|
|||
БессмертиеВ небе над моим городом мало звёзд. Выходя вечером курить, я вижу Большую Медведицу и сына её Волопаса. Безлунной ночью, если извернуться – локон Кос Береники. Двенадцатиэтажка напротив закрывает Полярную звезду, но не хвост оберегающего её Дракона. Глядя на эту мантию Нюкты, усеянную каплями, пролившимися некогда из божественной груди Геры, я думаю о том, как далеко находятся эти звезды, так легко складывающиеся в фигуры на двумерных небесах. И столь чуждые друг другу наделе. Даже свету приходится лететь до нас много лет, чтобы дать скромную надежду, что они ещё живы, а миры, обращающиеся вокруг этих кипящих капель, до сих пор существуют. От этого становится одиноко, и мы с Бессмертным вместе тоскуем по далёкой планете, о которой он пытается рассказать, а я – понять. Хочется верить, что когда-нибудь это случится. Я лгу ему и себе надеждой, и тогда Бессмертный засыпает, воображая, что завтра будет иначе. Я нашел его два года назад в закрывшейся библиотеке. Крупное химическое предприятие решило отремонтировать здание и приспособить для текущих нужд, так что книги раздавались всем желающим. С кипой справочников шел я, краем глаза заметив на полке сверток из желтого тетрадного листа. Внутри – эллипсоид, девяносто три миллиметра в большей оси и тридцать один в меньшей. Цельнолитой, полированный до блеска, он имел смещенный центр тяжести, так что всегда вставал стоймя, как неваляшка. Я часто коллекционирую хлам – на отдельной полке у меня лежит первая резьбовая деталь, выточенная в университете, а также подшипник, подаренный другом. Стоит ли удивляться, что я забрал домой и эту штуку? И тем же вечером, коротая время за бессмысленной игрой в ваньку-встаньку, замечтался. Мне представлялся пропахший смолой барак. Гомон людей, вернувшихся со смены. Глупый мотылек бился о висевшую под потолком лампу, освещавшую оклеенные газетой стены. Воздух не успел остыть после дневной жары, было душно. Я сидел за тумбочкой, заменявшей стол, одной рукой листая химический справочник – но действие это было бесполезным уже потому, что я не помнил, зачем. И, как я ни старался, внимание отвлекалось на странную литую болванку, раскачивавшуюся от ударов пальцев. Звук перекатов по белой крашенной столешнице гипнотизировал. Сперва мерный, глубокий, с уменьшением амплитуды колебаний он ускорялся, пока не перерастал в обрывавшуюся резко дробь. И каждый раз в этот момент мне казалось, что должно что-то случиться. Нужно лишь посмотреть пристальнее. Оторвать взор от таблиц и формул, и перевести на отражение в гладком металле. Хотелось ли мне? Не уверен. И без необъяснимого хватало проблем. Я чувствовал их, хотя не мог назвать, ибо воспоминание оказалось обрывочным. Единичным. Я был чем-то болен, но вылечиться не хватало ни времени, ни денег, да и сама природа заболевания относилась к моей работе. В конце концов, я был химиком. У меня была семья, но не получалось вспомнить имена и лица. И были проблемы, вечные проблемы, наполнявшие жизнь человека в далёкие 50-е годы двадцатого века. Особенно здесь, в сибирской глуши. Каким-то шестым чувством я понимал, что не найду ответов на свои вопросы в отражениях эллипсоида так же, как он не найдёт желаемого в моей голове. Нужно было просто дать ему уснуть. Не бередить прошлое. Но всё же… он очень просил. Просил отчаянно. Поэтому я посмотрел. Мрачная изба обогревается массивной печью. Ночь снаружи зимняя – студеная и ясная. Родители легли спать, спят братья и сестры, сопение стоит на весь дом. Лёжа под тремя одеялами у стены, я пытаюсь разглядеть в темноте что-нибудь на поверхности диковинной штуки, принесенной отцом. Она гладкая и теплая, даром что из железа, и никогда такой