|
|||
Часть пятая 1 страницаЧасть пятая «Париж»
— Значит, ты не получил мое последнее письмо? — спросил Тео Винсента на следующее утро, когда они пили кофе с булочками. — Нет, как будто не получил, — отозвался Винсент. — А что ты там писал? — Я писал, что мне дали повышение у Гупиля. — Ах, Тео, почему же ты не сказал об этом ни слова вчера? — Ты был слишком взволнован, чтобы слушать. Мне поручили галерею на бульваре Монмартр. — Да ведь это замечательно! Иметь свою картинную галерею! — Она отнюдь не моя, Винсент. Я должен строго следовать политике фирмы Гупиль. Но все же мне разрешили выставлять импрессионистов на антресолях, так что… — Кого же ты выставил? — Моне, Дега, Писсарро и Мане. — Не видел ни разу. — В таком случае приходи в галерею и хорошенько, не торопясь, посмотри их. — Отчего ты так лукаво улыбаешься, Тео? Что это значит? — О, ровно ничего. Через несколько минут нам надо идти. Я каждое утро хожу туда пешком. Хочешь еще кофе? — Спасибо. Нет, нет, только полчашки. Черт возьми, Тео, до чего же все‑ таки приятно снова позавтракать вместе с тобой! — Я давно ждал, что ты приедешь в Париж. В конце концов это было неизбежно. Но, пожалуй, лучше бы тебе потерпеть до июня, а я к тому времени перебрался бы на улицу Лепик. Там у нас будет три просторные комнаты. Здесь, как видишь, работать тесновато. Винсент поглядел вокруг. Квартира Тео состояла из одной жилой комнаты, кабинета и маленькой кухни. Комната была обставлена мебелью в стиле Луи‑ Филиппа, и от этого в ней негде было повернуться. — Если я поставлю здесь мольберт, — сказал Винсент, — то нам придется вынести часть этой чудесной мебели на двор. — Я и сам вижу, что комната загромождена вещами, но мне повезло: я купил эту мебель по случаю, и мне хочется обставить новую квартиру именно так. Собирайся же скорее, Винсент, я тебя проведу бульваром — это моя любимая дорога. Тот не знает Парижа, кто не видал, каков он ранним утром. Тео надел тяжелое черное пальто, из‑ под которого выглядывал безукоризненно белый галстук‑ бабочка, в последний раз притронулся щеткой к завиткам, лежавшим по обе стороны его пробора, пригладил усы и мягкую бородку. Затем он надел черный котелок, взял перчатки и трость и шагнул к двери. — Ну, Винсент, ты готов? Боже, что у тебя за вид! Если бы ты вышел, на улицу в таком платье где‑ нибудь еще, тебя бы арестовали! — Неужели? — Винсент удивленно оглядел себя. — Я носил его почти два года, и никто не сказал ни слова. Тео расхохотался. — Ну, ладно, дело хозяйское. К таким, как ты, парижане привыкли. Вечером я куплю тебе что‑ нибудь поприличней. Они спустились по винтовой лестнице, миновали каморку консьержа и вышли на улицу Лаваль. Это была довольно широкая, и фешенебельная улица с большими магазинами, в которых торговали лекарствами, рамами для картин и всякими древностями. — Взгляни‑ ка на этих прекрасных дам, — вон, на третьем этаже нашего дома, — сказал Тео. Винсент поднял голову и увидел три гипсовых бюста. Под первым было написано «Скульптура», под вторым «Архитектура», а под третьим — «Живопись». — Но почему же они представляют себе Живопись в образе такой отвратительной шлюхи? — Трудно сказать, — ответил Тео. — Но, во всяком случае, ты попал в самый подходящий дом. Винсент и Тео прошли антикварный магазин «Старый Руан», где Тео купил свою мебель в стиле Луи‑ Филиппа. Скоро они были уже на улице Монмартр, которая отлогими изгибами поднималась одним концом к авеню Клиши и холму Монмартра, а другим шла вниз, к центру города. Улица была залита лучами утреннего солнца и запахами просыпающегося Парижа, во всех кафе ели слоеные рожки и пили кофе, открывались зеленные, мясные и молочные лавочки. Это были оживленные буржуазные кварталы с великим множеством торговых заведений. Мастеровой люд уже