|
|||
ГЛАВА IV. ГЛАВА V. ГЛАВА VI. ГЛАВА VIIГЛАВА IV
Храм Исиды. Ее жрец. Характер Арбака
А теперь вернемся к египтянину. Мы расстались с Арбаком в полдень на берегу залива, когда он покинул Главка и его приятеля. Очутившись в более оживленном месте, он остановился и поглядел на эту толпу с горькой улыбкой на смуглом лице, скрестив на груди руки. — Болваны, ничтожества, идиоты — вот вы кто! — пробормотал он тихо. — В наслаждениях, в торговле, в религии вас равно обманывают страсти, с которыми вы не в силах совладать! Вы для меня пустое место, вы не будите во мне никаких чувств, даже ненависти. Греки и римляне, у нас, у древней мудрости Египта, украли вы огонь, который одушевляет вас. Ваши знания, ваша поэзия, ваше искусство, ваше варварское умение вести войны (все это так ничтожно и искажено и сравнении с великим образцом! ) вы украли у нас, как раб крадет объедки после пира. Презренные обезьяны! Римляне, шайка воров! Подумать только — вы наши господа! Пирамиды больше не взирают со своей высоты на народ Рамсесов — римский орел торчит над нильским змеем. Наши господа… Нет, только не надо мной! Моя воля держит в повиновении и сковывает вас, хотя оковы эти невидимы. До тех пор, пока хитрость могущественнее силы, пока есть храмы, в которых оракулы могут дурачить людей, мудрые владычествуют над миром. Даже ваши пороки для Арбака — источник радостей, радостей, не оскверняемых глазами черни, беспредельных, щедрых, неисчерпаемых, которых ваши им осиленные умы не могут ни постичь, ни вообразить. Бредите же дальше, жадные и тщеславные глупцы! Ваши ничтожные мечты о ликторских связках и квесторской должности и вся эта комедия рабской власти вызывают у меня смех и презрение. Я властвую повсюду, где верят в богов. Я правлю душами, сокрытыми под покровом пурпура. Пусть пали Фивы, [25] но Египет пребудет вовек. Арбак покорит мир. С этими словами египтянин медленно пошел к городу, пересек форум, возвышаясь над шумной толпой, и направился к небольшому, но красивому храму, посвященному Исиде. Храм в то время был лишь недавно построен на месте старого, за шестнадцать лет перед тем разрушенного землетрясением, и стал таким же модным v непостоянных и легкомысленных жителей Помпеи, как у нас иногда становится модной новая церковь или новый священник. И таинственные слова, в которые были облечены пророчества, и слепая вера, с которой их принимали, были поистине поразительны. И если они не были гласом божества, то, во всяком случае, обнаруживали глубокое знание человеческой природы: они точно соответствовали обстоятельствам в жизни каждого из верующих и выгодно отличались от туманных и неопределенных предсказаний, которые можно было услышать в храмах других богов, соперников Исиды. Когда Арбак подошел к ограде, отделявшей непосвященных от святилища, толпа, в которой были люди всех сословий, но большинство составляли торговцы, затаив дыхание и благоговея, замерла перед множеством алтарей, стоявших на открытом дворе. Семь ступеней из паросского мрамора вели в самый храм, по стенам которого, в нишах, стояли статуи, а сами стены были украшены орнаментом в виде плодов граната, священного дерева Исиды. Посреди храма был большой пьедестал, а на нем — две статуи: Исиды и ее всегдашнего спутника, безмолвного, таинственного Гора. Но в храме было и много других божеств, составлявших свиту египетской богини: родственный ей многоименный Вакх, Киприда — одно из греческих воплощений Исиды, Анубис с собачьей головой, бык Апис и всякие египетские идолы, грубые и безымянные. Но не следует думать, что в городах Великой Греции сохранялись в чистоте древние египетские обряды культа Исиды. Южные народы, в которых смешалась различная кровь, высокомерные и невежественные, соединили обряды всех стран и веков, и глубокие таинства Нила исказились до неузнаваемости из-за множества бесцеремонных, наглых новшеств, привнесенных из чуждых вер, которые процветали на берегах Кефиса и Тибра. В храме Исиды в Помпеях служили римские и греческие жрецы, не знавшие ни языка, ни обычаев древнего народа, который ей поклонялся когда-то; и потомок грозных фараонов Египта, делая вид, будто благоговейно склоняется перед ее алтарем, втайне презрительно смеялся над ничтожными обрядами, над жалкими попытками подражать торжественному и неповторимому культу его знойной страны. Теперь на ступенях храма, по обе стороны от входа, стояли в белых одеждах те, кто готовился принести жертвы, а на самом верху встали двое жрецов низшего ранга: один держал ветвь, другой — небольшой сноп колосьев пшеницы. Посредине, в узком проходе, толпились зрители. — Что привело вас сегодня к алтарям священной Исиды? — шепотом спросил Арбак у одного человека, торговавшего с Александрией (благодаря этой торговле, вероятно, в Помпеях и распространился культ египетской богини). — Судя по белым одеждам этих людей, сейчас будет принесена жертва; а поскольку собрались все жрецы, вы, как видно, приготовились выслушать вещания оракула. На какой же вопрос будет дан ответ? — Мы все здесь торговцы, — также шепотом ответил этот человек (который был не кто иной, как Диомед), — и хотим узнать судьбу наших судов, которые завтра отплывают в Александрию. Сейчас мы принесем жертву и будем молить богиню ответить нам. Как ты видишь по моим одеждам, сам я не в числе тех, которые испросили у жрецов позволения принести жертву, но и я, клянусь Юпитером, очень даже заинтересован в удачном плавании! Торговля у меня идет бойко, иначе как мог бы я прожить в эти суровые времена? Египтянин сказал серьезно: — Хотя Исида всегда была богиней земледелия, она тем не менее покровительствует и торговле. И, обернувшись к востоку, Арбак, казалось, погрузился в молитву. Теперь на ступенях появился жрец, с головы до ног одетый'в белое; поверх венка у него на голове было накинуто прозрачное покрывало. Двое жрецов сменили тех, что стояли по бокам от входа, — обнаженные по пояс, они снизу были закутаны в свободные белые одеяния. Тем временем еще один жрец, сев на нижней ступени, начал играть что-то торжественное на длинном духовом инструменте. На половине лестницы отоял еще один жрец, держа в одной руке венок, а в другой — белый скипетр. Величественный ибис (священная птица в египетской религии) делал эту восточную церемонию еще более живописной, безмолвно взирая со стены на обряд или расхаживая возле алтаря у подножия лестницы. У этого алтаря стоял теперь жрец, готовившийся принести жертву. Когда гаруспики стали осматривать внутренности жертвенных животных, лицо Арбака утратило свое суровое спокойствие и преисполнилось благочестивого ожидания — оно озарилось радостью, как только знаки были сочтены благоприятными и огонь начал быстро поглощать жертвы, а вокруг распространилось благоухание мирры и ладана. Тут мертвая тишина воцарилась в толпе, люди перестали перешептываться, жрецы собрались на верху лестницы, а один из них, обнаженный, не считая повязки на бедрах, выбежал вперед и, приплясывая, с дикими жестами, стал молить богиню ответить на вопрос. Наконец он умолк в изнеможении, и тогда тихий журчащий звук послышался внутри статуи; голова ее трижды качнулась, губы раскрылись, и глухой голос произнес таинственные слова:
Волны есть, что блестят, как доспехи бойцов. Есть могилы на дне — они ждут мертвецов. Злая буря приходит затишью взамен, Но судов ваших путь будет благословен.
