Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Часть III 6 страница



Да, сперва они играли все вместе. Целый месяц, и Денвер это очень нравилось. После той ночи, когда они катались на коньках под небом, усыпанным звездами, и пили сладкое молоко у плиты на кухне, Сэти днем развлекала их замысловатыми путанками из тонкой бечевки, а в сумерках показывала им тени на стене. Среди зимы она с лихорадочно горящими глазами задумывала невиданный огород и сад с цветами и без конца говорила, говорила о том, какие краски будут пестреть в ее саду. Она забавлялась с волосами Возлюбленной, заплетала их, взбивала, перевязывала лентами, умащивала маслом, пока у Денвер это зрелище не начало вызывать тошноту. Они менялись постелями и одеждой. Ходили держась за руки и все время улыбались друг другу. Стоило наступить весне, как они, стоя на коленях во дворе за домом, стали придумывать, какой у них будет сад, хотя земля еще была слишком холодной и влажной. Тридцать восемь долларов сбережений ушли на лакомства, яркие ленточки и красивые ткани, из которых Сэти без конца что‑ то кроила и шила, словно они спешно готовились к празднику. Яркие платья – в голубую полоску, с пестрым рисунком. Сэти прошла пешком целых четыре мили до магазина Джона Шиллито, только чтобы купить желтую ленту, блестящие металлические пуговицы и черные кружева. К концу марта все трое были одеты как для карнавала или как совершенные бездельницы. Когда стало ясно, что обе они поглощены исключительно друг другом, Денвер стала постепенно выходить из игры, однако наблюдала за ними по‑ прежнему, чтобы в любой момент быть наготове, если Возлюбленной будет грозить опасность. В конце концов, убедившись, что никакая опасность той не грозит, и видя мать такой счастливой, такой сияющей, – ну что тут могло случиться плохого? – она позволила своему внутреннему стражу пойти отдохнуть. Но сперва ей хотелось разобраться, кто же во всем этом виноват. Она не сводила глаз с матери, выслеживая, когда то страшное, что жило у нее внутри, выйдет наружу и она снова начнет убивать. Однако сердилась и капризничала, испытывая терпение, не Сэти, а Возлюбленная. Она получала все, что хотела, и когда Сэти больше нечего было бы ей подарить, Возлюбленная придумала новую игру: в желания. Она требовала, чтобы Сэти часами сидела с ней и они вместе смотрели на слой бурых листьев на дне ручья, которые вздымались течением, словно звали их к себе, – именно в этом месте Денвер, пораженная глухотой, когда‑ то играла с Возлюбленной. Теперь игроки поменялись местами. Когда сошли вешние воды, Возлюбленная часто сидела на берегу и любовалась своим отражением в ручье, которое то приближалось, то удалялось, покрывалось рябью и исчезало среди листьев на дне. Она ложилась плашмя на землю, пачкая в грязи свое яркое полосатое платье, и касалась лицом своего зыблющегося отражения. Она наполняла корзины цветами, которые первыми распускались с приходом теплого времени – одуванчиками, фиалками, форсиция‑ ми, – и дарила их Сэти, а та делала из них бесконечные букеты, повсюду втыкала их, украшала ими весь дом. Одетая в платья Сэти, Возлюбленная любила гладить ее по обнаженным рукам обеими ладонями. Она во всем подражала Сэти, говорила в точности как та, смеялась ее смехом и старалась точно так же ходить – размахивая руками, втягивая носом воздух и высоко держа голову. Порой, наткнувшись на них, занятых готовкой понарошку или пришиванием новых лоскутков к старенькому лоскутному одеялу Бэби Сагз, Денвер не сразу могла сказать, кто из них мать, а кто дочь.

