|
|||
ГЛАВА ВТОРАЯ. Август 1860ГЛАВА ВТОРАЯ
Поездка в Доннафугату. – Отдых в пути. – Кое-что о делах, предшествовавших поездке, и ее описание. – Прибытие в Доннафугату. – В храме. – Дон Онофрио Ротоло. – Беседа в ванной. – Фонтан Амфитриты. – Неожиданное происшествие перед обедом. – Обед и различная реакция на него. – Дон Фабрицио и звезды, – Посещение монастыря. – О том, что можно увидеть из окна. Август 1860
– Деревья! Видны деревья! Этот возглас, прозвучавший в первой коляске, донесся до четырех остальных экипажей, почти невидимых в клубах белой пыли; на потных лицах, прильнувших к окошкам, появилось выражение усталого удовлетворения. Сказать по правде, было-то всего три дерева, да и то эвкалипты, самые уродливые из порожденных матерью-природой. Но ведь это первые деревья, показавшиеся после шести утра, когда семейство Салина покинуло Бизаквино. Теперь одиннадцать, и во время этого пятичасового пути им попадались одни лишь голые горбы холмов, сверкавшие своей желтизной в лучах солнца. Рысь на ровных участках дороги внезапно сменялась долгими, трудными подъемами и осторожным спуском под гору; но езда шагом или рысью равно сопровождалась непрестанным звоном колокольчиков, который воспринимался теперь как звуковое выражение накаленного солнцем мира, раскинувшегося кругом. Путники миновали деревни, дома которых были выкрашены в нежно-голубые лучистые тона, пересекли высохшие до дна реки, проехали по причудливо-великолепным мостам, оставив позади нависшие в отчаянии скалы, которых не смогли утешить кусты сорго и дрока. Ни деревца, ни капли воды вокруг, лишь пыль да солнце. В колясках с опущенным верхом жара, должно быть, достигала пятидесяти градусов. Томимые жаждой деревья, словно взывавшие о пощаде протянутыми к поблекшему небу ветвями, говорили о многом: они, например, рассказывали, что осталось меньше двух часов до конца пути; что начались земли, принадлежавшие семейству Салина, что скоро можно будет позавтракать и, быть может, даже умыться ржавой водой из колодца. Десять минут спустя они подъехали к ферме Рампинцери – огромному сараю, в котором лишь один месяц в году обитали батраки вместе с мулами и другим скотом, пригонявшимся сюда на уборку урожая. На крепких, но уже проломленных воротах виднелся каменный пляшущий леопард, ловким ударом камня кто-то изуродовал ему обе лапы; неподалеку от сарая расположен глубокий колодец, который и стерегли эвкалипты; колодец молча предлагал услуги, на какие был только способен – а он мог служить людям для купанья, быть местом водопоя для скота, наконец тюрьмой, кладбищем. Он утолял жажду, был рассадником тифа, оберегал когда-то взятых арабами в плен христиан, он же хранил в своих недрах трупы животных и людей, пока они не превращались в безвестные и отполированные до гладкости скелеты. Из колясок вышло все семейство Салина – князь, которого веселила мысль о скором прибытии в излюбленную им Доннафугату; княгиня, раздраженная и вялая, однако черпавшая утешение в спокойствии мужа; усталые девицы; мальчики, настолько возбужденные новизной обстановки, что их не смогла укротить даже жара; мадемуазель Домбрей, француженка-гувернантка, совершенно раскисшая, она то и дело стонала: «Mon Dieu, c`est pire qu`en Afrique» (Боже мой, Боже мой, это хуже чем в Африке), обтирая пот со своего вздернутого носика и вспоминая годы, проведенные в Алжире при семье маршала Гужо; падре Пирроне, который, начав в пути чтение евангелия, вскоре задремал, и дорога промелькнула для него незаметно; теперь он был бодрее всех остальных; горничная и два лакея – все люди городские, которых раздражали непривычные картины деревенской жизни; и, наконец, Бендико, выскочивший из последней коляски и громко выражавший свое возмущение мрачными пророчествами ворон, круживших совсем низко в ярких лучах солнца. Ресницы, губы, шлейфы платьев – все покрывала мелкая пыль; белые облачка окутывали путников, когда они, добравшись до привала, старательно помогали друг другу отряхнуться. Среди пыли, грязи и неумытых лиц блистал своей изящной элегантностью Танкреди. Он ехал верхом и, прибыв на ферму за полчаса до всего каравана, успел отряхнуть с себя пыль, почиститься, переменить свой белый галстук. Черпая из колодца воду, имевшую столь разнообразное назначение, он мельком заглянул в зеркальную поверхность ведра и, увидев свое отражение, убедился, что у него все в порядке. Правый глаз Танкреди закрывала черная повязка, которая теперь служила не столько для лечения, сколько напоминала о ране, полученной им в боях у Палермо три месяца тому назад, а левый, темно-голубого цвета, казалось, сосредоточил в себе все лукавство временно выбывшего из строя правого; пунцового цвета шарф, повязанный Танкреди поверх галстука, скромно напоминал о красной рубашке, которую ему пришлось носить. Сначала он помог княгине выйти из коляски, затем смахнул пыль с цилиндра князя, угостил карамелью кузин и шлепками младших кузенов, едва не бросился на колени перед иезуитом, обменялся бурными восторженными излияниями с Бендико, утешил мадемуазель Домбрей, словом всех растормошил и очаровал. Кучера медленно прогуливали по кругу лошадей, чтоб дать им остыть перед водопоем; лакеи расстилали скатерти на соломе, оставшейся после жатвы, в тени, падающей прямоугольником от сарая. Неподалеку от услужливого колодца приступили к Завтраку. А вокруг переливались волнами печальные поля, желтели нескошенные травы, чернела выжженная Земля, и плач стрекоз наполнял воздух, словно хриплый стон сожженной солнцем Сицилии, которая к концу августа тщетно ждет дождей.