Голос смолк, и толпа вздохнула свободнее. Торговцы переглянулись. — Все яснее ясного, — пробормотал Диомед. — На море будет шторм, как часто бывает ранней осенью, но наши суда уцелеют! О благая Исида! — Хвала богине во веки веков! — воскликнули торговцы. — Ее предсказание не могло быть яснее. Верховный жрец поднял руку, призывая к тишине (служение Исиде требовало от шумных жителей города почти невозможного — молчания), окропил алтарь, сотворил короткую заключительную молитву, и толпа разошлась. Однако египтянин задержался на храмовом дворе, и, когда народу стало поменьше, один из жрецов, подойдя к ограде, почтительно его приветствовал. Лицо у жреца было удивительно бесстрастное — бритая голова с низким и узким лбом, как у африканского дикаря, а на висках, которые последователи науки, отлично известной древним, несмотря на свое новое название, [26] считают центрами стяжания, были огромные, почти противоестественные выпуклости, которые делали его голову еще уродливее. Лоб был весь изрезан сетью глубоких морщин, глаза были темные, с мутными белками, короткий, но широкий нос с раздувающимися, как у сатира, ноздрями, толстые бледные губы, высокие скулы, пятнистая пергаментная кожа довершали черты этого лица, на которое никто не мог взглянуть без отвращения, и лишь немногие — без страха и недоверия: что бы ни было на уме у этого человека, его звериное обличье заставляло предполагать худшее; жилистая шея, широкая грудь, трвные пальцы и тонкие руки, обнаженные до локтей, изобличали в нем человека крепкого и выносливого. — Кален, — сказал египтянин этому «красавцу», — ты заметно улучшил голос статуи, последовав моему совету. И стихи твои превосходны. Всегда предсказывай счастливую судьбу, разве только она никак уж не может свершиться. — К тому же, — добавил Кален, — если буря и потопит проклятые суда, разве мы этого не предсказали? И разве не благословен их груз, если обретает вечныйпокой? Ведь именно о покое молит мореплаватель в Эгейском море, — во всяком случае, так говорит Гораций. Но есть ли в море место покойнее морского дна! — Ты прав, мой милый Кален. Хотел бы я, чтобы Апекид перенял у тебя твою мудрость. Но мне нужно подробней поговорить с тобой о нем и кое о чем еще. Можешь ты провести меня в какое-нибудь не очень священное место? — Конечно, — отвечал жрец, вводя его в одну из маленьких пристроек возле отворенных ворот. Здесь они сели за столик, на котором стояли блюда с фруктами, яйцами и холодным мясом, а также сосуды с превосходным вином, и стали пить и закусывать, задернув занавеси, которые скрывали их от чужих взглядов, но были такие тонкие, что приходилось либо не говорить ничего, не предназначенного для чужих ушей, либо говорить тихо. Они избрали последнее. — Ты знаешь мое правило, — сказал Арбак едва слышным шепотом, — всегда отдавать предпочтение молодым. Из их податливых, незрелых умов я могу делать все, что хочу. Я изменяю, преображаю, леплю их по своей воле. Но довольно об этом, перейдем к делу. Тебе известно, что некоторое время назад я встретил в Неаполе Иону и Апекида, брата и сестру. Их родители некогда переселились из Афин в Неаполь. После смерти родителей, которые знали и уважали меня, я стал опекуном Ионы и Апекида. Я не забыл своего долга. Мягкий и доверчивый юноша легко поддался моему влиянию. Мне дорого наследие моих предков; я люблю возрождать и проповедовать на дальних берегах (где, быть может, еще живут потомки моего народа) их темную и мистическую веру. Может быть, мне потому и доставляет удовольствие обманывать людей, что этим я служу богам. Я посвятил Апекида в таинства торжественного культа Исиды. Я раскрыл перед ним некоторые из возвышенных символов, возникших при развитии этого культа. Я разбудил в его душе, склонной к религии, тот пыл, который порождает воображение, когда им движет вера. Я поместил его сюда, и теперь он жрец твоего храма. — Это так, — сказал Кален. — Но, разжигая в нем веру, ты лишил его благоразумия. Когда ему открылась истина, он пришел в ужас; наш мудрый обман, наши говорящие статуи и потайные лестницы пугают и возмущают его. Он тоскует, чахнет, все время что-то бормочет про себя. Он отказывается участвовать в наших обрядах. Кроме того, мне известно, что он часто бывает среди людей, подозреваемых в приверженности к новой, безбожной вере, которая отрицает всех наших богов и называет наших оракулов порождением того злобного духа, о котором гласят восточные предания. Наши оракулы — увы, мы хорошо знаем, чье это порождение! — Этого я и боялся, — задумчиво сказал Арбак. — Когда мы виделись в последний раз, он осыпал меня упреками. А теперь он меня избегает. Я должен его найти, должен преподать ему новый урок, ввести его в преддверие Мудрости. Должен внушить ему, что есть две ступени святости: первая — Вера и вторая — Обман; одна — для черни, другая — для избранных. — Я никогда не стоял на первой ступени, — сказал Кален, — и думаю, ты тоже, мой милый Арбак. — Ты ошибаешься, — серьезно отозвался египтянин. — Я и сейчас верую, но, конечно, совсем не в то, чему учу, ибо в природе есть святость, против которой я не могу и не хочу ожесточать свое сердце. Я верю в свои знания, и они открыли мне… Но это неважно. Поговорим о вещах, более земных и приятных. Судьба Апекида тебе известна, но чего хочу я от Ионы? Ты уже знаешь: я хочу сделать ее своей повелительницей, своей невестой, Исидой моего сердца. Я и не подозревал до встречи с ней, что способен на такую любовь. — Из тысячи уст я слышу, что она — вторая Елена Прекрасная, — сказал Кален и причмокнул губами, то ли одобряя вкус вина, то ли при мысли о красоте Ионы. — Да, ей нет и не было равных даже в Греции, — продолжал Арбак. — Но это еще не все: у нее душа, достойная моей. Она обладает не женским умом — острым, блестящим, смелым. Поззия сама льется с ее губ. Как бы ни была глубока и сложна истина, ум Ионы сразу овладевает ею. Ее воображение и разум не мешают друг другу, они согласно влекут ее вперед, подобно тому как ветры и волны согласно влекут вперед прекрасное судно. И с этим сочетаются смелость и независимость мысли. Она может жить в гордом одиночестве, может быть столь же смелой, как и нежной. Именно такую женщину я тщетно искал всю жизнь. Иона должна быть моей! — Значит, она еще не твоя? — спросил жрец. — Нет. Она любит меня, но только как друга, любит лишь разумом. Она ценит во мне ничтожные добродетели, которые я презираю, а презирать добродетель — в этом и есть высшая добродетель. Но послушай, я расскажу тебе про нее. Брат и сестра молоды и богаты. Иона горда и честолюбива, она гордится своим умом, своим поэтическим даром, своим очарованием. Когда ее брат покинул мой дом и переселился сюда, в ваш храм, она, чтобы не расставаться с ним, тоже переехала в Помпеи. Ее таланты сразу привлекли здесь внимание. Она приглашает к себе на пиры множество гостей, которых очаровывает ее пение, пленяют стихи. Ей льстит, что ее считают наследницей Эринны. — Или Сапфо? — Но Сапфо, не знающей любви! Я поощрял в ней смелую общительность, поощрял тщеславие. Пусть окунется с головой в роскошь нашего веселого города. Слушай, Кален! Я хотел затуманить ее ум, и тогда она готова будет принять дыхание, которым я намерен даже не овеять, а наполнить ее душу, чистую, какзеркало. Я хочу, чтобы ее окружали поклонники, пустые, суетные, легкомысленные (которых она неизбежно будет презирать), чтобы она почувствовала потребность любви. А потом, когда она будет отдыхать, устав от шума и волнений, я стану плести свои сети — разжигать ее любопытство, будить в ней страсть, овладевать ее сердцем. Потому что не молодым, блестящим красавцам суждено пленить Иону. Нужно покорить ее воображение, а жизнь Арбака вся состоит из торжества над человеческим воображением. — Значит, ты не боишься соперников? А ведь италийские юноши умеют нравиться женщинам. — Нет. Греческая душа Ионы презирает римских варваров. Она перестала бы уважать себя, если б допустила хоть мысль о любви к кому-нибудь из этогоплемени выскочек. — Но ведь ты египтянин, а не грек. — Египет, — отвечал Арбак, — это мать Афин. Богиня-хранительница этого города — наше божество, а основатель Афин, Кекроп, бежал из египетского Саиса. Все это я ей уже внушил. Во мне она чтит древнейшую из царских династий на земле, но, признаюсь, все же у меня есть на этот счет неприятные подозрения! Она стала молчаливее прежнего, предпочитает печальную и тихую музыку, вздыхает без видимой причины. В ней уже зарождается любовь или же только потребность в любви. Но все равно пора воздействовать на ее воображение и сердце. В первом случае — занять место того, кого она любит, а во втором — вызвать в ней любовь к себе. Для этого я и пришел сюда. — Чем же я могу тебе помочь? — Я хочу пригласить ее к себе на пир: хочу ослепить, поразить ее, разжечь ее чувства. Я применю все искусство, с помощью которого Египет посвящал в таинства молодых жрецов, и под покровом религиозных тайн открою ей тайны любви. — А! Теперь понимаю — это будет один из тех соблазнительных пиров, на которых мы, жрецы Исиды, несмотря на свои клятвы в умерщвлении плоти, не раз бывали. — Нет, нет! Что ты! Неужели ты думаешь, что ее чистый взор подготовлен к такому зрелищу? Сначала нужно подумать о том, чтобы заманить в ловушку еебрата, а это гораздо легче. Выслушай же мои указания.
ГЛАВА V
Снова о слепой цветочнице. Рождение любви.