Потом настроение у обеих переменилось и начались споры. Сперва потихоньку. Жалоба от Возлюбленной – извинение от Сэти. Старшая, похоже, несколько подустала от бесконечных игр. Не слишком ли холодно для прогулки? Возлюбленная в ответ только смотрела, и взгляд ее говорил: «Ну и что? » Пора бы уже, кажется, ложиться спать, да и для шитья темновато? Возлюбленная упорно не двигалась с места, твердила одно: «Шей! » – и Сэти уступала. Возлюбленная всегда первая забирала все самое лучшее. Лучший стул, самый большой кусок, самую хорошенькую тарелку, самую яркую ленту для волос, и чем больше она брала, тем больше взывала к ней Сэти – что‑ то объясняла, описывала свои страдания и то, сколько горя она пережила ради своих детей; рассказывала, как сгоняла мух в винограднике, как ползла на коленях в сарай– развалюху. Но ни один из ее рассказов не производил того впечатления, на которое она рассчитывала. Возлюбленная обвиняла Сэти в том, что та ее бросила. Что не была к ней добра, не улыбалась ей. Она повторяла, что они обе – одно, что у них одно лицо, как же Сэти могла тогда оставить ее? Сэти плакала и говорила, что никогда ее не бросала и думать не думала бросать; что она должна была вытащить их оттуда, отослать прочь, что она все время берегла для Возлюбленной молоко, а еще – что она достала деньги для надписи на камне, но маловато, на все слова не хватило. Что она думала только об одном: они будут по ту сторону все вместе, навеки. Но Возлюбленной все это было неинтересно. Она говорила, что, когда она плакала, рядом никого не было. А мертвый человек лежал прямо на ней. Что ей было нечего есть, и призраки без кожи тыкали в нее пальцами и называли своей возлюбленной в темноте и чертовой ведьмой при свете дня. Сэти молила о прощении, вновь и вновь приводила свои доводы; говорила, что Возлюбленная была для нее важнее жизни; что она с радостью поменялась бы с ней местами; что отдала бы свою жизнь, каждую минуту ее и каждый час, лишь бы вернуть хоть одну слезинку, пролитую Возлюбленной. Знала ли она, как больно ей, матери, было, когда москиты кусали ее детку? Что, когда ей приходилось оставлять ее в корзине на земле, а самой бежать в господский дом, она с ума сходила. Что, до того как отправить ее из Милого Дома, она каждую ночь укладывала свою девочку к себе на грудь, и та уютно сворачивалась там или прижималась к спине? Возлюбленная возражала: все это неправда; Сэти никогда к ней не подходила, никогда ни слова ей не сказала, никогда ей не улыбалась и, что хуже всего, так и не помахала ей рукой на прощанье и даже не посмотрела в ее сторону, когда убегала от нее.

Когда раз или два Сэти пыталась защититься: доказать, что она мать и ее слово – закон в семье, и именно она знает, что хорошо, а что плохо, – Возлюбленная сокрушила все, что попалось ей под руку, расколотила посуду, рассыпала по полу соль, разбила даже оконное стекло.

Она была не такой, как они. Она была какая‑ то дикая, необузданная, и никто ни разу не сказал ей: «А ну‑ ка, девушка, выметайся отсюда и возвращайся, когда соображать начнешь». Никто не сказал: «Только попробуй поднять на меня руку, и я так тебе врежу, что своих не узнаешь! Известно ведь: сруби ствол дерева, и ветка отсохнет. Чти мать свою и отца своего, чтобы продлились дни твои на земле, которую дал тебе Господь. Не то я тебя к дверной ручке привяжу, никто тебе не поможет, и Бог на тебя прогневается».

Нет, нет. Они с матерью склеивали разбитые тарелки, собирали рассыпанную соль, и мало‑ помалу Денвер начала понимать, что если Сэти в одно прекрасное утро и не схватится за нож, то это вполне может сделать Возлюбленная. Денвер и без того была достаточно напугана тем, что таилось в душе Сэти и могло вновь пробудиться и выйти наружу, но теперь чувствовала стыд, когда видела, как мать прислуживает девчонке чуть старше ее, Денвер. А когда она увидела, как мать выносит ночной горшок Бел, то бросилась к ней и выхватила его у нее из рук. Но боль стала непереносимой, когда у них перестало хватать еды и Денвер заметила, что мать вообще ничего не ест – так, подбирает крошки, оставшиеся на столе и на плите, прилипшие ко дну кусочки мамалыги, всякую кожуру, очистки. Однажды она видела, как мать пальцем старательно выковыривает что‑ то со дна пустой банки из‑ под варенья, прежде чем вымыть ее и убрать.

