Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





БЕГСТВО В РОССИЮ 19 страница



— Советская власть впору нашему народу. Лучше всякого самодержавия. Советская власть с ее лагерями и колхозами. Сколько ни хлебают, а терпят. Ладно наши, они другой жизни не знают, но америкашки, Розенберги ваши, вы, например, — чего вы приперлись?

Джо почесал в затылке.

— Я все думаю про вашу догадку.

— Это про совместные действия?

— Как они могли, есть ведь непримиримая идеология.

— Это для нас с вами. У них вместо идеологии — бездна. А в бездне, там только бесы.

Лигошин говорил с отвращением, будто заглядывал в бездну и видел и тех бесов и этих, с американскими звездами и с красной звездой.

Обычно при контактах с советскими людьми Джо ощущал некоторое превосходство — превосходство человека, знающего жизнь обоих континентов, теперь уже и обеих систем, социалистической и капиталистической. Он мог сравнивать. Улыбался про себя над суждениями о язвах капитализма. С Лигошиным чувства превосходства не было.

— Нет ли каких-нибудь фактов в защиту Розенбергов, чего-нибудь убедительного? — осторожно спросил Джо. — Например, про схему ядерного заряда, от кого получили вы ее…

— От кого, откуда, как — ничего этого мы не знали. И лично мне до фени ваши Розенберги. Не буду я их ни защищать, ни выгораживать. Я никого не собираюсь защищать. Ни себя, ни Курчатова, тем более ваших Розенбергов.

— Но если они невиновны?

Лигошин остановился, взял Джо за отворот пальто.

— Может, их оговорили, допускаю, но если б они имели материалы, если б они могли заполучить их, как вы думаете, передали бы они их? Молчите? То-то. Ничто бы их не остановило. Фукс, тот считал несправедливым, что бомбу делают в секрете от союзника, то есть от нас. Друзья ваши и подруги, у них другая психология. Они с радостью украли бы все бомбы и преподнесли их Сталину в монопольное владение. Бери, уничтожай империализм, пусть коммунисты владеют планетой. Что, я не прав?

— Это убеждения. За убеждения нельзя казнить.

— Когда человечество опомнится, нас всех проклянут, нас будут стыдиться так же, как мы стыдимся каких-нибудь конкистадоров.

— Ладно, позабудем, — сказал Джо как можно беззаботнее. — Жизнь прекрасна. Весна, смотрите, как хорошо. По-моему, весна сюда, в Кремль, приходит раньше, чем в Москву. После такого роскошного обеда надо радоваться жизни. Русские удручающе серьезны. Вы упускаете праздники. Их куда больше, чем в календаре…

В какой-то момент Лигошин не выдержал:

— Дорогой Джо, кончайте ваш треп и переходите к делу.

— К какому делу?

— Не прикидывайтесь.

Джо покраснел, что бывало с ним редко.

— Уверяю вас.

— А-а-а, бросьте. Вы человек практичный, давайте выкладывайте.

— Напрасно вы подозреваете, Миля просила меня… — забормотал Джо.

Лигошин выслушал, помотал головой.

— Не верю. Боюсь, что и с Милей вы закрутили из-за меня.

Джо оглядел Лигошина от шляпы до огромных ботинок — этакий симпатичный гриб.

— Нет, Миля привлекательней…

— Ладно, мы с вами оба закрытые. Откровенности у нас быть не может. Разница в том, что в данном случае рискую я.

— Раз вы согласились, значит, я вам тоже нужен.

Они выжидающе посмотрели друг на друга. Джо улыбнулся просительно, Лигошин хмуро.

— Я хотел бы, — сказал Джо, — получить более определенные данные о степени участия Розенбергов.