высыпал на улицы. Хозяйки ощупывали и осматривали товар, разложенный на лотках у магазинов, и яростно торговались с продавцами. Винсент вздохнул всей грудью. — Париж! — вырвалось у него. — После всех этих лет! — Да, Париж. Столица Европы. И столица живописи. Винсент упивался этим буйным потоком жизни, захлестывавшим Монмартр; мелькали красные и черные куртки гарсонов; женщины несли под мышкой длинные незавернутые хлебы; по обочинам стояли ручные тележки; из подъездов выходили горничные в мягких домашних туфлях; преуспевающие дельцы торопились в свои конторы. Когда многочисленные колбасные, пирожные, булочные и прачечные заведения и кафе кончились, улица Монмартр сбежала к подножию холма и влилась в площадь Шатодэн, — неправильный крут, у которого встречаются шесть улиц. Винсент и Тео прошли эту площадь и оказались у церкви Нотр‑ Дам де Лоретт — квадратного, грязноватого здания из темного камня с тремя ангелами на крыше, идиллически парившими в небесной голубизне. Винсент зорко вгляделся в надпись, начертанную над входом. — Верят они сами этим словам: Liberte, Egalite, Fraternite? [22] — Пожалуй, верят. Третья республика продержится, наверное, очень долго. С роялистами покончено, а социалисты входят в силу. Эмиль Золя сказал мне недавно, что грядущая революция будет направлена уже против капитализма, а не против королей. — Золя! Какой ты счастливец, Тео, — ты знаешь Золя. — Меня познакомил с ним Поль Сезанн. Каждую неделю мы все встречаемся в кафе «Батиньоль». В следующий раз мы пойдем туда вместе. За площадью Шатодэн улица Монмартр имела уже иной, не столь торгашеский характер — она стала более величественной. Магазины были роскошнее, кафе шикарнее, люди лучше одеты, дома красивее. Вдоль тротуара тянулись концертные залы, рестораны и отели, по мостовой вместо грузовых фургонов катили экипажи. Братья шли крупным, спорым шагом. Холодный свет зимнего солнца бодрил, мягкий ветерок шептал о чарах богатой столичной жизни. — Раз ты не можешь работать дома, то не пойти ли тебе в студию Кормона? — сказал Тео Винсенту. — А кто этот Кормон? — Понимаешь, Кормон такой же академик, как в большинство наших учителей, но если ты не захочешь выслушивать его критические замечания, то он оставит тебя в покое. — А это дорого стоит? Тео похлопал Винсента тростью по бедру. — Разве ты забыл, что я получил повышение? Скоро я буду одним из тех плутократов, которых Золя собирается уничтожить в своей грядущей революции. Наконец улица Монмартр влилась в великолепный широкий бульвар Монмартр с его огромными универмагами и пассажами. Этот бульвар, через несколько кварталов называвшийся уже Итальянским, вел к площади Оперы и был одной из главнейших артерий города. Хотя в этот ранний час здесь было малолюдно, приказчики в магазинах уже готовились встретить посетителей. Галерея, порученная Тео, помещалась в доме 19, всего в одном квартале от улицы Монмартр. Винсент и Тео пересекли широкий бульвар, остановились у газового фонаря, чтобы пропустить проезжавший экипаж, и направились к галерее. Превосходно вышколенные приказчики почтительно кланялись Тео, когда он шел по салону. Винсент мгновенно припомнил, что в свою бытность приказчиком он так же почтительно кланялся Терстеху и Обаху. В самом воздухе здесь он чувствовал ту изысканность и утонченность, от которой он, как ему казалось, уже давным‑ давно отвык. По стенам были развешаны полотна Бугро, Эннера и Делароша. Лестница в глубине салона вела на узкие антресоли. — Картины, которые ты хочешь посмотреть, на антресолях, — сказал Тео. — Когда наглядишься, спустись сюда в скажи свое мнение. — Что же ты так загадочно улыбаешься, Тео? Тео усмехнулся еще откровеннее. — A tout a l'heure[23], — бросил он, не ответив на вопрос, и скрылся за дверью своего кабинета.