Они начинали уставать от такой жизни, и даже Возлюбленная, которая становилась все толще, казалась столь же измученной, как Сэти и Денвер. Во всяком случае, она больше не швырялась кочергой и всего лишь ворчала или цокала языком. Дом номер 124 постепенно затих. Вялая и сонная от голода, Денвер видела, как тает плоть между большим и указательным пальцами на руке матери. Видела ее глаза, яркие, но какие‑ то мертвые; беспокойные и в то же время пустые; эти глаза обращали внимание на все, что касалось Возлюбленной: на ее младенчески гладкие руки, на ее лоб, на ту тень улыбки, что таилась у нее под подбородком – изогнутой и слишком широкой, – на все, только не на ее живот, походивший теперь на большую корзину Денвер видела также, что рукава ее собственного карнавального платья стали ей настолько длинны, что болтаются пустые; что подол, когда‑ то открывавший щиколотки, теперь метет пол. Она видела себя и мать как бы со стороны – кости да кожа, ребра торчат, одеты и разукрашены как клоуны, еле волочат ноги и умирают с голоду, однако будто ото всех заперлись внутри той любви, что отнимает у них последние силы. А когда Денвер заметила, как Сэти, закашлявшись, сплюнула то, чего не ела, какой‑ то темный сгусток, это обожгло ее, как выстрел. Ее заботы теперь полностью переменились: вместо того чтобы защищать Возлюбленную от Сэти, она должна была защищать от Возлюбленной свою мать. Может статься, что мать умрет и оставит их одних, и что тогда будет с Возлюбленной? Что бы там с ними ни происходило, оно касалось их троих – не только матери и Возлюбленной, и, поскольку ни той, ни другой, похоже, и дела не было, что им принесет грядущий день (Сэти была счастлива, когда была счастлива Возлюбленная, а та жадно, точно сливки, пила ее преданность), Денвер поняла, что все ложится на ее плечи, вся ответственность. Она непременно должна будет выйти из дому и со двора; первой сделать этот шаг – в мир, к людям, оставить этих двоих и пойти попросить кого‑ нибудь о помощи.

Но кого? К кому она могла бы явиться без стыда и рассказать, что ее мать превратилась в послушную тряпичную куклу, что она надорвала себя бесконечными заботами и попытками угодить. Денвер слышала о нескольких хороших людях из разговоров матери и бабушки. Но сама она знала только двоих: одного старика с белыми волосами по прозвищу Штамп и Леди Джонс. Ну и Поля Ди, конечно. И еще того мальчика, который рассказал ей о Сэти. Но они совсем не подходили. Сердце у Денвер дрогнуло, и едкое жжение в горле заставило ее проглотить слюну. Она даже не решила, в какую сторону ей идти. Когда Сэти еще работала в ресторане и когда у нее были деньги, чтобы ходить в магазин, она сворачивала направо. Когда‑ то давно, когда Денвер ходила в школу к Леди Джонс, сворачивать нужно было налево.

На улице было тепло: ясный весенний день был прекрасен. Стоял апрель, и все живое пробовало свои силы. Денвер прикрыла голову и плечи платком. В самом ярком из своих дурацких карнавальных платьев, в чужих башмаках, она застыла на крыльце дома номер 124, готовясь шагнуть вниз и быть проглоченной тем миром, что лежал за пределами двора. Оказаться там, где скреблись в темноте маленькие зверьки, иногда касавшиеся ее. Где чьи‑ то слова могут навсегда сделать твои уши неспособными слышать. Где, если ты одинока, какое‑ то чувство может взять над тобой власть и навсегда пристать к тебе, точно тень. Где‑ то есть места, ставшие свидетелями таких ужасных событий, что, если там оказаться, те ужасные вещи могут случиться снова. Как в Милом Доме, где время остановилось и где, как говорила Сэти, зло всегда ждет ее. Как она отличит эти места от других? Но еще страшнее – куда страшнее! – что где‑ то там есть белые люди, о которых и говорить невозможно и невозможно понять, кто из них хороший, а кто нет. Сэти говорила, иногда их выдают руки или губы. Бабушка Бэби считала, что от них нет спасения – они умеют незаметно подкрасться, без конца меняют обличье, и, даже когда они сами считают, что ведут себя достойно, это ничуть не похоже на то, как ведут себя обычные люди.

– Они выпустили меня из тюрьмы, – как‑ то раз сказала Сэти.

