходу, увидел, что мальчик поплелся к самой низкой арке и заполз под нее, точно крыса в нору. Но Редлоу не ощутил жалости, это странное существо пугало его; и когда оно поглядело ему вслед из своего логова, он, точно спасаясь, ускорил шаг. — В этом доме уж наверно конца нет горю, обидам и страданиям, — сказал Ученый, мучительно силясь яснее вспомнить что-то, ускользавшее от него. — Не может причинить никакого вреда тот, кто принесет сюда забвенье. С этими словами он толкнул незапертую дверь и вошел. На ступеньках лестницы сидела женщина и то ли спала, то ли горько задумалась, уронив голову на руки. Видя, что трудно тут пройти, не наступив на нее, а она его не замечает, Редлоу нагнулся и тронул ее за плечо. Женщина подняла голову, и он увидел лицо совсем еще юное, но такое увядшее и безжизненное, словно, наперекор природе, вслед за весною настала внезапно зима и убила начинавшийся расцвет. Женщина не обнаружила ни малейшего интереса к незнакомцу, только отодвинулась к стене, давая ему пройти. — Кто вы? — спросил Редлоу и остановился, держась за сломанные перила. — А вы как думаете? — ответила она вопросом, снова обращая к нему бледное лицо. Он смотрел на этот искалеченный венец творенья, так недавно созданный, так быстро поблекший; и не сострадание — ибо источники подлинного сострадания пересохли и иссякли в груди Редлоу, — но нечто наиболее близкое состраданию из всех чувств, какие за последние часы пытались пробиться во мраке этой души, где сгущалась, но еще не окончательно наступила непроглядная ночь, — прозвучало в его голосе, когда он произнес: — Я здесь, чтобы, если можно, облегчить вашу участь. Быть может, вы сокрушаетесь потому, что вас обидели? Она нахмурилась, потом рассмеялась ему в лицо; но смех оборвался тяжелым вздохом, и женщина снова низко опустила голову и охватила ее руками, запустив пальцы в волосы. — Вас мучит старая обида? — опять спросил Редлоу. — Меня мучит моя жизнь, — сказала она, мельком взглянув на него. Он понял, что она — одна из многих, что эта женщина, поникшая у его ног, — олицетворение тысяч таких же, как она. — Кто ваши родители? — спросил он резко. — Был у меня когда-то родной дом. Далеко, в деревне. Мой отец был садовник. — Он умер? — Для меня умер. Все это для меня умерло. Вы джентльмен, вам этого не понять! — И снова она подняла на него глаза и рассмеялась. — Женщина! — сурово сказал Редлоу. — Прежде чем дом и семья умерли для тебя, не нанес ли тебе кто-нибудь обиды? Как ты ни стараешься о ней забыть, не гложет ли тебя, наперекор всему, воспоминание о старой обиде? И не терзает ли оно тебя снова и снова, все сильнее день ото дня? Так мало женственного оставалось в ее облике, что он изумился, когда она вдруг залилась слезами. Но еще больше изумился и глубоко встревожился он, заметив, что вместе с пробудившимся воспоминанием об этой старой обиде в ней впервые ожило что-то человеческое, какое-то давно забытое тепло и нежность. Он слегка отодвинулся от нее и тут только увидел, что руки ее выше локтя покрыты синяками, лицо все в ссадинах и на груди кровоподтеки. — Кто вас так жестоко избил? — спросил Редлоу. — Я сама. Это я сама себя поранила! — быстро ответила женщина. — Не может быть. — Я и под присягой так скажу. Он меня не трогал. Это я со злости сама себя исколотила и бросилась с лестницы. А его тут и не было. Он меня и пальцем не тронул! Она лгала, глядя ему прямо в глаза, — и в этой решимости сквозили последние уродливые и искаженные остатки добрых чувств, еще уцелевшие в груди несчастной женщины; и совесть горько упрекнула Редлоу за то, что он стал на ее пути. — Горе, обиды и страдания! — пробормотал он, со страхом отводя глаза. — Вот они, корни всего, что связывает ее с прошлым, с тем, какою она была до своего падения. Богом тебя заклинаю, дай мне пройти! Страшась еще раз взглянуть на нее, страшась до нее дотронуться, страшась одной лишь мысли, что он может оборвать последнюю нить, еще удерживающую эту женщину на краю