Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Имант Зиедонис. Курземите



 

Имант Зиедонис

Курземите

(перевод В. Андреева)

«Курземите» для простоты, что ли, любят называть очерками. На самом деле это социологическое и эстетическое исследование. Его дух и пафос можно выразить так: «Настало время поработать моему поколению, ответственность за жизнь берут мои ровесники».

Курземе — одна из четырех исторических областей Латвии. А Курземите — ее ласкательное название (русский говорит: «Волга-матушка»). Для Курземской возвышенности характерны древние долины ледниковых вод. Для автора книги «Курземите» характерна борьба за охрану своей древней земли от циничного вмешательства бесхозяйственности, которое страшнее любого движущегося ледника. Вот и стали темой книги культура и экономика, природа и ее место в народной истории и в нашем духовном мире, человек и широта (или узость) его жизни, вкусов, потребностей.

«Курземите» — книга документальная и дерзкая.

В Добеле живет человек, которого называли всеми синонимами слова «чудак». Может быть, потому, что его шаг не измеришь обычной мерой, может быть, потому, что в его сад и в его дом так трудно попасть. Оттого, что он живет по принципу «отгородиться от лишней информации». Разве вы не знаете, как засоряется озеро, в которое впадает река с излишним илом и песком? Разве вы не знаете, как люди целыми вечерами просиживают у телевизора, засоряя себя ненужной информацией наряду с нужной? И разве может человек сделать что-нибудь путное за свой короткий век, если у него нет своего принципа отбора «что мне нужно» и «что мне брать», если нет правильного баланса между восприятием информации и ограждением себя от нее? Сегодня человека без воли, целеустремленности и без вкуса поток информации может растворить и превратить в безумный и беспринципный хаотический клубок. Следовательно, наш Чудной человек (будем называть его так, пока не познакомимся с ним поближе) живет по принципу «отгородиться от ненужной информации». Не встречаться, не говорить с людьми, которые никак не способствуют и не могут дать никакого нового импульса. «Ты лучше будь один, чем с кем попало быть». Так говорил и восточный мудрец Хайям. Я понимаю, что у человека, который регулярно, систематически работает 16—19 (а в среднем 18) часов в день (и которому уже пошел 72-й год), который запрограммировал около 1500 сортов плодовых деревьев, вырастил уникальный абрикосовый сад и «вырвался» с ним на 900 километров к северу от «абрикосовой границы», что у человека, который является членом крупнейших в мире обществ по выращиванию роз, ирисов и северного ореха и одним из двух садоводов Советского Союза, которые числятся во всемирном списке людей, выращивающих лилии (второй — москвич), я понимаю, что у такого человека нет времени. «Напишу, чтобы меня исключили из общества ирисов. Нет времени, не успеваю, а кое-как — нет, не хочу подрывать государственный престиж», — говорит мастер.

Его дом — самый богатый в Добеле. Богаче Добельского отделения Госбанка. Здесь каждый угол, каждый ящик и туесок заполнены семенами.

В этом неприглядном царстве ящиков и бандеролей дремлют души прекраснейших растений мира. На бандеролях название неизвестного миру местечка—До Беле, Добэле, Добеле — на каждой по-разному, но за этим словом скрыта любовь целого народа к прекрасному, к цветам, и греховно прекрасным, и одухотворенно-хрупким цветам. И он, старый человек, может быть, и является квинтэссенцией этой любви.

Французы говорят: «Свои чувства провозглашать цветами! » И разве только французы говорят это? Не сказано ли об этом и в латышской народной песне?

Знать бы мне, какой дорогой
Будут увозить меня.
Я ее усыпала бы
Маками роскошными.

Или:

Что здесь за земля-земелька,
Коль цветы не расцветают?
Принесла вот в горсточке я
Наших мест ромашечку.

Из фотожурнала общества лилий тянутся лилии, буквально вылезают наружу своими ароматными желтыми, белыми и всех расцветок чашечками. Это иллюзия трехмерного пространства. Фотографировал сам король лилий из Орегоны.

— Первая скрипка мира. Обещает приехать в гости и сюда, в Добеле. Это японские, это новозеландские лилии. Это...

Мне слишком много для одного раза. Это как дышать кислородом. Сначала видишь реалистические формы и цвета, но потом перенасыщаешься, и эта красотаошарашивает тебя цветной сказкой.

— Фотографировать? Это значит схватывать «неуловимо преходящее», как сказал Гёте, — снова ворча бросает сентенцию Чудной человек, и мы переносимся в другой цветной мир — мастер показывает свои диапозитивы.

Рассказывают, что Чудной человек раньше часто бродил по Латвии с мешком за спиной, а в мешке громыхали кассеты с фотопластинками. Начинаются водопады красивейших в республике флоксов. Волны сирени. Нас захлестывает. У нас очень низкий порог восприятия красоты, нам все кажется прекрасным, а ему — только отдельные цветы, тот или иной ракурс либо какая-нибудь невиданная игра света. Вот она, грациозность розы, — не так-то легко заснять этот вытянутый бутон. А эта в память о матери — «Мать Эде Упитис», «Письмо к Сольвейг», «Добельский мечтатель» — все собственные сорта.