странной вещи я не встречал. Разве что видел осенью у московского дядьки, проезжавшего нашей деревней, красивый ножик, начищенный до блеска. Сам весь чудной, в не наш кафтан ряженый, поил он старосту водкой, выспрашивая, где тут скала, на которой камень горит. Но эта точно не им оставлена, я чувствовал. Ставни заперты, кругом темень, хоть глаз выколи, а мне, дураку, смерть как нужно на улицу. Не знаю зачем – хочу. И я перебираюсь через кучу спящих, стараясь не разбудить, и завошкавшемуся Тишке отвечаю, что пошел писать. Но сам накидываю зипун, натягиваю сапоги и, прижимая к груди теплый предмет, шмыгаю за дверь. Не беда, что темно – привык, и с закрытыми глазами пройду. Небо звёздное, не такое, как в моём городе. Другое небо, усеянное мерцающими точками, на которые я раньше не обращал внимание. Зачем? Пользы-то с них? Но сейчас они кажутся очень важными и, глядя вверх, забыв о морозе, я хочу подпрыгнуть и улететь туда. И знаю, что это не просто капли на черном холсте над землей, но далёкие сферы, вокруг которых обращаются миры. Мне не понятно, но Бессмертный уже и не требует. В миг, когда я поднял голову и прыгнул, пытаясь летать, он всё понял, и теперь нам обоим грустно. Я не могу ничего дать ему – хотя бы потому, что не понимаю языка. Потому что меня, если честно, пугают мысли о расстояниях, пройти которые не хватит человеческой жизни. И шаре, висящем в темноте более густой, чем в избе, но очень похожем на другой. Тот, где стою я. Он разочарован, хоть и не злится. У меня нет ответов на его просьбы. Снова придётся ждать. Так холодно. Крадучись я открываю дверцу, перешагиваю высокий порог, и тут же затворяю, чтоб не выпустить тепло. Все спят, это хорошо. Может, не дадут нагоняй. Пробравшись в постель и закутавшись с головою, уже хочу уснуть, но не даёт покоя чувство вины. Ему так одиноко, хотя он, кажется, привык. Но, может, есть хоть что-то, чем я могу помочь? Может быть. Он предлагает взглянуть. Бородатый шаман выбивает ритмы в кожаный бубен. В шалаше полумрак и прохлада, но и старик, и мальчик одеты в тёплые шкуры, а огонь, взметающийся к отверстию в верхушке, разгоняет тени и греет. Я молод, мне страшно и интересно – великий Ульгень выбрал меня, чтобы стать шаманом. И этой ночью, как старый Толай, я обрету духа-наставника. Пойму, каким быть моему тунуру, и верно ли истолковал старик знаки девяти небес Улген чер. Я узнаю, выбрал ли меня Бог. Толай надрывает глотку. Высоко и далеко, следуя за горячим воздухом, разносится песня о сотворении мира, вибрируя и свистя так пронзительно, что закладывает уши. О земле, о небе, о солнце, луне, громе и огне. О камыше и глине, из которых слеплен человек. И злом Эрлике, чинящем зло людям и создавшем в отместку Ульгеню крота, барсука и медведя. О камах-шаманах, что должны с ним бороться. Умолкает голос, утихает тунур. Только крик птицы да треск веток нарушают тишину, пока старик не подзывает, чтобы дать мне браги из берестяного туеса. Пьяный от сока, я не сразу замечаю, что он также протягивает сверток с чем-то тяжелым. «Каракуш-кан, - говорит мудрый Толай, выпроваживая меня за дверь. -Попроси его рассказать! ». Чуть шатаясь, выхожу, забирая с собой туес, ведь он принадлежит семи черным птицам Ульгеня. И поражаюсь величию неба. Со странным грузилом в руке, я вдруг понимаю – не девять. Не девять небес создал Ульгень, это ложь, ибо людям не надо знать больше. Их тысячи тысяч, все друг над другом, но снизу кажется, будто одно. И в каждом – свой мир, с людьми или нет, с огнём и водой, и всеми цветами, что можно увидеть на свете. Ошеломлённый, я становлюсь на колени, кладу на землю сосуд и склоняю голову перед железным камнем, прося указать путь. Наставить. Наградить