— Попробую, — не сразу сказал Лигошин, — хотя душа не лежит у меня к вашим фанатам. Вы мне тоже окажете услугу… Я вам напишу кое-что про наши дела, ну, то, что я рассказывал. Со всеми данными. Даты. Адреса поражений. Вы для меня счастливая случайность. Бутылка, брошенная в океан, — авось когда-нибудь дойдет. Согласны? В случае чего можете сжечь. Чтобы самому не сгореть. Одно дело разговоры, другое — бумага.

— И что дальше?

— Когда-нибудь вы вернетесь домой. Я уверен в нашей системе, она вас доведет. Я хочу, чтобы мир узнал про все эти катастрофы, про захоронения.

— А вы не боитесь, что вас обвинят в измене?

— Кому измене?

— Родине.

— Где она — моя родина? Наше Замошье, наше Кошкино? Да их и не стало. Сселили. А Москва — какая ж это родина? Может, она и столица мира. Не знаю. Нигде не бывал. Нет, бывал в городах, в которых вы не бывали: Арзамас номер такой-то, Челябинск такой-то. Их тоже на карте нет. Ядерные концлагеря. Плюс еще полигоны. Вот какую мне родину сделали.

— И я все это должен буду хранить?

— А что вы собирались сделать с данными о ваших друзьях?

— Не знаю.

— И с этими то же самое.

— А если я вас подведу?

— Э-э, не беспокойтесь. Это случится уже без меня.

Лигошин был не из тех, кого следовало утешать, и все же Джо сказал:

— Никто не знает своего срока.

— Ерунда. Умирать вовсе не трудно, так или иначе это всем удается.

Два воробья задрались, налетая друг на друга, толпы воробьев-болельщиков суетились на ветках, подбадривая забияк. Джо хохотал, теребил Лигошина:

— Они мудрее нас!

…Вернувшись в Ленинград, Джо больше месяца ждал обещанного звонка от Лигошина. Позвонил Миле, и та сказала, что дядя в больнице. А через две недели пришла телеграмма… Джо прилетел на похороны. Гроб завалили венками. На красных лентах блестели золотые надписи — от разных министерств, академии, от ЦК партии, от Косыгина. Джо стоял в почетном карауле у изголовья и смотрел на неузнаваемо маленького, обглоданного болезнью Лигошина. Просвечивали желтоватые кости черепа, выступили скулы, челюсть, голова, как стиснутый кулачок, торчала из большого ворота рубашки. Костюм стал слишком большим, в нем лежал маленький скрюченный Лигошин, который когда-то жил в большом, рыхлом теле.

Министр осторожно обрисовал неоценимый вклад Лигошина в оборону. Говорили о счастливой творческой жизни, о том, как простой крестьянский мальчик достиг высот мировой науки, такую возможность дает только советская жизнь. Никто не обращал внимания на хмурую гримасу Лигошина среди цветов и подушечек с орденами.

Миля подвела Джо к вдове. Маленькая полная брюнетка в толстых очках не отозвалась, некоторое время прямой взгляд ее сухих глаз сохранял недружелюбие, потом она вспомнила, что уже в больнице муж предупредил: в письменном столе — пакет для “Милиного кавалера”. “В случае чего передай”. Сразу после кончины Лигошина в квартиру заявились “мальчики из конторы” и забрали все бумаги.

— Конверт был надписан?

— Там была надпись: “В бутылку”… Попробовать вернуть?

— Подождите.

На Новодевичьем кладбище к Джо подошел мужчина в кожаной кепке, кожаном пальто, укутанный полосатым шарфом.

— Узнаете?

Джо вгляделся — так и есть: Юрочкин. Теперь он работал в Москве.

— Вы что, дружили с покойным?

Джо неопределенно повел плечами — нет, мол, были связаны по работе.

— Бывали у него дома?

— Нет.

— Трудный был человек, царство ему небесное, — произнес Юрочкин полувопросительно, подождал, потом сказал: — Глупо вел себя в последнее время покойник, так что, можно считать, повезло ему.