У Чудного человека есть все изданные у нас произведения Омара Хайяма и всемирная библиография его поэзии. Он говорит мало, о чем-то думает и время от времени бросает какую-нибудь фразу, словно рассуждая с самим собой, например: «Пыльца цветов на твоих руках. Ты пленник цветов земли», «В Нншапуре — целый холм роз у могилы Хайяма», «В поэзии нет ничего законченного. Оттого-то она и нравится людям», «На нашем веку солнечные закаты никогда не повторяют себя. Но и это надо увидеть — эти солнечные закаты не повторяются».

И снова пауза.

— Взгляните на этот абрикос. Он связан с древней историей. Он из Монголии, из буддийского монастыря, что близ станции Ицзимн и поселка Ку-цотенза, из монастырской рощи, растущей над могилами членов династии, царствовавшей когда-то в Китае.

— Не надо переводить то, что можешь прочитать в оригинале. Языки друг друга дополняют. Ведь каждый язык ограничен.

Я не успел спросить, на скольких языках он читает. Все деньги уходят на переписку, на книги лучших специалистов мира, на информацию, на фотографию.

В этом доме царят свой ритм и гармония. Несмотря на кажущийся хаос и беспорядок — на то, что вместо книжных полок целые каскады фруктовых ящиков, что посредине комнаты груды книг, что мастер пишет и работает на перевернутых ящиках, что нет здесь ни одной вешалки и вообще нет в стенах ни одного гвоздя. (Почему — очень много тут этих «почему»! ) Все здесь происходит но каким-то иным, еле уловимым, еще не расшифрованным тобою закономерностям, и посмотри-ка — все в этой якобы неразберихе подчинено твердой творческой воле и приносит свои плоды.

Словно поняв, о чем я думаю, мастер смотрит на меня. Около 1910 года была издана книга о вежливости. В ней говорилось: «Если ты в гостях, то никогда не требуй, чтобы там было так же, как в твоем доме». В этом доме нет ничего съестного. Но на столе появляются замечательные сорта груш — те, что тают во рту, оставляя после себя только два-три черных семечка. Их надо положить на край тарелки, это то, ради чего он родился и жил в некотором смысле аскетической, но созидательной жизнью. После войны, когда по весне в садах истекали соком обрубки яблонь, он ездил на старом велосипеде по Латвии как «ученый наемник» и разбивал для колхозов и совхозов яблоневые сады. Фанатично и одержимо, по принципу- «Фрукты ваши, деревья мои». Это означает: семена и эксперимент — мой. Ему, самоучке, предлагали место лаборанта, он отказался: «Лаборант — это посудомойка». Появилась идея создать Сад мирового ассортимента. Пришло предложение оформить Всесоюзную сельскохозяйственную выставку (тогда она еще называлась так), прислав фотографии лучших видов растений. Друзья зовут его мастером. «Ездим с мастером по всей республике, ищем образцовые виды растений. Он показывает один — чудесный. Находит второй — чудесный. Находит третий — еще прекраснее. Четвертый — я уже не могу. А он может. Он просто перенасыщает. Сам не зная усталости, он может замучить другого. Трудоспособность у него огромная.

Может быть, эта трудоспособность и эта страстная самоотдача становятся где-то драматическими, дажетрагическими. Мастер не терпит рядом с собой ни ассистентов, ни близких, ни друзей, которые «не могут выдержать», «не вытягивают», не работают с абсолютной отдачей, не жертвуют всем своим временем и энергией. Это, конечно, рождает сложности. Немного друзей у человека, требования которого кажутся ненормальными и который обо всем говорит откровенно, с грубой прямотой.

«Вы хотите, чтобы мне плевали в глаза, а я говорил — божья роса? »

Как-то одному человеку понадобилась докторскаястепень, и он сказал мастеру: «Давайте работать вместе». На чистом латышском языке мастер послал его, вы догадываетесь куда. Тогда этот «человек с положением» напечатал в научном издании статью об уклоне Чудного человека в сторону «народного селекционирования». А Чудной человек вовсе и не скрывал, что он учился у народного селекционирования, продолжал работать, как и всегда, по 16—18 часов в сутки.

— В народном университете я слушал лекции Жакова (Райнис и Аспазия тоже приходили слушать), — говорит мастер. — Жаков имел обыкновение говорить: «Жизнь человека — это проверка его терпения». И у англичан есть такое выражение: «Every cloud has а silver lining».

Я удивляюсь этому упорному человеку. И многие до меня удивлялись. («Когда встречаю в жизни трудности, первым делом вспоминаю вас в качестве воплощения и образа этой республики, латышского народа, творческого гения и трудолюбия». )

