|
|||
Эписодий третий 2 страницаУ костра кто-то сидел. Бесформенная, склонившаяся вперед груда лохмотьев, в которой было трудно признать живое существо. — Здравствуй, Своя, — негромко и чуть хрипло произнес пришедший, останавливаясь у самого костра. — Здравствуй, Свой, — лохмотья зашевелились, и свет костра упал на морщинистое старушечье личико, на котором хищно блеснули внимательные молодые глаза. — Сколько же лет мы не виделись, Галинтиада, дочь Пройта? — Двенадцать, брат мой Эврит. Тогда ты выглядел значительно моложе, — захихикала карлица. — А ты и тогда напоминала Грайю[26] — Старуху, как и сейчас. Ты что, не стареешь? — Да куда ж мне еще-то стареть? Я и так годам счет потеряла. Стареть не старею, молодеть не молодею, а помирать не собираюсь. И без того, почитай, два обычных человеческих века прожила — и еще поживу. Павшие умны, понимают: нельзя старой дуре Галинтиаде помирать, ждут ее в Аиде, ох ждут… Не успею с Харонова челна сойти — сразу вцепятся, как да что! А вот придет нужный день, вернутся Павшие в мир, посыплются с Олимпа возомнившие себя богами — там и я помолодею на радостях! Мудры Павшие, справедливы, не забывают слуг своих верных… — Знаю, Своя, — глухо отозвался Эврит, сплетая длинные сильные пальцы и слегка передернувшись, когда Галинтиада вспомнила о «слугах верных». Видать, не любил басилей Ойхаллии слова «слуга». — Знаю, что не забудут Павшие ни тебя, ни меня… и потому я здесь. И еще потому, что Павшим нужен Безымянный Герой, сын Алкмены и узурпатора. — Я знала об этом задолго до его рождения, — Галинтиада презрительно плюнула в костер; Эвриту показалось, что плевок не долетел до крайней головешки, шлепнувшись на траву, — но при этом слюна с шипением испарилась, что, похоже, удовлетворило старую карлицу. — Для того я и приехал в Фивы, — жестко бросил басилей Ойхаллии, по-прежнему стоя и возвышаясь над Галинтиадой как гора. — Я и мой сын Ифит. Мы приехали учить мальчишку — тому, чему надо, и тому, как надо. — Твой сын — Свой? — быстро спросила старуха. — Ну… будет, — чуть запнулся Эврит. — Тогда он не сможет учить как надо. — Как — буду учить я. Наездами. И то когда мальчишка подрастет. Не могу же я постоянно торчать в Фивах! — Павшие не против? — Они не против. — Значит, так тому и быть. Жаль, что это будешь не ты… — Ничего. Зато здесь есть ты, Галинтиада. Жертвы приносятся? — Странный вопрос. Как и раньше, раз в полгода. — Почему не чаще? — Ты всегда был тороплив, Эврит… — Это потому, что я не хочу прожить два человеческих века в ожидании! — И все равно — ты слишком тороплив. Или тебе надо, чтобы Алкид сошел с ума до назначенного срока? Не подгоняй стрелу в полете, ученик Сребролукого Аполлона! По телу Эврита пробежала судорога. — Метко бьешь, Галинтиада… Ладно, оставим. Ты знаешь, что через день состоится состязание лучников за право учить Безымянного Героя? — Знаю. Ты действительно стал старше, Свой. Прибыл совсем недавно и уже успел… — Да, я многое успел. И мой сын Ифит — мой сын и мой ученик, только мой, а не Аполлона! — будет спорить с Миртилом, нынешним учителем Алкида. — И это знаю, — еле заметно усмехнулась карлица. Эврит слегка приподнял бровь. — А знаешь ли ты, дочь Пройта, что проигравший будет принесен в жертву сыну Алкмены?! — торжествующе произнес, почти выкрикнул он. Старуха задумчиво поковыряла клюкой в углях костра, взметнув сноп искр. — О да, теперь я знаю и это… Только знает ли об этом учитель Миртил? — Узнает. И согласится. — Да уж, согласится, — закивала старуха, с некоторым уважением поглядывая на Эврита. — Более того — я знаю, кто победит! И тогда этот Миртил САМ принесет себя в жертву! Ты понимаешь, Галинтиада?! Не просто жертва, не просто ополоумевший от страха раб — а учитель, сознательно всходящий на алтарь своего ученика! Это воистину достойно Тартара! — О да! — глаза карлицы вспыхнули в отсветах догорающего костра. — Ты и впрямь повзрослел, мудрый Эврит! Вот только… Она помолчала, зябко кутаясь в лохмотья. — Скажи мне, Эврит-лучник, — наконец проговорила она странно дрожащим голосом, — зачем тебе все это? Зачем тебе нужны Павшие на Олимпе? Ведь ты не веришь в Золотой век, правда? — Не верю, — слова давались Эвриту с некоторым трудом. — Но иначе Аполлон никогда не примет моего вызова. — Аполлон? Тот, кто учил тебя? Эврит не ответил.