«Неужели я в сумасшедшем доме? » Винсент растерянно подошел к креслу, одиноко стоявшему на антресолях, опустился в него и протер глаза. С двенадцати лет он знал только одну живопись — темную и мрачноватую, где мазок был незаметен, где все детали на полотне были выписаны правильно и законченно, где ровные тонкие слои красок постепенно переходили один в другой. Та живопись, которая теперь весело смеялась над ним со стены, не имела ничего общего с картинами, виденными им до сих пор. Исчезли ровные и тонкие красочные слои. Исчезла сентиментальность и невозмутимая степенность. Исчезла коричневая подливка, в которой плавала живопись Европы не одно столетие. Здесь были картины, напоенные буйным, неистовым солнцем. Всюду здесь трепетал и пульсировал свет и воздух. Фигуры балерин за кулисами были написаны чистым красным, зеленым и голубым, положенными рядом друг с другом с вызывающей смелостью. Он взглянул на подпись: Дега. Вот целая сюита речных пейзажей — в них сверкало зрелое знойное лето и щедро лучилось солнце. Фамилия художника — Моне. Винсент пересмотрел в своей жизни сотни картин, но такой силы света, такой одухотворенности и обаяния, как на этих сияющих полотнах, ему еще не доводилось видеть. Даже самый темный тон в пейзажах Моне был в десять раз светлее любого светлого тона на всех полотнах, хранящихся в музеях Голландии. Мазок был явственно виден, он не стыдился, не прятался; каждое прикосновение кисти, каждый ее удар передавал ритм облюбованной натуры. Красочный слой был густой, глубокий, весь в содрогании и трепете расточительных пятен и наплывов. Винсент остановился перед полотном, на котором был изображен мужчина в полосатой шерстяной рубашке; с истинно галльской сосредоточенностью он правил рулем своей небольшой яхты — француз наслаждается послеобеденной воскресной прогулкой. Жена его, сложив руки на коленях, сидит рядом. Винсент взглянул на фамилию художника. — Опять Моне? — воскликнул он. — Вот чудеса! Ни малейшего сходства с теми речными пейзажами. Он посмотрел на подпись снова и понял, что ошибся. Этого художника звали Мане, а не Моне. Тут он вспомнил историю с его картинами «Завтрак на траве» и «Олимпия», — чтобы публика не оплевала и не изрезала полотна, полиции пришлось огородить их веревками. Винсент не мог понять, почему живопись Мане напоминала ему книги Эмиля Золя. Пожалуй, тут были те же неистовые искания правды, та же отважная проницательность, та же убежденность, что во всяком характере, каким бы непривлекательным, он ни казался, есть своя красота. Винсент внимательнейшим образом приглядывался к технике Мане — тот накладывал чистые, несмешанные краски рядом, без плавных переходов и оттенков, многие детали у него были только намечены, свет и тени не имели четких очертаний, а, дробясь и расплываясь, переходили одна в другую. — Именно так видит их глаз в природе, — сказал Винсент. И тут он мысленно услышал голос Мауве: «Неужели ты не можешь найти верную линию, Винсент? » Он снова сел в кресло и уже внутренним взором вновь окинул все эти картины. Скоро ему стало понятно, благодаря чему в живописи произошел такой решительный переворот. Эти художники наполнили свои полотна воздухом! И этот живой, струящийся, щедрый воздух так действовал на изображения предметов, что, глядя на них, зритель видел и самый воздух. Винсент знал, что для академиков воздух не существует; для них это лишь пустое пространство, в котором они размещали твердые, устойчивые тела. Но эти новые живописцы! Они открыли воздух! Они открыли свет и ветер, атмосферу и солнце; они увидели, что