Час спустя, подкрепившись, все снова отправились в путь. Хотя усталые лошади шагали теперь еще медленнее, последняя часть дороги промелькнула куда быстрее; ехали уже знакомыми местами, и кругом все казалось не таким суровым. Узнавались всевозможные местечки, цель прогулок и пикников в прежние годы; вот овраг Драгонары, перекресток Мизилбези; значит, скоро и часовая милосердной Мадонны – самая далекая цель пеших хождений из Доннафугаты. Княгиня уснула. Князь, один разделявший с ней просторную коляску, блаженствовал. Никогда еще возможность провести три месяца в Доннафугате так сильно не радовала его, как теперь, в эти последние августовские дни тысяча восемьсот шестидесятого года. И не только потому, что в Доннафугате ему были дороги дом, люди и то чувство уважения к феодальной собственности, которое у этих людей сохранилось, но еще и оттого, что в отличие от прошлых поездок он без всякого сожаления думал о мирных вечерах в обсерватории и о случайных визитах к Марианнине. Говоря совершенно искренне, картина, которую являло собой Палермо в эти последние три месяца, вызывала у князя некоторое отвращение. Ему хотелось бы возгордиться, ведь он единственный понял, куда идут деда, и сумел доброжелательно встретить «буку» в красной рубашке; впрочем, вскоре ему пришлось убедиться, что ясновидение не было монополией семейства Салина. Все жители Палермо, казалось, были счастливы; все, кроме горсточки простофиль, вроде его шурина Мальвика, который дал себя схватить полиции Диктатора (Гарибальди в сентябре 1860 году после освобождения всей Южной Италии был провозглашен Диктатором) и десять суток просидел в арестантской, или его собственного сына Паоло, столь же недовольного, но более осторожного, покинувшего Палермо после того, как был вовлечен в какой-то детский заговор. Все остальные выставляли напоказ свою радость, разгуливали с трехцветным знаком на воротниках, с утра До вечера принимали участие в шествиях, а главное – болтали, витийствовали, декламировали; если в самые первые дни оккупации вся эта шумиха еще имела известный смысл – приветствия, которыми на главных улицах встречали немногочисленных раненых, вопли шпиков бурбонской полиции, пытаемых в переулках то теперь, когда раненые излечились, а уцелевшие шпики успели завербоваться в новую полицию, весь этот карнавал, по мнению князя неизбежный и необходимый, казался ему глупым и плоским. Впрочем, он соглашался, что это было лишь поверхностным проявлением дурного воспитания: сущность же дела – положение экономическое и социальное – его удовлетворяла и вполне соответствовала всем его предвидениям. Дон Пьетро Руссо сдержал свое слово: вблизи виллы Салина не раздалось ни одного ружейного выстрела; если в палермском замке пропал большой сервиз китайского фарфора, то объяснялось это исключительно легкомыслием Паоло, велевшего уложить его в две корзины, которые он оставил во дворе на время артиллерийского обстрела, что явилось прямым призывом к упаковщикам утащить его. Пьемонтцы (князь по-прежнему ради самоуспокоения именовал их пьемонтцами, подобно тому как другие звали их попросту гарибальдийцами, чтобы возвеличить, либо гарибальдийским сбродом – из желания унизить) явились к нему если не со шляпой в руках, как было предсказано, то по крайней мере поднеся руку к козырьку своих огромных фуражек, впрочем, столь же поношенных и мятых, как и головные уборы бурбонских офицеров. Танкреди успел за двадцать четыре часа предупредить князя о визите в замок двадцатого июля генерала в красном мундире с черными галунами. Сопровождаемый своим адъютантом, генерал любезно попросил разрешения полюбоваться фресками на потолках. Такое разрешение было предоставлено незамедлительно, ибо двадцати четырех часов оказалось достаточно, чтоб удалить из гостиной портрет короля Фердинанда II в парадной форме, заменив его вполне нейтральным изображением «Иерусалимской купели», чем равно достигалась выгода эстетическая и политическая. Генерал, бойкий тосканец лет тридцати, оказался болтуном и фразером, но вместе с тем хорошо воспитанным и даже приятным человеком, который держал себя с должным почтением и, обращаясь к князю, даже именовал его «ваше превосходительство» вопреки одному из первых декретов Диктатора; адъютант, девятнадцатилетний молокосос, миланский граф, очаровал девушек своими до блеска сверкающими сапогами и грассирующим «р». Вместе с ними явился Танкреди, произведенный на поле боя в капитаны; слегка похудевший от болей, вызванных раной, он стоял посреди гостиной в красном мундире, стараясь показать свою близость к победителям, что подчеркивалось взаимным «ты» и обращениями вроде «мой храбрый друг», которые «люди с континента» произносили го всем пылом юности, меж тем как Танкреди отвечал слегка в нос, и князь улавливал в его голосе скрытую иронию. Сам князь снизошел к ним с высот