пропасти, на дне которой уже нет надежды на небесное милосердие, Редлоу плотнее завернулся в плащ и торопливо проскользнул по лестнице наверх. Поднявшись на площадку, он увидел приотворенную дверь, и в эту самую минуту какой-то человек со свечой в руках хотел закрыть ее изнутри, но при виде Редлоу в волнении отшатнулся и неожиданно, как бы против воли, произнес его имя. Удивленный тем, что здесь кто-то знает его, Редлоу остановился и попытался вспомнить, не знакомо ли ему это изможденное и испуганное лицо. Но не успел он над этим задуматься, как к его величайшему изумлению из комнаты вышел старик Филипп и взял его за руку. — Мистер Редлоу, — промолвил старик, — вы верны себе, всегда верны себе, сэр! Вы услыхали про это и пришли помочь чем можете. Но, увы, слишком поздно, слишком поздно! Редлоу, растерянный и недоумевающий, покорно пошел за Филиппом в комнату. Здесь на складной железной кровати лежал человек, подле стоял Уильям Свиджер. — Поздно! — пробормотал старик, печально глядя ка Ученого, и слезы поползли по его щекам. — Вот и я говорю, батюшка, — шепотом подхватил Уильям. — Так оно и есть. Раз он задремал, будем пока тише воды, ниже травы, это единственное, что нам остается делать. Вы совершенно правы, батюшка! Редлоу остановился у кровати и посмотрел на тело, простертое на убогом тюфяке. То был человек совсем еще не старый, однако видно было, что едва ли он дотянет до утра. За четыре или пять десятилетий всевозможные пороки наложили неизгладимое клеймо на его лицо, и, сравнивая его с лицом стоявшего тут же Филиппа, всякий сказал бы, что тяжкая рука времени обошлась со старцем милостиво и даже украсила его. — Кто это? — спросил Ученый, оглядываясь на стоявших вокруг. — Это мой сын Джордж, мистер Редлоу, — сказал старик, ломая руки. — Джордж, мой старший сын, которым его мать гордилась больше, чем всеми другими детьми! И он припал седой головой к постели умирающего. Редлоу перевел глаза с Филиппа на того, кто сперва так неожиданно назвал его по имени, а потом все время держался в тени, в самом дальнем углу. Это был человек примерно его возраста, судя по всему безнадежно опустившийся и нищий; Редлоу не мог припомнить среди своих знакомых никого, кто дошел бы до такой степени падения, но было что-то знакомое в фигуре этого человека, когда он стоял отвернувшись, и в его походке, когда он затем вышел из комнаты, — и Ученый в смутной тревоге провел рукою по лбу. — Уильям, — сумрачно прошептал он, — кто этот человек? — Вот видите ли, сэр, — отозвался Уильям, — это самое я и говорю. Чего ради ему было вечно играть в азартные игры и все такое прочее и понемножку сползать все ниже и ниже, так что под конец уже, оказывается, ниже некуда! — Так вот как он до этого дошел? — сказал Редлоу, глядя вслед ушедшему, и опять провел рукою по лбу. — Именно так, сэр, — подтвердил Уильям Свиджер. — Он, видно, кое-что смыслит во врачевании больных, сэр, и странствовал с моим несчастным братом (тут мистер Уильям утер глаза рукавом), и когда они добрались до Лондона и остановились в этом доме на ночлег — каких только людей иной раз не сведет судьба! — он ухаживал за братом и по его просьбе пришел за нами. Печальное Зрелище, сэр! Но так уж, видно, ему на роду написано. Я только боюсь за батюшку, он этого не переживет! При этих словах Редлоу поднял глаза и, припомнив, где он, и кто его окружает, и какое проклятье он несет с собой, — удивленный неожиданной встречей, он совсем было забыл об этом, — поспешно отступил на шаг, сам не зная, бежать ли сейчас же из этого дома, или остаться. Уступая какому-то мрачному упрямству, с которым ему теперь постоянно приходилось бороться, он решил, что останется. «Ведь только вчера я заметил, что память этого старика хранит одно лишь горе и страдания, ужели сегодня я не решусь помрачить ее? — сказал он себе. — Ужели те воспоминания, которые я могу изгнать, так дороги этому умирающему, что я должен бояться за него? Нет, я отсюда не уйду». И он