мир пронизан неисчислимыми струями, трепещущими в этой текучей стихии. Винсент понял, что прежняя живопись отжила свой век. Фотоаппараты и академики будут делать точные воспроизведения; художники же будут смотреть на все сквозь призму собственного восприятия и сквозь тот пронизанный солнцем воздух, в котором они живут и работают. Впечатление было такое: эти люди создали еще не виданное, совсем новое искусство. Спотыкаясь, Винсент пошел вниз по лестнице. Тео был в салоне. С улыбкой на лице он повернулся к Винсенту и пристально посмотрел на него, стараясь угадать впечатление, произведенное картинами. — Ну как, Винсент? — спросил он. — Ох, Тео! — только и вымолвил тот. Он попытался что‑ то сказать, но не мог. Он снова бросил взгляд вверх, на антресоли. Потом повернулся и выбежал из галереи. Он шагал по широкому бульвару, пока не вышел к восьмиугольному‑ зданию, в котором узнал Оперу. Вдали, в каньоне огромных каменных домов, он увидел мост и побрел к реке. Он спустился к самой воде и, присев на корточки, окунул пальцы в Сену. Потом перешел мост, даже не поглядев на бронзового всадника, и сквозь лабиринт улиц выбрался на левый берег. Он упорно шагал вперед, поднимаясь все выше. Миновав кладбище, он повернул направо и оказался у большого вокзала. Забыв, что он пересек Сену, он стал спрашивать у полицейского, как пройти на улицу Лаваль. — На улицу Лаваль? — удивился полицейский. — Вы не в том конце города, сударь. Это Монпарнас. Вам нужно спуститься вниз, перейти Сену и там подняться на Монмартр. Долго бродил Винсент по Парижу, не особенно заботясь о том, куда он идет. Ему попадались широкие, опрятные бульвары с богатыми магазинами, жалкие, грязные переулки, торговые улицы с бесконечными винными лавками. Снова он оказался на холме, где возвышалась Триумфальная арка. К востоку отсюда тянулся обсаженный деревьями проспект, который с обеих сторон окаймляли узкие полосы зелени; бульвар этот выходил на обширную площадь с египетским обелиском. Взглянув на запад, Винсент увидел густой лес. Улицу Лаваль он разыскал уже довольно поздно. Он чувствовал, что сильно устал, где‑ то внутри шевелилась тупая боль. Он сразу же принялся распаковывать свои картины и этюды, раскладывая их на полу. Он долго смотрел на свои полотна. Боже! Как они темны, унылы. Как неуклюжи, безжизненны, мертвы! Сам того не подозревая, он писал их поистине в минувшем веке. Тео вернулся уже в сумерки и застал Винсента грустно сидящим на полу. Он опустился рядом с братом. Последний луч дневного света угасал, в комнате становилось темно. С минуту Тео молчал. — Винсент, — начал он наконец, — я знаю, что у тебя на душе. Ты ошеломлен. Это грандиозно, правда? Мы выбрасываем за борт почти все, что считалось в живописи священным. Своими сузившимися, покрасневшими глазами Винсент поймал взгляд брата. — Тео, почему ты молчал? Почему я ничего не знал? Почему ты не привез меня сюда раньше? Из‑ за тебя я потерял даром шесть долгих лет. — Потерял даром? Глупости. Ты вырабатывал свою манеру. Ты пишешь как Винсент Ван Гог и никто другой на свете. Если бы ты приехал сюда раньше, не выносив и не найдя собственный стиль, Париж подчинил бы тебя и увлек за собой. — Но что мне теперь делать? Взгляни на это дерьмо! — Носком башмака Винсент подбросил большое темное полотно. — Все это мертвым‑ мертво, Тео. И никому не нужно. — Ты спрашиваешь, что тебе делать? Слушай же. Ты должен учиться у импрессионистов. Свет и колорит — это ты должен у них позаимствовать. Но не больше. Понимаешь? Ты не должен подражать. Не давай себя оболванить. Не позволяй