Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





БЕГСТВО В РОССИЮ 8 страница



В сущности, они впервые увидели Старый Свет. Старины было много, старина была подлинная, не привозная, рожденная здесь: кованые ограды, золоченые ворота тончайшей работы, дворцы, дивные цветочные клумбы, похожие на дорогие ковры. Лучшее отбиралось из века в век, красота наращивалась. Архитектура, старая и новая, привлекала внимание Андреа, а Эн особенно нравилась толпа. Одеты со вкусом, все — от продавцов мороженого до пожилых дам и старичков — в шелковых жилетах и канотье. Платочки, духи, туфельки, улыбки, просто приветливость — во всем мера, воспитанность. Отличие от Нового Света было разительное, а вот определить его они еще не могли. К тому же мешала напряженность. Поймав чей-то взгляд, они настораживались. Подозрительность Винтера заразила их. В Барселоне он сам в полночь повел их на бульвар, где при свете фонарей шумел диковинный базар, ночью торговали птицами и книгами.

А в Ницце, когда они на свой страх и риск устроили себе подобную вылазку, Винтер напустился на них: как только посмели, придется запирать их на ключ.

— Позвольте, мистер Винтер, пока вы занимаетесь своими делами, нам не хотелось бы чувствовать себя заключенными, — с подчеркнутой любезностью заявил Андреа.

— Я занимаюсь не своими делами, — сказал Винтер. — Вы же будете заниматься своими в Варшаве.

— Кстати, почему мы не летим туда напрямую? Ведь есть рейс Ницца — Париж — Варшава, с короткой пересадкой в Париже, час ожидания, и никаких хлопот?

— Все вычислил, какой он у нас умница, — хмыкнул Винтер, обращаясь к Эн. — Он думает, что у нас единственная забота — как можно скорее доставить это сокровище… Вы для меня попутная операция. Ясно?.. — Потом, смягчая, хихикнул. — Куда торопитесь?.. Успеете еще.

Все же в Мюнхене, в воскресенье, они проехали по городу, и Винтер, страстный любитель пива, не утерпел и остановился у какой-то знаменитой пивной. Огромный зал, весь в сизом табачном дыму, гудел, сновали официантки с огромными тяжеленными кружками, нанизанными на пальцы. Было влажно — от пива, пены, пота. Протискиваясь в поисках столика, Андреа нос к носу столкнулся со Стивеном Катнером, своим однокашником по Корнеллскому университету. Огромный, волосатый, в расстегнутой рубахе, он схватил Андреа в охапку, завопил от восторга: шутка ли, встретить в пивной трущобе друга, которого разыскивают все паскудные службы, а он живой, здоровый — глаза Стива увлажнила хмельная слеза, — от такой сказочной везухи сейчас они устроят сейшак, только надо сперва отлить, иначе пузырь его лопнет и утопит всю эту немчуру… Каким-то образом между ними вклинился Винтер, попросил Андреа и Эн подождать на этом самом месте, поскольку ему тоже невтерпеж помочиться, и увел Стива, крепко обняв за талию. Через несколько минут Винтер вернулся, сообщив, что Стив засел в туалете надолго, нечего ждать, попозже он приедет к ним в гости. Проговорив это громко и весело, он взял их под руки железной хваткой и вывел на улицу к машине. Включив скорость, рванул с места так, что завизжали колеса, закрутил по уличкам влево, вправо, машину заносило, он не успокоился, пока не вырвался из старого города.

Андреа попробовал уточнить, когда приедет Стив — вскоре или вечером. Винтер выругался, не стесняясь Эн: надо рвать отсюда, черт их дернул сунуться в эту пивнуху. Помолчав, Андреа спросил, что он сделал со Стивом.

— Догадливый, — холодно определил Винтер, затем сказал, что Стив наверняка уже очухался.

— Он жив?