– Но они же и посадили тебя туда, – возразила ей Бэби Сагз.

– Они перевезли тебя на этот берег реки.

– На спине моего сына!

– Они дали тебе этот дом.

– Никто мне ничего не давал.

– Благодаря им я получила работу.

– Это Сойер благодаря им получил отличную повариху, девочка.

– Но некоторые из них все‑ таки неплохо с нами обращаются, верно?

– И каждый раз мы этому удивляемся.

– Ты раньше никогда так не говорила!

– Давай не будем начинать все сначала, Сэти. Они утопили куда больше наших людей, чем их самих на свете было с начала времен. Сложи свое оружие, Сэти. Это не сражение, это побоище.

Вспоминая эти разговоры и последние в жизни слова бабушки, Денвер стояла под солнцем на крыльце и не могла сойти с него. Горло у нее жгло; сердце стучало–и тут она совершенно ясно услышала, как Бэби Сагз рассмеялась: «Ты что же, хочешь сказать, я никогда тебе не рассказывала о нашей жизни в Каролине? О твоем отце? И ты не помнишь, как попала сюда? И об истерзанных ногах твоей матери, не говоря уж о ее спине, тоже не помнишь? Я никогда не рассказывала тебе об этом? Значит, ты поэтому не можешь сойти с крыльца? Господи ты боже мой! »

Но ты ведь сама сказала, что от них спасения нет.

«Нет».

Тогда что же мне делать?

«Знать об этом и жить дальше. Для начала – выйти со двора. Иди».

Все вернулось. Двенадцать лет прошло, но путь в школу Леди Джонс вспомнился сразу. Четыре дома с правой стороны расположились тесно в рядок, точно вьюрки. В первом доме на веранду вели две ступеньки и там стояло кресло‑ качалка; во втором было три ступеньки, метла, просунутая за перила веранды, два сломанных стула и цветущие форсиции; этот дом окнами на улицу не выходил. Маленький мальчик сидел на земле и посасывал леденец. В третьем доме на двух выходящих на улицу окнах были желтые ставни и множество горшков с зелеными растениями, усыпанными белыми и красными цветами в виде сердечек Денвер было слышно кудахтанье кур и скрип сломанной калитки. Возле четвертого дома цветы сикоморы ковром покрывали крышу и весь двор. Женщина, стоявшая в открытых дверях, приподняла было руку в приветственном жесте, когда же она, наклонившись вперед, разглядела, кому машет, рука ее застыла где‑ то возле плеча. Денвер опустила голову. Потом был небольшой огороженный участок и корова. Участок она помнила, а корову нет. Волосы у нее от напряжения взмокли под платком. Где‑ то сзади послышались голоса, мужские голоса; они будто плыли в воздухе, приближаясь с каждым шагом. Денвер не сводила глаз с дороги: а вдруг это окажутся белые; вдруг ей с этими мужчинами по пути; вдруг они скажут ей что‑ нибудь и она будет вынуждена ответить? А вдруг они набросятся на нее, схватят и свяжут? Мужчины приближались. Может, ей сразу перейти на ту сторону? Интересно, та женщина, которая чуть было не помахала ей рукой, все еще стоит в дверях? Придет ли она ей на помощь или же, рассердившись на то, что Денвер не помахала ей в ответ, не станет помогать ей? Может, лучше вернуться назад, к дому той машущей женщины? Прежде чем она успела на что‑ то решиться, мужчины нагнали ее. Их было двое. Негры. Денвер перевела дыхание. Оба коснулись своих шляп и пробормотали: «Доброе утро». Денвер надеялась, что они сумели прочесть в ее глазах благодарность, однако не смогла заставить себя открыть рот и ответить. Мужчины обошли ее слева и пошли дальше. Несколько воспрянув духом и набравшись смелости после того, как выдержала первую встречу, она пошла быстрее, более внимательно осматривая дома вокруг. Ее удивило, какими маленькими стали огромные вещи: тот валун на краю дороги, за которым когда– то ее и видно не было, оказался обычным плоским камнем, на который все присаживались отдохнуть. Тропинки, ведущие к домам, вовсе не были в милю длиной. Собаки не доставали ей и до колен. Буквы на березах и дубах, вырезанные, как ей когда‑ то казалось, гигантами, теперь были не выше уровня ее глаз.