своей изысканной вежливости, но гости действительно сумели и развлечь его и полностью успокоить. Итак, три дня спустя оба «пьемонтца» были званы к ужину; «и можно было наблюдать, как мило Каролина, сидя за роялем, аккомпанировала генералу, который отважился спеть в честь Сицилии «Узнаю вас, сердцу милые места», а Танкреди сосредоточенно переворачивал страницы нот, словно для этой цели никогда не существовало палочек. Тем временем миланский графчик, полулежа на софе, беседовал с Кончеттой о цветении апельсиновых деревьев и открывал ей глаза на существование некоего Алеардо Алеарди; девушка делала вид, будто слушает его, а между тем не сводила огорченного взгляда с худого, словно воскового лица Танкреди, которое при свете свечей у рояля казалось еще более изможденным, чем было на самом деле. Вечер прошел в обстановке совершенной идиллии, а за ним последовали другие столь же сердечные вечера; однажды за ужином генерала попросили озаботиться тем, чтобы указ об изгнании иезуитов не был применен к падре Пирроне, человеку пожилому и обремененному болезнями; генерал, который уже проникся симпатией к этому превосходному священнику, сделал вид, будто поверил в его бедственное состояние; приложив немало усилий, переговорив со своими влиятельными друзьями, он добился, что Пирроне был оставлен. Это еще в большей степени подтвердило князю правильность его прогнозов. Генерал оказался весьма полезным человеком и в сложнейшем деле с пропусками, которые нужны были для желающих сняться с места в те бурные времена. В значительной мере семейство Салина обязано именно генералу тем, что и в этот год революции смогло наслаждаться жизнью в своем отдаленном имении. Новоиспеченный капитан добился месячного отпуска и уехал вместе с дядей и теткой. Приготовления к поездке семейства Салина и хлопоты о получении пропусков оказались долгими и нелегкими. Пришлось на самом деле вести сложные и уклончивые переговоры в конторе, а затем с «влиятельными лицами» в Агридженто, причем все кончилось улыбками, рукопожатиями и звоном монет. Таким путем удалось получить второй, имевший большую силу пропуск впрочем, способ этот не отличался особой новизной. Потом следовало упаковать горы багажа, всякой провизии и за три дня выслать вперед часть поваров и слуг. Необходимо было также уложить небольшой телескоп и убедить Паоло остаться в Палермо. После этого можно было отъезжать; генерал и лейтенантик с цветами в руках пришли пожелать счастливого пути. Когда экипажи отъехали от виллы Салина, в воздухе еще долго мелькали два красных рукава, из. окошка коляски показался черный цилиндр князя, но ручка в перчатке из черных кружев, которую так надеялся увидеть молоденький граф, покоилась на коленях у Кончетты. Путешествие длилось более трех дней и было ужасным. Пресловутые сицилийские дороги, из-за которых князь Сатриано лишился наместничества, превратились в еле заметную колею, пролегшую среди рытвин и густого слоя пыли. Первая ночь, проведенная в Маринео, в доме знакомого нотариуса, была еще сносной, но вторая, на постоялом дворе в Прицци, прошла в мучениях – пришлось расположиться по трое на кроватях, где кишмя кишели насекомые. Третью ночь провели в Бизаквино; правда, клопы здесь отсутствовали, но взамен князь обнаружил тринадцать мух в стакане гранатового сока; тяжкий запах испражнений шел как с улицы, так и из соседней комнаты, служившей амбаром. У князя это вызвало тягостный сон; проснувшись с первыми лучами солнца, весь в поту, среди смрада, он не мог удержаться от сравнения этой отвратительной поездки с собственной жизнью: вначале веселые долины, затем обрывистые склоны гор и грозные ущелья, ведущие в бескрайнюю равнину с нескончаемыми волнистыми холмами, пустынную, как само отчаяние. Что может быть хуже таких мыслей, когда они рано поутру приходят в голову уже немолодому человеку; князь знал, что мысли эти неизбежно растворятся в дневных заботах, но переживал их остро и мучительно: он был достаточно опытен и понимал, что глубоко в душе от таких размышлений остается осадок тоски, которая, накопляясь с каждым днем, становится в конце концов подлинной причиной смерти. При свете солнца эти чудовища притаились в области подсознательной. Теперь уже недалеко и Доннафугата с ее замком, с ее журчащими водами, священной памятью о предках и всем, что напоминало о непреходящих днях детства. И люди там хорошие – преданные и простые. Но и тут подстерегала коварная мысль: ведь после недавних «событий» они могут оказаться не столь преданными, как прежде. Что ж, посмотрим! Теперь уже совсем близко. За окном кареты показалось склоненное к ним насмешливое лицо Танкреди. – Дядя, готовьтесь, через пять минут прибудем! Танкреди обладал слишком большим тактом, чтобы первым появиться в деревне. Он задержал своего коня и шагом въехал в деревню рядом с первой каретой.