Если бы Креонту кто-нибудь сообщил, что в районе северо-восточной окраины города (кстати, довольно-таки недалеко от тропинки, ведущей к уже известному нам холму) есть некий полуразвалившийся домишко, — басилей Фив, вероятно, весьма удивился бы, что ему докучают подобной ерундой. Если бы об этом домишке сказали любому горожанину, проживавшему близ северо-восточной окраины, — горожанин бы удивился не меньше Креонта, поскольку никакого такого домишки никогда не видел. Если бы о том же сообщили солнечному титану Гелиосу, некогда предавшему свое титаново племя и пошедшему в услужение к Олимпийцам, то Гелиос (возможно! ) придержал бы на миг своих огненных коней, но не удивился бы. Давно разучился удивляться солнечный титан Гелиос, вечный возница. Если бы об этом сказали близнецам Алкиду и Ификлу… А чего им говорить? Вон они бегут, сверкая подошвами сандалий, как раз в тот самый дом, где ждет их старый приятель Пустышка. Хорошо детям: год, два, два с половиной — и случайный знакомый превращается в приятеля, а там и в старого приятеля… хорошо детям! Поворот за корявым абрикосом с еще зелеными, ужас какими кислыми плодами, теперь надо замедлить шаг, оглядеться по сторонам — и бегом, бегом мимо гнилого шалаша к дому Пустышки, не обращая внимания на легкий холодок, возникающий где-то в животе и почти сразу же пропадающий… Только пегий щенок, глупое, вечно голодное существо, греющееся рядом с шалашом, видит, как двое мальчишек, перемигиваясь, пробегают совсем рядом и исчезают, как не бывало, — только щенку до этого и дела нет. Ему бы косточку… и чтоб не исчезала никуда. У дома, который был как бы в Фивах и в то же время как бы нет, сидел темноволосый юноша, похожий на совсем молодого Автолика; восьмилетние Алкид и Ификл звали юношу Пустышкой, но он нисколько не обижался, потому что в свое время представился близнецам именно таким образом. Этот юноша вообще очень редко обижался. Может быть, потому, что был старше иных стариков. Он сидел, закрыв глаза, привалясь спиной к обшарпанной стене, разбросав стройные ноги в сандалиях-крепидах из отлично выделанной кожи, — и при виде его у близнецов глаза загорелись хищным огнем. Бег их стал бесшумным (во всяком случае, с точки зрения братьев), пальцы рук скрючились, словно когти (очень страшные когти! ), одинаковые лица исказила одинаковая гримаса (самая жуткая на свете), и, не добежав до юноши самую малость, они прыгнули на спящего, как зверь на добычу. Добыча, не открывая глаз, вытянула руки и перехватила завопившего Алкида в воздухе, одновременно увернувшись от плюхнувшегося рядом Ификла; потом добыча аккуратно сгрузила одного брата на другого, поваляла образовавшуюся кучу по песку и встала рядом на четвереньки, злобно рыча и скалясь. — Кербер-р-р! Я — адский пес Кер-р-бер-р! — добыча разошлась не на шутку. — Сожру с потр-рохами!.. рррр… Сомнительно, что души в Аиде ведут себя при встрече с трехглавым и драконохвостым Кербером так же, как повели себя братья, — потому что просиявший Алкид мигом запрыгнул адскому псу на спину, обеими руками вцепившись в кучерявые волосы, а Ификл с победным визгом ухватил самозваного Кербера за ногу в замечательной сандалии и рванул на себя, заставив адского пса шлепнуться на брюхо и истошно завыть. После