Высокий лоб, пушистые седые волосы, «последние, улетающие». Сейчас он увлекся, загорелся, костыль упал к ногам, и острыми пиками стоят в углу обструганные колышки. Льются звуки «Кантины торрерос» — «Кабачка тореадоров». Жизнеутверждающе и гордо. Это его гимн. Каждое утро Чудной человек начинает им свой день и каждый вечер оканчивает им. «Это кабачок, куда заходит тореадор, если бык не поднял его на рога». Стереофонический проигрыватель стоит на ящике в какой-то полуоранжерее-полуверандс, под канарскими пальмами. Весь пол уставлен ящиками и граммофонными пластинками. Чудной человек предлагает нам послушать два из «сорока величайших шедевров мировой музыки»: «Вальс цветов» Чайковского и «Баркаролу» Оффенбаха. «И еще один из красивейших вальсов мира», — говорит мастер. Звучит «Коппелня» Делиба, потом «Голубой Дунай», исполняемый на органе, запись ночных трелей соловья, хор мормонов, «Полька пивной бочки» (это только одна из семи самых бешеных полек мира—«Polka all the Way») ocтaются непрослушанными все реквиемы («лучший траурный марш у Вагнера»), все Бетховены, лучшие дирижеры («Тосканнии, Мравинский, выделяется и наш Янсон»), весь Яша Хейфец («Лучший скрипач, у меня все его пластинки есть, которые можно получить»), но день короток, уже опускаются сумерки, и я опять перенасыщен. Мастер это чувствует и говорит: «Закончим моим гимном». В темноте кажется, что ящики разваливаются, семена как бы пробуждаются внезапно, все луковицы лопаются одновременно, и мы, наверное, не выйдем живыми из этого дома. Ростки разрывают бандероль с марками всего мира, а из чашечек лилий, как из труб огромных граммофонов, течет в комнату благоухание. Смешение запахов, и красок, и звуков, и очень хочется жить с такой же чертовской одержимостью, с какой живет этот старик и благодаря которой сады цветут, и люди замедляют шаг и удивляются: что же это за человек, создающий все это, и существует ли он вообще? Уже поздний вечер, и мы, почти ни слова не говоря, расстаемся. Мы уезжаем туманным осенним вечером, и он, седоголовый, с поднятой в прощальном приветствии рукой, остается на пороге своего дома, и какой-то комок застревает у нас в горле. Он создал около 1500 потенциально новых сортов, и только через 140 лет все эти сорта будут проверенными, апробированными и рекомендованными для распространения в садах его родины. Но ведь он не увидит! Каждый отец хочет увидеть, как его дети начинают самостоятельную жизнь, а он не дождется этого. Работая нынешними темпами, Бауской станции по испытанию новых сортов пришлось бы работать целое столетие, чтобы высеять запрограммированные им семега, вырастить и привить их, дождаться плодов, еще раз посеять и еще раз дождаться плодов. К тому же Бауская станция работает с белорусскими и эстонскими сортами, в то время как саженцев мастера требуют литовцы (опять мы не сумели оценить что-то свое), и мне приходит на ум недавно услышанная фраза: «Жизнь человека — это испытание его терпения». Иногда это терпение становится мастеру поперек горла, и тогда он выпускает свои саженцы в большой мир, дает земледельцам высаживать их еще «не крещенными», неапробнрованнымн.

У мастера есть ученая степень кандидата наук, Государственная премия, орден Ленина, ему нужны земля и стимул — сознание, что этот труд очень нужен кому-то. Если создатель стоит у какого-нибудь абрикосового деревца и, продемонстрировав тебе все свое мастерство воспитателя, спрашивает:

— Ну. скажите, как оно чувствует себя, это дерево? — то он хочет, чтобы ты ответил:

— Оно чувствует себя прекрасно.

— Ну, каков этот плод на вкус?

— Прекрасен.

Ведь это так естественно! Разве трудно понять, что труд человека жаждет признания и что настоящее признание—это не ученая степень, не звание лауреата, а такое положение, когда из его сада маленькие абрнкосики отправятся в другие сады, когда в другие сады переселится его «Золотая смородина». Едем через Добеле, вокруг сады. Вы говорите, что абрикосовые деревья растут и плодоносят только у него одного, в Добеле, в тамошнем микроклимате. Ну так и выращивайте их там! В Добеле, во всех добельских садах, во всех окрестностях! Чтобы был у нас свой абрикосовый город! Или народ такой несознательный, что не способен понять того, что дает ему его же талант? Он ведь требует только одного: чтобы колхоз разрешил на склоне холма разбить плодоносный абрикосовый сад (этот, здесь — экспериментальный). Под сказочно богатыми абрикосовыми деревьями (я видел это в самую пору созревания фруктов) растут маленькие деревца — они выросли уже самосевом. Эго значит, что абрикос наконец полностью акклиматизировался или, как говорит сам хозяин сада: «Абрикос уже настолько сбит с пути истинного». Наконец-то, после шестидесятилетнею труда! «А это мой «Прекрасный друг». К деревцу надо подходить со стороны солнца».

Со стороны солнца мы подходим к кустам витаминного шиповника, чьи плоды величиной с яблоко-дичок. В Литве государственным планом предусмотрены декоративные посадки витаминного шиповника — 250 тысяч саженцев ежегодно. У нас его еще не культивируют, хотя в этом саду находятся сказочные богатства витаминного шиповника. Человек из сада не хочет ничего: только давать. Пусть берут, пусть высаживают. Ради этого-то он и работал.

Страна полна великими талантами. Эгоизм таланта ничтожно мал в сравнении с тем, что он может дать. Так ли уж трудно примириться с чудачествами таланта? Почему? то делает вас нетерпимыми? Высокая этика его труда? Его отвращение к поверхностной работе? Пли то, что он не въезжает в дом, где только что навешенные двери перекосились («Разве это двери? Развенх можно закрыть? Разве таким должно быть окно? »). Может быть, слишком преувеличен его максимализм, когда он иронизирует: «Ошибаться — это человечно», — сказал петух, спрыгивая с утки. В подобном случае — да. В других — нет». Но возможно, что он иронизирует в этом случае и над собой, понимая, что ошибаться—это человечно, но он абсолютно отрицает право человека маскироваться этой иезуитской самокритикой.