На поминки Джо не поехал, этот здешний обычай казался ему странным. Они долго бродили с Владом по кладбищу между пышных надгробий. Влад советовал не заикаться о бумагах Лигошина: могут докопаться до адресата — и у родных будут неприятности. Но что бы он делал с этими материалами? — допытывался Влад. Об этом Джо не думал, он понимал: будь материалы Лигошина у него, они заставили бы его действовать. Получи он малейшие данные о Розенбергах, ему надо было бы пустить их в ход, то есть переслать тайком — но куда, кому? Значит, искать связи, значит, переступить… Он поймал себя на чувстве тайного облегчения — оттого, что все это сорвалось…

XXIX

Центр строили на удивление быстро. Командовал строительством замминистра Кулешов. Он мастерски пользовался своими связями, и более всего именем Н. С. Хрущева. Звонил его помощникам, докладывал еженедельно, как идут дела. Вроде никто его об этом не просил, но он приучал их к центру. И приучил настолько, что, если запаздывал со звонком, помощники сами справлялись, что случилось. Он посвящал их с подробностями в свои тяжбы с энергетиками, банком, железнодорожниками.

Одновременно с самим центром воздвигались научные институты, конструкторские бюро, жилые корпуса, универмаг, завод, гараж, котельная. Лаборатория начинала работу в неотделанных, сырых, заваленных строительным мусором корпусах. Картос не хотел ждать ни одного дня — нигде так хорошо не работается, как в подвалах и на стройках. Почему-то, когда кругом неустроенность, получается хорошо…

Картос торопился, потому что в Америке тоже торопились. Бум микроэлектроники начинался и в Европе. Каждый вторник Андреа и Джо проводили в читальных залах библиотеки Академии наук — отправлялись в БАНю, как острили сотрудники, “у наших фюреров банный день”. Библиотечный день соблюдался неукоснительно, происходила как бы подзарядка аккумуляторов. Кроме американских и английских, просматривали еще и французские журналы — это Джо, и японские — это Андреа.

Термин “микроэлектроника”, введенный Картосом, получил распространение в Союзе, а за ним и в мировой печати. Никто не ссылался на Картоса, и все равно было приятно, во всяком случае “картосята” знали про его авторство.

Поколения ЭВМ сменялись быстро. Вычислительные центры создавались при институтах и обслуживали уже, кроме математиков, строителей, механиков, гидротехников. Возник сильный институт на Украине, затем в Грузии, Белоруссии.

Лаборатория № 3 пока что еще сохраняла первенство по некоторым позициям; гонка шла — у кого больше объем памяти, меньше вес, размеры… Картос слышал топот бегущих позади, нагоняющих — ему дышали в затылок. Молодежь охватил азарт соревнования, да это и было настоящее соревнование, а не те анемичные соцобязательства, которые заставляли брать ежемесячно. Состязание с американскими лабораториями заставляло выкладываться всех.

В октябре 1963 года у Картоса произошел неприятный разговор с Кулешовым. Конфликт назревал давно. Замминистра, занятый недоделками, приемкой законченных объектов, вдруг обнаружил, что Картос самовластно, но исподволь превращает центр в научно-исследовательский комплекс, разворачивая там “опережающую” работу. По словам Кулешова, он воспользовался ситуацией, тем, что Кулешов и его аппарат подтирали грязь. Кулешов был коренной промышленник и относился к центру как к базе для обработки новых машин и технологии. Страна нуждается не в исследованиях, а в конкретных результатах. Картос же перестроил весь замысел центра, успел насадить своих молодцов, приспособил производственные мощности под непредусмотренные научные работы…

Скучно и жестко он отчитывал Картоса, еле удерживаясь от привычного заводского мата.

— Я исследователь, а не рапортун, — отвечал Картос.

Неосмотрительно отвечал, бестактно, убежденный в своей правоте, тогда как все права были у Кулешова и качал он их умело, уклоняясь от публичности. Андреа же невольно выносил разногласия на публику, не стесняясь присутствием подчиненных, и это возмущало замминистра.