Солнце весело заглядывало в красивую комнату Главка, которая, как мы уже говорили, называлась «комната Леды». Утренние лучи вливались в нее че-рез ряды маленьких окон под потолком и через дверь, и и ходившую в сад, которым жители южных городов пользовались примерно так, как мы оранжереей. Размеры сада не позволяли гулять в нем, но зато там можно было отдыхать среди благоухающих цветов и великолепной праздности, которая столь мила жителям солнечного юга. И теперь легкий ветерок с моря приносил сладкие ароматы в эту комнату, где роспись на стенах яркостью красок соперничала с самыми красивыми цветами. Кроме великолепного изображения Леды и Тиндара, на стенах были и другие редкостные картины. На одной Купидон склонил голову на колени Венеры; на другой Ариадна уснула на морском берегу, не подозревая, что ее бросил Тесей. [27] Солнечные лучи весело играли на мозаичном полу и ярких стенах, но еще веселее играла радость в молодом сердце Главка. — Я видел ее! — говорил он, расхаживая по комнате. — Я слышал ее голос и даже разговаривал с ней, внимал ее дивному пению — она пела о славе и о Греции. Я нашел свой кумир, который так долго искал, и, как кипрский скульптор, [28] вдохнул жизнь в свое творение. Возможно, монолог влюбленного Главка был бы гораздо длиннее, но в этот миг чья-то тень упала на порог, и молодая девушка, почти еще ребенок, нарушила его одиночество. На ней была простая белая туника, закрытая у шеи и ниспадавшая до щиколоток; в одной руке она держала корзинку с цветами, а в другой — бронзовый кувшин; она выглядела старше своих лет и была мягкая, женственная, хоть и не красавица в обычном смысле этого слова, но не лишенная очарования; сквозила какая-то кроткая нежность во всем ее облике. Печаль и смирение согнали с ее губ улыбку, но не отняли у них прелести; двигалась она робко и осторожно, в глазах застыло горестное удивление, показывавшее, как страдает эта девушка, слепая с первого дня жизни; но глаза были совсем как зрячие, они блестели хоть и не ярко, зато безмятежно. — Мне сказали, что Главк здесь, — проговорила девушка. — Можно войти? — А, милая Нидия, это ты? — сказал грек. — Я знал, что ты не откажешь мне. — Мог ли Главк сомневаться! — отвечала Нидия, покраснев. — Он всегда так добр к бедной слепой девушке! — Разве может кто-нибудь относиться к ней иначе? — сказал Главк с братской нежностью. Нидия вздохнула и после недолгого молчания спросила, не отвечая на его слова: — Ты вернулся недавно? — Сегодня я в шестой раз видел восход солнца в Помпеях. — Здоров ли ты? Ах, мне незачем и спрашивать… Разве человек, видящий землю, которая, говорит, так прекрасна, может быть болен? — Я здоров. А ты, Нидия… как ты выросла! В будущем году у тебя уже не будет отбоя от поклонников. Нидия опять покраснела, но при этом слегка нахмурилась. — Я принесла тебе цветов, — сказала она, снова не ответив на его слова, которые, видимо, ей не понравились, и, ощупью найдя стол, у которого стоял Главк, поставила туда корзину. — Это скромные цветы, но я только что их сорвала. — Их не постыдилась бы принести сама Флора, — сказал Главк ласково. — И я вновь повторяю свою клятву Грациям, что, пока ты здесь, я не надену венка, сплетенного другими руками. — Как находишь ты цветы в своем саду? Хороши ли они? — Они прекрасны, как будто за ними ухаживали сами Лары. — Как мне приятны твои слова! Ведь это я, когда случалась свободная минутка, приходила сюда, поливала их и ухаживала за ними в твое отсутствие. — Как мне благодарить тебя, прекрасная Нидия? — сказал грек. — Главк и не подозревал, что его друзья в Помпеях помнят о нем. Руки девушки дрогнули, грудь заволновалась под туникой. В смущении она отвернулась. — Сегодня слишком жаркое солнце, бедные цветы ждут меня, — сказала она. — Ведь я была больна и вот уже девять дней не приходила к ним. — Больна? Но твои щеки еще румянее, чем в прошлом году! — Я часто хвораю, — сказала слепая девушка печально. — И, чем старше я становлюсь, тем тяжелее мне моя слепота… А теперь я пойду к цветам! Сказав это, она слегка наклонила голову и, пройдя в сад, принялась поливать цветы. «Бедная Нидия! — подумал Главк, глядя на нее. — Нелегкая у тебя судьба: ты не видишь ни земли, ни солнца, ни моря, ни звезд… И главное — ты не можешь увидеть Иону». И он снова стал вспоминать минувший вечер. Но его приятные воспоминания были прерваны приходом Клодия. И если накануне Главк рассказал Клодию про свою первую встречу с Ионой и про то впечатление, которое она на его произвела, то теперь и мысли не мог допустить, чтобы хоть упомянуть при нем ее имя — так окрепла и выросла за один-единственный вечер его любовь. Он видел Иону, веселую, чистую, беззаботную, среди самых блестящих и развязных кавалеров в Помпеях, и очарование этой женщины заставляло самых дерзких уважать ее, а самых беспутных преображало до неузнаваемости. Чарующей силой своего ума и чистоты она, подобно Цирцее, совершила чудо, только наоборот, превратила скотов в людей. Тот, кто не мог понять ее душу, становится чище сердцем под воздействием ее красоты; тот, кто не понимал поэзии, по крайней мере имел уши, чтобы слышать ее чудесный голос. Видя ее в таком окружении, видя, как она все очищает и озаряет своим присутствием, Главк чуть ли не впервые осознал благородство собственной души и понял, как недостойны этой богини все его мечты, его интересы, его друзья. Он словно вдруг прозрел и увидел огромную пропасть, которая отделяла его от друзей. Он осознал очищающую силу своего чувства к Ионе. Он понял, что отныне его удел — стремиться ввысь. Он не мог больше произнести ее имя, которое представлялось ему священным и божественным, в присутствии этого грубого и пошлого человека. Иона уже была не просто красивая девушка, которую он увидел однажды и не мог забыть, — она была теперь повелительницей, кумиром его души. Кто не знал этого чувства? Только тот, кто никогда не любил. Поэтому, когда Клодий заговорил с восторгом о красоте Ионы, Главк лишь возмутился, что такие уста смеют ее хвалить. Он отвечал холодно, и римлянин решил, что страсть Главка угасла. Это едва ли огорчило Клодия, которому хотелось, чтобы Главк женился на еще более богатой наследнице — Юлии, до-чери Диомеда, надеясь, что тогда золото этого богача быстро перекочует в собственные его сундуки. Разговор их был лишен обычной легкости, и, едва Клодий ушел, Главк решил пойти к Ионе. Выйдя за порог, он снова встретил Нидию, которая кончила свою работу. Девушка сразу узнала его шаги. — Ты уходишь так рано? — спросила она. — Да. Только безнадежный лентяй может сидеть дома, когда небо Кампании сияет. — Ах, если б я могла его видеть! — прошептала слепая девушка, но до того тихо, что Главк не услышал этой жалобы. Она помедлила на пороге, а потом, ловко нащупывая дорогу длинной палкой, пошла домой. Скоро она оставила позади оживленные улицы и очутилась в том квартале города, куда редко заходили благопристойные и трезвые люди. Но слепота спасала ее от грубых и порочных зрелищ. В этот час улицы были тихи, и слух не оскорбляли бесстыдные крики, так часто раздававшиеся возле темных притонов, мимо которых лежал ее путь. Она постучалась в заднюю дверь таверны. Дверь отворилась, и грубый голос сразу же потребовал отчета в деньгах. Прежде чем она успела ответить, другой, менее грубый голос сказал: — Не говори об этих жалких деньгах, мой милыйБурдон. Она скоро опять должна будет петь на празднике у нашего богатого друга, а ты знаешь, он щедроплатит. — Нет, нет, только не это! — воскликнула Нидия, дрожа. — Я готова с утра до ночи просить милостыню, но не посылайте меня туда. — Это еще почему? — спросил тот же голос. — Потому… потому, что я еще маленькая и слабая от рождения, а среди женщин, которые там бывают, совсем не место для… для… — … для рабыни Бурдона! — насмешливо закончил за нее голос, и раздался хриплый смех.