Рассказывают, что у нашего Чудного человека немало плохих качеств, но не об этом я хочу говорить. Я проследил одну данную природой черту, которая доведена в этом человеке до гениальности, до такой самоотдачи, что многим это кажется ненормальным или, уж во всяком случае, курьезным. (Да ну, чего там. Он же чудак. ) Как будто гениальность может и не быть чудной, как будто гениальность уже сама по себе не является отступлением от нормы. Этим я хочу сказать, что слишком мало мы помогаем тем людям, которые в силах создать нечто неповторимое, нечто такое, что могут создать только они. Нельзя приказать молнии: «Ты пока не сверкай! Накопятся еще две-три молнии, тогда и сверкайте все вместе».

Талант — сила стихийная, и если он посылает свою молнию туда, где необходимы нам свет и дождь, то пусть он сверкает, озарит, пусть полыхает, будучи даже одним-единственным. Наша обязанность помочь ему.

Такой вот стихийный творческий порыв, могучая страсть к созиданию владеют этим человеком. Его зовут— Петерис Упитис...

 

*     *     *

 

— Ты знаешь, кого бы я собирала, каких тварей божьих? — рассуждает Унигунда. —Ты вот не обращаешь внимания, а я первым в каждом дворе замечаю петуха. Мне кажется, что он гордость двора, у него такой большой и красивый гребешок, ниспадающий на глаз. Когда дядя Вилис вернулся с работы и лег отдохнуть, петух взлетел к нему на грудь и задремал там. Огромный такой, могучий петух. Когда эта тетенька в том доме сказала, что у нее есть петух и семь курочек, мне показалось, что не так уж бедно ей живется. Вот только я не понимаю, как он один... Наверное, каждого петуха надо было бы держать со своей курочкой.

Сегодня утром мы слушали, как устремляется к небесам петушиная песня. Мы стояли на холме. Было тихое утро. В низине — синие леса, и петушиная песня по шапкам елей, как по ступенькам, взбегает все выше и выше, потом налетает на какую-то вершину и обрывается. Если прочувствовать это, можно часами слушать, как песни, словно новогодний серпантин, взлетают одна выше другой и падают вниз. И когда они падают обратно, на еловые ветки, то сами ели кажутся по-новогоднему украшенными — длинными, яркими, цветными лентами.

Иногда петушиные песни кажутся похожими на прыгунов с шестом, и у каждой песни свой стиль. Особенно забавны песни молодых петушков — они отталкиваются и летят и всегда пролетают под планкой. И никогда они (петухи) не устанавливают планку соответственно своим силам, нет, они прыгают наравне с большими петухами и — айда! —опять пролетают под планкой. А потом они идут к курам и рассказывают, что сегодня утром принимали участие в состязаниях, именно так они и говорят— «принимали участие в состязаниях». И в этом нет ничего смешного — это даже трогательно, так же трогательно, как малыш в отцовских брюках. Будь я министром песнопений, я бы в нашей республике проводил состязания по петушиному пению.

Представьте себе, какая это была бы «утренняя месса»! Какой бы это был народный праздник! Сначала соревнования между фермами, потом, ранним утром, провести межколхозные и межрайонные соревнования. Жюри съезжается еще вечером. Рассаживается на скамейках. Темно. Публика дремлет, спит. Не спит только жюри. Внезапно — первые петухи. Кто раньше? Кто красивее? Кто осмысленнее? Кто эстраднее? Какой круг вопросов! Какое богатство критериев! И так до восхода солнца. Финальный судья сидит на церковной колокольне и ждет восхода солнца. Солнце! Гонг! Соревнования окончены — петухам затыкают глотки и — в мешок. А потом петушиный праздник песни — заключительный концерт в Домском концертном зале. Вы можете себе представить, как ломилась бы за билетами избалованная концертами Рига!

Жаль, что латышские народные песни с недостаточной силой воспели мощь и красоту петуха. В них чувствуется только этакая семейная идиллия да охорашивание перед своей курочкой:

Всех милее птиц на свете
Кочету его несушка;
Сышет зернышко в навозе,
Плача, курочку зовет.

Или:

Шел петух, и шла несушка,
Чтоб сыскать себе местечко,
Курочка несла простынку,
Он от дома ключик нес.

И хвосты их такие же, как их песни, — у одного куцый, у другого ощипанный и жиденький. Словно он, как хронический алкоголик, пропил его. Или, может быть, вел такой образ жизни, от которого люди плешивеют.

Унигунда фотографирует их. Горделивых и белоснежных— гребешок нависает на правый глаз, черных, греховных — гребень на левом глазу, коричневых и упитанных, с гребнем широким, как картофельная терка, и еще немыслимо пестрых и разноцветных. Этой зимой мы будем веселиться, разглядывая цветные диапозитивы.