За небольшим мостом, ведшим к деревне, их поджидали представители власти, окруженные несколькими десятками крестьян. Как только коляски появились на мосту, деревенский оркестр в бешеном порыве грянул «Цыгане мы... » – первое странное и все равно милое сердцу приветствие, которым вот уж столько лет Доннафугата встречала своего князя, – и вслед за этим по сигналу мальчишек караульных зазвонили колокола церкви Богоматери и монастыря Святого духа, наполняя воздух торжественно-веселыми звуками. «Слава Богу, как будто все по-старому», – подумал князь, вылезая из коляски. Здесь собрались дон Калоджеро Седара, мэр, украшенный трехцветной лентой, столь же блистательно новой, как и его должность; монсеньер Троттолино с обожженной солнцем физиономией, дон Чиччьо Джинестра, нотариус, капитан национальной гвардии – при полном параде, в шляпе с перьями; был здесь и дон Тото Джамбоно, медик, и маленькая Нунция Джарритта, которая преподнесла княгине растрепанный букет цветов, впрочем, срезанных всего лишь за полчаса в саду при замке. Был здесь и Чиччьо Тумео, органист собора, который, строго говоря, не обладал рангом, достаточным, чтобы присоединиться к властям, – он явился как друг князя и его товарищ по охоте. Его осенила счастливая мысль: желая порадовать князя, он захватил с собой Терезину, гончую огненно-красной масти с двумя орехового цвета отметинами над глазами; смелость органиста была вознаграждена особо благосклонной улыбкой дона Фабрицио. Князь пребывал в превосходном расположении духа и был искренне растроган; вместе с супругой он вышел из коляски, чтобы поблагодарить за встречу; под несмолкаемую музыку Верди и неистовый звон колоколов он расцеловался с мэром и пожал всем остальным руку. Толпа крестьян словно онемела, но в их неподвижных взорах можно было прочесть скорее любопытство, чем враждебность; обитатели Доннафугаты в самом деле испытывали некоторую привязанность к своему снисходительному синьору, который частенько забывал взимать оброк или невысокую арендную плату. Да к тому же, привыкнув видеть усатую морду леопарда на фронтоне замка и церкви, на барочных фонтанах, майоликовых плитах домков, они рады были теперь лицезреть подлинного Леопарда в брюках из пике, который дружески похлопывал всех своей лапой и усмехался с добродушной кошачьей любезностью. «Нет, ничего не скажешь. Все как прежде – даже лучше, чем прежде... » На Танкреди тоже смотрели с любопытством. Все его давно знали, но сейчас он предстал словно преображенный: теперь он уже не тот отчаянно смелый мальчик, какой им был хорошо знаком, а либерал-аристократ, попутчик Розолино Пило, получивший славную рану в боях под Палермо. Танкреди среди этих шумных изъявлений восторга чувствовал себя как рыба в воде: деревенские поклонники его по-настоящему развлекали, он говорил с ними на их диалекте, шутил, посмеивался над собой и над своей раной; и только произнося имя генерала Гарибальди, менял тон: тогда на лице его появлялось то сосредоточенное выражение, какое бывает у молодого клирика при взгляде на святые дары. Дону Калоджеро Седара, о плодотворной деятельности которого в дни освобождения он слышал мельком, Танкреди сказал звонким голосом: – О вас, дон Калоджеро, Криспи говорил мне много хорошего. После чего он подал руку кузине Кончетте и удалился, оставив всех в неописуемом восторге.