остался, но трепетал от страха, наперекор всем этим рассуждениям; он стоял поодаль, завернувшись в свой черный плащ и не глядя в сторону постели, только прислушивался к каждому слову, и казался сам себе злым духом, принесшим в этот дом несчастье. — Отец! — прошептал больной, выходя из оцепенения. — Джордж, сынок! Мальчик мой! — отозвался старик Филипп. — Ты сейчас говорил, что когда-то давно я был любимцем матери. Как страшно думать теперь о тех далеких днях! — Нет, нет, — возразил старик. — Думай об этом. Не говори, что это страшно. Для меня это не страшно, сынок. — От этого у тебя сердце разрывается, — сказал больной, чувствуя, что на лицо ему падают отцовские слезы. — Да, да, — сказал Филипп, — сердце мое разрывается, но это хорошо. Горько и грустно мне вспоминать о тех временах, но это хорошо, Джордж. Думай и ты о том времени, думай о нем — и сердце твое смягчится! Где сын мой Уильям? Уильям, сынок, ваша матушка нежно любила Джорджа до последнего вздоха, и ее последние слова были: «Скажи ему, что я простила его, благословляла его и молилась за него». Так она мне сказала, и я не забыл ее слов, а ведь мне уже восемьдесят семь! — Отец! — сказал больной. — Я умираю, я знаю это. Мне уже немного осталось, мне трудно говорить даже о том, что для меня всего важнее. Скажи, есть для меня после смерти хоть какая-то надежда? — Есть надежда для всех, кто смягчился и покаялся, — ответил старик. — Для них есть надежда. О господи! — воскликнул он, с мольбою складывая руки, и поднял глаза к небу. — Только вчера я благодарил тебя за то, что помню моего злосчастного сына еще невинным ребенком. Но какое утешение для меня в этот час, что и ты не забыл его! Редлоу закрыл лицо руками и отшатнулся, точно убийца. — О, потом я все загубил, — слабо простонал больной. — Загубил я свою жизнь! — Но когда-то он был ребенком, — продолжал старик. — Он играл с другими детьми. Вечером, прежде чем лечь в постель и уснуть безгрешным детским сном, он становился на колени рядом со своей бедной матерью и читал молитву. Много раз я видел это; и я видел, как она прижимала его голову к груди и целовала его. Горько нам с нею было вспоминать об этом, когда он стал на путь зла и все наши надежды, все мечты о его будущем рассыпались в прах, и все же это воспоминание, как ничто другое, привязывало нас к нему. Отец небесный, ты, кто добрее всех земных отцов! Ты, что так скорбишь о заблуждениях твоих детей! Прими снова в лоно твое этого заблудшего! Внемли ему — не такому, каков он стал, но каким был. Он взывает к тебе, как — столько раз нам это чудилось — взывал он к нам. Старик воздел трясущиеся руки, а сын, за которого он молился, бессильно припал головою к его груди, словно и в самом деле снова стал ребенком и искал у отца помощи и утешенья. Случалось ли когда-либо человеку трепетать, как затрепетал Редлоу среди наступившей затем тишины! Он знал, что должно случиться, и знал, что это наступит быстро и неотвратимо. — Минуты мои сочтены, мне трудно дышать, — сказал больной, приподнимаясь на локте и другой рукой хватая воздух. — А я припоминаю, я должен был что-то еще сказать... тут был сейчас один человек... Отец, Уильям... постойте! Что это, мерещится мне или там стоит что-то черное? — Нет, это не мерещится, — ответил старик. — Это человек? — Вот и я говорю, Джордж, — вмешался Уильям, ласково наклоняясь к брату. — Это мистер Редлоу. — Я думал, он мне почудился. Попросите его подойти ближе. Редлоу, который был еще бледнее умирающего, подошел к нему и, повинуясь движению его руки, присел на край постели. — Здесь такая боль, сэр, — сразал Джордж, приложив руку к сердцу, и во взгляде его была немая мольба, и тоска, и предсмертная мука, — когда я смотрю на моего бедного отца и думаю, скольким несчастьям я был виною, сколько принес обид и горя, и потому... Что заставило его запнуться? Была ли то близость конца, или начало иной, внутренней перемены? —... потому я постараюсь сделать, что могу, хорошего, вот