того как все три головы Кербера оказались исправно оторваны, драконий хвост завязан самым сложным узлом из всех возможных, а героям-победителям были торжественно вручены награды — по лепешке на брата и по горсти изюма, — тогда настал черед пищи духовной. — Сказку! — заканючили близнецы. — Пустышка, сказку! Ну, ты же обещал… Про Сизифа! — Нет, про Тантала! Мнение братьев, до сих пор единое, разделилось. — Про Сизифа! — Про Тантала! — Уходи отсюда со своим Сизифом! — А ты — со своим Танталом! — А ты… Пустышка двумя подзатыльниками прервал этот диспут. — Про Сизифа не буду, — решительно заявил он. — Надоело. Лучше про Тантала. — Как он был басилеем Сипила, — подхватил Ификл. — И боги приходили к нему пировать! — И как он пировал с богами на Олимпе, — присоединился Алкид, стараясь перекричать брата. — А потом крал нектар с амброзией — и раздавал своим друзьям! — И разглашал им тайны богов! — И сказал Зевсу, что его жребий, жребий Тантала, прекраснее жребия Олимпийцев! — И украл золотую собаку Зевса из святилища на Крите! Подговорил эфесца Пандарея, тот собаку увез, а Тантал спрятал! — А потом поклялся страшной клятвой, что в глаза ее не видел! — И сына своего Пелопса принес в жертву! — А мясом его накормил богов! — А Зевс его — в Аид! На вечные муки! — Так ему и надо! Будет знать, как богов человечиной кормить! Вон Деметра плечо Пелопса слопала — и живот разболелся! Пустышка весело наблюдал за разгорячившимися братьями. — Конец сказки, — подытожил он. — Вы уже все рассказали. Близнецы растерянно переглянулись. — А бабка Эвритея говорит, — словно что-то вспомнив, зачастил Ификл, одновременно запихивая в рот остатки изюма, — что Тантал не басилеем города Сипила был, а богом горы Сипил! А я ей говорю, что она старая и ничего не понимает! Был бы Тантал богом — не попал бы в Аид! Врал бы себе дальше… безнаказанно. Вот! Алкид с сомнением шмыгнул носом. — Ну да! А если Тантал не был богом — чего ж Зевс его сразу молнией не треснул?! Еще когда он нектар крал или грубил Громовержцу… Зачем терпел-то? Я вот когда грублю — меня сразу… особенно — Автолик! Ты, Ификл, вечно удираешь, а я за двоих получаю, как Тантал! — Не ссорьтесь, — перебил мальчишек Гермий-Пустышка. — Оба правы. Был Тантал богом горы Сипил, был… да сплыл. Стал просто басилеем. Один гонор остался божеский, за что и пострадал. Теперь уже сомнение взяло обоих братьев. — Так не бывает, — хором заявили они. — Бог — он и в Гиперборее бог! Навсегда. Врешь, Пустышка! Гермий-Пустышка молчал, улыбаясь, — только улыбка его была не такая, к какой успели привыкнуть близнецы, два с половиной года назад познакомившиеся с Пустышкой в переулке возле базара. — Врешь, — уже не так уверенно повторил Алкид. Ификл и вовсе замолчал. — Врешь, — не сдавался Алкид. — Вот Аполлон: и папа у него бог, и мама — бог… то есть богиня! И у Афины… ее вообще Зевс из головы родил. И Гермес… — У Гермеса папа — бог, — поддержал брата Ификл. — Зевс у него папа! Как у Алкида… И осекся, испуганно захлопнув рот. — Мой папа — Амфитрион, — набычился Алкид. — А тебе я по шее дам! У меня свой папа, а у Гермеса — свой… — А мама у Гермеса — нимфа, — немного грустно сказал Пустышка. — Нимфа Майя-Плеяда, дочь Атланта. А у Диониса папа — бог, а мама — обычная женщина Семела, глупая дочь Кадма, основателя вашего города! И не только у Диониса… — А как же тогда отличить, где бог, а где не бог? — заморгал Алкид, забыв про болезненный вопрос отцовства. — Если так, то в чем разница? — Это как раз просто, — подмигнул обоим Пустышка. — Смотрите: вот вы оба — басилеи города Сипил. А я — бог горы Сипил. И я у вас спрашиваю — чей это город? — Наш, — не задумываясь, ответили близнецы. — А дворец чей? — Мой! — мгновенно выкрикнул Алкид; Ификл же только кивнул. — А дороги в городе чьи? — Мои, — на этот раз Ификл успел первым. — А люди? — Мои! — близнецы стали поглядывать друг на друга с недоверием и ревностью. — А гора Сипил, близ которой город? — Моя! — Нет, моя! — Нет, моя! — А я тебе войну объявлю! — А я тебе… я тебе… — Вот и видно, что вы люди, — покачал головой Пустышка. — Только человек говорит: «Это я, а это — мое! » И готов за это убивать. А бог горы Сипил сказал бы совсем по-другому… Тишина. Напряженная, внимательная тишина. — Бог сказал бы: «Это — я; а эта гора — тоже я! Каждый камень на ней — я, каждый куст — я, ущелье — я, пропасть — я, ручей в расщелине — я, русло ручья — я! » Вот что сказал бы бог… — А Зевс его молнией! — крикнул Ификл. — Да, Пустышка? — Кого, малыш? Если есть «я» и есть «мое» — тогда можно молнией… Огонь, грохот — и «я» исчезло, а «мое» стало «ничье» и вскоре будет «чьим-то»! Но если все — «я», тогда кого бить молнией? Камни, ручей, птиц, кусты, ущелье — кого? Гору — молнией? — Гору! — закричали оба. — Всю гору? — Всю! Стереть с лица земли! Трах — и нету!.. — Стереть с лица земли? Но богиня Гея говорит про землю: «Земля — это я! » А горный ручей впадает в реку Кефис, и бог реки говорит: «Река — это я! » Вода в реке, тростник по берегам, мели, перекаты, галька — я! — И его молнией, — неуверенно пробормотали близнецы. — И Гею — молнией… всех — молнией… Гермий молчал. «Весь мир — молнией? — молчал Гермий. — Из-за одной горы? Молний хватит-то?.. » — Так вот почему Зевс не трогал Тантала, пока тот был богом! — вырвалось у Ификла. — Я — это гора, камни, кусты… нельзя из-за одного меня весь мир — молнией! — А потом он украл золотую собаку, — Алкид положил руку на исцарапанную коленку брата. — И сказал про собаку: «моя»… И про жребий сказал: «мой». Мой жребий прекраснее жребия Олимпийцев! Так и стал из бога — просто басилей… Сына своего не пожалел — сын не «я», сын «мой», чего его жалеть?! В жертву его!.. Ификл с непонятным трепетом огляделся вокруг. — Этот дом — мой? — он словно пробовал слова на вкус. — Этот дом — я? Дерево — я? Лепешка — я? Нет. Глупо это прозвучало, глупо, по-чужому, не так… Взгляд мальчика упал на брата, и что-то зажглось в глубине этого взгляда. — Ты — это я, — Ификл радостно хлопнул Алкида по плечу. — Ты посмотри на себя, Алкид! Ты только посмотри на себя! Ты — это я! Понял? — Я смотрю, — Алкид не отрывал глаз от лица Ификла, — я смотрю… на себя. Ты — это я! Правильно? — Правильно! — Правильно, — согласился Пустышка. — Вы даже не представляете, парни, до чего это правильно. Ну а теперь — пошли драться! — Не по правилам? — восторгу близнецов не было предела. — Разумеется, — подтвердил Пустышка. — А как же иначе? Здесь вам не палестра, герои… И они пошли драться не по правилам.