Жизнерадостность и воля к действию начинаются с удивления перед чудесами мира. Одно из таких чудес — песня петуха, с десятками отголосков, доносящихся из других домов. Каким образом осознает он свою миссию— герольд утра! Он пробуждается раньше, чем человек труда, — этот «рабочий петух». И не говорите, что он не важен! Во всяком случае, подумайте, прежде чем говорить нечто подобное. Идем дальше, Унигунда!

 

*     *     *

 

В Приекуле мы познакомились с семьей коллекционеров, которые собирают созданные капризом природы камни необычной формы. Среди роз и пчелиных ульев стоят вдоль дорожки камни фантастической формы пингвины, «Хемингуэй», «Толстой». И еще здесь царит династия трутовиков. Трутовая принцесса, трутовый король, трутовая ведьма, трутовый кабан. А это основатель трутовой династии. Но самое большое богатство этого сада все-таки камни.

— Я бы не променял камни на розы. Мы уже тридцать пять лет собираем камни, с тридцать третьего года. Когда строили здание потребительского общества, я заметил много интересных камней, принес их домой. Сначала все спрашивали, не собираюсь ли я строить дом. Теперь эта «эпидемия» охватила многих, в Приекуле ею заразились человек десять. Приезжают экскурсанты, многие загораются — мы тоже начнем. Как-то, еще до войны, один крестьянин, заглядевшись на наши цветы, въехал со своей телегой в канаву и грозил обратиться в городское управление, чтобы оно не разрешало вблизи дороги цветы сажать. Когда я демобилизовался из Красной Армии, а жена вместе с другими беженцами вернулась домой, оказалось, что танки, прошедшие по нашим камням, на полметра вдавили их в землю, пришлось вытаскивать. В нашем доме в то время располагался дежурный армейский штаб. Однажды выходит какой-то полковник, стоит, смотрит и дивится: «Что вы есть будете? » Все что-то сеяли и сажали, чтобы прокормиться. «Вот народ», —сказал он и ушел, пожимая плечами, а потом прислал в помощь нам десять солдат с повозкой. Сегодня и не вспомнишь, как мы тогда перебивались, но сад свой все-таки вернули к жизни.

В Латвии много таких одержимых красотою. Неподалеку от Циравы живет Земдега, брат скульптора Земдеги, сад у него сказочный, рядом с экзотической «Неопалимой купиной» здесь растут гигантские лопухи, белена и коровяк. Голос у садовника громоподобный, и когда он говорит «кррасиво», то розы качаются. Виноград оплел его дом и даже перекинулся через крышу, и это чудесно! Коровяк — как он цветет! Удивительно! А вот у этого растения цветы огромные, как кочаны капусты, и это чудесно!

— Все мы сажали деревья, а нас было четырнадцать детей у отца. Приезжайте, когда зацветут благородные нарциссы. Они чудесны!

Над дверью его дома вырезано обещание: «Я буду воспевать тебя, Отчизна».

Эти люди в той или иной степени заботятся о красоте собственного сада. А вот поэтесса Мирдза Бендрупе рассказывала нам о двух «совсем чудных» людях. На полпути из Клапкалнциема в Апшуциемс, в лесу, есть такое местечко, куда каждое воскресенье приезжают на мотороллере (или на мотоцикле — не помню) молодой парень и девушка и на не принадлежащей им земле высаживают деревца. Никто их об этом не просил, никто не заставлял, никто не давал разрешения. Они из того самого племени, чье кредо: «Берите плоды, только возвращайте семена». Сначала они посадили грецкий орех, потом привезли айву, тую, лимонник и, наконец, стали сажать цветы. Все было хорошо до тех пор, пока никто этого не видел, — жили себе Робинзон и Пятница в своем раю. Но из соседного села стали приходить люди — удивлялись, расспрашивали. Зачем? Почему? Кому это нужно? Глупые и надоедливые вопросы. Люди просто хотят сажать, выращивать, они работают в конструкторском бюро, истосковались по природе. Через некоторое время кто-то оборвал самые красивые цветы. Обычно брали самые обыкновенные цветы — тюльпаны, розы, редкие цветы непопулярны. Кто-то по своей жадности, кто-то по глупости. «Но это не самое страшное, — говорит Робинзон, —только бы корни остались. Если человек сорвал цветок и дома поставил его в воду — это ничего. Но есть и такие, что стараются все разорить». Позже, когда на берегу реки уже были высажены редкие сорта растений, нашлись коллекционеры, которые просто крали и увозили их. Так исчезла секвойя. Тогда Робинзон и Пятница попросили помощи у лесничества. И в лесничестве нашлись понимающие люди, они отмерили пять гектаров вдоль чудесной речки Лачупите в качестве местного заповедника — для человеческого энтузиазма. И видимо, в самый последний момент, потому что в том же году явились сюда другие землемеры — отмерять участки под застройку. Знаете, как замирали сердца у Робинзона и Пятницы? (К тому времени их уже стало больше — четыре или пять человек, приезжавших но субботам и воскресеньям высаживать новые саженцы и ухаживать за ними. ) А вдруг отберут?

Теперь на дощечке сделана надпись:

«Граждане!

Будьте, пожалуйста, внимательны! Берегите растения!

Здесь расположены опытные участки чужеземных растений

Общества садоводства и пчеловодства».

Я сопереживаю им, и, может быть, мне вовсе не следовало писать обо всем этом, потому что все вы начнете теперь ходить туда и мешать этим людям.