Девушка поставила корзинку на пол и, закрыв лицо руками, тихо заплакала. Тем временем Главк шел к дому прекрасной неаполитанки. Он застал Иону, окруженной рабынями, которые сидели с рукоделием подле своей госпожи. Около Ионы стояла арфа, ибо сама она проводила этот день в необычной праздности и была задумчива. Главку она показалась еще красивее при свете дня, в простом платье, чем накануне вечером, вся в драгоценностях, среди сверкающих огней; прозрачная бледность, которая, едва он приблизился, сменилась ярким румянцем, только украшала ее. Главк привык говорить любезные слова, но, когда он обратился к Ионе, они замерли у него на губах. Ему казалось, что будет недостойно высказать вслух то восхищение, которое таил в себе каждый его взгляд. Они заговорили о Греции. Тут Иона предпочитала слушать, нежели говорить, а Главк готов был говорить вечно. Он говорил ей о серебристых оливковых рощах, которые покрывают берега Илиса, о храмах, не сохранивших и половины прежнего величия, — но как прекрасны они даже в своем запустении! Он вспомнил печальный город свободолюбивого Гармодия и великого Перикла, и за далью времени все грубые и мрачные тени растворились в светлой дымке. Он видел эту страну поэзии в ранней юности — в самом поэти-, ческом возрасте, и любовь к родине смешалась с радостными воспоминаниями зари его жизни. Иона молча внимала ему, и эти речи, эти видения были ей дороже, чем самая щедрая лесть ее бесчисленных обожателей. Разве грешно любить своего соотечественника? Она любила в нем Афины, богов своего народа, и страна, о которой она мечтала, говорила с ней его устами! С тех пор они стали видеться каждый день. В прохладные вечера они совершали далекие морские прогулки, а попозже снова встречались в портиках или внутренних покоях ее дома. Их любовь была внезапной, но сильной; она целиком заполняла их жизнь. Сердце, мозг, воображение, чувства стали ее служителями и жрецами. Если убрать препятствие, разделяющее двоих, которые стремятся друг к другу, они сразу соединяются; Иона и Главк удивлялись, как могли они так долго жить вдали друг от друга. И странно ли, что любовь их была так сильна? Молодые, красивые, щедро одаренные природой, они были детьми одного народа; самый их союз был исполнен поэзии. Им казалось, что их любви улыбается даже небо. Как гонимые ищут убежища в храме, так и они и алтаре своей любви находили защиту от земных горестей; они усыпали свое убежище цветами, не подозревая о змеях, которые притаились меж этих цветов. Как-то вечером, на пятый день после их первой встречи в Помпеях, Главк и Иона в обществе нескольких друзей возвращались с прогулки по заливу. Их лодка легко скользила по прозрачной воде, зеркальную гладь которой разбивали удары весел. Все оживленно разговаривали, а Главк лежал у ног Ионы — ему хотелось взглянуть ей в лицо, но он чувствовал какую-то странную робость. Потом Иона нарушила молчание. — Бедный мой брат! — сказала она, вздыхая. — Ему понравилось бы здесь в этот час. — Твой брат! — сказал Главк. — Я ни разу не видел его в Помпеях, я не мог думать ни о ком, кроме тебя, а мне давно надо было спросить, кто тот юноша, с которым ты ушла тогда в Неаполе от храма Минервы, не брат ли он тебе? — Да, брат. — А он здесь? — Здесь. — В Помпеях! И не возле тебя! Возможно ли это? — У него есть другие обязанности, — печально сказала Иона. — Он жрец Исиды. — Такой молодой! А жизнь жрецов сурова или, по крайней мере, суровы их правила! — сказал добрый, отзывчивый грек с удивлением и жалостью. — Что же заставило его стать жрецом? — Он всегда чувствовал влечение к религии, и красноречие одного египтянина — нашего друга и опекуна — зажгло в нем благочестивое желание посвятить свою жизнь самому мистическому из божеств. Быть может, служение этой богине привлекло его пылкую душу именно своей суровостью. — И ему не пришлось пожалеть? Надеюсь, он счастлив? Иона глубоко вздохнула и опустила вуаль. — К сожалению, он слишком спешит, — сказала она, помолчав. — Как все, кто ожидает слишком многого, он может легко разочароваться. — Тогда он едва ли счастлив в своем новом звании. А кто этот египтянин? Тоже жрец? Он хотел приобрести еще одного прозелита? — Нет. Больше всего он заботился о нашем благополучии. Он думал, что устроил судьбу моего брата. Мы ведь еще в детстве остались сиротами. — Как и я, — сказал Главк многозначительно. Иона продолжала, потупившись: — И Арбак старался заменить нам родителей. Ты, наверно, его знаешь. Он любит незаурядных людей. — Арбак! Да, знаю. Во всяком случае, мы с ним здороваемся при встречах. Ты похвалила его, и я не стану пытаться узнать о нем побольше. Мое сердце охотно открывается людям. Но этот смуглый египтянин с хмурым лицом и холодной как лед улыбкой, кажется, способен омрачить само солнце. Можно подумать, будто он, как критянин Эпименид, провел сорок лет в пещере и с тех пор дневной свет ему тягостен. — Но зато он добр, умен и мягок, как Эпименид, — сказала Иона. — О счастливец, он удостоился твоих похвал! Ему не нужны больше никакие добродетели, чтобы стать мне другом. — Его равнодушие и холодность, — сказала Иона сдержанно, — это, быть может, лишь следы пережитых страданий. Он — как вон та гора, — и она указала на Везувий, — которая сейчас так спокойно темнеет вдали, а некогда пылала пламенем, угасшим навеки. И они посмотрели на гору. Все небо было залито нежным розовым сиянием, но над сумрачной вершиной вулкана, высившейся среди зелени лесов и виноградников, которые покрывали в то время половину его склона, висело черное, зловещее облако, омрачавшее пейзаж. Внезапная и непонятная тоска охватила их обоих, и они, наученные любовью при всяком волнении, при малейшем дурном предчувствии искать защиты друг у друга, в тот же миг отвели глаза от горы и обменялись нежными взглядами. Нужны ли были им слова, чтобы признаться в любви?
ГЛАВА VI
Птицелов ловит птичку, которая едва не упорхнула, и расставляетсилки для новой добычи.
В моем повествовании события теснят друг друга и развиваются быстро, как на сцене. Ведь в ту эпоху за несколько дней успевали созреть плоды, которые обычно зреют годами. Арбак с некоторых пор редко бывал у Ионы; и когда он в последний раз пришел к ней, то не застал там Главка и ничего еще не знал о той любви, которая так неожиданно встала на его пути. Кроме того, занятый братом Ионы, он на время перестал следить за ней. Внезапная перемена в душе юноши задела его гордость и самолюбие. Он боялся, что потеряет способного ученика, а Исида — преданного служителя. Апекид стал избегать встреч с Арбаком, перестал советоваться с ним. Его теперь нелегко было найти. Он совсем отвернулся от египтянина и даже бежал, завидев его издалека. Арбак принадлежал к числу тех упрямых и сильных натур, которые привыкли повелевать; он выходил из себя при мысли, что может хоть раз упустить добычу. Он поклялся, что Апекид от него не уйдет. С этим решением он шел через густую рощу, отделявшую его дом от дома Ионы, и там неожиданно повстречался с молодым жрецом Исиды, который стоял, прислонившись к дереву. — Апекид! — сказал он и дружески положил руку на плечо юноши. Жрец вздрогнул; как видно, первым его побуждением было уйти. — Сын мой, — сказал египтянин. — Что случилось? Отчего ты меня избегаешь? Апекид угрюмо молчал, глядя в землю, и губы его дрожали, а грудь вздымалась от волнения. — Говори же, друг мой, — продолжал египтянин. — Что гнетет твою душу? Откройся мне. — Тебе — нет. — Почему же ты не хочешь поделиться со мной? — Потому что ты мой враг. — Давай поговорим, — сказал Арбак тихо и, взяв упирающегося жреца за руку, повел его к одной из скамей, которые были расставлены по всей роще. Они сели, и в их темных фигурах было что-то созвучное пустынному сумраку этого места. Апекид был еще очень юн, но казался опустошенным даже больше, чем египтянин; его нежное и правильное лицо было бледным и бесцветным; лихорадочно блестевшие глаза смотрели как бы в пустоту; спина согнулась раньше времени, а вздувшиеся голубые вены на маленьких, почти девических руках говорили о крайней душевной усталости. Он был очень похож на Иону, но выражение его лица было совсем иное: в нем не было того величественного и одухотворенного спокойствия, которое придавало красоте его сестры такую неземную и строгую безмятежность. Она умела подавлять и сдерживать свои порывы, в этом и заключалось ее очарование; хотелось пробудить ее дух, который отдыхал, но, очевидно, не спал. У Апекида все его черты выдавали пыл и страстность характера, и разум его, судя по лихорадочному огню