Парижу подчинить и подмять себя. — Но, Тео, ведь я должен учиться заново. Все, что в делаю, неверно. — Все, что ты делаешь, верно… за исключением света и колорита. Ты был импрессионистом с того самого дня, как взял в руки карандаш в Боринаже. Посмотри на свой рисунок! Посмотри на свой мазок! Никто до Мане так никогда еще не писал. Посмотри на свои линии! Ты почти никогда не определяешь их точно. Посмотри, как ты пишешь лица, деревья, фигуры в полях! Это же твои впечатления, это настоящий импрессионизм. Они резки, грубоваты, они прошли сквозь призму твоего восприятия. Это и значит — быть импрессионистом: писать не так, как пишут все, не следовать рабски правилам и канонам. Ты принадлежишь своему веку, Винсент, и ты импрессионист, независимо от того, нравится тебе это или нет. — Ах, Тео, конечно, нравится! — Те молодые парижские художники, с чьим мнением стоит считаться, знают твои работы. О, не думай, что я говорю о художниках, которые успешно сбывают свои полотна, нет, я имею в виду тех, которые серьезно ищут новых путей. Они хотят познакомиться с тобой. Ты узнаешь от них удивительные вещи. — Они знают мои работы? Молодые импрессионисты знают меня? Винсент, все еще сидевший на полу, встал на колени, чтобы яснее видеть Тео. А Тео думал о тех днях в Зюндерте, когда они вот так же вместе играли на полу в детской. — Ну конечно. Что, по‑ твоему, я делал в Париже все эти годы? Они считают, что у тебя проницательный глаз и рука художника. Тебе надо теперь только высветлить свою палитру и научиться писать живой, светящийся воздух. Ну, разве это не замечательно, Винсент, жить в такое время, когда совершаются столь важные дела? — Тео, ты просто черт, старый черт, вот кто ты такой! — Вставай с пола и зажги свет. Давай переоденемся и пойдем пообедаем. Я поведу тебя в ресторан «Брассери Юниверсель». Там подают самый лучший шатобриан во всем Париже. Мы закатим настоящий банкет. С бутылкой шампанского, старина! Отпразднуем тот великий день, когда Париж и Винсент Ван Гог наконец встретились!
На следующее утро Винсент взял свои рисовальные принадлежности и отправился к Кормону. Студия помещалась на четвертом этаже; это был большой зал с широким окном, выходившим на север. Напротив двери стоял обнаженный натурщик. Вокруг было установлено около тридцати мольбертов. Кормон записал имя Винсента и указал ему стул и мольберт для работы. Винсент рисовал уже с час, когда какая‑ то женщина открыла дверь и вошла в зал. На голове у нее была повязка, а одну руку она прижимала к щеке. Она бросила перепуганный взгляд на голого мужчину, воскликнула: «Mon Dieu! »[24] — и выбежала вон. Винсент обернулся к ученику, сидевшему позади. — Как вы думаете, что с ней такое? — О, это случается здесь каждый день. Она ищет дантиста, который живет рядом со студией. От одного вида голого мужчины зубная боль у них разом проходит. Если дантист не сменит квартиру, он непременно разорится. А вы, кажется, новичок? — Да. Я всего третий день в Париже. — Как вас звать? — Ван Гог. А вас? — Анри Тулуз‑ Лотрек. Вы не родственник Тео Ван Гогу? — Я его брат. — Так вы, должно быть, Винсент! Рад, очень рад познакомиться с вами. Ваш брат — лучший продавец картин в Париже. Он единственный, кто дает возможность пробиться молодым. Более того, он борется за нас. Если парижская публика когда‑ нибудь нас признает, то лишь благодаря Тео Ван Гогу. Все мы считаем его молодчиной. — Я тоже так считаю. Винсент пристально посмотрел на собеседника. У Лотрека был приплюснутый череп, а нос, губы, подбородок сильно выдавались вперед. Большая черная