У краеведов Калвенской школы соперники есть только в Яунпнебалге и в Дурбе. Это одна из немногих школ, которая по-настоящему заботится о красоте своего края, а не только о своем школьном дворе. В окрестностях проведена инвентаризация красивейших деревьев.

— Мы сами на школьной машине словно в экспедицию ездили, проводили измерения, одновременно по тригонометрическому способу, учились определять высоту, вели учет. Высадили деревья вдоль дороги Айзпуте — Калвене, вокруг конторы колхоза «Драудзиба» и Народного дома. В тех местах, где водятся куропатки, мы зимой устраиваем навесы нз хвои. Подкармливаем серн лиственными вениками. К прилету птиц каждый сколачивает один скворечник. В лесу сажаем топинамбур и кузик. Собираем желуди. Колхоз теперь сеет собранную школьниками дикую ежу.

И т. д. и т. д. Вот это работа! И все это делают тридцать восемь человечков, членов кружка. Руководит ими и подписывает документы этакая маленькая «кнопочка» Майя Ошениеце.

Карнавал птнц. Птичий бал. Стенды «Расти в труде и для труда», «Охраняемые животные», «Охраняемые растения» я вижу в школе впервые. Я видел разные абстрактные цифры и графики в школьных коридорах, но такое радостное воспитание с целью приобщить к труду и природе я вижу в первый раз. Вот они, эти «братики и сестрички», с которыми нам придется работать вместе! Видишь — шмель тоже подлежит охране! А вот эту ты вчера раздавил — это виноградная улитка, ты не знал, да? (И начинаются объяснения. )

Ясно, что надо охранять лосей и аистов, а вот эти крохотули-крохотули? Пение сверчков пользуется большим уважением в Китае и в Японии. Там их носят с собой в маленьких клеточках. А разве тритон или летучая мышь — это какие-то гады?

 

*     *     *

 

Этот день был таким перегруженным, что весь следующий я лежу в гостинице и размышляю. Наше прикладное народное искусство стремится не к монументальности, а разменивается на мелочи.

Мне они подарены, мне, следовательно, предназначались и назначались. Все эти маленькие цыплятки, погремушки, туесочки, птички из сосновых шншек с перышком вместо хвоста, бочонок величиной с наперсток, маленький потрепанный Лачплеснс, крохотная Спидолиня, куколки, деревянные брошечки и пластмассовые кошечки — они заполонили весь дом. Маленький трубочист требует маленьких труб, котеночек — маленьких мышек, маленькие бутылочки требуют маленьких пьяниц. Книжная полка для них велика, телевизор и столик велики. Я начал делать маленькие полочки. Но чтобы выпилить маленькие полочки, нужны маленькие пилочки. Для маленьких гвоздиков нужны маленькие молоточки. Вскоре я заметил, что по сравнению с маленькими полочками стена несоразмерно велика, и пришлось уменьшить ее, я ниже опустил потолок. Потом оказалось, что маленький Лачплесис хочет размахивать маленьким мечом, а Спидола — играть в маленьком театрике, и мне пришлось открыть маленький театрик. Я открыл его и назвал Художественным театриком. С таким же успехом его можно было назвать Драматическим театриком.

Постепенно эти миниатюрные безделушки стали владычествовать в моем доме и требовать, чтобы я соблюдал их масштабы. Им не нравились мои песни, состоящие из слов, и я, подобно им, стал петь песни, состоящие из букв:

Абебе, абебе, абе,
Абебе, абебе, бе...

Понемногу я привык. Оказалось, что можно прекрасно обойтись абсолютно азбучными песнями.

Когда жена однажды выбросила на помойку целую охапку подаренных нам безделушек, не опасаясь того, что скажут друзья и знакомые по поводу такого отношения к их подаркам, — все эти помоечные обезьянки, гнилушковые туески, тухлые свинки, шишечные воробушки, тряпичные лачплесисы, нитяные девушки — все эти навозные жучки артельной работы потребовали, чтобы я развелся с женой.

Я растерялся. А они все время пищали мне в уши, что она большая, что она больше всех, что она всех переросла. И что мы такие ничтожненькие, все мы, и я в том числе, и что она смеется над нами, что она ухмыляется, что она презирает нас.

Не знаю, как это случилось, но я стал чувствовать себя ничтожным, маленьким, стал недоверчиво и обиженно следить за поступками своей жены. И я — развелся.

Они женили меня на тряпичной девушке, и у нас родились отбросовые детишки — бумазейнообрезковый Миервалдис, юфтевокусочковый Юритис, потом Ситцевокарлитис, эрзацевый Имантиньш и соломенная Саулцерите. Их у нас много рождается. Так много, что мы не знаем, как с ними быть. Мы дарим их своим друзьям и знакомым — пусть они тоже будут несчастливы. Почему я один должен мучиться!

А моя жена вышла за другого. На свадьбе дарили только большие вещи: мельничные жернова, деревянные статуи и медные ковши. Ее муж носит грубые куртки и обтесывает гранитные глыбы.

И они смеются надо мной.