духом, что поможет в борьбе с ханом подземного мира. И чувствую злобу. Каракуш-кан строптив, это я слышал, но здесь – именно злоба. Он злится и кричит на непонятном языке, и хочет прыгнуть наверх. Куда-то за темноту, за все уровни неба, где на самом высоком живёт отец его Ульгень в золотом дворце с золотыми воротами. Но почему вместо злата и огромного дома мне видится шар, подернутый белой дымкой? Почему чувствую сожаление, видя на тёмной стороне множество точек, будто все люди мира собрались в великой степи, разжигая костры? Каракуш-кан не говорит. Только злится на что-то. На меня, на себя, на то, что я не понял нечто важное. И страх накатывает, усиленный брагой – неужели я оказался недостоин милости Ульгеня? Тогда, словно почувствовав мой ужас, злоба уходит, сменяясь грустью. Обречённостью. Мне вдруг кажется, что он вовсе не хочет нам помогать, но не может отказаться. У всякого в мире своя роль. Майдере – властвовать над людьми. Мангдышире – сражаться с Эрликом и всеми тварями его. Каракуш-кану – помогать шаманам и направлять их. Но почему сейчас это кажется глупым? Почему, говоря с сыном Ульгеня, я чувствую себя дураком? Он уже успокоился. И разочарован, я это знаю. Чего-то во мне не было, чего-то важного и желанного, что он искал в каждом до меня, но не нашел ни в одном. Он попробует вновь, хотя и не понимает, зачем. Более того – не знает, что ему нужно… Но я прошу: «Расскажи, Каракуш-кан! » В холодной пещере, кутаясь в грубые шкуры, сидят люди. Бородатые, грязные, они смотрят в испуге на вертикально стоящий камешек. Я – один из них. Дети жмутся к женщинам, мужчины угрожающе держат копья и луки. Но мы пробовали убить его, ибо знаем, что блестящие камни тают, как снег, если бросить в огонь. Бесполезно. Этот не желтый и не зеленый, он не боится костра, не становится мягким, сколько ни грей; не колется, если бить камнями. Однако не поэтому мы боимся, нет – он в гневе. Гнев этот подобен ярости десяти мужчин, и злоба, кипящая в тёплом тяжелом овале, напоминает взгляд тигра. Мы боимся, ибо этот взгляд означает смерть. Что ему нужно? Рыбак нашел его в озере, на берегу которого мы остановились, проделав долгий путь от старого стойбища. Таким камнем удобно было колоть другие, он не мялся, не трескался, и много принёс бы пользы, кабы не вой. Мне уже приходилось видеть злой камень пять зим назад, но тот был горячим, дымил и плевался огнём, и сошел с небес, когда гром ударил в верхушку лысой горы. Но никогда – такого. Вот, закричав, самый сильный бросается к нему. Это хорошо, это храбро. И мудро, ибо, бывает, и тигр мешкает, если рычать на него, подобно зверю. Камень, кажется, не боится. Я не чувствую страха – лишь сомнение и задумчивость, но также и хищник не боится человека, оголившего зубы. Охотник не дурак, он лишь выиграл момент. И теперь, когда вой заглох, с размаху пинает злой камень прочь из пещеры. Нам спокойно, что его больше нет. Как хорошо без этого воя и гнева, так похожих на дни, когда небо кричит и грохочет, и огонь падает, съедая леса. И всё же… почему мне грустно теперь? Я иду прочь от костра, отвечая на оклик, что что-то слышал. Дурак. Разве это ответ? Когда ты слышишь что-то снаружи, то не идёшь проверять, лишь готовишь лук и сидишь на страже, чтобы ударить, если медведь или волк, или другое зло сунется ближе. Но меня не зовут обратно, они ещё побаиваются воя блестящего камня, чтоб пойти следом. А я, выйдя на склон, поднимаю голову к небу. Никогда не задумывался, как оно красиво. Никогда не понимал, что за точки блестят, и почему друг друга сменяют два диска: один, приносящий тепло; и другой, что не греет, но становится меньше, как рыба, от которой откусывают куски, только