Она все узнавала сразу. Столбы и сделанная из горбыля изгородь лесопилки теперь были серыми, а не белыми, но она все равно тут же узнала и столбы, и саму изгородь. Каменное крыльцо, увитое пышным плющом, бледно‑ желтые занавески на окнах; выложенная кирпичом дорожка до дверей и деревянные мостки вокруг дома, на которых она тогда стояла, притаившись, и подсматривала, пытаясь дотянуться до подоконника. Денвер уже собралась было по старой привычке заглянуть в окно, но тут поняла, как глупо будет, если вновь поймают за подобным занятием. Радость, оттого что она сразу нашла нужный дом, внезапно сменилась сомнениями. А что, если Леди Джонс здесь больше не живет? Или не сможет вспомнить свою бывшую ученицу – после стольких‑ то лет? Да и что она скажет? Сердце у Денвер екнуло, она вытерла испарину на лбу и постучалась.

Леди Джонс пошла открывать, ожидая, что принесли изюм. Судя по тихому стуку, кто‑ то из женщин послал своего малыша, чтобы передать ей изюм для пирога, раз уж она все‑ таки вызвалась его испечь для этого ужина. Обычных кексов и пирожков с картошкой там, разумеется, будет сколько угодно. Она не слишком охотно предложила изготовить свое коронное блюдо, сказав председательнице, что у нее нет изюма. Но та ответила, что изюм ей непременно принесут, и отвертеться не получилось. Миссис Джонс, с неудовольствием думая, как долго придется сбивать масло, надеялась, что та забыла. Всю неделю ее духовка была холодной – теперь попробуй разогрей ее до нужной температуры! Ужасно. После того как умер ее муж, а глаза ей застлало пеленой, она все свое идеально налаженное хозяйство забросила. Она и сейчас не слишком‑ то рвалась печь что‑ то особенное для собрания в церкви. С одной стороны, ей хотелось напомнить всем, на что она была когда‑ то способна в кулинарном искусстве; с другой – не хотелось, чтоб ее к этому вынуждали. И, услышав это царапанье в дверь, она вздохнула и пошла открывать, надеясь, что изюм по крайней мере перебрали.

Она, конечно, стала старше и была одета как последняя потаскушка, но эту девочку Леди Джонс узнала сразу. Удивительно, как много было в этом лице детского: круглые, как монетки, глаза, смелые и одновременно недоверчивые; крупные здоровые зубы, видневшиеся между темными, красиво вырезанными губами; какая‑ то уязвимость, беспомощность – в глазах, в переносице, в скулах. И потом – эта дивная кожа! Безукоризненно гладкая, туго натянутая – ни морщинки, ни лишней складочки. Ей, должно быть, сейчас восемнадцать или девятнадцать, думала Леди Джонс, глядя на это лицо, впрочем, настолько юное, что могло принадлежать двенадцатилетней, густые брови, пушистые детские ресницы и та откровенная потребность в любви, что окружает сиянием детей, пока они не узнают жизнь лучше.

– Не может быть! Неужели это ты, Денвер? – воскликнула Леди Джонс. – Нет, вы только на нее посмотрите!

Леди Джонс пришлось взять девушку за руку и втащить в дом чуть ли не силой, потому что она, похоже, кроме улыбки, ничего из себя выдавить не могла. Многие считали, что эта девочка глуповата и недоразвита, но Леди Джонс никогда в это не верила. Она знала лучше – ведь это она учила Денвер и видела, как легко девочка усваивает прочитанное, запоминает правила и цифры. Когда Денвер вдруг перестала приходить в школу, Леди Джонс решила, что у родных ее просто нет денег. Однажды она сама подошла к неграмотной бабке Денвер, встретив ее на дороге, – к этой лесной проповеднице, что еще и башмаки чинила, – и сказала ей, что если у них нет денег, так это ничего, можно и в долг. Но старуха ответила, что дело вовсе не в том – девочка оглохла. Леди Джонс считала, что Денвер так и осталась глухой, пока не предложила ей сесть и не поняла, что та отлично ее слышит.

– Как мило, что ты зашла навестить меня. У тебя ко мне какое‑ нибудь дело? Денвер не ответила.