 

*     *     *

 

Серая была эта осень. Сплошная свинцовая серость. Трудно в такую осень убирать сахарную свеклу. Быть может, не менее трудно, чем написать книгу. Люди хотят и в книгах найти солнце, и ясное небо, и цветущие деревья. Но деревья уже облетели, солнце маячило, как далекий корабль в тумане, и моросил мелкий дождь со снегом. Я стоял на обочине и записывал.

Да, иногда я ездил на машине, по стеклу бежали струйки. Только дети, которых я подвозил по дороге, были солнечны, словно серость туч не коснулась их. Девочка ехала в школу, перед нами катил маленький «Запорожец» со своим смешным развалом колес. Девочка повернулась ко мне: это та машина, у которой больные ножки?

У меня и в мыслях тогда еще не было что-то писать, когда — а было это давным-давно — приоткрылось мне вдруг одно мгновение в осеннем тумане, безветренным вечером, и воздух был странно звонок, и лай собак вдалеке шлепал глухо, как боксерские перчатки. Люди шли сквозь туман на спевку. Далеко разносились хлюпанье глины и девичий смех. Мне чудилось, что этот белый молочный мир сейчас собьется в масло и боженька намажет его на хлеб и начнет кормить ангелов... Так приоткрываются мгновения.

Я вез тебя на велосипеде. Из школы. У тебя были косы. И все жаворонки еще были глупенькими...

Вот ведь, какие-то короткие встречи, а остаются в памяти. Так сквозь секунду можно заглянуть в день. Словно через замочную скважину, сквозь день я увидел год. Иногда казалось — есть такие дни, которые сейчас распахнутся и увидишь вечность, но я отворачивался, страшась, что именно так и случится.

Я еду домой. За окном — Курземе.

Земля стряхнула с себя кустарник, как плесень с варенья. Дали открылись: у Иванде, дали Никраце, дали Лайде и Снепеле. Бегут облака, и тени бегут за ними по пахоте.

В ноябре по изумрудно-зеленым полям ударил град, но все так же шумели темные сосны, а даль была занавешена серым, слякотным занавесом. Поля напоминали мундир — зелень озимых и чернота земли. Лужи поблескивали, как сакты.

На Сааремаа было то же самое. С моря шел снежный буран. В солнце летели лебеди.

На Даугаве — то же. Тучи всплывали прямо из лесу, вышли, таяли на глазах. Шли те самые низкие тучи, за которые можно сапог закинуть.

А в Имулиньском овраге с той стороны, где Ване, засверкало солнце и стволы берез вскрикнули белизной.

Из Гайки и Сатини улетели аисты, там их было особенно много.

Прошел я по листопаду, и вот он пройден. И пройдена первая, схваченная морозом грязь. Желтеют закаты под темно-синими тучами, и вечера таковы же — темно-синие и багровые на закате. Обрел ли я что-нибудь в этой поездке?

Двадцагь один — про себя, безмолвно, это трижды семь. 21 = про себя 3× 7.

У отца три сына было и т. д. Помножил их на семь и оказался в выигрыше — я узнал о целой неделе трех сыновей. Во все дни недели их надо видеть. Мы иногда говорили но корешам, иногда — как глухой с незрячим. Осталось какое-то беспокойство, когда уезжал.

Я изжаждался но людям. Но нередко бывало так: перебросишься несколькими словами — и все прошло, словно проглотил три куска, а четвертый нейдет. То ли глотку дерет, то ли глотка не та. В общем, душа не принимает.

Черт знает почему, хочется умножать на восемь. Хочется, чтобы: трижды восемь. По нет ведь в неделе восьмого дня.

Думаю: надо ли мне писать о том плохом, что я видел? Ведь во всем есть и нечто хорошее. Зачем же писать о плохом? Это же буднично: кто-то ругает, выносит выговор, упрекает! О плохом узнают и без меня. Люди прежде всего нанюхивают плохое. Я не уничижал, не охаивал, я эту песенку знаю:

Ни с того уничижал,
Ни с того охаивал.

Но помнил я и народное поверье.

Когда едят молодой картофель, бьют друг друга ложкой по лбу: в будущем году он отлично вырастет.

И я облизал свою ложку, и прикусил ее раза два. Пусть родится картофель!

Потому что и неправда бывала. Главные линии — прямые линии правды, но стоит им — на практике — разветвиться, глядишь, лезут сучки и задоринки — неправды. И тогда мы взываем к правде. И я в том числе.

К развалинам замков я даже не приближался, потому что на них написано: «К развалинам замков приближаться запрещено! Опасно для жизни! » И вот. я думаю: слишком долго требуя правды, теряешь силы, необходимые для любви. А ведь она-то и родила правду. Так сказал Альбер Камю. Не был ли я мелким и мелочным инспектором правды?

Потому что одной правды мало.

Надо сберечь в себе незамутненную ясность, источник радости, надо любить блеск дня, над которым не властна неправда, и с этим обретенным светом вернуться в бой, пишет Камю.

В какой бой?

В будни.

Будни — ведь это бой. Утомительнейший. Труднейший.

Источник радости... Любить блеск дня...

Было ли нечто такое на моем пути?

Во-первых, СОЛНЕЧНЫЙ РИТМ.