Винтер поморщился: с какой стати заниматься уголовщиной? Почему нельзя это было сделать по-человечески? — настаивал Андреа. Стиву можно все объяснить, он верный человек… Наконец Андреа заявил, что он хочет вернуться, узнать, что со Стивом, проверить, в порядке ли он.

Винтер резко тормознул, обернулся в бешенстве:

— Закройте рот. И надолго. Или я его заткну! Я взялся вас доставить и доставлю в любом виде. Мы сейчас чуть не завалились из-за вашего дружка. Там сидела целая компания американцев, вы что, не видели? Надо сегодня же сматываться.

Эн стиснула руку Андреа, она была на стороне Винтера.

В тот же день они вылетели в Амстердам.

В Амстердаме их встретили, отвезли в частный дом под присмотр двух вьетнамцев, предупредив, что отлучаться нельзя. Андреа не мог смириться с таким режимом. С какой стати? Они свободные люди и отвечают сами за себя! Если уж очутились в Амстердаме, надо хотя бы посмотреть на картины Рембрандта, на его дом, вряд ли агенты ЦРУ ходят по музеям, все это преувеличено. Андреа искренне считал, что Винтер набивает себе цену, и Винтера это выводило из себя. Он сорвался и показал записку, полученную в Мюнхене от одного советского коллеги, который должен был прикрывать Винтера в Европе и контролировать. Однако этот советский товарищ решил не возвращаться на родину, о чем и ставил Винтера в известность. В той же записке рекомендовал Винтеру сдать ЦРУ своих “америкашек” и не возвращаться в Польшу, где идут аресты.

Сдать “америкашек” значило “остаться не с пустыми руками”, “обеспечить себе паек”.

Письмо заставляло Винтера принять меры предосторожности. Ни о каком Рембрандте не могло быть и речи. Автор письма вполне мог навести ЦРУ на след, не дожидаясь ответа Винтера, так он, наверное, и сделал, возможно, что их уже пасут. Автора письма Винтер считал предателем и вероотступником — никаких сомнений на сей счет у него не возникало. Если не считать одного варианта, и глаз его в сиянии рыжеватых ресничек хитро подмигнул Андреа. Что мог означать сей подмиг, было непонятно.

Личность Винтера интересовала Андреа как объект исследования, перед ним представитель того мира, куда они отправлялись, неведомого, сияющего на Востоке то золотом, то кровавыми отблесками. Политические взгляды Винтера выглядели четко. В Италии коммунисты выросли в самую большую партию. Во Франции получили министерские портфели, они идут к власти. На очереди Финляндия. Коммунисты повсюду набирают силу. Пришло время использовать ситуацию, валить буржуазные правительства Европы любыми способами. Чувствовалось, что для него это не просто слова, наверняка это то, чем он и занимался и вообще, и во время их совместного путешествия.

Его не привлекали ни деньги, ни покупки, он не глазел на витрины, а в дешевых номерах отелей чувствовал себя так же хорошо, как и в роскошных апартаментах. В нем было люмпенское презрение к богатству, ко всему этому капитализму, обреченному, прогнившему строю, и держался Винтер уверенно, по-хозяйски что в Америке, что здесь, в Европе; нарушал правила езды, ставил машину в неположенных местах, не боялся полиции, в отелях тоже не церемонился, мог прихватить зонтик из холла, покрикивал на швейцаров. Словом, ничего диковинного: хотя и красный, но снаружи — вполне обыкновенной окраски, защитной, положенной при его работе. Однако как ни пытался Андреа отколупнуть, соскрести эту верхнюю защитную штукатурку, добраться до нутра так и не смог.

Сам Винтер относился к Андреа пренебрежительно, не лучше, чем к пакету, который надлежало доставить, — а есть ли там что-то полезное, его не занимало. Самолюбие Андреа было уязвлено. Он был о себе достаточно высокого мнения. Однажды ему удалось вызвать Винтера на откровенность.