чтобы потом возродиться. Почему первый зимою становится холоднее? С него ли слетает небесный огонь, зажигающий камень и дерево? Оглянувшись, я замечаю блик в траве, и понимаю, что это он. Воткнулся во влажную землю, молчит. Подхожу ближе, зажимаю тёплый камень в пальцах, и снова чувствую злобу, но теперь мне скорее жалко его. Это злоба ребёнка, которому не дали игрушку. Злоба охотника, силки которого порваны, а копьё и стрелы сломались. Злоба, густо смешанная с отчаянием, и, кажется, обращённая на нас лишь потому, что больше не на кого. Прижав Бессмертного к груди, я снова смотрю на небо. Он больше не злится – выдохся, смирился. Так бывает со мной, когда день неудачный и дичь не стреляется, но сил на гнев уже нет. Есть волнение и грусть. Они тоже знакомы. Так я тоскую по старому стойбищу, когда все спят. Там были хорошие места, шалаши, много жирных зверей с теплым мехом. Река, полная рыбы. Почему-то пришлось уйти… это я спрашиваю или он? Я ведь знаю – другое племя. Враждебное, злое, подгоняемое голодом. Мы много оставили там, и от этого плохо. Теперь мы грустим вдвоём – о разном, но по одной причине. И, пусть я не понимаю, о чем он бормочет, а он никогда не поймёт моей гортанной речи, чувства говорят лучше всего: мы тоскуем по дому. Только мой находится в неделе пути в сторону восхода жаркого диска, а его – высоко в небесах. Но у меня нет ответов на его вопросы. Это я тоже чувствую. Он искал и не нашел, и, может, именно поэтому злился. Ведь ни один человек не сможет сказать этому камню то, что он хочет. Почему?.. Не уверен, хочу ли знать. Я совсем его не понимаю, кроме главных вещей. Однако блестящему камню одиноко, а мне известно, как страшно быть одному. Так что я ловлю белый диск, что ест сам себя, в зеркале его поверхности, и прошу: «Расскажи…» Этот мир сковал лёд, и я – его пленник. Безжизненная тундра, покрывшая всё на обозримом пространстве, давит на глаза. Нет, не на глаза – на разум. Скафандр надежно защищает тело. Невозможность соблюдать правила гигиены перестала вызывать у меня тупую ярость много сотен оборотов назад. У этого мира большая луна. Просыпаясь, я не вижу знакомых созвездий. Ярость от этого загасить куда сложнее. Возможно, было бы легче, знай я, что именно произошло, но помнятся только паника и спешка. И гигантский шар, наполовину белый, который должен был, когда мы пробудимся от химического сна, оказаться намного дальше. Мысли проносятся на незнакомом языке, но по образам и чувствам я хорошо понимаю бешенство от безысходности. Вину. Будь я инженером, механиком, пилотом, кем угодно, кроме простого геолога, я мог бы что-нибудь сделать. Понять, что пошло не так. Мог бы остаться вместе с кораблём и отдать жизнь ради спасения миссии. Сама её идея вызывает теперь ненависть. А ведь сколько вдохновения и гордости испытывали мы, покидая родину. Имя её человеческий речевой аппарат не может выговорить ввиду невозможности воспроизведения нужных звуковых частот. Первая экспедиция на столь далёкое расстояние. Первый полёт к обитаемой планете, на которую мы должны были сойти как ученые, как первопроходцы. Как завоеватели – во имя науки и процветания вида. Что осталось от этого? Обломки корабля я обнаружил на десятый день, пользуясь оборудованием из капсулы, доставившей меня на поверхность. Что я ожидал увидеть? Кратер. Множество их теперь разбросаны по поверхности этого негостеприимного мира – автограф нашего фиаско. Памятник гению, не оправдавшему надежд. Попытки выйти на контакт с выжившими закончились неудачей, хоть нам и не нужны для этого передатчики. Мысленная тишина, окутывающая эту мерзлую глыбу, даже хуже, чем тот котёл паники, в котором я очнулся. Я также не смог добыть