На техсовете, когда Кулешов сослался на существующую в инстанциях точку зрения, вдруг ляпнул:

— Есть две точки зрения: моя и неправильная.

Все восприняли это как шутку, но Кулешов обиделся.

Картос пытался найти компромиссное решение, однако натолкнулся уже на глухое сопротивление. Кулешов явно избегал прямого контакта, объяснялся приказами, демонстративно отменял его распоряжения. Зажогин узнал стороной, что и Сербин афиширует свое недоверие и к Картосу и к Бруку. Не верит, дескать, он им обоим:

— Дожили, не хватает, чтобы нами эмигранты командовали.

По этому поводу Степин попросил Сербина объясниться, рискуя испортить отношения. Сербин вспылил, недавнее разоблачение шпиона Пеньковского, суд над ним оставили тяжелое впечатление, похоже, что кагебисты работают из рук вон плохо, они мастаки только невинных людей хватать и придумывать несуществующие заговоры, настоящих же шпионов ловить не умеют. В тридцать седьмом году сколько перестреляли — и хоть бы кого за дело, ни одного настоящего шпиона не нашли из десятков тысяч, может, сотен тысяч. И до сих пор не научились.

— Твоих двоих — кто их нам доставил, кто? Берия! Лаврентий Павлович! — кричал он. — Его произведение. Преподнес Сталину как свой высший рекорд. Уверен, что их по-настоящему и не проверили. А они потихоньку внедряются. В самую сердцевину. Никита растаял: ах, идейные иностранцы. Как бы не так! Хрена им делать на нашей-то стороне! Учти, в случае чего наши головы полетят. Никита буркнет: куда смотрели? Нет уж, береженого Бог бережет, отжимать их надо, голубчиков. Мало ли что хорошо работают — иначе им не внедриться!

Министр, однако, твердо стоял на своем. Все это пустые подозрения, он хорошо знает и Картоса и Брука, нет никаких оснований менять к ним отношение. В какой-то мере они были его произведением. Он вытащил их из безвестности, по крайней мере он так считал, они украшали его герб, никто из министров не имел у себя на службе, да еще на первых ролях, иностранцев, над ним шутили: попал из варяг в греки. Его спрашивали: как твои греки, цветут?.. При встречах и Хрущев и Косыгин тоже справлялись о них. Экзотическая эта пара делала Степина в глазах других, да и в собственных, человеком рисковым, передовых взглядов и выделяла среди правительственной публики. А выделиться было не так-то легко. Выделиться значило войти в число кандидатов в ЦК партии, а то и членов ЦК, стать лауреатом Государственной премии, получить Героя Труда, из сотни просто министров попасть в особые, которых знают по имени-отчеству, здороваясь за руку, улыбаются как знакомым, которых всегда приглашают на Президиум Совмина. Существует еще множество мелких, невидных простому глазу различий, не менее важных, чем золотая звездочка.

После разговора с Сербиным Степин на свой страх и риск потянул за какие-то невидимые нити, и произошло для всех неожиданное — Картосу позвонили от Н. С. Хрущева и передали предложение генсека вступить в партию, без кандидатского стажа. Отказаться было невозможно, да Картос и не собирался отказываться, в борьбе с Кулешовым партийность, к тому же столь почетная, могла укрепить его позиции.

Вступление в партию совпало с обменом партдокументов. Картосу вручали партбилет торжественно, в ЦК, в малом зале, вместе с Гагариным и Королевым. Партбилет был номер двадцать, что, оказывается, тоже имело большое значение. У министра билет был трехзначный, но он был горд за Картоса и живо представлял себе, какое впечатление произведет этот двадцатый номер на секретаря Ленинградского обкома, да и на Сербина тоже.