— Да, вы — попутная операция. Побочная. И вам надо смириться с этим. Нам всучили вас. Пока что вы всего лишь фишки в игре разведок. Я ведь мог бы отделаться от вас. Но мне нравится игра — кто кого обставит. Берем из-под носа ЦРУ и вывозим кого хотим. Вожу по всей Европе, и ничего ваши говнюки не могут со мной поделать. Они ведь знают, что мы все еще тут болтаемся. Узнали от этого сукина сына… — Он поднял палец, погрозил Андреа. — А может, я его зря, может, он меня проверял, вполне допустимо. — И захохотал. — Понимаете, в какое дерьмо мы их сажаем? И это потому, что кругом наши люди. Мы диктуем! Мы делаем погоду!..

Закончив, мистер Винтер закурил сигарету, с удовольствием затянулся, посмотрел на Андреа как на результат тяжелого труда. Андреа не возражал, чему-то улыбался. Это-то и раздражало, не было чувства полного удовлетворения.

— Может, вы и хороший ученый, — говорил Винтер, — а главной науке не научились. В армии не служили? Оно и видно. Главная наука нашего времени — умение подчиняться. Вы не умеете. Вы не подчиняетесь с охотой. В душе считаете меня самодуром. В армии таких гоняют до посинения. Такие, как вы, возбуждают худшие чувства.

Винтер снимал с него стружку, как он позже признался, “готовя к новой жизни”.

Амстердам был последней остановкой перед Варшавой. Накануне отлета Винтер неожиданно отправил их в город в сопровождении вьетнамцев. Разрешил зайти только в универмаг, всего на три часа, купить теплые вещи. Посоветовал Эн запастись косметикой, рейтузами, Андреа — словарями, лезвиями для бритвы. Дал деньги, все это неохотно, хмуро, как бы предупреждая какую-либо благодарность.

Покупки они сделали быстро, купили даже теплое пальто с меховым воротником для Эн, примерно того же красного цвета, что было. Они не представляли, что еще могло им понадобиться. Купили кофеварку, маленький будильник, Андреа не удержался, приобрел себе хорошее вечное перо.

Возвращались через центр. Амстердам казался декорацией из сказки: крутые мостики, гладкая вода каналов, черепичные крыши, каменные распятия, частые переплеты окон — все словно из антикварного магазина, хотелось прицениться, купить эти забавные старинные домики вместе с цветами, ставнями, велосипедами, памятником Рембрандту. Напрасно Эн просила вьетнамцев остановиться хоть на несколько минут, нельзя было даже опустить стекло в машине…

Летели самолетом голландской компании “KLM”. Винтер заказывал порцию за порцией виски, захмелел, стал красно-белым. Зеленые глаза его блестели. Теперь все, добрались, вывез. Теперь все можно, то есть тоже не совсем. А вообще-то он советует поменьше трепаться. Как у англичан: заговори о дьяволе — и он тут как тут. Можете жаловаться на Винтера, что он не пускал никуда, ради бога, только не хвалите его.

— Ничего страшного, — примирительно сказал Андреа. — Мы решили, что Амстердам мы обязательно посмотрим.

— Это когда же? — поинтересовался Винтер.

— В ближайший отпуск.

— Ну-ну, — сказал Винтер.

В своем отчете (куда надо) Винтер, как и полагалось, высказал свои соображения о характерах доставленных американцев. Написал, например, что Эн часто сдерживала Андреа от резкостей, поэтому картина получилась сглаженной, несостоявшиеся поступки не всегда угадывались. Несомненно, Костас — сильный человек, хорошо закрытый и знающий себе цену. Аналитические способности позволяют ему опережать оппонента. В спорах, в логике берет верх. Слабое место, которое следует использовать, — доверчивость.