– Ну что ж, можно зайти и без повода. Приготовлю‑ ка я нам по чашечке чаю.

Леди Джонс была мулаткой. У нее были серые глаза и какие‑ то желтоватые, шерстистые волосы, которые она ненавидела – хоть и не знала, за что больше: за цвет или за курчавость. Когда‑ то она специально вышла замуж за самого чернокожего человека, какого только сумела отыскать, и родила от него пятерых детей всех цветов радуги; всех их она отослала в школу Уилберфорса[12], прежде научив всему тому, что знала сама, а заодно с ними – и остальных детишек, что приходили к ней в дом. Благодаря светлой коже ее в свое время выбрали для обучения в женском педагогическом училище для цветных в Пенсильвании, и теперь она старалась отплатить за свою удачу, обучая тех,

кого туда не брали. Ее учениками становились дети, игравшие на улице в грязи, пока не подрастали настолько, что годились для работы. В Цинциннати у цветных было два своих кладбища и шесть церквей, но ни одной школы или больницы, так что они учились и умирали дома. Леди Джонс всей душой верила, что, за исключением ее мужа, все (в том числе и ее дети) презирают ее и ее волосы. Она всю жизнь только и слышала: «Эх, сколько желтой краски зря пропало! » – или: «Гляди, белая негритянка! » – и тому подобное с самого раннего детства, когда жила в доме, полном черно– коричневых детишек всех мастей, так что людей она скорее недолюбливала, потому что была уверена, что они ненавидят ее волосы так же сильно, как и она сама. Получив красивое свидетельство об окончании училища, она подобрела к людям, стала со всеми без исключения вежлива, приберегая свою настоящую, искреннюю любовь для отверженных цветных детей Цинциннати, одна из которых сидела сейчас перед нею в таком кричаще непристойном платье, что, казалось, оно своей расцветкой заставляет краснеть от стыда даже стул под ней.

– Сахару?

– Да. Спасибо. – Денвер залпом проглотила чай.

– Еще?

– Нет, мэм.

– Пожалуйста, не стесняйся.

– Хорошо, мэм. Спасибо.

– Как поживает твоя семья, детка?

Денвер так и застыла, забыв про чай. Ну как рассказывать все это? И она сказала первое, что пришло ей на ум:

– Мне нужна работа, мисс Леди.

– Работа?

– Да, мэм. Любая.

– Что же ты умеешь делать? – улыбнулась Леди Джонс.

– Я ничего такого особенного не умею, но я непременно выучусь и буду работать на вас, если вы мне еще немножко дадите.

– Еще немножко чего?

– Поесть. Моя мама… она плохо себя чувствует…

– Ах, детка! – только и сказала миссис Джонс. – Ах, детка!

Денвер подняла на нее глаза. Она не сразу поняла это, но именно слово «детка», произнесенное тихо и с удивительной добротой, ввело ее в мир взрослых людей. Тернистую тропу, по которой она шла, чтобы попасть в это волшебное место, устилали бумажки с написанными от руки именами. Леди Джонс дала ей немного риса, четыре яйца и немного чая. Денвер сказала, что не может надолго отлучаться из дому, потому что мать серьезно больна, и спросила, не поручит ли ей Леди Джонс какую‑ нибудь утреннюю работу. Леди Джонс ответила, что ни она сама и ни одна женщина из тех, кого она знает, не в состоянии платить за ту работу, которую всегда делали и делают сами.

– Но если вопрос только в продуктах, то, пока твоя мама не поправится, тебе нужно всего лишь сказать об этом. – И она пояснила, что у них в церкви есть такой специальный комитет – чтобы никто не остался голодным.

Это сообщение взволновало Денвер, которая тут же сказала:

– Нет, нет, спасибо, не надо, – как будто просить помощи у незнакомых людей куда хуже, чем голодать.

Леди Джонс попрощалась с ней и сказала, чтобы она в любое время заходила еще.

– Слышишь? В любое время заходи.

Через два дня Денвер, выйдя на крыльцо, вдруг заметила что‑ то на пне у ограды. Она пошла посмотреть и обнаружила мешочек белой фасоли. В следующий раз она нашла там тарелку с холодным тушеным кроликом. А однажды утром – целую корзинку яиц. Когда она взяла корзинку в руки, на землю упал клочок бумаги, на котором крупными корявыми буквами было написано: «М. Люсиль Уильямс». За корзинкой обнаружилось круглое пресное тесто. И Денвер пришлось совершить свой второй поход за ворота, чтобы вернуть корзинку, хотя сказать она при этом смогла только одно слово:

– Спасибо.