Событие это Степин предложил отметить. А заодно поздравить с юбилеем и академика Губера Рудольфа Ивановича, известного среди связистов, радистов и моряков. Губер ценил Картоса, и Андреа с удовольствием отправился к нему вместе с министром в его огромной “Чайке”. К себе Степин никогда никого не приглашал.

По дороге министр как бы мимоходом упомянул, что Кулешов жаловался ему на разногласия.

— Ты сейчас получил поддержку и сиди тихо, не рыпайся, — сказал министр.

— У нас с Кулешовым разное понимание задачи центра.

— Задачу ставлю я.

— Мы бы могли найти какую-то среднюю линию.

— Какую?

Министр слушал его, поглядывая в окно на бегущую мимо улицу. Было ясно, что обо всем этом ему уже докладывали.

— Боюсь, что с Кулешовым не договориться.

— И что же ты предлагаешь?

Андреа помолчал, вытянул ноги.

— Кулешов сделал все что мог — построил, оборудовал.

— Значит, теперь его можно на “ща”?

— Думаю, руководителей полезно менять, когда меняются задачи.

— Хм-м, у тебя есть кандидат?

— Нужен специалист, способный к прогнозированию.

— Прогнозы — это хорошо, — согласился министр и переменил тему.

Дежурная в убранном цветами холле спросила их, к кому они вызваны, назвала этаж, и они поехали в лифте, отделанном под красное дерево.

На площадке, перед тем как нажать на звонок, Степин вдруг спросил:

— И какого же роста твой кандидат?

— Сто шестьдесят пять сантиметров, — с готовностью сообщил Андреа.

— С усиками?

— Желательно. — Андреа охотно подхватил игру.

— И кто же его рекомендует, кроме тебя?

— Может быть, сам министр.

— А ху не хо?

— Что это? — не понял Картос.

— Фольклор, — разъяснил министр и нажал звонок с улыбкой, значения которой Андреа не понял, понял лишь, что относилась она не к нему, скорее ко всему их разговору.

Он не раз потом мысленно возвращался к этому эпизоду на лестнице перед квартирой Губера, удивляясь своей легковерности и тому, как плоско, однолинейно человек воспринимает настоящее, то есть происходящее с ним.

Рудольф Иванович Губер считался патриархом подводного флота, создателем связи для российских подводников. В начале войны Сталин приказал найти его. Губера привезли прямо из лагеря, в рваном бушлате, и Сталин поручил ему наладить связь и в действующей армии. Легенд, подобной этой, ходило немало, они имели и других героев, их тоже доставляли из лагерей прямо к Верховному в ватниках, в арестантских робах — генералов, министров, конструкторов. Иногда Сталин, оглядывая их арестантский наряд, укоризненно качал головой — нашел, мол, время сидеть. Вполне возможно, что случаи, подобные губеровскому, имели место во множественном числе, поскольку игра, в которую играл отец народов, была игрой с замахом на Господа Бога, только такой размах мог соответствовать столь великому тщеславию.

Долгая жизнь Губера обросла и другими легендами. Ходили, к примеру, слухи, что, будучи военным атташе в Англии, он якобы влюбился в английскую принцессу. Или она в него. Он вроде бы мог сделать ей предложение, аристократические корни давали на это право, но присяга и указания Реввоенсовета республики остановили его. Адмирал при всем своем свободомыслии отличался законопослушностью. Ныне, достигнув восьмидесятилетия, Рудольф Иванович выступал в роли хранителя флотской чести, флотских традиций, считался блюстителем нравов не только на флоте, но и в академической среде вместе с такими аристократами духа, как Тамм, Капица, Гинзбург.

Министр представил Картоса как звезду микроэлектроники. Губер посадил Андреа рядом с собой, обласкал.

— Вы заполучили сокровище, — сказал он министру. — Когда-нибудь ему поставят памятник,

— Вам, ученым, хорошо, — сказал министр. — Вас ждут памятники, а вы слыхали, чтобы какому-нибудь министру поставили памятник?