только мысли путаются, все бегут, бегут. Тут был еще один человек. Видели вы его? Редлоу не мог выговорить ни слова; ибо, когда он увидел уже хорошо знакомый роковой признак — руку, растерянно коснувшуюся лба, — голос изменил ему. Вместо ответа он лишь наклонил голову. — У него нет ни гроша, он голодный и нищий. Он сломлен, разбит, и ему не на что надеяться. Позаботьтесь о нем! Не теряйте ни минуты! Я знаю, он хотел покончить с собой. Неотвратимое наступало. Это видно было по его лицу. Оно менялось на глазах, ожесточалось, все черты стали резче и суше, и ни тени скорби не осталось на нем. — Разве вы не помните? Разве вы не знаете его? — продолжал больной. Он на мгновенье закрыл глаза, опять провел рукой по лбу, потом вновь посмотрел на Редлоу, но теперь это был взгляд вызывающий, наглый и бездушный. — Какого черта! — заговорил он, злобно озираясь. — Вы тут меня совсем заморочили! Я жил — не трусил и помру не трусом. И убирайтесь все к дьяволу! Он откинулся на постель и заслонился обеими руками, чтобы с этой минуты ничего больше не видеть и не слышать и умереть ко всему равнодушным. Если бы молния небесная поразила Редлоу, он и тогда не так отпрянул бы от этой постели. Но и старик Филипп, который отошел было на несколько шагов, пока сын разговаривал с Ученым, а теперь вновь приблизился, тоже вдруг отступил с видимым отвращением. — Где сын мой Уильям? — поспешно спросил он. — Уйдем отсюда, Уильям. Идем скорее домой. — Домой, батюшка? — изумился Уильям. — Разве вы хотите покинуть родного сына? — Где тут мой сын? — спросил старик. — Как это где? Вот же он! — Он мне не сын! — возразил Филипп, весь дрожа от гнева. — Такому негодяю нечего ждать от меня. На моих детей приятно поглядеть, и они обо мне заботятся, и всегда меня накормят и напоят, и готовы услужить. Я имею на это право! Мне уже восемьдесят семь! — Вот и хватит, пожили, слава богу, куда еще, — проворчал Уильям, засунув руки в карманы и исподлобья глядя на отца. — Право, не знаю, какой от вас толк. Без вас в нашей жизни было бы куда больше удовольствия. — Мой сын, мистер Редлоу! — сказал старик. — Хорош сын! А этот малый еще толкует мне про моего сына! Да разве мне когда было от него хоть на грош удовольствия? — Что-то и мне от вас тоже немного было удовольствия, — угрюмо отозвался Уильям. — Дай-ка подумать, — сказал старик. — Сколько уже лет на рождество я сидел в своем теплом углу, и никогда меня не заставляли на ночь глядя выходить на улицу в такой холод. И я праздновал и веселился, и никто меня не беспокоил и не расстраивал, и не приходилось мне ничего такого видеть (он указал на умирающего). Сколько же это лет, Уильям? Двадцать? — Пожалуй, что и все сорок, — проворчал Уильям. — Да, как погляжу я на своего батюшку, сэр, — продолжал он, обращаясь к Редлоу совершенно новым для него брюзгливым и недовольным тоном, — хоть убейте, не пойму, что в нем хорошего? Сколько лет прожил — и весь век только и знал, что есть, пить и жить в свое удовольствие. — Мне... мне уже восемьдесят семь, — бессвязно, как малый ребенок, забормотал Филипп. — И не припомню, когда я чем-нибудь очень расстраивался. И не собираюсь расстраиваться теперь из-за этого малого. Уильям говорит, это мой сын. Какой он мне сын. А бывало, я весело проводил время, сколько раз — и счету нет. Помню, однажды... нет, забыл... отшибло... Что-то такое я хотел рассказать, про крикет и про одного моего приятеля, да вот отшибло. Кто же это был такой... любил я его, что ли? И что-то с ним такое сталось... помер он, что ли? Нет, не помню. Да и какое мне дело? Мне и дела нет. Он слабо захихикал, покачал головой и сунул руки в карманы жилета. В одном кармане он нащупал веточку остролиста, оставшуюся там, должно быть, со вчерашнего вечера, вытащил ее и стал разглядывать. — Ишь ты, ягодки! — сказал он. — Жалко, что невкусные. Помнится, я был еще маленький, вон такой, и шел гулять... постойте-ка, с кем же это я гулял? Нет, не припомню... Не помню, с кем я там