Коляска со слугами, детьми и Бендико проследовала прямо к замку, что до остальных путников, то они, согласно исконному обычаю, должны были прослушать «Te deum» в соборе, перед тем как переступить порог дома. Собор был в двух шагах, и все направились к нему; вновь прибывшие выглядели внушительно, хотя и были покрыты пылью с головы до пят, представителя местных властей сверкали чистотой, но вид у них был приниженный. Шествие возглавлял дон Чиччьо Джинестра, который, пользуясь привилегией своего мундира, расталкивал толпу, освобождая проход; за ним шествовал князь под руку с княгиней – теперь он походил на сытого, прирученного льва; потом следовал Танкреди, ведя под руку Кончетту, глубоко взволнованную мыслью, что идет в церковь рядом с кузеном, и ежеминутно готовую расплакаться от умиления; в этом душевном состоянии ей вряд ли становилось легче оттого, что заботливый юноша сильно прижимал к себе ее руку с единственной, впрочем, целью помочь ей избежать рытвин и не дать поскользнуться на отбросах, которыми был усеян путь. За этой парой в беспорядке двигались все остальные. Органист поспешно удалился, дабы успеть отвести домой суку Терезину и очутиться на своем посту в минуту входа в собор. Колокола не переставали неистово звонить, а надписи на домах: «Да здравствует Гарибальди! », «Да здравствует король Виктор! », «Смерть королю Бурбону! », сделанные два месяца назад неопытной кистью, поблекли и, казалось, хотели скрыться внутри стен. Когда подымались по лестнице, раздался салют из мортиры; а при появлении кортежа в церкви дон Чиччьо Тумео, который запыхался от бега, но прибыл вовремя, со всей силы грянул «Люби меня, Альфред... » Храм предков наполнили любопытные, которые теснились среди приземистых колонн из красного мрамора; семейство Салина уселось на хорах, и на протяжении краткой службы дон Фабрицио показывал себя толпе во всем своем великолепии; княгиня чуть не упала в обморок от жары и усталости, а Танкреди удалось не-несколько раз коснуться золотистой головки Кончетты – он якобы отгонял мух. Словом, все было в порядке; после краткого, но поучительного слова монсеньера Троттолино все склонились перед алтарем и затем направились к выходу, за которым их ждала залитая беспощадным солнцем площадь. На нижней ступеньке лестницы представители властей распрощались, и княгиня, которая еще во время службы шепотом отдавала хозяйственные распоряжения, пригласила к обеду мэра, монсеньера Троттолино и нотариуса. Священник был холост в силу своей профессии, нотариус остался холостяком по призванию, и, значит, вопрос о приглашении супруг отпадал сам собой, мэру же довольно прохладно дали понять, что приглашение распространяется и на его жену, красавицу-крестьянку, которую, однако, сам супруг считал по многим соображениям совершенно непрезентабельной; вот почему никого не удивило, когда он сослался на ее нездоровье; но при этом он добавил, к вящему изумлению всех: – Если ваши превосходительства разрешат, то я приведу свою дочь Анджелику. Вот уже с месяц, как она только и говорит о том, какое счастье для нее будет, когда вы ее увидите уже совсем взрослой. Согласие, конечно, было дано, а князь, увидев, что Тумео выглядывает из-за чьей-то спины, громко сказал: – И разумеется, вы, дон Чиччьо; приходите с Терезиной. Обращаясь ко всем остальным, князь добавил: – А после обеда, часам к девяти, будем счастливы видеть всех друзей. В Доннафугате еще долго обсуждали эти его последние слова. Князь нашел, что Доннафугата совершенно не изменилась, но Доннафугата нашла князя сильно изменившимся – ведь прежде он никогда не употреблял столь сердечных выражений, – с этой-то минуты начался невидимый упадок его престижа.