На это Рудольф Иванович вспомнил, как в Древнем Риме один из друзей сказал Катону Старшему: “Безобразие, что в Риме тебе до сих пор не воздвигли памятника”. Катон ответил: “Лучше пусть спрашивают, почему нет памятника Катону, чем почему он есть”.

— На памятнике Картосу, может, сделают барельеф, где и я буду изображен, — хмыкнул министр.

Он демонстрировал Картоса, как свою охотничью собаку: хвалился отличными машинами, которые тот сделал, американцы отзываются о них с уважением, признают наше первенство, прохиндеи…

За столом было несколько адмиралов-подводников, генерал от Генштаба, приятель Губера по лагерю. Адмиралы время от времени возвращались к тому, что пора бы осадить американцев, напомнить, кто истинный хозяин в Европе. С Кубой не получалось, зря Никита стал там задираться, лучше где-нибудь в Европе маленькую войну развязать, показать, что мы можем. Надоело ходить подо льдами, куда только не посылали, толклись у берегов Швеции, Норвегии, добрались до Америки и ничего не видели, кроме ночного неба с чужими звездами. Губер их не осуждал: с ними обращались безжалостно, и они стали такими же. Подводную атомную лодку, которую настигла авария у шведских берегов, как понял Картос, приказано было уничтожить вместе с командой. Подвыпив, они называли Хрущева Никитой, Устинова — Митюхой.

— Западный шпион у вас работать не может, — вдруг сказал Картос.

Каждый раз его слова застигали врасплох — не сразу можно было уловить ход его мысли.

— Почему же не может? — поинтересовался какой-то генерал.

— Нет условий. Самых примитивных.

— Ну уж.

— Мне рассказали про одного шпиона. Опытный был шпион. Договорились, когда его забросили, что свои донесения он будет писать обычными лиловыми чернилами — это про то, что к делу не относится, про ерунду, а то, что важно и правда, — красными. Приходит от него сообщение сплошь лиловыми чернилами и в конце приписка: красных чернил здесь достать невозможно.

Когда отсмеялись, Рудольф Иванович рассказал, как следователь, умучившись с ним, попросил его самого придумать историю своего шпионства. Выхода не было, и Губер решил использовать эту возможность в своих интересах, назвался шведским шпионом, якобы передавал секретные сведения о Балтийском флоте шведскому резиденту у Казанского собора, а резидента, дескать, звали Барклаем-де-Толли. Так и вошло в протокол; последняя надежда Губера, что когда-нибудь, разбирая архивы КГБ, расшифруют его сигнал и обелят его память.

Министр обнял обоих, Картоса и Губера.

— Дорогие мои, такие шпионы, как вы, и создали нашу мощь!

Центр, по его словам, набирает силу и скоро сможет на основе сделанных машин выдать сотню таких же. Хватит хвастаться образцами! Привыкли работать на выставку. Сделаем в одном экземпляре и считаем, что схватили царя за бороду! Речь его звучала вольнолюбиво, ему одобрительно кивали.

— Тщеславен, — определил Рудольф Иванович. — Однако скромность сделала куда меньше замечательного, чем тщеславие.

Губер был сухощав, подтянут, высок, смотрел на людей с ироничным сочувствием. Если б они знали, как полезно смиряться со своими бедами, посмеиваться над своими неудачами и не придавать значения своей особе! К сожалению, люди привыкли относиться к своему положению слишком серьезно, адмиралы считали себя адмиралами, министры исполняли роли министров, и никто не смотрел на себя с усмешкой.

Между тостами, хлопаньем пробок, флотскими присказками Рудольф Иванович незаметно помогал Картосу освоиться в этой чужой ему компании.

Кофе перешли пить в соседнюю комнату. Картос спросил у хозяина, чем он сейчас занимается. Слава богу, он не писал воспоминаний, он считал это ужасной старческой болезнью. “Старость — сугубо личная неприятность”. Он продолжал обдумывать давнюю физическую проблему: мог ли Господь создать вселенную иначе, чем она создана? Действительно ли это единственный вариант с единственно возможными физическими законами?