Ярче всего проявлялся он в старых людях: в Папэ — матушка Керсте, на Сааремаа — Линда, в Азербайджане—аксакалы. С Солнечным ритмом приходят в мир дети, потом сотни и тысячи других, взанмоперекрещивающнхся ритмов его затмевают, как бы утаивают от нашего зрения, и мы болтаем всякие глупости: «Я больше не верю людям», «Никто для тебя пальцем не пошевельнет», «Мне все осточертело» и тому подобное.

Поэтому и толковал со старыми людьми. Есть, наверное, такой возраст, когда с человека слетает все лишнее, все мелкие ритмы и остается лишь Солнечный ритм. То, что пришло с половодьем, с половодьем и уйдет, сказала мне по дороге старушка. И даже, роя могилу, нельзя бросать в лицо солнцу песок.

Поваленный дубовый ствол врос в развалину живого дуба где-то в Басах на обочине. Может быть, из-за этого только стоило забрести на эти забытые холмы. Чтобы увидеть — вечное не отдает гниению того, что вечно.

И там же, в Басах, на хуторе Гайли (Петухи), росла яблоня, которую называли Двойчатка. Она всегда приносила яблоки-двойнички. Быть может, она и сейчас еще там растет. Разве не следовало бы складывать под нее жертвоприношения? А на Вецауцской ферме есть корова, за восемь лет она дала жизнь четырнадцати телятам, и все они были двойняшками.

Яблоня-двойчатка в Петухах росла.

Янис Слеже пел свой гвардейский гимн.

Буря нас нянчила, пламя лелеяло...

Человек противится преходящему, эфемерному. Основательность требует, чтобы к чему-то был привязан. И когда в Айзпуте мальчишки не хотят дважды в неделю ходить на занятия по танцам — это связывает, — им напоминают о ритме солнца, который они в себеутеряли. Они говорят: я верю ритму ветра. Но ритм ветра всего-навсего вассал Солнечного ритма. Кому же вы хотите служить — слуге? Разве мы не учили физику — ритм ветра рождается от разности давлений между теплом и холодом? Солнцем! Микелис Панкок сказал: одиножды один — один. И стоял на этом. Мне бы хотелось сказать: двадцать один — это трижды семь. Я умножаю узкоколейки, толкачи, тягачи и тех, кто что-нибудь придумал.

Тонтегоде придумал — надо кладбищу колокол подарить. Древоточцы и гниение сделали свое дело, у колоколенки прогнило основание, но колокол еще висит и гудит о чем-то. В каждом человеке и в каждой вещи есть нечто необъяснимо от них остающееся, а это влечет к ним.

Тонтегоде придумал...

Басские женщины придумали собираться и пряжу прясть.

Никраце придумало породниться с художниками.

Валдемарпилсское лесничество придумало основать музей леса.

Илмар придумал лебедей приохотить к Варме.

Попэ придумало фильм «Земля, ты черна, но для нас ничего нет белей... ».

Много ли было подобных узкоколеек?

Не много.

Я спрашивал: есть у вас здесь интересные люди? Обычно каждый показывал на своих. Это хорошо, конечно, но все свои и свои... Только свои. Илмар своих указывал: Вильгельм — это да, ну а другие — так себе. (Не оттого ли, что Вильгельм — охотник? )

Учителя с литературным уклоном указывали только на своих. Ничего другого в своей среде они почему-то не видели. И каждый учитель учил только своему предмету, нс пытаясь соприкоснуться с другим. И каждая воспитательница защищала лишь детей своего класса: да ну что вы, коллеги, а как же они в таком случае слушаются меня?

И пенсионеры показывали только своих. А разве нельзя было показать молодых?

Откуда все это?

Наверное, от чувства неполноценности.

А именно: в другой среде, в другом коллективе, в другой компании я чувствую себя ничтожеством, мое самомнение увядает, и мне становится не по себе. Я чувствую себя ничтожеством. Меня одолевает зависть. И в самолюбии своем я оберегаю ту малость, которая мне дана. А всех остальных я знать не знаю!

В каждом человеке надо воспитывать чувство собственного достоинства — и люди не станут оскорблять друг друга.

Рабочий с развитым чувством собственного достоинства не станет оскорблять интеллигента. Интеллигент, не чуждающийся труда, — человек рабочий, и он всегда находит общий язык с пахарем, с сеятелем.

Много надежд я скопил в себе. Много семерок и троек скопилось во мне. Теперь я молчаливо умножаю.

Не думайте, что производство и культура перемежаются именно так, как я написал в своей книге. Я не мог вести долгие разговоры с производственниками — механиками, председателями и экономистами, я не ориентировался по-настоящему в их работе, сколько бы ни рассказывали мне о ней. Но я никогда не говорил, что они неинтересные люди, многие из них были подлинными энтузиастами своего дела. Я нашел и нечто для души — людей ищущих. Мне это по силам. Уж такая у меня работа, я могу их найти, я их нахожу, оттого, быть может, что я подвижнее других.

Но не у всех есть такие возможности — всегда искать то, что тебе по душе. И вот, я думаю: человеку, работающему далеко в лесу, автолавка привозит хлеб. Человеку, который не может покинуть своего места, надо подвозить, доставлять ПРЕКРАСНОЕ.

И тут опять две возможности: пожалуйста, вот тебе прекрасное в готовом, так сказать, виде, а это — семена и ростки прекрасного. Из них вырастут деревца. Какую возможность вы выберете?

 



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.