борода топорщилась во все стороны и росла как бы не вниз, а вверх. — Что привело вас в эту дыру, к Кормону? — спросил Лотрек. — Мне негде больше рисовать. А вас что сюда привело? — Ей‑ богу, сам не знаю. Я жил целый месяц на Монмартре в борделе. Писал портреты девушек. Это, скажу вам, настоящая работа. А рисовать в студии — детская игра. — Хотелось бы поглядеть на эти портреты ваших девушек. — В самом деле? — Конечно. Почему же нет? — Многие считают меня помешанным, потому что я пишу танцовщиц, клоунов и проституток. Но ведь именно в них настоящая характерность. — Я знаю. В Гааге я сам был женат на проститутке. — Bien! [25] Я вижу, что Ван Гоги — это настоящие люди! Позвольте посмотреть, как вы нарисовали эту модель. — Вот, пожалуйста, я сделал четыре рисунка. Лотрек посмотрел с минуту на рисунки и сказал: — Мой друг, мы с вами поладим. Мы мыслим одинаково. Кормон эти рисунки видел? — Нет. — Как только он увидит их, ваша песенка спета. Раскритикует в пух и прах. Недавно он мне говорит: «Лотрек, вы преувеличиваете, вы всегда все преувеличиваете. Каждая линия в ваших рисунках — настоящая карикатура». — А вы ему, конечно, ответили: «Это, дорогой мой Кормон, характер, — характер, а не карикатура! » Острые, как иголки, черные зрачки Лотрека загорелись любопытством. — Так, значит, вы все‑ таки хотите досмотреть портреты моих девушек? — Ну, разумеется, точу. — Тогда идемте. А то здесь пахнет прямо‑ таки покойницкой. У Лотрека была толстая, короткая шея и могучие руки. Когда он встал с места, Винсент увидел, что его новый друг — калека. Стоя на ногах, Лотрек был не выше, чем когда сидел на стуле. Его грузный торс круто клонился вперед, а ноги были хилые и тонкие. Они шли к бульвару Клиши. Лотрек тяжело опирался на свою палку. Каждые пять минут он останавливался передохнуть и указывал какую‑ нибудь красивую линию в архитектуре зданий. Не доходя одного квартала до «Мулен Руж», они стали подниматься вверх, на Монмартр. Лотрек вынужден был отдыхать все чаще и чаще. — Вы, наверно, любопытствуете, Ван Гог, что с моими ногами? Любопытствуют буквально все. Хорошо, я расскажу. — Да что вы! В этом нет никакой надобности. — Ладно уж, слушайте. — Он весь скорчился, навалившись на палку плечом. — Я родился с хрупкими костями. Когда мне было двенадцать лет, я поскользнулся на натертом полу и сломал берцовую кость правой ноги. Через год я упал в канаву и сломал левую ногу. С тех пор мои ноги не выросли ни на дюйм. — Вы очень страдаете от этого? — Нет. Если бы я был здоров, мне никогда бы не стать художником. Мой отец граф Тулузский, вот кто. Я должен был унаследовать его титул. Если бы я захотел, мне бы вручили маршальский жезл и я бы скакал верхом рядом с королем Франции. Конечно, если бы король Франции был в наличии. Mais sacrebleu[26], зачем быть графом, если можно стать художником? — Да, боюсь, что времена графов миновали. — Ну, что ж, пойдемте? Вон там, чуть подальше по этой улице, мастерская Дега. Болтают, будто я подражаю Дега, потому что он пишет балетных танцовщиц, а я пишу девушек из «Мулен Руж». Ну и пусть болтают, что хотят. Вот и мое жилище, улица Фонтен, девятнадцать‑ бис. Я живу в нижнем этаже, как вы можете догадаться. Он открыл дверь и пропустил Винсента вперед. — Живу я один, — сказал он. — Садитесь, если отыщете себе местечко. Винсент огляделся. В мастерской, загроможденной холстами, рамами, мольбертами, стульями, стремянками, свертками тканей, стояли еще два широких стола. На одном из них было множество бутылок с дорогими винами в разноцветные графины с ликерами. Второй стол