– На здоровье, – откликнулась М. Люсиль Уильямс. С тех пор всю весну на пне появлялись подарки с записками. Записки писались, очевидно, для того, чтобы Денвер знала, кому вернуть сковородку, тарелку или корзинку, однако и затем, чтобы девушка поняла, если ей это, конечно, не все равно, кто именно принес подарок, потому что некоторые из посылок были всего лишь завернуты в бумагу, и, хотя в таком случае возвращать было нечего, имя все равно было написано. Но многие просто ставили вместо подписи кресты, украшенные рисунками, и тогда Леди Джоне трудновато было определить, чья это тарелка, или сковородка, или полотенце. Денвер все же следовала ее указаниям и отправлялась сказать «спасибо» вне зависимости оттого, правильно ли Леди Джонс определила дарителя. Если Денвер ошибалась, ей обычно отвечали:

– Нет, милая. Это не моя миска. У моей поверху такая синенькая полоска, – и завязывалась беседа. Все эти люди знали ее бабушку, и многие даже ходили с ней на Поляну. Другие помнили те дни, когда дом номер 124 служил для беглых пересадочной станцией, а для них самих – клубом, где они собирались, чтобы узнать новости, попробовать суп из бычьих хвостов, оставить на время малышей или скроить юбку. Одна женщина припомнила отличное укрепляющее средство, которое готовила Бэби Сагз; это лекарство поставило на ноги ее родственника. Другая показала Денвер вышитую особым крестом подушку– голубые с тычинками цветочки; она вышивала ее на кухне у Бэби Сагз при свете масляной лампы за жарким спором о выкупе земли поселенцами. Женщины часто вспоминали и ту знаменитую пирушку, где съели двенадцать жареных индюков и несколько бочек земляничного пюре. Одна из них сказала, что пеленала Денвер, когда той был всего один день от роду, и пришлось разрезать хорошие ботинки, чтобы всунуть в них до ужаса распухшие ноги Сэти. Возможно, они жалели Денвер. А может, Сэти. А может, жалели о том, что так долго их презирали. Скорее всего, это были просто хорошие, добрые люди, которые могли неприязненно относиться к их семье, однако, узнав о несчастье, тут же бросились на помощь. Так или иначе, теперь им казалось, что чрезмерная гордость и высокомерие, приписываемые обитателям дома номер 124, поразили кого‑ то другого. Они, естественно, перешептывались, удивлялись, качали головой и даже смеялись при виде сомнительных одеяний Денвер, но это не мешало им заботливо спросить, ела ли она; не мешало им радоваться ее приходам и тихому «спасибо».

По крайней мере раз в неделю Денвер заходила к Леди Джонс, которая настолько вдохновилась, что стала печь специально для нее большую булку с изюмом по собственному рецепту, поскольку Денвер, как ей показалось, была просто помешана на сладком. Леди Джонс подарила ей книжку псалмов и слушала, как та бормочет стихи себе под нос или громко выкрикивает их К июню Денвер выучила наизусть все пятьдесят две страницы – по одной на каждую неделю года.