Замок Салина находился рядом с собором. Узкий фасад с семью окнами, выходившими на площадь, не давал представления о его настоящих размерах, ибо замок простирался еще на двести метров вглубь; благодаря трем обширным дворикам, переходившим затем в большой сад, замок объединил в одно гармоническое целое постройки самых различных стилей. У главного входа в замок, на площади, путешественникам пришлось снова услышать поздравления с приездом и приветствия. Дон Онофрио Ротоло, местный управляющий, не принимал участия в официальной встрече при въезде в деревню. Воспитанный в строжайшей школе графини Каролины, он считал, что «черни» словно не существует, а князь как бы находится за границей до той минуты, пока не переступит порог собственного замка. Вот отчего он ждал их здесь, в двух шагах от входа, маленький, старенький человечек с бородкой, рядом с которым стояла его еще молодая и рослая жена. За спиной управляющего выстроились слуги и восемь полевых стражников с вышитым на шапках золотым леопардом. У каждого в руках было ружье – далеко не всегда безобидное. – Счастлив приветствовать ваши превосходительства в вашем доме. Передаю вам замок в том виде, в каком он был оставлен. Дон Онофрио Ротоло был одним из немногих людей, пользовавшихся уважением князя, и, пожалуй, единственным, кто ни разу его не обокрал. Честность его граничила с безумием и о нем рассказывали весьма любопытные истории; так, например, вспоминали о рюмке с ликером, которую княгиня оставила недопитой в минуту отъезда и обнаружила ее год спустя на том же месте, причем содержимое рюмки уже испарилось и на дне образовался сахаристый осадок, но к ней никто не притронулся: ведь и это мельчайшая частица княжеского достояния, и она не должна быть утрачена. Покончив с любезностями дона Онофрио и жены его донны Марии, княгиня, которая держалась на ногах лишь в силу нервного напряжения, тотчас же легла в постель; девизы вместе с Танкреди убежали в теплую тень сада, а князь с управляющим обошел большой зал для приемов. Все оказалось в полнейшем порядке; с картин в тяжелых рамах была вытерта пыль, позолота старинных переплетов горела скромным пламенем, в ярких лучах солнца сверкал серый мрамор над дверьми. Все находилось в том же состоянии, что и пятьдесят лет назад. Покинув шумный водоворот гражданских распрей, дон Фабрицио почувствовал прилив сил; он был полон спокойной уверенности и почти с нежностью поглядывал на дона Онофрио, который рысцой поспешал за князем. – Дон'Нофрио, вы действительно один из тех гномов, что стерегут сокровища. Наша признательность вам велика. – В другое время князь испытал бы те же чувства, но эти слова не сорвались бы с его уст. Дон Онофрио взглянул на него с благодарностью и удивлением. – Долг, ваше превосходительство, долг, – чтобы скрыть волнение, он почесывал у себя за ухом длинным ногтем левого мизинца. Затем управляющий был подвергнут пытке чаем. Дон Фабрицио велел принести две чашки, и управляющему пришлось выпить ненавистный напиток. Потом он принялся излагать хронику Доннафугаты: две недели тому назад возобновлен договор на аренду поместья Аквила – на условиях, чуть похуже прежних; немалые расходы были вызваны починкой потолков в комнатах, предназначенных для гостей; но в кассе сумма в три тысячи двести семьдесят пять унций, оставшихся за вычетом всех расходов, уплаты налогов и его собственного жалованья, ожидала распоряжений его превосходительства. Затем пошли новости частные, которые сосредоточились вокруг главного события года: быстрого роста богатства дона Калоджеро Седара; шесть месяцев тому назад, истек срок займа, предоставленного им барону Тумино, и вот теперь он владелец его земель. За тысячу одолженных унций он стал собственником угодий, приносивших пятьсот унций годового дохода; в апреле он за кусок хлеба смог приобрести «полоску» земли, а на этой «полоске» находилась каменоломня с очень ценными породами, которые он теперь намерен добывать; в минуты полной растерянности и нехватки продовольствия, наступившие после высадки десанта, ему удалось заключить необыкновенно выгодные для себя сделки на продажу пшеницы. В голосе дона Онофрио звучала досада. – Я прикинул на пальцах, доходы дона Калоджеро скоро догонят доходы вашего превосходительства здесь, в Доннафугате. Наряду с богатством росло и политическое влияние: Седара стал заправилой либералов в деревне и во всей округе и был уверен, что его выберут и пошлют депутатом в Турин. – А до чего они задаются, не сам Седара – он слишком хитер, – а, к примеру, его дочь: вернулась из колледжа Флоренции и теперь расхаживает по деревне в широченных юбках и с бархатными лентами на шляпке. Князь молчал. «Да, эта дочь его, Анджелика, придет сегодня вечером к обеду; любопытно взглянуть на принарядившуюся пастушку. Неверно, будто здесь ничего не изменилось: дон Калоджеро теперь не беднее меня! Но ведь в конце концов все это предусмотрено: это и есть цена, которую надо уплатить... » Молчание князя обеспокоило дона Онофрио; он решил, что своими россказнями о деревенских пересудах вызвал недовольство хозяина. – Ваше превосходительство, я подумал, что вам неплохо принять ванну, должно быть, она готова. Дон