был завален балетными туфельками, париками, старинными книгами, женскими платьями, перчатками, чулками, непристойными фотографиями и редчайшими японскими гравюрами. В этом хаосе едва оставалось место, где Лотрек мог бы сидеть и работать. — В чем дело, Ван Гог? — спросил хозяин. — Вам некуда сесть? Отодвиньте этот хлам на полу и поставьте стул поближе к окну. В том борделе было двадцать семь девушек. Я спал со всеми без исключения. Вы согласны, что необходимо поспать с женщиной, чтобы понять ее до конца? — Согласен. — Вот вам этюды. Я носил их к торговцу картинами на бульваре Капуцинок. «Лотрек, — сказал он мне, — зачем вы постоянно рисуете безобразие? Зачем вы все время пишете самых грязных, самых беспутных людей? Эти женщины отвратительны, просто отвратительны. Пьяный разгул и грязные пороки начертаны у них на лицах. Разве новое искусство заключается лишь в том, чтобы щеголять безобразием? Неужели вы, художники, стали так слепы к красоте, что способны изображать только самую мерзость? » А я ему говорю: «Извините, но меня тошнит, а я не хочу блевать на ваши шикарные ковры». Вам достаточно света, Ван Гог? Не хотите ли выпить? Скажите, что вы предпочитаете? У меня есть все что угодно. Лотрек проворно заковылял по комнате, лавируя между стульями, столами и свертками, налил бокал и протянул его Винсенту. — Выпьем за безобразие, Ван Гог! — воскликнул он. — Пусть и духа его не будет в Академии! Винсент потягивал вино и рассматривал двадцать семь портретов девушек из веселого дома на Монмартре. Он понял, что художник изобразил их такими, какими видел в действительности. Это были портреты без всяких прикрас, без тени осуждения или упрека. Лица девушек выражали обездоленность и страдание, бездушную чувственность, грубый разврат и духовную нищету. — Вам нравятся портреты крестьян, Лотрек? — спросил Винсент. — Да, если они написаны без сантиментов. — Так вот, я пишу крестьян. И сейчас меня поразило, что эти женщины — тоже крестьянки. Так сказать, возделывательницы плоти. Земля и плоть — это ведь лишь две разные формы одной и той же субстанции, как вы считаете? Эти женщины возделывают плоть, человеческое тело, которое нужно возделывать, чтобы заставить его рождать жизнь. У вас хорошие работы, Лотрек, вы сказали нечто стоящее. — А вы не находите их безобразными? — Тут все в глубоком соответствии с подлинной жизнью. А ведь это самая высшая форма красоты, верно? Если бы вы идеализировали женщин, писали их сентиментально, — вот тогда они были бы безобразны, тогда ваша работа была бы фальшью, трусостью. А вы во весь голое говорите всю правду, выражая ее так, как видите. Только в этом и состоит красота, не так ли? — Господи боже! Почему на свете мало таких людей, как вы? Давай выпьем еще! А этюды, смотрите сами. Берите, что захочется. Винсент поднес к свету одно полотно, задумался на секунду, потом воскликнул: — Домье! Вот кого мне напоминает эта вещь. Лотрек просиял. — Да, Домье. Это величайший из художников. Единственный человек, у кого я чему‑ то научился. Боже! Как великолепно умел этот человек ненавидеть! — Но к чему писать то, что ненавидишь? Я пишу только то, что люблю. — Всякое великое искусство порождается ненавистью, Ван Гог. О, я вижу, вас заворожил мой Гоген. — Кто, кто? Чья это, вы говорите, работа? — Поля Гогена. Вы не знаете его? — Нет. — Надо вам познакомиться с ним. А это туземная женщина с острова Мартиники. Гоген там жил одно время. Он просто помешан на примитивах, но живописец это великолепный. У него была жена, трое детей и недурное положение на бирже, которое давало