Итак, жизнь Денвер вне дома шла совсем неплохо, но вот дома ей становилось все хуже и хуже. Если бы белые жители Цинциннати допускали негров в свою лечебницу для душевнобольных, то пациенты для нее вполне нашлись бы в доме номер 124. Обретя силы благодаря приносимым в дар продуктам – откуда взялись эти дары, ни Сэти, ни Возлюбленная даже не спрашивали, – обе женщины точно получили долгожданную передышку перед днем Страшного суда, от дьявола, должно быть, получили. Возлюбленная бездельничала, ела, валялась то на одной постели, то на другой. Иногда она вскрикивала: «Дождь! Дождь! » – и царапала себе горло, пока капельки ярко– красной крови не проступали на коже, темной, как полночное небо. Тогда Сэти кричала «нет! » и, сшибая стулья, бросалась к ней, чтобы поскорее стереть с ее горла эти крохотные сверкающие рубины. Порой Возлюбленная просто сворачивалась клубком на полу, зажав руки между коленями, и в таком положении оставалась часами. Или отправлялась к ручью, опускала ступни в воду и с громким плеском болтала ногами, забрызгивая подол. А после шла к Сэти, ощупывала пальцами ее зубы, а с пушистых ресниц и из огромных черных глаз катились слезы. В такие минуты Денвер казалось, что неизбежное свершилось: Возлюбленная, склонившаяся над Сэти, выглядела матерью, а Сэти – ребенком, у которого режутся зубы; когда же Возлюбленная в ней не нуждалась, Сэти покорно сидела на стуле в уголке. Чем больше и толще становилась Возлюбленная, тем худее и меньше – Сэти; чем ярче сверкали огромные глаза Возлюбленной, тем чаще глаза Сэти, те глаза, которые она прежде никогда не отводила в сторону, казались тусклыми щелками, опухшими от постоянной бессонницы. Сэти уже не расчесывала и не взбивала свои пышные волосы и не плескала себе в лицо водой, умываясь. Сидела в кресле, облизывая губы, точно наказанный ребенок, а Возлюбленная тем временем пожирала ее жизнь, хватала кусок за куском, пухла от обжорства, становилась все толще и выше. И старшая безропотно уступала младшей.

Денвер ухаживала за обеими. Мыла, готовила, порой обманом заставляла мать хоть немножко поесть, добывала сладости для Возлюбленной, чтобы доставить той радость и успокоить ее, потому что невозможно было предположить, что она способна выкинуть в следующую минуту. Когда наступила жара, Возлюбленная вполне могла, например, ходить по всему дому совершенно голой или слегка завернувшись в простыню; живот ее победно торчал, как перезрелая дыня.

Денвер казалось, она понимает, чем вызвана эта болезненная связь между Сэти и Возлюбленной: Сэти пыталась как‑ то загладить свое преступление, а Возлюбленная постоянно заставляла ее расплачиваться. Но ведь этому не будет конца! Видя, как худеет и усыхает мать, как она унижена, Денвер испытывала одновременно и стыд, и злость. И все‑ таки она понимала: больше всего Сэти боится того же, чего прежде боялась сама Денвер, – что Возлюбленная может уйти. Прежде чем Сэти сумеет объяснить Возлюбленной, чего все это ей стоило – провести пилой по крохотному горлышку и чувствовать, как кровь ребенка маслянистым ручьем заливает ей руки, а потом придерживать эту головку лицом вверх, чтобы не отвалилась, сжимать дочку в объятиях, принимая в себя, впитывая те предсмертные судороги, что пробегали по ее тельцу, такому пухленькому и совсем недавно полному жизни, – прежде чем она успеет объяснить ей все это, Возлюбленная может уйти. Уйти до того, как Сэти сумеет внушить ей, что хуже смерти – куда хуже – было то, отчего умерла Бэби Сагз; то, что знала Элла; то, что видел Штамп, и то, отчего Поля Ди била неудержимая дрожь. Что любой белый может забрать тебя целиком, всего, вместе с душой, если ему это придет в голову. Не только вынудит тебя работать на него, убьет или изуродует, но замарает тебе душу. Замарает так, что ты сам себе станешь противен; забудешь, кем был прежде, и даже вспомнить не сможешь. И хотя она, Сэти, и многие другие пережили такое и справились, она никогда не позволит, чтобы это случилось с ее детьми. Самое лучшее, что есть у нее, – это ее дети. Ладно, пусть даже белые испачкают ее тело и душу; но им не добраться до самого лучшего в ней, самого сокровенного и волшебного – до той части ее существа, что всегда была чиста. И не будет невообразимых снов о том, кто же висел на дереве – без головы и без ног – с нарисованным на груди знаком, – муж ли ее или Поль Эй; и о том, не окажутся ли ее дочери среди сгоревших заживо девушек в школе для цветных, подожженной бандой патриотов; и о том, не станет ли толпа белых мерзавцев своими грязными лапами касаться обнаженного тела ее девочки, насиловать ее, пачкать ее бедра своей спермой, а потом выбросит ее из повозки на полном ходу. Это она, Сэти, могла бы работать на бойне по субботам, но только не ее дочь.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.