Изучая эту записку, я чувствовал, как мешало Винтеру ощущение значительности Андреа, которое он подавлял в себе резкостями, нажимом. Природу этой значительности (то ли талант, то ли властный характер) Винтер не определяет, ограничивается перечислением: Костас молчалив, высказывается в крайних случаях, самолюбив, точен, настойчив, интересуется музыкой, философией, меньше ожидаемого — политикой, весьма наблюдателен. С некоторой обидой замечает, что ему не удалось уговорить Андреа сыграть на гитаре, которую он всегда таскал с собой. Спиртное не любит, терпим к пиву. Женщины, азартные игры не являются пристрастиями. О социалистическом обществе, о странах социализма имеет идеализированное представление. К деньгам относится бережно. К еде безразличен, за исключением фруктов. Довольно подробно описывает отношения с Эн, с некоторыми интимными деталями. Цитирует и высказывания Андреа Костаса, очевидно, в конце пути: “Я не думаю, мистер Винтер, что по вас можно судить о людях нового общества. Ваша мораль не коммунистическая. Вы злы, жестоки, для вас люди — это фишки. А между тем Сталин говорит о том, что человек — это высшая ценность… Если мы там будем у вас такими же фишками, то незачем ехать к вам”. С какой целью Винтер подробно передал этот разговор? Может, он хотел дать через Андреа свою характеристику, достаточно положительную для себя? Но можно увидеть в этом и желание как-то застраховать своих коллег и прочие инстанции от упрощенного подхода к “объекту”.

Кое о чем Винтер умолчал. Например, о случае в мюнхенской пивной. Или о “самовольных отлучках” своих подопечных. И Андреа Костас, когда его вызвали по делу Винтера, тоже не упомянул об этих происшествиях.

XIII

Прилетели в Варшаву вечером. Встретили их у трапа и, усадив в машину, привезли в отдельный, устланный коврами флигель аэровокзала. Какие-то люди обнимали Винтера, жали ему руку.

Через час они очутились в городе, в приготовленной для них большой квартире был накрыт стол. Они наспех умылись, переоделись. Стали появляться русские и поляки, все мужчины — военные, штатские — приносили цветы, шампанское. Некоторых Винтер представлял подробно, некоторых называл невнятно. Посадили Эн во главе стола и принялись отмечать счастливое завершение операции. Пили за Винтера, за каких-то людей, которые “обеспечивали”. Люди эти поднимались, с ними чокались. Заставили пить и американцев — Андреа кое-как справился со стаканом водки, Эн стало плохо. Мистер Винтер изредка переводил длинные тосты, в которых славили Сталина, партию, Берию, бесстрашных разведчиков, их новое достижение. Подходили к Эн, целовали ей руку. Андреа — по-пьяному в губы, что-то горячо шептали на ухо, вполне возможно, их принимали за американских, то есть наших, разведчиков.

Когда пили за вождей, все вставали, вытягивались, каменея. В промежутках рассказывали какие-то истории, подмигивали, громко хохотали. Винтер объяснил, что это анекдоты, казарма. Нещадно курили — и пили, пили… Андреа ужасался и восхищался их богатырской силой. Они казались ему героями, у всех ордена или ряды орденских планок.

Эн стойко держала улыбку, понимая, что за ней наверняка наблюдают. В разгар вечера она ушла в ванную, от выпитой водки ее вырвало. С трудом привела себя в порядок, напудрилась и, скрывая усталость, вернулась к столу…

Утром в квартире появилась девица, принесла завтрак, весь день убирала вместе с Эн остатки пиршества, насованные всюду окурки. Затем началась свободная жизнь. Им никто не мешал, они могли гулять по Варшаве не прячась, заходить в кафе, в кино. Девица кормила их три раза в день. Они отсыпались, отъедались, хотя не могли съесть и трети того, что им приносили — утки, пироги, бифштексы, яйца, колбасы, торты… Не рекомендовалось только одно: знакомиться и общаться с кем-либо, а также приглашать к себе, сообщать свой адрес, писать письма, выезжать за город, звонить по телефону. А в остальном — все что угодно.