гулял и кого любил, и кто любил меня. Ишь ты, ягодки! Когда ягодки, всегда бывает весело. Что ж, и на мою долю причитается веселье, и за мною должны ухаживать, чтоб мне было тепло и уютно: ведь я бедный старик, мне уже восемьдесят семь. Мне восемь... десят... семь... Во... семь... десят... семь! Жалкий, бессмысленный вид, с каким старик, повторяя эти слова, откусывал и выплевывал листочки остролиста; холодный, бесчувственный взгляд, которым смотрел на него в эти миауты его младший сын, так неузнаваемо переменившийся; непоколебимое равнодушие, с каким старший его сын перед смертью закостенел в грехе, — ничего этого Редлоу больше уже не видел; ибо он оторвался, наконец, от того места, к которому словно приросли его ноги, и выбежал из дома. Его провожатый выполз из своего убежища и, когда он дошел до арок виадука, уже ждал его. — Назад к той женщине? — спросил он. — Да, — ответил Редлоу. — Прямой дорогой к ней, и поскорее. Сначала мальчик шел впереди него; но этот обратный путь больше походил на бегство, и вскоре ему уже еле-еле удавалось, семеня маленькими босыми ногами, не отставать от широко шагавшего Редлоу. Шарахаясь от каждого встречного, плотно завернувшись в плащ и придерживая его так, как будто даже мимолетное прикосновение к его одежде грозило каждого отравить смертоносным ядом, Ученый шел все вперед и ни разу не замедлил шаг, пока они не оказались у той самой двери, откуда пустились в путь. Редлоу отпер ее своим ключом, вошел и в сопровождении мальчика поспешил по темным коридорам и переходам к себе. Мальчик следил за каждым его движением, и когда Редлоу, заперев дверь, оглянулся, тотчас отступил, так что между ними оказался стол. — Лучше не тронь! — сказал он. — Ты меня зачем сюда привел? Чтоб отнять деньги? Редлоу швырнул ему еще несколько шиллингов. Мальчик кинулся на них, словно хотел своим телом заслонить монеты от Редлоу, чтобы тот, соблазнившись их блеском, не вздумал их отобрать; и только когда Ученый опустился в кресло возле своей лампы и закрыл лицо руками, он стал торопливо, крадучись подбирать деньги. Покончив с этим, он тихонько подполз ближе к камину, уселся в стоявшее там просторное кресло, вытащил из-за пазухи какие-то корки и огрызки и принялся жевать, глядя широко раскрытыми глазами в огонь и то и дело косясь на монеты, которые он сжимал в горсти. — И больше у меня никого не осталось на свете! — сказал себе Редлоу, глядя на мальчика со все возрастающим страхом и отвращением. Сколько времени прошло, прежде чем он оторвался от созерцания этого странного существа, внушавшего ему такой ужас, — полчаса или, может быть, почти вся ночь, — он не знал. Но мальчик вдруг нарушил глубокую тишину, царившую в комнате: подняв голову, он прислушался к чему-то, потом вскочил и бросился к двери с криком: — Вот она идет! Ученый перехватил его на бегу, и тут в дверь постучали. — Пусти меня к ней, слышишь? — сказал мальчик. — Не сейчас, — возразил Ученый. — Сиди здесь. Сейчас никто не должен ни входить сюда, ни выходить. Кто там? — Это я, сэр, — откликнулась Милли. — Пожалуйста, откройте. — Нет! — сказал он. — Ни за что! — Мистер Редлоу, мистер Редлоу! Пожалуйста, сэр, откройте! — Что случилось? — спросил он, удерживая мальчика. — Вы видели того несчастного, сэр, ему стало хуже, и, что я ни говорю, он упорствует в своем ужасном ослеплении. Отец Уильяма вдруг впал в детство. И самого Уильяма не узнать. Видно, уж очень неожиданно на него все это обрушилось; я и понять не могу, что с ним; он на себя не похож. Ох, мистер Редлоу, бога ради, помогите, посоветуйте, что мне делать! — Нет! Нет! Нет! — ответил Ученый. — Мистер Редлоу, милый! Умоляю вас! Джордж что-то говорил во сне про какого-то человека, которого вы там видели. Он боится, что этот человек покончит с собой. — Пусть лучше покончит с собой, чем приблизится ко мне! — Джордж в бреду говорил, что вы знаете этого человека, что он когда-то был вам другом, только очень давно; он разорился; и он отец