ему тридцать тысяч франков в год. Он накупил на пятнадцать тысяч франков картин Писсарро, Мане и Сислея. Написал портрет своей жены ко дню их свадьбы. Она восприняла это как благородный жест. Гоген обычно писал по воскресеньям: слыхали вы о Биржевом клубе искусств? Однажды Гоген показывает свою работу Мане, а тот говорит, что она очень хороша. «О, — возражает Гоген, — я всего‑ навсего любитель! » — «Ну нет, — говорит Мане, — любители — это те, кто пишет плохие картины». Эта фраза опьянила Гогена, словно чистый спирт; с тех пор он уже не протрезвлялся ни на минуту. Бросил службу на бирже, жил с семьей на свои сбережения год в Руане, затем отослал и детей и жену к ее родителям в Стокгольм. Одним словом, вконец свихнулся. — Это любопытно! — Будьте осторожны, когда встретитесь с ним; он любит мучить своих друзей. А скажите, Ван Гог, как вы насчет того, чтобы я показал вам «Мулен Руж» и «Элизе‑ Монмартр»? Я знаю там всех девочек. Вы любите женщин, Ван Гог? Я имею в виду — любите спать с ними? Я, например, люблю. Что вы скажете, если мы покутим там мочку? — Что ж, с удовольствием. — Отлично. Однако боюсь, нам пора снова идти к Кормону. Не выпить ли еще на дорогу? Вот так. Налейте‑ ка себе, и мы покончим с этой бутылкой. Ого, этак вы перевернете стол. Ну, пустяки, служанка приберет. Я богат, Ван Гог. Мой знатный отец чувствует себя виноватым в том, что он породил меня на свет калекой, и поэтому ни в чем мне не отказывает. Когда я переезжаю на новую квартиру, я не беру с собой ничего, кроме своих работ. Я снимаю пустую мастерскую и покупаю всю обстановку заново. Наступает время, когда вещи меня душат, и я опять бросаю мастерскую. Между прочим, каких женщин вы предпочитаете? Блондинок? Рыжеволосых? Плюньте, дверь не стоит и закрывать. Посмотрите, как железные крыши плывут по бульвару Клиши, словно черный океан. А, к черту! Мне нет нужды ломаться перед вами. Я наваливаюсь на эту палку и показываю вам всякие красивые места, потому что я проклятый богом калека, потому что я могу пройти без передышки лишь десяток шагов! Что ж, все мы калеки в том или ином смысле. Пошли дальше!
На первый взгляд все казалось так просто. Ему надо было лишь отказаться от своих привычных тонов, накупить светлых красок и начать писать, как пишут импрессионисты. Но, проработав день, Винсент был озадачен и слегка рассержен. На второй день его охватило смятение. Затем оно уступило место досаде, горечи и страху. К концу недели он уже не находил себе места от злости. После всех долгих поисков колорита он все еще чувствовал себя начинающим! Полотна у него получались темные, тусклые, вялые. Лотрек, сидя у Кормона рядом с Винсентом, видел, как он мучается и бранится, но от советов воздерживался. Это была тяжелая неделя для Винсента, но в тысячу раз тяжелей переживал ее Тео. Тео был человеком застенчивым, мягким и деликатным во всех своих поступках. Ему во всем была свойственна изысканная разборчивость — в одежде, в манерах, в обстановке квартиры и служебного кабинета. Природа наделила его лишь малой долей той сокрушающей жизненной силы и энергии, какой обладал Винсент. Квартирка на улице Лаваль была достаточно просторна лишь для Тео и его изящной мебели в стиле Луи‑ Филиппа. Через неделю Винсент превратил ее в какую‑ то свалку. Он перевернул вверх дном все, что там было, рассовал как попало мебель, закидал весь пол своими холстами, кистями, пустыми тюбиками, завалил диваны и столы грязной одеждой, бил посуду, пачкал вещи краской — словом, разрушил тот идеальный порядок, который так тщательно поддерживал Тео.
|
|||
|