Девица, их кормилица, уносила с собой тяжелые сумки недоеденного. Андреа и Эн наслаждались одиночеством и друг другом. Впервые они получили свое постоянное жилье. Окно их спальни выходило на восток. Огромное зимнее солнце всходило поздно над заснеженными крышами, забиралось к ним на подушки. Они любили друг друга — весело, изобретательно, радуясь вспыхнувшей, совсем юной чувственности.

Их никто не беспокоил, о них словно забыли.

Винтер не показывался. Телефон молчал. Еще в самолете Андреа готовился к тому, что их будут осаждать репортеры. Он спросил Винтера, можно ли рассказывать об их путешествии. Вспомнилась быстрая усмешка Винтера — “наши репортеры нелюбопытны”. Во всяком случае, его ожидала работа, его должны были завалить работой: шутка ли, такие деньги истрачены на их путешествие!

В Мексике Эн мечтала остаться с Андреа вдвоем, поселиться в каком-нибудь месте, где их никто не знает, чтобы ни с кем не делить Андреа, избавиться от страхов, чувства погони, от общества прокуренного Винтера, его придирок и грубостей. Провидение услышало ее и подарило все, полностью, в наилучшем исполнении: незнакомый город, где никому до них не было дела, квартиру, зимнее солнце на темном паркете. Без забот о еде, белье. Они попали в теплый покой. Никто не будил их, не ждал, некуда было торопиться. После всей этой гонки, мелькания городов, границ, отелей, халуп наступила тишина. Они причалили. Наконец-то они могли приступить к жизни. Нужно только отдышаться, прийти в себя, как стайерам. Они пробовали свободу на зуб, на вкус, гуляли, взявшись за руки, по Варшаве, смотрели, как поляки восстанавливают разрушенный в войну город. На заборах висели раскрашенные проекты, фотографии прежнего Старого города с его улочками, узкими домами средневековья, балконами, арками. Горожане ютились в подвалах, бараках, но извлекали из развалин уцелевшие обломки решеток, перила, орнамента, любую мелочь. Квадратные метры жилплощади не так интересовали этот измученный войною народ, как жажда восстановить Варшаву. Они не строили, они восстанавливали свою историю, душу города. Это завораживало.

И по квартире Эн и Андреа ходили взявшись за руки, садились на пол, разглядывали друг друга.

Андреа был как зеркало. Лучше зеркала, потому что в его глазах Эн видела не морщинки, не надоевшую прическу, а свою красоту, высокую тонкую шею, которую он так любил.

Иногда она чувствовала: он присматривается к ней. Это была его манера. Он изучал людей, с которыми имел дело, проверял их на надежность, на искренность примерно так, как делал это с Винтером. Теперь то же самое с ней. Между ними существовало нейтральное пространство, на которое они опасались вступать. Их разделяло табу — ее дети. Это была ее боль, которой он не смел касаться. Он все искал причину, по которой она могла бросить их, бросить Боби и бежать с ним. Боб был хорош собою, не хлюпик, он нравился бабам, и Эн вроде бы с этим примирилась. Что же сорвало ее с насиженного места? — его рациональный ум искал причину и не находил. Увлечение, любовь, но все же она совершила выбор, а выбор для него означал процесс сравнения, то есть расчет. Он мог представить себе порыв, то есть что-то временное, но временное должно было кончиться, они приступали к постоянной жизни, — не жалеет ли она? Ему хотелось понять, за что она его любит, извечное бесплодное стремление, которое свойственно любящим. Желание увидеть себя глазами другого обычно быстро проходит, у Андреа же это было задачей, которую он никак не мог решить. Выходило, что любовь к нему была сильнее, чем тоска по детям, значит, он заменил ей все, чего она лишилась. Но спрашивается — чем? чем заменил?