В этот дом приходили главным образом, чтобы послушать Рудольфа Ивановича. Он был хороший рассказчик, и ему было о чем рассказать, он встречался в Англии с Резерфордом, Томсоном, Черчиллем, во Франции — с де Голлем, Жолио-Кюри, знал кибернетиков, таких, как Эшби и Тюринг, работал вместе с Вернадским. У него накопились обширные наблюдения над природой гениальности. К старости он понял, почему не смог дотянуться до гения. При великолепной способности к логическому мышлению, математической одаренности, умении чувствовать физику явлений ему не хватало пустяка — дара мыслить нелогично, щепотки безумия, если угодно, дурости, которая заставляет гения прыгать через пропасть, поступать вопреки очевидности. Его ум был в плену логики и не осмеливался на абсурд. А с помощью логики не прорвешься к звездам, поэтому он звезд с неба не хватал, схватил только адмиральские.

Его насмешки над собой рикошетом поражали и Картоса, ведь, в сущности, и Андреа не хватало того же самого, но он не осмеливался признаться себе в этом. Вопрос в том, насколько не хватало. В лаборатории считали его гением. Было принято во всех случаях оглядываться на него: “Картос сумеет лучше”, “Неизвестно, что скажет Картос”, “Будет вам топтать меня, ведь я не Картос”. Сам он еще в университете твердо решил выйти в гении.

— Что сделал Резерфорд, что делает Капица, что получилось у Вернадского? — рассуждал Рудольф Иванович. — В каждом случае можно проследить, как они сумели стать на непривычную точку зрения. Немножко иначе увидеть атом или нашу Землю. Достаточно чуть сместиться, подняться, допустим, на самолете, и окажется, что деревья — та же трава Земли.

Андреа не уловил, кто первый повернул разговор на опасную тему “ученый и власть”, вполне возможно, что это сделал министр.

— …они думают, что если придут к власти, то сумеют организовать ее по-научному, — говорил генерал. — Фиг у них это получится, извините за выражение. У нас, допустим, в армии без матерщины никакая инструкция не сдвинет с места передовую технику.

Мужество ученого состоит в том, считал Рудольф Иванович, чтобы суметь отказаться от соблазна власти. Власть — одно из самых коварных искушений для ученого. Ему кажется, что, достигнув власти, он сумеет быстрее осуществить свои замыслы. Или же внедрить их. Но всегда оказывается, что это сделка с дьяволом. Гений гибнет в паутине сделок и компромиссов. Лишается свободы мышления…

— Слушайте, слушайте, Андрей Георгиевич, это в ваш огород. — Министр председательски постучал по столу.

— А что так? — спросил Рудольф Иванович.

Степин развел руками:

— Рвется к власти, хочет сам руководить центром.

Все посмотрели на Картоса, кто жалея, кто осуждая.

— Зачем вам это? — удивился Рудольф Иванович. — Вот это сюрприз.

Андреа растерялся. Он никак не ожидал, что министр огласит их разговор. Да еще в таком виде. Он попробовал разъяснить несогласие с Кулешовым, но прозвучало это невыразительно.

— Нет-нет, ради бога, дорогой вы мой, выкиньте из головы, — загорячился Рудольф Иванович. — Вас там, наверху, затреплют, будут рвать на части, вы только и будете что отбиваться.

— Да почему же, по-моему, это естественно. И Курчатов и Туполев, они своим делом руководили сами, да и вы, Рудольф Иванович, и в войну и потом…

Его слова вызвали общую усмешку. Все переглянулись как соумышленники.

— Во-первых, замечу вам, Андрей Георгиевич, те назначения производил лично Сталин. Во-вторых, ваше дело особое, вы должны понимать.