— …Этот Эврит — действительно хороший лучник, — задумчиво пробормотал Автолик, привычно запуская пятерню в свою густую бороду. — И учитель хороший… а так, похоже, сволочь. — При чем тут Эврит? — недоуменно пожал плечами Кастор, сидя рядом с Автоликом на западной трибуне и наблюдая за долговязым Ифитом и коренастым фиванцем Миртилом — те только что наложили по стреле на тетиву и теперь натягивали свои луки. Отсюда все поле стадиона прекрасно просматривалось, и Кастор про себя отметил, что мишень стоит чуть косо; потом он снова перевел взгляд на лучников и подумал, что Ифитов лук под стать владельцу — раза в полтора длиннее лука Миртила. И натягивал его Ифит не до груди, как привыкли фиванские стрелки, а по-варварски, до самого уха. А еще Кастор, как истинный лаконец, подумал, что лук — оружие труса. Ну пусть не труса, но уж во всяком случае не настоящего мужчины. — При том, что Ифита не Аполлон стрелять учил, а Эврит, — как ребенку, пояснил Автолик Кастору свою мысль. — Отец, как-никак… На поле Автолик смотрел невнимательно и думал, что зря он сел рядом с Диоскуром. — А-а-а, — понимающе кивнул Кастор. Автолик покосился на безмятежное лицо Диоскура и больше до конца состязаний с ним не заговаривал. Лук юного Ифита с негромким гудением распрямился — и стрела, свистнув в воздухе, с тупым стуком вонзилась в центр мишени. Хмурый и сосредоточенный Миртил еще некоторое время целился, после чего тоже спустил тетиву. Центр мишени расцвел второй стрелой — и толпа зрителей на трибунах разразилась приветственными криками. Болели за своего, за фиванца. Миртил с усилием улыбнулся и вытер выступивший на лбу пот. Почему-то в тот момент, когда стрела сорвалась с тетивы, пожилому учителю припомнилось выражение лица приезжего ойхаллийца Эврита, когда они перед самым состязанием чуть не столкнулись у входа. Между ними еще тогда ужом проскочила эта старая сумасшедшая, карлица Галинтиада, — и Миртилу показалось, что басилей Эврит сухо кивнул нищей старухе, прежде чем проследовать на отведенное ему почетное место. Ему, Миртилу, басилей кивнуть забыл — словно впервые видел… Учитель Миртил с затаенной тоской оглядел беснующиеся трибуны и подумал о том, что бы завопили зрители, если бы узнали об условии, которое было поставлено Эвритом и принято им, Миртилом. Ночью пришел в дом Миртила Эврит-ойхаллиец, и условие было ночное, темное, из тех, которые и принять нельзя, и не принять нельзя… Ну что ж, учитель всегда приносит себя в жертву ученику — правда, не так, как потребовал этого басилей Эврит, человек с пальцами лучника и глазами змеи. Мальчишку, в жертву которому должен был тайно принести себя проигравший сегодняшние состязания, Миртилу видно не было. Небось вертится в толпе вместе с братом… Герой. Будущий герой. Величайший герой Эллады с цыпками на босых ногах. Учитель Миртил еще раз отер бугристый, с залысинами лоб и заставил себя сосредоточиться на мишени.