Он вглядывался, вслушивался, стараясь уловить — думает ли Эн об этом, не жалеет ли, не прячет ли от него свою боль? И встречал сияющий взгляд чистых синих глаз.

Ее саму удивляло ее безоглядное счастье. В глубине души она страшилась своего эгоизма. Но тут же спрашивала себя: разве любовь — это эгоизм? и разве любовь может быть не эгоистичной?

Лежа в ванне, она вдруг вспомнила, как опустила своего малыша впервые в ванну, как он вопил, а потом засмеялся и стал брызгаться. Слезы защипали глаза. Она плакала и радовалась своим слезам. В ту минуту пришло решение — она должна родить. Иметь ребенка — и все станет на свои места…

Андреа принялся учить польский, потом бросил, переключился на русский, бросил русский, занялся историей Польши, его тяготило безделье. Да, счастье не терпит однозвучности. Счастье требует, чтобы ему мешали. Но никто не мешал.

Девица, кормившая их, быстро толстела. Как-то пожаловал офицер, осведомился, пьют ли они. Они не пили. Выяснилось, что за их счет она каждый день брала бутылку вина, а по воскресеньям коньяк и водку. Выяснилось также, что комендант их дома выписал, якобы по просьбе Эн, пианино и два туркменских ковра. Девицу сменили, комендант остался. Эн не могла понять, как такое могло происходить в стране социализма. Они видели все в идеальном свете, им казалось, что они попали в райское, коммунистическое общество, и пребывали в блаженном тумане; после случая с девицей туман стал рассеиваться. И эта девица и комендант считали их простодушными дурачками! Андреа позвонил по номеру, который им оставили. Дежурный не мог понять, что ему нужно, справлялся, нет ли просьб насчет одежды, книг, обрадовался, узнав, что нужен русский журнал “Природа”; трубку взял какой-то начальник — успокаивал, заверяя, что все идет по плану, врачи рекомендовали потратить не меньше месяца, двух на акклиматизацию, ежели они отдохнули, то ради бога… Через день прислали пачку многолистных анкет. Вопросы поставили их в тупик: Андреа ничего не знал о предках своей первой жены, откуда они, где, когда жили. Требовались и подробные автобиографии, послужные списки. Анкеты — на желтой бумаге. Голубые — правила секретности. Синие — обязательства, пункты и даты их путешествия… Требовалась помощь Винтера, но им ответили, что Винтер в отъезде. Они теребили свою память, восстанавливая по карте свой маршрут по Латинской Америке. Получалось слишком много. Подумав, Андреа сократил перечень вдвое, рассудив, что незачем доставлять хозяевам столько хлопот с проверкой, и без того проверка всех ответов, по расчетам Андреа, потребовала бы год с лишним. В управлении не могли понять, чего им не терпится: хотите — свозим вас в Краков, посмотрите соборы, университет. Андреа ответил, что он ехал сюда работать, что ему надоело путешествовать, это он сказал по-польски и еще добавил кое-что по-английски. Среди малоинтеллигентных слов было обещание позвонить президенту Болеславу Беруту, единственному польскому деятелю, которого он знал. Почему-то это подействовало, и вечером к ним явился генерал в сопровождении адъютанта и двух штатских. Великолепный мундир сидел на генерале безукоризненно, ни единой складочки, ордена и медали мелодично позвякивали. У генерала была идеальная фигура манекена. Один из штатских переводил, другой фотографировал — их, их спальню, их столовую, их холодильник. “Мы высоко ценим ваше сотрудничество”, “Вы совершили правильный выбор”, “Наша совместная работа имеет политическое и интернациональное значение” — фраза за фразой вылезали из него с равными промежутками.

— Почему мы так не торопимся? — допытывался Андреа.

Генерал кивал с механической учтивостью. Бюрократия. Правила секретности. Обременительные правила. Излишества.

— Надо помочь товарищам выбрать фамилию, имя, — сказал он адъютанту. — А также отработать новую биографию. Откуда вы к нам приехали? Допустим, из Афин. Можно из Италии. Там ведь тоже греки водятся. Скажем, товарищ Картос.