в глазах и беспокойному дрожанию губ, был подчинен воображению и измучен раздумьями. Фантазия сестры остановилась у золотого предела поэзии; а у брата, менее счастливого и уравновешенного, она унеслась в сферы неосязаемые и туманные, и то, что дало талант одной, другому угрожало безумием. — Ты говоришь, я враг тебе, — сказал Арбак. — Догадываюсь о причине этого несправедливого обвинения. Я ввел тебя в храм Исиды, и ты возмущен уловками жрецов и обманом, думаешь, что и я тебя обманул; твой чистый ум оскорблен, ты воображаешь, будто я — один из тех лживых… — Ты знал гнусность этого нечестивого ремесла, — сказал Апекид, — зачем же ты скрыл это от меня? Когда ты вселил в мою душу желание посвятить себя служению Исиде и надеть это облачение, ты говорил о чистой жизни тех, кто целиком посвятил себя знанию, — а окружил меня невежественными и похотливыми скотами, у которых нет иного знания, кроме чудовищного обмана; ты говорил о людях, жертвующих земными благами ради высшей добродетели, — и ввел меня к негодяям, погрязшим в грехе; ты говорил о друзьях, которые несут людям свет, — а я вижу лишь обман и мошенничество. О, какая низость! Ты украл у меня счастье молодости, веру в добродетель, священную жажду мудрости. Я был молод, богат, страстен, все земные удовольствия были мне доступны, я всем пожертвовал без единого вздоха, мало того — с радостью и ликованием, в надежде, что эта жертва — во имя глубочайших тайн божественной мудрости, во имя общения с богами и небесного откровения, а теперь… теперь… Рыдания заглушили слова жреца. Он закрыл лицо руками, и крупные слезы, просочившись меж тонких пальцев, закапали на его одежды. — Я исполню все, что обещал тебе, друг мой, мой ученик: это было испытание твоей добродетели, которая теперь засияла лишь ярче. Не думай большео глупых уловках жрецов, не равняй себя с жалкими слугами богини, привратниками у ее порога, — ты достоин войти в святилище. Отныне я сам буду твоимжрецом, твоим проводником, и ты, который сейчас проклинаешь мою дружбу, всю жизнь будешь ее благословлять. Юноша поднял голову и бросил на египтянина отсутствующий, блуждающий взгляд. — Послушай меня, — продолжал Арбак серьезным и торжественным тоном и, быстро оглядевшись, убедился, что они одни. — Из Египта идет все знание мира. Из Египта идет мудрость Афин и искусство государственного правления Крита, из Египта вышли те древние и загадочные племена, которые (задолго до того как орды Ромула наводнили равнины Италии и вечный круговорот событий снова привел цивилизацию к варварству и тьме) владели всеми знаниями и плодами человеческой мысли. Из Египта вышли величественные обряды священных Цер, [29] жители которых научили своих поработителей, римлян, всему, что они и поныне знают о возвышенном в религии и в служении богам. Как думаешь, юноша, благодаря чему грозный Египет, колыбель многих народов, достиг своего величия и поднялся до заоблачных высот мудрости? Благодаря глубокому и священному искусству руководить людьми. Все ваши нынешние народы обязаны своим величием Египту, а Египет — своим жрецам. Замкнутые в себе, стремящиеся овладеть самым благородным в человеке — его душой и его верой, эти древние служители божества вдохновлялись самой великой мыслью, до какой когда-либо возвышались смертные. Наблюдая движение звезд, смену времен года, замкнутый неизменный круговорот человеческих судеб, они создали величественный символ. Они облекли его плотью для толпы, представив его в образах богов и богинь, и то, что в действительности было Владычеством, назвали Религией. Исида — это миф — не пугайся! — лишь благодаря этому она стала реальной и бессмертной, Исида ничто. Природа, которую она олицетворяет, — мать всего сущего, таинственная, древняя, постижимая лишь для избранных. «Никому из смертных не дано приподнять мое покрывало», — говорит Исида, которой вы поклоняетесь. Но пред мудрыми оно упало, и мы оказались лицом к лицу с торжественной красотой Природы. Жрецы были благодетелями человечества, они несли ему культуру; правда, они были также лгунами, обманщиками, если угодно. Но неужели ты думаешь, юноша, что без этого обмана они могли бы служить людям? Невежественных и покорных простолюдинов нужно ослепить ради их собственного блага; они не поверили бы обычным словам, но преклоняются перед оракулом. Римский император владычествует над многочисленными племенами, соединяя враждебные и разрозненные части воедино; это несет людям мир, порядок, закон, все блага жизни. Ты думаешь, владычествует человек, император? Нет, пышность, благоговение, величие, его окружающие, — это его обман, его ложь. Наши оракулы и пророчества, наши обряды и ритуалы — это средства нашей власти, орудия нашего могущества. Те же средства для достижения той же цели— блага и гармонии человечества. Я вижу, ты слушаешь меня со вниманием, ловишь каждое слово — свет начинает озарять тебя. Апекид молчал, но его выразительное лицо быстро менялось, выдавая впечатление, произведенное словами египтянина, словами, которые голос, внешность и манеры этого человека делали еще во сто крат убедительнее. — И когда наши предки на берегах Нила, — продолжал Арбак, — постигли первый принцип, с помощью которого возможно устранить хаос, а именно— принцип покорности и преклонения большинства перед немногими, — их величественные, вдохновленные звездами размышления открыли им истину, которая не была призрачной. Они установили основы закона, выявили подлинные ценности жизни. Они требовали веры и воздавали за нее развитием цивилизации. Разве этот обман не был благородным? Поверь мне, кто бы, божественный и благосклонный, ни взирал на мир с высоты небес, он с улыбкой одобряет мудрость, которая ведет к таким целям. Но ты хочешь, конечно, чтобы я от этих общих понятий перешел к твоей судьбе. Спешу исполнить твое желание. Алтарям нашей древней богини нужно служить, и служить ей должны не грубые и бездушные люди, подобные колышкам и крючкам, на которых болтаются одежды. Вспомни два изречения, заимствованные из египетской мудрости. Первое: «Не говори толпе о боге». Второе: «Человек, достойный бога, — бог среди людей». Гений дал жрецам Египта их религию, но, поскольку ее могущество за последние века так ослабело, оно может быть восстановлено опять-таки лишь с помощью Гения. Я видел в тебе, Апекид, ученика, достойного перенять мои знания, служителя, достойного великих целей, которых еще возможно достичь. Твоя неутомимость, твои способности, чистота веры, пылкость — все это делало тебя достойным призвания, которое требует возвышенного самоотречения. Поэтому я разжигал в тебе священные порывы, я побудил тебя к этому шагу. Ты винишь меня в том, что я не раскрыл тебе мелочность душ твоих собратьев и хитрости, к которым они прибегают. Но если б я сделал это, Апекид, то сам обрек бы себя на неудачу. Твоя благородная душа сразу возмутилась бы, и Исида потеряла бы своего жреца. Апекид громко застонал. Египтянин продолжал, словно не замечая этого: — Вот почему я привел тебя в храм, не предупредив ни о чем. Я предоставил тебе самому все узнать и проникнуться отвращением к этим спектаклям, которые ослепляют толпу. Я хотел, чтобы ты понял, как действует механизм, благодаря которому бьет фонтан, освежающий мир. Это было испытание, какому издревле подвергаются все жрецы. Тем, кто привыкает обманывать чернь, предоставляют заниматься этим всю жизнь, а для людей, подобных тебе, чья возвышенная натура требует возвышенного служения, религия открывает высшие тайны. Я рад, что не ошибся в тебе. Ты принес жреческие обеты; возврата нет. Вперед! Я буду твоим поводырем. — Но чему же ты научишь меня, о загадочный и страшный человек? Новым обманам? Новым… — Нет. Я бросил тебя в бездну неверия, теперь я поведу тебя к вершинам веры. Ты видел ложь — ты узнаешь теперь истину, выражением которой она служит. Нет тени, Апекид, которая существовала бы сама по себе. Приходи ко мне сегодня вечером. А теперь дай руку. Потрясенный, взволнованный, пораженный до глубины души словами египтянина, Апекид протянул ему руку, и учитель с учеником расстались. Арбак сказал правду — возврата для Апекида не было. Он дал обет безбрачия; он обрек себя на жизнь, исполненную, как теперь кажется, фанатичной суровости, и был лишен последней возможности найти утешение в вере. Неудивительно, что он все еще страстно желал хоть как-то примириться с непреложным своим жребием. Сильный и глубокий ум египтянина вновь покорил его юношеское воображение, он был взволнован туманными намеками, колебался между надеждой и страхом.