— …Эй, Пустышка, давай к нам! Отсюда лучше видно! Да здесь мы, здесь, у тебя под носом! Не туда смотришь! — оба брата от души веселились, приплясывая на высоченном каменном парапете, куда непонятно как забрались. Пустышка — типичный разгильдяй-зевака с черствым коржиком в одной руке и флягой вина в другой — завертел головой, потом увидел мальчишек (или сделал вид, что только что увидел) и вскоре протолкался к братьям, легко вскочив на парапет. Пожалуй, даже слишком легко… но кому было до этого дело? Никому — поскольку на поле уже устанавливались новые мишени, существенно меньшие, чем предыдущие; и располагались они от черты, где стояли стрелки, не в пятидесяти шагах, а в полтора раза дальше. Пустышка обнял просиявших близнецов за плечи, кивком указал им на стрелков и восторженно прицокнул языком — что не преминули собезьянничать Алкид с Ификлом. И снова рослый юноша-ойхаллиец выстрелил навскидку, почти не целясь, безошибочно поразив мишень, и снова долго и тщательно целился Миртил, целился, спускал тетиву, и орали счастливые зрители — свой, земляк, фиванец, пока что ни в чем не уступал заезжей знаменитости. А что целился дольше — так это правилами не оговорено!.. Хоть неделю целься. — Эй, Пустышка, ты за кого болеешь? — дернул приятеля за край хламиды взмокший от переживаний Ификл. — Я — за Миртила! — гордо добавил он, так и не дождавшись ответа, после чего без спросу отломил у Пустышки кусок коржика и принялся его жевать. — А я — за Ифита! — тут же вмешался Алкид, взволнованно подпрыгивающий на месте и ежесекундно рискующий свалиться с парапета. — Миртил вон сколько целится, а этот долговязый раз — и точно в цель! — Все равно Миртил лучше! — не выдержал Ификл. — Потому что наш! Пустышка, ну Пустышка, скажи ему — кто лучше?! Кто победит?! — Пусть победит сильнейший, — нашелся Пустышка. — Ясное дело, сильнейший, — надулись оба мальчишки. — Но ты-то за кого?! — Я — за Аполлона! — улыбнулся Пустышка, но глаза его оставались серьезными и смотрели куда-то в сторону кромки поля. — Вы, ребятки, болейте на здоровье себе, а я пойду поздороваюсь — родственничка заприметил… Вот он был — и вот его не стало. Близнецы все никак не могли привыкнуть к этой странной особенности Пустышки — умению исчезать мгновенно и совершенно бесследно. То-то удивились бы братья (да и не они одни), узнав, что их замечательный друг находится совсем рядом, рукой подать, просто увидеть его можно, только если уметь видеть по-настоящему, — а это умеет далеко не каждый. Например, из собравшихся зрителей это умел только один слепой Тиресий.
…Гермий невольно улыбнулся, потрепал Алкида по вихрастому затылку (тот не глядя отмахнулся — муха, что ли, докучает? ) — и, незримый для людей, двинулся к кромке поля. Туда, где ждал его один из Семьи, от чьих глаз укроешься разве что в шлеме дядюшки Аида, изделии подземных ковачей Киклопов. Бог стоял против бога; «Я» против «Я». «Я» путников, воров и торговцев, ораторов и душ, бредущих к Ахерону, послов, пастухов и юных атлетов, Килленец, Лукавый, Пустышка, Психопомп-Душеводитель, Пастырь Стад — легконогий Гермий, сын Майи-Плеяды, горной нимфы, дочери Атланта-Небодержателя; и «Я» поэтов и лучников, строителей и музыкантов, Стреловержец, Мститель, Водитель Муз, Оракул, Несущий чуму, Очищающий от скверны — солнечный Аполлон Пифий, сын гонимой Латоны, дочери титана Кея и Фебы. Братья по отцу. Впрочем, приплясывающий на парапете Алкид (или это Ификл?.. нет, пожалуй, все-таки Алкид) тоже числился в братьях у этих двоих — но боги и люди одинаково глухи к смеху Ананки-Неотвратимости. — Какими судьбами, братец? — еще издалека поинтересовался Гермий, придавая своему лицу самое беззаботное выражение. «Потрясающий красавец, — про себя оценил он горделиво подбоченившегося Аполлона. — Причем знающий это о себе — и поэтому