— Мы предполагали, что лучше из Венесуэлы, — осторожно подсказал адъютант.

— Можно… И вам тоже, очаровательная пани, — сказал генерал, кланяясь Эн. — Вам можно остаться американкой, только надо решить, где такие красавицы рождаются.

К ним стали наезжать один за другим хорошо одетые молодые люди. Расспрашивали Андреа про его работу в университете, на циклотроне. Более всего их интересовали радары, ракеты и прочее вооружение. В физике они разбирались плохо, вычислительные машины, которые давно манили Андреа, восприняли подозрительно, кибернетика была для них лженаукой. По этому поводу разгорались споры, Андреа убеждал их, что вся эта механика — ракеты, радары, в том числе военные, — не может совершенствоваться без вычислительных машин. Его вразумляли осторожно, как больного, зараженного вирусом буржуазной идеологии. Он хотел получить от них возражения по существу — и не мог. Не стоит отвлекаться, лучше, чтобы он обеспечил их нужной информацией, они сами знают, что перспективней. У Эн спрашивали про ее мужа Роберта. Узнав, что он занимается астрофизикой, ее оставили в покое. Самые толковые из них, как убеждался Андреа, не были в курсе новых направлений электроники, пренебрегали компьютерами как идеологически сомнительными машинами. При чем тут идеология, он не понимал, с ними порой трудно было находить общий язык, настолько они верили в превосходство социалистической науки. Но их уверенность должна была на чем-то зиждиться! Однако сколько Андреа ни допытывался, так и не смог уяснить разницу между капиталистической наукой и социалистической.

Ему прислали философа, специалиста по “социальной сущности науки”.

Перед этой встречей заехал мистер Винтер, он плохо выглядел, сказал, что у него неприятности и если Андреа будут спрашивать, пусть не стесняется и расскажет, как Винтер не хотел брать с собою Эн. Уходя Винтер посоветовал пригласить кого-нибудь третьего, чтобы непременно присутствовал при разговоре с философом. У Андреа знакомых не было. Винтер пообещал прислать своего шурина.

Шурин был глуховат, пользовался слуховым аппаратом, знал испанский, поскольку воевал в интербригаде против Франко, заикался, но если б не маленький рост, он считался бы красавцем, к тому же был смешлив и сразу располагал к себе. Философ же оказался весьма солидным, тучным, с огромной седой шевелюрой, похожим на Марка Твена. Он привез в подарок несколько своих книг, среди них тяжелый том “Буржуазная техника на службе американского империализма”. На всех книгах он сделал милые дарственные надписи и каллиграфически затейливо вывел — “Казимир Вонсовский”.

Они проговорили целый вечер. Шурин выставил на стол коробку со слуховым аппаратом, что несколько смутило философа, который, как он выразился, отнюдь не имел целью навязать свои взгляды, он стремился лишь ознакомить пана Картоса с мировоззрением той среды, в которой ему предстоит обитать, и был бы счастлив принести в этом смысле пользу.

Философ знал американскую историю, американскую статистику куда лучше Андреа. Отдавал должное и философам, отнюдь не марксистам, таким, как Чарльз Пирс и Ханна Аренд, о которых Андреа не имел понятия. Речь его была пересыпана грубыми американскими словечками и чисто польской галантностью. Он не упрощал проблем, закон относительности действует при всех режимах примерно одинаково (смешок), подход же к этому закону различен, ибо (указательный палец поднят) все зависит от того, в чьих руках наука и техника, кому они служат. Немецкие физики были в отчаянии: их открытия использовали для создания американской атомной бомбы.

— …У вас в Штатах наука служит капиталу, она не свободна, а свобода для науки — что воздух для живого существа. У нас впервые наука поставлена на службу интересам трудящихся. У вас наука противостоит рабочему классу…

— Почему же? — заинтересовался Андреа.