того студента... быть беде, чует мое сердце... отец того молодого джентльмена, который был болен. Что же делать? Где его отыскать? Как его спасти? Мистер Редлоу, ради бога, посоветуйте! Помогите, умоляю вас! Редлоу слушал, все время удерживая мальчика, который как безумный рвался к двери. — Призраки! Духи, карающие за нечестивые мысли! — воскликнул Редлоу, в смертной тоске озираясь по сторонам. — Услышьте меня! Я знаю, во мраке моей души мерцает искра раскаяния, дайте же ей разгореться, чтобы я увидел, как велико мое несчастье. Долгие годы я объяснял ученикам, что в материальном мире нет ничего лишнего; ни единый шаг, ни единый атом в этом чудесном здании не пропадает незамеченным, но, исчезнув, оставляет пробел в необъятной вселенной. Теперь я знаю, что таков же закон человеческих воспоминаний о добре и зле, о радости и скорби. Сжальтесь же надо мною! Снимите с меня заклятие! Никакого ответа, лишь голое Милли повторяет: «Помогите, помогите мне, откройте! » — да мальчик рвется у него из рук. — Тень моя! Дух, посещавший меня в самые тяжкие, самые беспросветные часы! — в отчаянии вскричал Редлоу. — Вернись и терзай меня днем и ночью, но только возьми обратно свой дар! А если он должен остаться при мне, лиши меня страшной власти наделять им других. Уничтожь зло, содеянное мною. Пусть я останусь во мраке, но верни свет тем, у кого я его отнял. Я ведь с первой минуты щадил эту женщину, и отныне я не выйду отсюда. Я умру здесь и некому будет протянуть мне руку помощи, ни души не будет со мною, кроме Этого дикаря, которому неопасна моя близость, — так услышь же меня! И опять не было ответа, только мальчик по-прежнему рвался из рук Редлоу да за дверью все громче, все отчаянней звала Милли: «Помогите! Откройте мне! Когда-то он был вам другом. Как найти его, как его спасти? Все так переменились, мне больше не у кого искать помощи, умоляю вас, умоляю, откройте! »
ГЛАВА III Дар возвращен
Темная ночь все еще стояла над миром. На равнинах, с горных вершин, с палубы кораблей, затерявшихся в морском просторе, можно было далеко на горизонте различить бледную полоску, которая обещала, что когда-нибудь настанет рассвет; но обещание это было еще далеким и смутным, и луна с трудом пробивалась сквозь ночные облака. И подобно тому, как ночные облака, проносившиеся между небом и землей, закрывали луну и окутывали Землю мраком, все сгущаясь и нагоняя друг друга, проносились тени в мозгу Редлоу, помрачая его разум. Как тени ночных облаков, капризны и неверны были сменяющие друг друга мгновенные озарения и минуты забытья; и как ночные облака все снова заслоняли пробившийся на мгновенье лунный свет, так и в его сознании после краткой случайной вспышки тьма становилась еще непрогляднее. Глубокая, торжественная тишина стояла над громадой старинного здания, и его стены, утлы, башенки то таинственно чернели среди снегов, то исчезали, сливаясь с окружающей тьмою, смотря по тому, показывалась или вновь скрывалась за тучами луна. А в комнате Ученого, в слабом свете угасавшей лампы, все было смутным и сумрачным; после того как голос за дверью умолк и стук прекратился, тут воцарилось гробовое молчание; лишь изредка в камине, среди седеющей золы, слышался едва различимый звук, словно последний вздох умирающего огня. Перед камином на полу крепким сном спал мальчик. Ученый неподвижно сидел в кресле; с той минуты, как умолк зов за дверью, он не шевельнулся, точно обращенный в камень. И вот снова зазвучали рождественские напевы, которые он уже слышал раньше. Сначала он слушал так же равнодушно, как тогда на кладбище; но мелодия все звучала, тихая, нежная, задумчивая, она плыла в ночном воздухе, и вскоре Ученый поднялся и простер к ней руки, точно это приближался друг, кто-то, кого он мог, наконец, обнять, не причинив ему зла. Лицо его стало не таким напряженным и недоумевающим; легкая дрожь прошла по телу; и вот слезы выступили у него на глазах, он низко опустил голову и закрыл лицо руками.
|
|||
|