уже не столь потрясающий. Интересно, он искренне простил мне то украденное стадо или просто решил не связываться?.. » — Пролетом, — чуть рисуясь, сверкнул ослепительной улыбкой Аполлон. — На состязание взглянуть и вообще… Сам знаешь, папа всей Семье запретил являться в Фивах по-божески, при полном параде — ну, я и заглянул так, потихоньку… вроде тебя, бродяги. — Угу, — кивнул Гермий. — Это правильно. Это сближает… Кого это сближает и каким образом — этого Гермий не сказал, а Аполлон не спросил, и некоторое время они молча наблюдали за соперниками, старавшимися поразить подброшенное яблоко. Ифит снова попал чисто, навскидку, расколов яблоко на две почти равные половинки; Миртил чуть не опоздал, спустив тетиву в последний момент, и от его яблока отлетел довольно-таки небольшой кусок — что, впрочем, тоже засчитывалось. Когда Миртил опускал лук после выстрела, руки его слегка дрожали. — Волнуется фиванец, — заметил Аполлон. — Есть из-за чего, — согласился Гермий. — Ученик твоего ученика… — Не мой ученик! — резко закончил Аполлон, мрачнея. — Мой ученичок во-он где… вырос, заматерел! Встретит — не поздоровается, жертву не принесет… да и так нечасто приносит. И небрежно кивнул в сторону мест для почетных гостей, где переговаривались о чем-то басилеи Креонт и Эврит, рядом с которыми сидел довольный Амфитрион и еще кто-то из городской аристократии. — Мой не мой, — не преминул уколоть Гермий. — Что ж ты, братец, прямо как смертный? А где же «Я»? — Я не смертный, — отрезал Аполлон. — А Эврит — не я. Гермий подметил странную тень, затмившую в этот миг солнечный лик Аполлона, — то ли легкую неприязнь, то ли интерес гиганта к мокрице, испачкавшей слизью его подошву. — На днях поминал меня пару раз, — Аполлон явно имел в виду того же Эврита. — Думал, наверное, что я не услышу. — Это он зря, — усмехнулся Лукавый. — Зря, — согласился Солнцебог, похлопывая ладонью по висевшему сбоку колчану, от которого исходило приглушенное сияние. — Не люблю, когда меня всуе поминают. Надо бы проучить басилейчика — как-никак ученичок… бывший. Жаль только, Семья не поймет — папа велел, чтобы в Фивах без знамений и грозы над охульниками! — Так мы и не будем! — с готовностью подхватил Гермий. — Зачем нам гроза? Гроза нам ни к чему, гром, ливень, молнии там всякие… да только насчет мелкой, но существенной помощи одному из соперников и насчет мелкой, но досадной помехи другому — об этом папа ничего не говорил! Папа велик, ему не до мелочей!.. — Вот и я о том же, — удивительно, до чего же неприятная ухмылка могла возникнуть на столь красивом лице, как у Аполлона. — А то слишком уж много возомнил о себе басилейчик… Фиванцу мы победу, пожалуй, отдавать не станем, не заслужил, но и ничья будет Эвриту как кость в горле. Сделаем, Лукавый? — Сделаем, Стрелок. Только так: Ифит — мой, Миртил — твой. Пакости больше по моему ведомству… «Феб Мусагет, Аполлон сребролукий, строящий подлые козни Эвритову чаду Ифиту» — нет, не звучит! А вот: «И к Аполлону воззвал славный лучник фиванский; и Фебом услышан он был» — это же совсем другое дело! — Болтун ты, Пустышка, — махнул рукой Аполлон. — И в кого ты такой? — В себя, — небрежно отозвался Гермий, следя, как два голубя, громко хлопая крыльями, взмыли в безоблачное небо, — и за птицами почти одновременно метнулись две стрелы. Один голубь камнем рухнул вниз — более длинная стрела аккуратно отрезала ему голову; но и другой, судорожно трепыхаясь, упал в гущу восторженных зрителей. Чьи-то руки швырнули птицу обратно на поле; крылья голубя еще раз проскребли по земле, и птица затихла — стрела Миртила прошила ее насквозь, но голубь попался живучий не по-голубиному. Судьи на поле переглянулись, и один из них стал подвешивать к деревянной стойке два позолоченных кубка на длинных и прочных нитях. На этом задании обычно