Тем временем Арбак медленно и с достоинством шествовал к дому Ионы. Войдя в таблин, он вдруг услышал из перистиля голос, хотя и мелодичный, но неприятный для его уха, — это был голос молодого красавца Главка, и в первый раз египтянин ощутил в груди укол ревности. Войдя в перистиль, он увидел Главка, сидевшего рядом с Ионой. В благоухающем саду серебристой струей бил фонтан, приятно смягчая полуденный зной. Рабыни, неизменно находившиеся при своей госпоже, которая хоть и вела свободный образ жизни, но соблюдала при этом самую строгую скромность, сидели поодаль; у ног Главка лежала лира, на которой он только что играл Ионе лесбосскую песню. [30] В этой группе, представшей перед взором Арбака, была та своеобразная и утонченная поэтическая гармония, которую мы и сейчас справедливо считаем отличительной чертой древних: мраморные колонны, вазы с цветами, статуи, белые и недвижные, и главное — два живых существа, которые могли либо вдохновить, либо привести в отчаяние скульптора. Арбак остановился, глядя на эту пару, и обычное спокойствие исчезло с его лица. Усилием воли он овладел собой и медленно подошел к ним, так тихо и бесшумно, что даже рабыни не услышали его шагов, а тем более — Иона и влюбленный Главк. — И все же, — говорил афинянин, — только не изведав любви, мы воображаем, будто наши поэты правдиво ее описали; в то мгновение, когда встает солнце, все звезды, ярко сиявшие на небе, меркнут. Поэты пленяют лишь тех, у кого в сердце царит ночь; они ничто, когда мы видим божество во всей его славе. — Какой возвышенный и блестящий образ, благородный Главк! Оба они вздрогнули и, обернувшись, увидели холодное и насмешливое лицо египтянина. — Ты пришел неожиданно, — сказал Главк, вставая с принужденной улыбкой. — Так всегда приходит тот, кто знает, что он желанный гость, — отозвался Арбак, садясь и жестом приглашая сесть Главка. — Я рада наконец видеть вас вместе, — сказала Иона. — Вы словно созданы друг для друга и должны стать друзьями. — Будь я лет на пятнадцать помоложе, ты могла бы равнять меня с Главком, — сказал египтянин. — И я, можешь мне поверить, был бы счастлив его дружбой. Но что могу я дать ему взамен? Могу ли я сделать ему те же признания, что он мне: рассказать о пирах и венках, о парфянских конях и превратностях игры в кости? Эти развлечения подобают его возрасту, его характеру, его образу жизни, но они не для меня. Сказав это, хитрый египтянин вздохнул и опустил глаза; но украдкой он поглядел на Иону, чтобы увидеть, как она воспримет эти намеки на обычное времяпрепровождение ее гостя. Выражение ее лица ему не понравилось. Главк, слегка покраснев, поспешил ответить. Быть может, и он в свою очередь хотел смутить и сконфузить египтянина. — Ты прав, мудрый Арбак, — сказал он. — Мы можем уважать друг друга, но не можем быть друзьями. Я обхожусь без той тайной приправы, которая, как говорят, придает особый вкус твоим пирам. Но, клянусь Геркулесом, когда я доживу до твоих лет, то, пожелав, подобно тебе, радостей зрелого возраста, я, без сомнения, буду с насмешкой говорить о развлечениях молодости. Египтянин поднял глаза и бросил на Главка быстрый, пронизывающий взгляд. — Я тебя не понимаю, — сказал он холодно. — Но, говорят, остроумие тем тоньше, чем непонятней. — Он отвернулся от Главка с едва заметной презрительной усмешкой и, помолчав, обратился к Ионе: — Мне не посчастливилось, прекрасная Иона, застать тебя дома, когда последние два или три раза я приходил к твоему порогу. — На море было так тихо, что не хотелось сидеть дома, — отвечала Иона с легким смущением. Ее смущение не укрылось от Арбака. Не показывая виду, что он это заметил, египтянин сказал с улыбкой: — Ты знаешь, что говорит старинный поэт: [31] «Женщины должны сидеть взаперти и услаждаться беседой». — Сказавший это был циник, — вмешался Главк, — и ненавидел женщин. — Он говорил в соответствии с обычаями своей страны, а страна эта— твоя хваленая Греция. — В разные времена — разные обычаи. Если б наши предки знали Иону, они рассудили бы по-иному. — Это ты в Риме выучился говорить любезности? — спросил Арбак с плохо скрытым раздражением. — Уж конечно, за этим никто не поедет в Египет, — отозвался Главк, небрежно играя своей цепью. — Ну, будет вам, — сказала Иона, торопясь прервать этот разговор, к ее огорчению мало способствовавший сближению, которого она желала. — Арбак не должен быть так суров к своей бедной ученице. Сироту, не знавшую материнской заботы, нельзя винить за независимый характер и почти мужскую свободу, которую она избрала. Притом она позволяет себе не больше того, что в обычае у римских женщин и, вероятно, у греческих. Увы! Неужели только мужчинам дано сочетать свободу и добродетель? Почему лишь пагубное рабство считается единственным способом охранить нас? Поверь мне, мужчины совершили величайшую ошибку, которая дорого им стоила, вообразив, что женщина — не скажу, ниже их, что, может быть, и так — совершенно иное существо, и издав законы, мешающие умственному развитию женщин. Разве эти законы не обратились против них самих? Ведь жены должны быть им друзьями, а иногда и советчицами! Иона вдруг замолчала, и лицо ее залил нежный румянец. Она испугалась, что увлеклась и зашла слишком далеко; и все же сурового Арбака она боялась меньше, чем доброго Главка, потому что Главка она любила, а не в обычае греков было предоставлять женщинам (или, по крайней мере, наиболее уважаемым из женщин) ту же свободу, какой они пользовались в Италии. Поэтому она обрадовалась, когда Главк сказал серьезно: — Всегда так думай, Иона, и слушайся своего чистого сердца! Ни одно государство не может пасть от свободы или знания, а женщины любят лишь свободных и поощряют лишь мудрых. Арбак молчал, потому что не в его интересах было хвалить Главка или порицать Иону. Разговор никак не клеился, и Главк скоро простился. Когда он ушел, Арбак, придвинувшись ближе к прекрасной неаполитанке, кротко сказал, искусно пряча свою хитрость и злобу: — Не думай, моя милая ученица, если ты позволишь мне так тебя называть, что я хочу как-то стеснить ту свободу, которую ты можешь только украсить. Хотя, как ты справедливо сказала, она не больше той свободы, которой пользуются римлянки, но ты, незамужняя девушка, все же должна быть осмотрительней. Пусть у ног твоих по-прежнему будут самые веселые, блестящие, умные молодые люди, очаровывай их беседой, достойной Аспасии, музыкой Эринны, но помни о злых языках, которые так легко могут опорочить твое доброе имя. Молю тебя: покоряя сердца, не дай восторжествовать завистникам. — О чем ты говоришь, Арбак? — спросила Иона с тревогой, и голос ее задрожал. — Я знаю, ты мой друг, ты заботишься о моей чести, о моем благе. Как мне понять тебя? — Да, я самый искренний твой друг! Позволь же мне говорить как другу, откровенно, не боясь тебя обидеть. — Я прошу тебя об этом. — Этот юный повеса Главк… как ты с ним познакомилась? И часто ли вы видитесь? Сказав это, Арбак пристально посмотрел на Иону, словно хотел заглянуть ей прямо в душу. Съежившись под этим взглядом, охваченная необъяснимым страхом, девушка ответила смущенно и неуверенно: — Его представили мне как соотечественника моего отца, а значит, и моего. Мы знакомы всего неделю. Но что значат эти расспросы? — Прости меня, — сказал Арбак. — Я-то думал, ты знаешь его давно. Так вот, он низкий лгун. — Как! Что ты говоришь? Какое ужасное слово! — Оставим это. Я не хочу, чтобы ты возмущалась этим человеком, слишком много для него чести. — Умоляю тебя, говори. Кого же оболгал Главк? Или, вернее, в чем, тебе кажется, он повинен? Скрывая свою досаду, Арбак продолжал: — Ты знаешь, как он проводит время, кто его друзья, какие у него привычки? Кости и пиры — вот чем он увлечен, а среди этих спутников порока, какможет он мечтать о добродетели? — Ты все еще говоришь загадками. Во имя богов, молю тебя, скажи все, я готова к худшему. — Хорошо, будь по-твоему. Знай же, моя Иона, что не далее как вчера Главк при всех, в общественных банях, хвастался твоей любовью к нему. Он сказал, что его это забавляет. Правда, надо отдать ему справедливость, он хвалил твою красоту. Кто мог бы ее отрицать? Но он презрительно рассмеялся, когда один из его приятелей, кажется Клодий или Лепид, спросил его, любит ли он тебя настолько, чтобы жениться, и скоро ли он намерен украсить свои двери гирляндами. — Не может быть! Где слышал ты эту низкую ложь? — Уж не хочешь ли ты, чтобы я пересказал тебе все насмешки наглых повес по поводу этой истории, которая обошла город? Клянусь, я сам сначала не поверил этому, но, увы, люди, слышавшие все своими ушами, убедили меня, что это правда, хоть мне и не хотелось говорить ее тебе. Иона откинулась назад, и ее лицо стало белее мраморной колонны, к которой она прислонилась, чтобы не упасть. — Я негодовал, мне было невыносимо, что твое имя у всех на устах, как имя какой-нибудь простой танцовщицы. И сегодня я поспешил прийти и предупредить тебя. Я застал Главка здесь. Это до того возмутило меня, что я потерял самообладание. Я не мог скрыть свои чувства; да, я был невежлив в твоем присутствии. Простишь ли ты своего друга, Иона? Иона взяла его за руку, но ничего не ответила. — Не думай об этом больше, — сказал он. — Но пусть это послужит тебе предостережением: помни, ты должна быть благоразумна. Я знаю, это ни на миг не может задеть тебя. На такое легкомысленное хвастовство Иона не может обратить внимания. Эти оскорбления ранят только тогда, когда исходят от человека, которого мы любим, но не его гордая Иона удостоит своей любви. — Любви! — пробормотала Иона с судорожным смехом. — Да, конечно. Любопытно, как в те отдаленные времена, при общественном строе, столь не похожем на современный, любви препятствовали те же мелочные уловки, какие так распространены в наше время: та же изобретательная ревность, та же подлая клевета, та же передача мелких сплетен, которых и теперь так часто бывает достаточно, чтобы разорвать узы самой искренней любви, даже если ей все благоприятствует. Когда корабль плывет по тихому морю, крошечная рыбешка может прилипнуть к килю и остановить его — так гласит предание. То же бывает и с самыми сильными человеческими страстями, и картина была бы неполной, если бы даже в наши времена, богатые любовными увлечениями, мы не описали те тайные и зловещие пружины, которые каждый день действуют и в наших домах, у наших очагов. Именно благодаря этим мелким интригам мы лучше понимаем прошлое. Египтянин с необычайной хитростью задел самую слабую струну Ионы — он ловко поразил отравленной стрелой ее гордость. Он воображал, что пресек чувство, которое, как он надеялся, за столь краткое время осталось лишь в зародыше, и, спеша переменить разговор, завел речь о брате Ионы. Беседа их продолжалась недолго. Арбак ушел, решившись не предоставлять больше Иону самой себе, но каждый день посещать ее и следить за ней. Едва он вышел за порог, как Иона, чья женская гордость уже не требовала от нее больше притворства, горько зарыдала.