Фабрицио внезапно ощутил усталость. Было уже почти три часа, а он после такой тяжкой ночи девять часов провел под жгучими лучами солнца! Князь чувствовал, что пыль забилась в каждую мельчайшую пору его тела. – Спасибо, дон'Нофрио, что вы об этом подумали, и за все остальное спасибо. Увидимся вечером за ужином. Он поднялся по внутренней лестнице; прошел через комнату гобеленов, через голубую, потом через желтую гостиную; сквозь опущенные жалюзи пробивался свет, из его кабинета доносился приглушенный бой маятника часов Булле. «Какой покой! Господи, какой покой! » Вошел в ванную, тесноватую, побеленную известкой комнату; посреди комнаты в полу, выложенном шершавыми кирпичами, виднелось отверстие для стока воды. Сама ванна – огромный сосуд овальной формы из листового, покрытого лаком железа, желтого снаружи и серого изнутри, – возвышалась на четырех прочных деревянных подставках. На гвозде, вбитом в стену, висел халат, на одном из веревочных стульев лежало белье, на другом покоился костюм, еще хранивший следы пребывания в сундуке. Рядом с ванной большой кусок розового мыла, щетка соответствующих размеров и завязанный узелком платок с отрубями – сюит их намочить, и засочится ароматное молоко; тут же огромная губка, одна из тех, которые ему присылал управляющий поместья Салина. Сквозь не завешенное окно в ванную врывались безжалостные лучи солнца. Князь хлопнул в ладоши; вошло двое слуг, каждый нес по два наполненных до краев ведра: в одном был кипяток, в другом – холодная вода; так они ходили взад и вперед, пока не наполнили ванну. Князь рукой попробовал воду – хороша. Отослал слуг, разделся, погрузился в ванну. Вытесненная непомерно большим телом, вода полилась через край. Намылился, соскреб грязь; от тепла стало легко и хорошо. Он разнежился и чуть не задремал. Раздался стук в дверь. Мими, лакей, вошел с опаской. – Падре Пирроне просит разрешения тотчас же видеть ваше превосходительство. Он ждет здесь, рядом, когда ваше превосходительство выйдет из ванной. Князь был застигнут врасплох: если случилась беда, лучше узнать о ней сразу. – Нет, впустите его сейчас же. Дон Фабрицио был встревожен поспешностью падре Пирроне; отчасти по этой причине, отчасти же из уважения к его духовному сану он торопливо вылез из ванны, чтобы успеть набросить на себя халат, прежде чем войдет иезуит. Однако ему не повезло: падре Пирроне появился как раз в ту минуту, когда он, не будучи более укрыт мыльной пеной и не успев еще облачиться в халат, возвышался посреди ванной в чем мать родила, подобно Геркулесу, с той лишь разницей, что от тела его шел пар, а с шея, рук, живота и бедер ручейками стекала вода, омывавшая его, подобно тому, как Рона, Рейн, Дунай и Адидже пересекают и омывают альпийские горные цепи. Вид князя в костюме Адама был для падре Пирроне зрелищем незнакомым: привыкнув, в силу таинства исповеди, к обнаженности человеческих душ, он был значительно менее искушен по части обнаженных тел, – вот почему иезуит, который, скажем, и глазом не повел бы, выслушав на исповеди признание в кровосмесительстве, испытал сейчас смущение при виде вполне невинной оголенности титана. Пробормотав извинение, он стал было пятиться назад, но дон Фабрицио, рассерженный, что не успел вовремя накинуть халат, естественно, излил свое раздражение на него. – Не глупите, падре Пирроне, лучше дайте мае халат и, если вас не затруднит, помогите мне обтереться. И сразу же в памяти возник один из прошлых споров. – Послушайте меня, падре, примите и вы ванну. Довольный тем, что смог дать совет чисто гигиенический тому, кто читал ему столько моральных наставлений, князь успокоился. Верхним краем наконец полученного им халата он обтирал волосы на голове, усы и шею, в то время как пристыженный падре Пирроне другой полой халата тер ему ноги. Но вот вершина и склоны горы были сухи. – Теперь присядьте, падре, и объясните, почему вам столь поспешно понадобилось беседовать со мной. Покуда иезуит усаживался, князь собственноручно обтирал некоторые наиболее интимные места. – Дело в том, ваше превосходительство, что на меня возложена деликатная миссия. Одна персона, в высшей степени вам дорогая, открыла мне свое сердце и поручила ознакомить вас с ее чувствами, быть может понапрасну надеясь, что уважение, которым я польщен... Колебания падре Пирроне растворялись в фразах, которым не было конца. Дон Фабрицио потерял терпение. – Падре, . скажите же, о ком идет речь? Княгиня? Поднятая рука князя, казалось, кому-то угрожала на самом деле он вытирал у себя под мышками. – Княгиня устала, она спит, и я не видел ее. Речь идет о синьорине Кончетте. – Пауза. – Она влюблена. Сорокапятилетний мужчина может – считать себя молодым до той минуты, пока не обнаруживает, что его дети вступили в возраст любви. Князь внезапно ощутил, что постарел; он позабыл о милях, которые пробегал на охоте, о возгласе «Иезус Мария», вызванном у жены, о собственной свежести после столь долгого и мучительного путешествия. Вдруг он увидел себя в образе седого человека, сопровождающего стайку внуков, которые верхом на козах катаются по парку Виллы Джулия. – А почему эта дура решила рассказать об этом вам? Почему ко мне не пришла? – Он