пасовали самые искусные лучники — кубок раскачивали, и стрелок должен был перебить нить не далее чем на локоть от кубка. Подали стрелы с раздвоенными наконечниками. Двое рабов одновременно качнули кубки и отскочили в разные стороны. То ли солнечный зайчик ударил в глаза Ифиту, то ли нога не вовремя поехала по траве, только что бывшей сухой и вдруг ставшей мокрой и скользкой (с чего бы это?! ); а может, просто сказалось все возрастающее напряжение сегодняшнего дня — короче, дрогнула не знавшая промаха рука, чуть качнулся лук, зазвенела возмущенно тетива… и стрела все же срезала нить — но слишком далеко от кубка, упавшего на траву. Локоть? Больше?.. И в то же мгновение рванулась вперед стрела Миртила-фиванца — а в глазах пожилого лучника еще горели, не гасли огоньки удивления, словно не он только что натягивал лук, целился, спускал коротко вскрикнувшую тетиву… Миртил поежился, наскоро помянул Аполлона-Стреловержца и глянул через плечо назад — увидеть кого-то ожидал, что ли? Бушевали трибуны, глядя на упавшие в пыльную траву кубки, на рабов, поднимающих эти кубки и стремглав бегущих с ними к Креонту, на басилея Фив, придирчиво мерявшего обрывки нитей, равные по длине… Рядом с Креонтом молчал и хмурился Эврит Ойхаллийский. Знал, чувствовал — его только что поставили на место. Молчала у самого выхода старая карлица Галинтиада, дочь Пройта. Звенящая тишина сменила рев толпы. Ожидание. — Ничья! — торжественно возгласил Креонт. И вновь — рев многоголосого зверя по имени Толпа, чудовища, неподвластного ни богу, ни герою. Ну разве что на время. …Молчал Эврит. …Молчала Галинтиада. …Молчал юный Ифит, с робостью поглядывая на сурового отца. И молчал Миртил-фиванец, учитель братьев Амфитриадов. Знал лучник: сегодня он проиграл.
Эту ночь, ночь после дня состязаний, Гермий провел в раздумьях, далеко не всегда приятных (или, скорее, почти всегда неприятных); ну, и утро началось соответственно. Почему-то он раз за разом возвращался мыслями к своей первой встрече с близнецами, случившейся два с лишним года тому назад. Для Гермия было пустячным делом оказаться на пути у мальчишек, когда те бежали на базар, ужасно гордясь поручением матери купить всякой зелени и совершенно не замечая крепкого раба-фессалийца, который на всякий случай следовал за ними в отдалении. Зато Гермий сразу заметил всех: и мальчишек, и прохожего-старика, и раба-сопровождающего, причем последний его совершенно не устраивал — в результате чего раб сделался скорбен животом и, проклиная вчерашнюю рыбу «с душком», шмыгнул между домами и был таков. А Алкид с Ификлом сперва замедлили шаг, а там и вовсе остановились, завороженно глядя на молодого бродягу, в чьих руках маленькими предзакатными солнцами порхали три… нет, четыре… нет, даже пять! — лоснящихся плодов граната. — Ух ты! — округлились два одинаково очерченных рта. Наконец бродяга перестал жонглировать, хитро подмигнул братьям и швырнул каждому по гранату. Поймав их, близнецы так и застыли с открытыми ртами, словно собираясь засунуть туда подарки целиком, с кожурой и косточками, — руки бродяги оказались пусты, а остальные плоды (один? два? три? ) исчезли неведомо куда. Дальнейшее было несложно — любопытство, интерес, приязнь, дружба, звенья той лживой цепочки, за которую одно живое существо подтягивает к себе другое, будь ты смертный, бог, титан или чудовище. Когда дети с головой уходили в очередную игру, предложенную неутомимым Пустышкой, Гермий исподтишка разглядывал их лица (по сути одно лицо) и жадно искал черты сходства с собой, с Аполлоном, с Дионисом, с другими сыновьями Зевса Кронида; он вглядывался в это общее лицо, способное смеяться и плакать одновременно, меняющееся с каждым прожитым днем, в отличие от лиц Семьи, неизменных и привычных… он искал, находил и тут же понимал, что ошибся.
|
|||
|