ГЛАВА VII
Развлечения в Помпеях. Миниатюрное подобиеримских терм
Главк был на седьмом небе от счастья. Из разговора, которым удостоила его Иона, он в первый раз ясно понял, что его любовь не будет отвергнута. Эта надежда наполняла его восторгом, который, как ему казалось, не может вместить мир. Не подозревая, что он оставил в доме Ионы врага, и забыв не только о его уколах, но и о самом его существовании, Главк шел по оживленным улицам и тихо напевал ту самую песенку, которую Иона слушала с таким вниманием. Он свернул на улицу Фортуны и пошел по высокому тротуару. Дома здесь были ярко выкрашены, а через открытые двери видны были красивые фрески. На каждой улице у въезда стояли триумфальные арки. Главк шел теперь мимо храма Фортуны, и портик этого прекрасного храма (построенного, как предполагают, одним из родственников Цицерона, а быть может, и самим великим оратором) придавал веселой улице воз-пышенную торжественность. Этот храм был одним из тмечательных образцов римской архитектуры. Он стоял на высоком фундаменте. Две лестницы вели к площадке, где был утвержден алтарь богини. Оттуда другая широкая лестница вела в портик, с высоких колонн которого свисали гирлянды чудесных цветов. По обе стороны храма стояли статуи работы греческих скульпторов; неподалеку возвышалась триумфальная прка, увенчанная конной статуей Калигулы с бронзовыми трофеями[32] по бокам. Перед храмом собралась оживленная толпа — одни, сидя на скамьях, обсуждали политику империи, другие разговаривали о предстоящих играх в амфитеатре. Кучка молодых людей носхваляла приезжую красавицу, другие беседовали о достоинствах новой пьесы; несколько пожилых людей беседовали о развитии торговли с Александрией; среди них было много купцов, серьезных и рассудительных, в своеобразных восточных одеждах и ярких туфлях, украшенных драгоценными камнями, — они заметно отличались от одетых в туники италийцев, которые оживленно жестикулировали. В те времена, как и теперь, у этих живых и темпераментных людей, кроме языка слов, в большом ходу был выразительный язык жестов; их потомки сохранили его, и ученый Иорио написал очень интересную работу об этой причудливой жестикуляции. Пробравшись через толпу, Главк вскоре очутился среди своих веселых и беззаботных друзей. — А! — сказал Саллюстий. — Не видел тебя целую вечность! — Как же провел ты эту вечность? Каких новых яств отведал? — Я действовал по науке, — возразил Саллюстий. — Попробовал откармливать мурен и, признаться, отчаялся добиться того совершенства, какого достигали наши римские предки. — Бедняга! Но почему же? — А потому, — отвечал Саллюстий со вздохом, — что закон теперь запрещает кормить их рабами. У меня не раз было искушение избавиться от моего толстого домоправителя и бросить его в бассейн. Это придало бы рыбьему мясу самый нежный вкус! Но рабы в наше время — не рабы, им безразличны интересы хозяев, иначе этот Дав[33] охотно пожертвовал бы жизнью, чтобы доставить мне удовольствие. — Какие новости из Рима? — спросил Лепид, лениво подходя к ним. — Император устроил роскошный пир для сенаторов, — сказал Саллюстий. — Добрая душа! — заметил Лепид. — Говорят, он никого не отпускает, не исполнив просьбы. — Может быть, он позволит мне скормить раба моим рыбкам? — оживился Саллюстий. — Едва ли, — сказал Главк. — Тот, кто оказывает благодеяние одному римлянину, всегда делает это за счет другого. Будь уверен, что каждая улыбка, которую вызывает милость Тита, исторгает слезы из сотен глаз. — Да здравствует Тит! — воскликнул Панса, услышав имя императора. — Он обещал назначить квестором моего брата, который промотал свое состояние… — … и хочет теперь нажиться за счет народа, мой милый Панса, — продолжил Главк. — Правильно, — согласился Панса. — Выходит, и от народа бывает польза, — заметил Главк. — Конечно, — отвечал Панса. — Ну, мне пора, пойду осматривать казначейство, там надо кое-что починить. И эдил торопливо удалился, а за ним потянулся длинный хвост просителей, которые выделялись в толпе своими тогами. — Бедный Панса! — сказал Лепид. — У него никогда нет времени развлечься. Благодарение богам, что я не эдил! — А, Главк! Ну, как живешь? Весел, как всегда! — сказал Клодий, подходя. — Ты пришел принести жертву Фортуне? — спросил Саллюстий. — Я каждый вечер приношу ей жертвы, — отозвался игрок. — Не сомневаюсь. Ни один человек не принес больше жертв! — Клянусь Геркулесом, здорово ты его поддел! — воскликнул Главк со смехом. — Вечно ты рычишь, как пес, Саллюстий! — сказал Клодий сердито. — Ничего удивительного, потому что, когда я с тобой играю, мне всегда выпадает «пес», — отозвался Саллюстий. — Будет вам! — сказал Главк, беря розу у стоявшей рядом цветочницы. — Роза — символ молчания, — сказал Саллюстий. — Но я предпочитаю видеть ее только за пиршественным столом. — Кстати, на будущей неделе Диомед дает большой пир, — сказал Саллюстий. — Ты приглашен, Главк? — Да, я получил приглашение сегодня утром. — И я тоже, — сказал Саллюстий, вынимая из-за пояса четырехугольный кусочек папируса. — Смотрите, он приглашает нас на час раньше обыкновенного: значит, будет что-то необычайное. — Еще бы! Он богат, как Крез, — сказал Клодий, — и перечень яств у него на пиру длинен, как эпическая поэма. — Ну ладно, пойдемте в термы, — сказал Главк. — Сейчас там весь город, Фульвий, которого вы так любите, прочитает свою новую оду. Молодые люди не заставили себя просить, и все направились к баням. Хотя общественные термы, или бани, были предназначены скорее для бедных граждан, чем для богатых, у которых дома были собственные купальни, все же это было излюбленное место встреч и отдыха людей всех сословий, любивших праздность и веселье. Бани в Помпеях, конечно, сильно отличались и своим устройством и внешним видом от огромных и сложно устроенных римских терм; да и вообще есть основания считать, что в каждом городе Римской империи бани отличались некоторым своеобразием архитектуры. Это почему-то смущает ученых, — как будто до XIX века архитекторы и мода не знали капризов! Приятели вошли в бани через главные ворота с улицы Фортуны. У портика сидел сторож, и перед ним стояли два ящика — один для денег, а другой для билетов. Здесь же были скамейки, на которых сидели люди различных сословий; другие, исполняя предписания лекарей, быстро прогуливались вдоль портика, время от времени останавливаясь поглядеть на бесчисленные объявления о зрелищах, играх, распродажах, выставках, написанные краской на стенах. Но больше всего было разговоров о предстоящих играх в амфитеатре, и каждого, кто подходил, засыпали вопросами: не посчастливилось ли Помпеям, и не появился ли какой-нибудь чудовищный преступник, не было ли какого святотатства или убийства, чтобы эдилы могли бросить негодяя на растерзание льву; все прочие, менее редкостные увеселения казались детской забавой в сравнении с таким счастьем. — Мне кажется, — сказал веселый человек, который был ювелиром, — что император, если он так добр, как говорят, мог бы прислать нам какого-нибудь еврея. — А почему бы не взять одного из этой новой секты назареев? — сказал какой-то философ. — Я не жесток, но безбожник, который не признает самого Юпитера, не заслуживает милосердия. — Мне все равно, во скольких богов человек верит, — сказал ювелир, — но отрицать всех богов просто чудовищно. — И все же я думаю, — возразил Главк, — что эти люди не совсем безбожники. Говорят, они верят в какого-то бога или, вернее, в будущую жизнь. — Ты ошибаешься, дорогой Главк, — сказал философ. — Я говорил с ними: они засмеялись мне в лицо, когда я завел речь о Плутоне и Аиде. — О боги! — воскликнул в ужасе ювелир. — Неужели эти злодеи есть и в нашем городе? — Да, есть, хоть их и немного. Но их секта собирается тайно, и невозможно узнать, кто к ней принадлежит. Когда Главк отошел, один скульптор, который очень любил свое искусство, с восхищением посмотрел ему вслед. — Ах, — сказал он, — выпустить бы его на арену — вот это была бы натура! Какие руки и ноги! Какая голова! Ему бы быть гладиатором! Сюжет… да, сюжет, достойный нашего искусства! Отчего его не бросят на растерзание льву? Тем временем римский поэт Фульвий, которого его современники провозгласили бессмертным и о котором, если бы не этот рассказ, так никто и не вспомнил бы в наш равнодушный век, подошел к Главку: — А, мой милый афинянин, мой добрый Главк пришел послушать, как я буду читать оду! Какая честь — ведь ты грек, чей язык сам по себе поэзия. Как мне тебя благодарить? Конечно, это пустяк, но я, может быть, буду представлен Титу, если заслужу твою похвалу. О Главк! Поэт без покровителя — все равно что амфора без ярлыка: вино может быть превосходным, но никто его не похвалит! Что говорит Пифагор? «Фимиам — богам, а хвала — людям». А значит, покровитель — это жрец поэта: он доставляет ему хвалу и почитателей. — Но ведь все Помпеи тебе покровительствуют, и каждый портик — твой алтарь. — Да, люди здесь очень добры, они не скупятся на похвалы. Но они лишь жители маленького городка… А я надеюсь на лучшее!.. Войдем? — Конечно. Мы теряем время, а ведь могли бы уже слушать твою оду. В этот миг из бань в портик вышло человек, двадцать, и раб, стоявший у двери, которая вела в узкий коридор, впустил Фульвия, Главка, Клодия и еще целую толпу друзей поэта. — Жалкое зрелище в сравнении с римскими термами, — сказал Лепид презрительно. — Но все же потолочная роспись сделана со вкусом, — заметил Главк, который был в таком настроении, что ему все нравилось, и указал на звезды, усыпавшие потолок. Лепид пожал плечами, но ему было лень возражать. Они вошли в просторную раздевальню. Карниз пестрел причудливыми рисунками; сводчатый потолок был отделан белыми квадратными плитками с ярко-красной каймой; безукоризненно чистый пол был выложен белой мозаикой, а вдоль стен стояли удобные скамьи. Здесь не было огромных и многочисленных окон, как в роскошном фригидарии[34] Витрувия. В Помпеях, как и во всей южной Италии, предпочитали умерять блеск знойного солнца и считали, что роскошь неразлучна с полумраком. Два небольших застекленных окна пропускали скупой, мягкий свет; над одним из этих окон красовался большой рельеф, изображавший гибель титанов. Здесь и уселся Фульвий с величественным видом, а слушатели торопили его начать чтение. Поэт не заставил себя долго упрашивать. Он вынул из-под одежды свиток папируса и, трижды откашлявшись, чтобы прочистить горло, а также водворить тишину, начал читать великолепную оду, от которой, к великому огорчению автора этой книги, до нас не дошло ни единой строчки. Судя по рукоплесканиям, которыми его наградили, она бесспорно была достойна его славы; и Главк, гдинственный из всех, не нашел, что она превосходит лучшие оды Горация. Когда ода была прочитана, те, кто собирался принять лишь холодную ванну, стали раздеваться; они вешали одежды на крюки, торчавшие из стен, брали (богатые — у собственных рабов, а остальные — у рабов, служивших в термах) другие, более просторные одежды и шли в красивое круглое помещение, которое уцелело и доныне, к стыду потомков древних италийцев, которые так не любят мыться. Более изнеженные через другую дверь вошли в тепидарий, [35] нагретый до приятного тепла передвижным очагом, хотя главным источником тепла был пол, под которым проходили трубы лаконской печи. [36] Здесь любители купания раздевались и проводили некоторое время, наслаждаясь ароматным теплом. Тепидарий, в соответствии со своим значением в длинном процессе купания, был украшен богаче и лучше остальных помещений: на сводчатом потолке были прекрасные рельефы и роспись; окна из матового стекла пропускали лишь слабый и неверный свет; под массивными карнизами тянулись ряды лепных фигур; стены были ярко-красные, пол — искусно выложенный белыми плитами. Здесь заядлые купальщики, которые посещали баню по семь раз на день, пребывали в состоянии расслабленной неги перед купанием или чаще после него; и многие из этих «мучеников» равнодушно смотрели на входивших, приветствуя знакомых кивком, но боясь утомить себя разговором. Отсюда посетители опять направлялись в разные места, в зависимости от вкусов: одни шли в потовую баню, соответствовавшую нашим парильням, а оттуда — в теплую купальню; другие, не желавшие тратить столько сил, сразу шли в кальдарий, где был бассейн с горячей водой. Чтобы завершить картину и дать читателю более или менее полное представление о банях, игравших такую роль в жизни древних, последуем за Лепидом, который неизменно проходил все процедуры, кроме холодной бани, вышедшей незадолго перед тем из моды. Разогревшись в тепидарии, который мы только что описали, помпейский франт направил свои стопы в потовую баню. Пусть читатель сам представит себе, как долго он парился, вдыхая благовония. После этого он отдал себя в руки своих рабов, которые ожидали его у выхода и стерли с него пот чем-то вроде скребницы. Между прочим, туристов теперь всерьез уверяют, будто ими пользовались, только чтобы очищать грязь, тогда как ни единая пылинка не могла сесть на гладкую кожу опытного купальщика. Потом, немного остынув, он погрузился в воду, изобильно усыпанную ароматными травами, и, когда он вышел через дверь в противоположном конце помещения, прохладный душ оросил его с ног до головы. Потом, закутавшись в легкие одежды, он снова возвратился в тепидарии, где нашел Главка, который не ходил в потовую баню. Теперь началось главное, ни с чем не сравнимое удовольствие: рабы стали растирать своих хозяев редчайшими мазями из золотых, хрустальных или алебастровых флаконов, украшенных драгоценными камнями. Один только список всех этих притираний, употреблявшихся богатыми людьми, составил бы целый том, особенно если бы его напечатал модный издатель: майоран, лаванда, нард — словом, всех и не счесть, а за стеной играла тихая музыка, и те, кто предпочитал в купании умеренность, освеженные и полные новых сил, словно помолодев, оживленно беседовали. — Будь благословен тот, кто изобрел бани! — сказал Главк, растянувшись на одном из бронзовых лож (в тот час устланных мягкими подушками), которые и теперь можно увидеть в том же самом тепидарии. — Будь то Геркулес или Вакх, его не зря почитают богом. — Но скажи мне, — обратился к нему тучный мужчина, который, пока его растирали, все время стонал и сопел, — скажи мне, Главк… руки тебе надо перебить, раб, три полегче!.. скажи мне… уф, уф!.. что, в Риме бани действительно так великолепны? (Повернув голову, Главк не без труда узнал Диомеда — этот добряк весь побагровел после потовой бани и растирания, которому только что подвергся. ) Наверно, они гораздо лучше наших? А? Пряча улыбку, Главк ответил: — Вообрази, что весь этот город превращен в бани, тогда ты получишь представление о величине императорских терм в Риме. Но это только величина. Представь себе все развлечения для души и тела, перечисли все гимнастические игры, выдуманные нашими отцами, вообрази, что для всех этих игр отведеныспециальные места, так же как и для любителей литературы, добавь к этому купальни самых больших размеров и самого сложного устройства, окружи всеэто садами, театрами, портиками, гимнасиями — словом, представь себе город богов, состоящий из одних дворцов и общественных зданий, и ты получишь отдаленное представление о знаменитых римских банях. — Клянусь Геркулесом! — воскликнул Диомед, широко раскрывая глаза. — Да ведь чтобы там искупаться, не хватит целой жизни! — В Риме это обычное дело, — сказал Главк серьезно. — Многие там и проводят всю жизнь. Они приходят к открытию и остаются до тех пор, пока не запрут ворота. Остальной Рим для них словно не существует, они презирают все на свете, кроме бань. — Клянусь Поллуксом, ты меня удивил! — Даже у тех, кто купается только три раза в день, ни на что другое времени не остается. Перед первым купанием они играют в мяч в портике или на специальных площадках. Потом идут в театр рассеяться. Они закусывают под деревьями и думают о втором купании. К тому времени, как баня готова, едауже переварена. После второго купания они идут в один из перистилей, чтобы послушать, как читает стихи какой-нибудь новомодный поэт, или в библиотеку — подремать над сочинениями старинных писателей. А там приходит время ужина, в котором они тоже видят лишь добавление к бане; после этого они купаются в третий раз, считая баню лучшим местом для беседы с друзьями. — Клянусь Геркулесом, у них есть подражатели и в Помпеях! Да, но это не оправдание. Заядлые любители римских бань счастливы. Они не замечают ничего, кроме блеска и великолепия; они не заходят в бедные кварталы города; не знают, что на свете есть нищета. Весь мир им улыбается, хмурясь лишь напоследок, когда они отправляются купаться в Коците. [37] Вот они каковы, настоящие философы. Пока Главк говорил все это, Лепид, зажмурившись и едва дыша, подвергался таинственным процедурам, не позволяя своим рабам пропустить ни одной. После благовоний и притираний его посыпали специальным порошком, чтобы тело больше не разогревалось, а когда этот порошок стерли гладким куском пемзы, он начал одеваться, но не в те одежды, которые снял, а в более нарядные, которые римляне надевают из уважения к предстоящей церемонии ужина, хотя по времени (ужинали они в три часа дня), пожалуй, правильнее будет назвать его обедом. Одевшись, он наконец открыл глаза и глубоко вздохнул, словно возвращаясь к жизни. В то же время ожил и Саллюстий, протяжно зевнув. — Пора ужинать, — сказал этот эпикуреец. — Главк и Лепид, пойдемте ужинать ко мне. — Не забудьте, что я приглашаю вас к себе на будущей неделе! — воскликнул Диомед, который очень гордился знакомством с этими блестящими молодыми людьми. — Как же, не забудем, — отвечал Саллюстий. — Память, мой милый Диомед, без сомнения, помещается в желудке. Они вышли на улицу, где было прохладнее.
|
|||
|