— Что вы имеете в виду? — напряженно спросил Картос.

Рудольф Иванович вздохнул:

— Лично я проходил это в лагере. Меня с моими немецкими фамилией и именем лагерное начальство не утвердило в должности банщика. Сочло неполитичным. Я говорю начальнику: мои, мол, предки были аптекарями царского двора еще при Алексее Михайловиче. А он мне на это не без юмора: а при Иосифе Виссарионовиче нельзя.

— Но мы не в лагерях!

Все рассмеялись снисходительно, как над школьником, которого нельзя обижать. Рудольф Иванович предложил выпить за женщин — спасительный тост, — за красавиц женщин, а все женщины, которых любят, — красавицы. Он встал с рюмкой в руке, и все встали, выпили в честь хозяйки дома и внучки.

Вечер кончился вроде бы удачно, но у Андреа осталось тягостное впечатление, будто на нем поставили клеймо. Заклеймили как человека, который жаждет власти, пользуется расположением Хрущева, чтобы заполучить директорство. Обдумывая слова министра и поведение окружающих, он убеждался, что такое мнение наверняка сложилось у всех. Операция Степиным была проведена умело, решительно, его отсекали от попыток взять руководство центром в свои руки. Никто не поддержал, никто не вник в причины разногласия, но всех явно задело то, что ученые претендуют на руководство.

Подводя неутешительные итоги, Картос должен был признать, что даже Губер, чье мнение ему было особенно дорого, принял сторону министра. А Губер представлял группу ученых, которые считались честью и совестью Академии наук.

Через некоторое время Губер зазвал к себе Картоса — на чаек.

В кабинете Рудольфа Ивановича, кроме нескольких словарей и энциклопедии, почти не было книг. Письменным столом служил длинный обеденный стол. Маленький шкаф был туго набит папками. На кожаном диване лежал клетчатый плед. Рядом с диваном — покойные кожаные кресла. Пахло сандаловым деревом и табаком. Блестел паркет. Горел простенький торшер. Хозяин, в уютной суконной куртке, в шлепанцах, сам заварил чай, обратив внимание на рецепт: смесь грузинского с индийским и чуток вишневого.

— Я пригласил вас, Андрей Георгиевич, сказать кой-чего про вашу последнюю машину. Я с ней ознакомился у летчиков, — так начал Рудольф Иванович, несколько торжественно, что было на него не похоже. Он перечислил все достоинства машины, прежде всего парадоксальность решений. Она открыла ему образ мышления Картоса, его инженерный талант, редкий по сочетанию научного и технического подхода. Понятно, что машина — творение коллективное, предупредил он возражения Андреа, однако и замысел и отбор решений всегда принадлежат одному человеку.

Впервые Картос слышал анализ не столько особенностей машины, сколько своего стиля работы, качеств своего дарования. Губер был доволен: наконец-то у нас появилась своя школа, свое направление в микроэлектронике и к тому же своя терминология — раз уж мы оказались впереди, то нам и приходится изобретать термины.

— Не знаю, откуда вы такой взялись-появились, не мое это дело, но я рад, что дожил. Наконец-то и мы в честном соревновании оказались впереди! Хрущев, наверное, за то вас и милует. Вы оправдали его прямо-таки нахальный вызов Америке. — Адмирал шагал по кабинету, сцепив руки за спиной. — Я давеча наблюдал за вами и, признаюсь, страдал. Охмелели вы от царских милостей. По какому такому поводу?

— Повод был. И вы это прекрасно знаете.

— Знаю, но не разделяю. И удивляюсь. Вас же лишили еще одной степени свободы. Отныне на вас хомут партдисциплины.

— Я счастлив, что меня приняли в партию, — твердо сказал Картос.

— Да на хрен вам это? С вами же теперь будут говорить по-другому. Руки по швам! Делай, как приказано, а не то партбилет положишь. Хоть и с маленьким номером.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.