— Ее достижения использует для обогащения крупный капитал. Возьмите фонды. Допустим, Рокфеллеровский. Казалось бы, помогает ученым, дает стипендии…

— Я знаю.

— Тем более. Тогда известно, как они распределяют деньги. Дают кому хотят. А кто распределяет? Знакомые, приятели Рокфеллеров, сами капиталисты. Ни одного рабочего нет в правлении. Верно я говорю?

— А для чего там рабочие?

— Но кто же будет защищать интересы трудящихся?

— Видите ли, я учился на деньги Рокфеллеровского фонда. Мы были слишком бедны.

Шурин хмыкнул, пан Вонсовский обиженно погладил свой подбородок.

— Им приходится подкупать часть трудящихся, заигрывать.

И он рассказал, что фонды, подобные Рокфеллеровскому, учреждают, чтобы освободиться от налогов, переложить их на массы бедных налогоплательщиков. Привел убедительные цифры. Андреа не смог ничего возразить.

— Вы знаете про новый закон Трумэна?

Это был закон о милитаризации науки. О ее фашизации. О том, что все ученые должны дать подписку, что не состоят в организациях, проповедующих свержение правительства. От ученых требуют бороться с врагами правительства. То есть доносить, следить!

Выкладывая факты, он возбуждался. Бледное лицо его порозовело, он сжимал кулаки. Можно было подумать, что американская наука была его личным врагом.

— Профессор Ральф Спинсер, слыхали?.. Ну как же, химик, из Орегонского университета, в феврале сорок девятого года его уволили. А знаете за что? За то, что он призывал коллег познакомиться с докладом академика Лысенко, поддерживал его! Вот вам и свобода науки.

Он приводил факт за фактом: военные заказы, преследования передовых ученых, ничтожные средства на чистую науку, милитаризация. Его гнев был неподделен. Образ американской науки, да и техники, нарисованный им, выглядел чудовищно.

— Да что я вам рассказываю, вы, вы сами яркая иллюстрация. О господи, если бы я мог в своих лекциях сослаться на вас! — вырвалось у него. — С другой стороны, социализм впервые поставил науку на службу трудящимся, она стала служить не фирмам, а всему обществу, ее преимущество в плановости. В США науку планировать не умеют. Не так ли? — Пан Вонсовский требовал подтверждения, и Андреа соглашался. Преимущества плановой системы радовали его.

Главным же достоянием ученых лагеря социализма, по словам Казимира Вонсовского, было марксистско-ленинское учение. Изучал ли пан Картос ленинскую работу “О значении воинствующего материализма”? Ай-яй-яй, как же так? А другие работы Ленина? Без них невозможно сегодня раскрыть всеобщую связь явлений природы. Как вы преодолеете механистические представления о раздельности материи и движения, как вы овладеете ядром диалектики?

Андреа выглядел беспомощно. Невежество его было налицо. Шурин как рефери признавал его поражение.

Здешние люди поражали его неколебимостью своих взглядов. У всех, с кем он успел познакомиться, было чувство своего превосходства над американцами. Ему казалось, что это чисто польская кичливость, Вонсовский же сумел обосновать это как бы мировоззренчески, как преимущество социалистического общества. Такое пренебрежение к американской науке, технике, к американским порядкам было Андреа неприятно. Рокфеллер — капиталист, можно сказать, символ американского империализма, но Андреа не мог забыть, как старик похлопал его по плечу, и чувство благодарности к этому человеку продолжало жить в нем.

Не в силах удержаться, Андреа вдруг спросил — есть ли в Польше и в России какие-нибудь другие философские школы кроме марксистских?

— Что вы имеете в виду, какие школы? — обрадовался Вонсовский.

Философии Андреа почти не знал, никогда ею не интересовался, не видя от нее практической пользы. С трудом припоминая университетские годы, сказал:



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.