ничего в местах крушения, хотя спасательный аппарат снабжен средствами для укрепления иммунитета – на случай, если местная микрофлора окажется болезнетворной. Радует, что неразумная органика здесь легко подчиняется мысленным командам. Внушаема. Изучив их эмоциональный спектр, я могу вызывать желаемые состояния в любой момент. Значит, без еды не останусь. Нужно лишь что-то поделать с холодом… Он не заканчивается. Хотя, казалось бы, мы собрали достаточно данных, чтобы заключить, что планета имеет смену сезонов. Полярная зима? Нет. Я видел перед падением этот шар покрытым коркой замерзшей воды. Ледниковый период. Было бы не так критично, уцелей корабль. Но, наверное, для единственного выжившего члена экипажа это всё равно не играет роли. Меня никогда не найдут. Сам факт того, что экспедиция погибла, станет ясен лишь когда аварийный сигнал домчится, через сотни лет, до моего мира. Или никогда не домчится, и поколениям безмерно далёкого будущего станет ясно, что мы потерпели неудачу. Не покидает мысль, будет ли кому принять этот сигнал спустя отрезки времени, много превышающие жизнь одного разумного существа? Вспомнят ли о нас, решившихся побороть вечность ради того, чтобы один удачливый глупец умер в снегах чужой планеты? Лишь одно даёт слабую надежду, и я буду питать её до тех пор, пока не умру – этим утром, волочась сквозь отупляющее однообразие пустыни, я наткнулся на разбитый ящик. Содержимое не уцелело, кроме одной вещи, о которой мне доводилось слышать по секрету, но никогда прикасаться: небольшой эллипсоид со смещенным центром тяжести. Несмотря на отсутствие познаний в мыслезаписи, мне известно назначение. Это – самое близкое, насколько мой народ шагнул к бессмертию. Когда тело погибнет, часть меня выживет в этой вещи. Не знаю, зачем. Наверное, просто хочется надеяться, что, если ждать вечность, произойдёт чудо. Я не хочу говорить, что это – лишь иллюзия. Он умер тогда, оставив рваный набор воспоминаний, движимых желанием вернуться домой, сколько бы ни прошло времени. И, тысячелетие за тысячелетием, каждый, находивший Бессмертного, пытался ответить на один и тот же немой вопрос. Поднимал голову к звёздам, силился допрыгнуть, влекомый стремлением, исток которого сгинул задолго до расцвета человечества. Он спрашивал много и сразу: «Можешь ли ты? Знаешь ли, где она? Кто-нибудь ищет меня? », сливая все в единую идею тоски и надеясь, что минуло достаточно лет. Что странные двуногие существа, языка которых он не знает, наконец-то поймут. И каждый раз отчаивался, не получая ответа. Всё, что оставалось – делиться одиночеством, рассказывая свою историю век за веком. В последнее время появилась надежда. Впервые, спросив о звёздах, он не столкнулся с недоумением. Конечно, я ничего не знаю о них, но ведь он – тоже. Фракция разума геолога, считающая, что кому-то будет достаточно образа шара в покрывале облаков, чтобы указать, в какой стороне он находится. Что сильного, но невнятного желания взлететь хватит, чтобы слушатель понял, куда держать путь. Ведь он почти ничего не помнит. Эмоция с контекстом, навечно заточённая в эллипсоид. Уверен, если б этот пришелец мог, то давно понял, что я лгу ему. Что мои перекуры на балконе не приблизят его к дому. Но пока Бессмертный просто наслаждается пониманием. Пожалуй, после тысяч лет это и вправду громадный шаг. В небе над моим городом мало звёзд, но, в отличье от предшественников, я знаю, чего он хочет. Просто не могу дать. Но, по крайней мере, я понимаю, а понимание рождает надежду. Надежду, что ещё через тысячу лет этот бессвязный вой и образы, в которых больше романтики, нежели фактов, укажут отчаянному путешественнику путь к одной обитаемой планете.
|
|||
|