даже не спросил, в кого она влюбилась, – не к чему было спрашивать. – Вы, ваше превосходительство, слишком хорошо прячете любящее отцовское сердце под личиной властности. Бедняжка, естественно, совсем оробела и прибегла к преданному духовнику семьи. Дон Фабрицио, фыркая, надевал длинные-предлинные кальсоны; он предвидел долгие объяснения, слезы, словом, бесконечные неприятности. Эта жеманница испортила ему первый день в Доннафугате. – Понимаю, падре, понимаю. Вот только меня здесь никто не понимает. В этом вся беда. – Он продолжал сидеть на табурете, капельки воды, как жемчуг, дрожали на светлых волосах его груди. Ручейки змеились по кирпичному полу, комнату наполнил молочный аромат отрубей, миндальный запах мыла, – Итак, что же я, по-вашему, должен на это сказать? В комнатке было жарко, как в печке; пот прошиб иезуита, и он, исполнив поручение, хотел уйти, но чувство собственной ответственности удерживало его. – В глазах церкви стремление создать христианскую семью заслуживает всяческого поощрения. Присутствие Христа на бракосочетании в Кане... – Не станем распространяться. Поговорим об этом браке, а не о браке вообще. Дон Танкреди высказал точные намерения. Когда это было? Падре Пирроне пять лет пытался обучать мальчика латыни; семь лет он терпеливо выносил его насмешки и капризы; как и все, он находился под чарами его обаяния. Но поведение Танкреди во время недавних политических событий оскорбило его, старая привязанность боролась с новой обидой. Теперь он не знал, что ответить. – Предложения в подлинном смысле слова не было. Но у синьорины Кончетты на этот счет нет сомнений: знаки внимания, взгляды, брошенные на лету слова – все это теперь стало повторяться чаще, все убеждает нашу невинную девушку; она верит, что любима, но, будучи послушной, почтительной дочерью, хочет через мое посредство узнать, что надлежит ей ответить, если предложение последует. Она предвидит его неизбежность. Князь немного успокоился: откуда у этой девчонки может быть опыт, позволяющий ясно разобраться в чувствах и намерениях юноши, да еще такого, как Танкреди? Может быть, это просто фантазия, один из тех «золотых снов», от которых приходят в беспорядок подушки монастырских питомиц? Опасность еще далека. Опасность? Эго слово с такой четкостью прозвучало в его ушах, что он сам удивился. Опасность. Но для кого опасность? Он очень любил Кончетту, ему нравилась ее способность всегда подчиняться и то добродушие, с которым она покорялась любому, даже деспотическому проявлению отцовской воли. Впрочем, он переоценивал и эту покорность и это добродушие. Постоянное стремление отстранить от себя любую угрозу собственному спокойствию привело к тому, что он не замечал злых огоньков, вспыхивающих в глазах девушки, когда причуды, которым она покорялась, оказывались для нее слишком мучительными. Князь очень любил эту свою дочь. Но еще больше он любил своего племянника. Навсегда покоренный шутливой привязанностью мальчика, он вот уж несколько месяцев, как начал восхищаться его умом – быстрой приспособляемостью, светским уменьем проникнуть всюду и тем врожденным искусством лавировать, которое позволяло ему пускать в ход модный в ту пору язык демагогии, давая вместе с тем понять посвященным, что для князя Танкреди Фальконери все это одно времяпрепровождение. Эти качества забавляли князя, а для людей его сословия и характера умение позабавить уже само по себе на четыре пятых определяло чувство привязанности. Князь считал, что у Танкреди большое будущее; он мог бы стать знаменосцем похода, который аристократия, облекшись уже в иные одежды, предприняла бы против нового общественного устройства. Для этого Танкреди не хватало лишь одного – денег, а денег у него действительно ни гроша. Чтобы продвинуться в политике, теперь одного имени слишком мало, нужна куча денег: деньги нужны для покупки голосов, деньги нужны для оказания поблажек избирателям, деньги нужны, чтобы пускать пыль в глаза и блистать своим домом. Блистать? Сможет ли Кончетта при всех своих покорных добродетелях помочь тщеславному и блистательному мужу подняться по скользким ступеням нового общества? Помогут ли ей ее скромность, сдержанность, упрямство? Нет, она навсегда останется все той же прекрасной питомицей монастыря, 'будет лишь свинцовым грузом для мужа. – Можете ли вы, падре, представить себе Кончетту женой посла в Вене или Петербурге? Падре Пирроне был ошеломлен этим вопросом. – При чем тут посол? Не понимаю. Дон Фабрицио не пытался ничего объяснять, погрузившись в свои невысказанные мысли. Деньги? Кончетта получит приданое, конечно. Но достояние дома Салина должно быть разделено на семь частей, на семь неравных частей, из которых девушкам достанется меньшая доля. А что же будет затем? Танкреди нужна другая: к примеру, Мария Санта Пау, у которой уже четыре своих поместья да к тому же все дядья попы и скряги, или одна из девушек Сутера, правда, безобразных, но зато богатых. Лю6овь! Да, лю6овь. Огонь и пламя на год, пепел на тридцать лет. Он знал, что такое любовь... И потом, Танкреди, перед которым женщины будут падать, как спелые груши... Ему вдруг стало холодно. Вода, покрывавшая его тело, испарялась, кожа съежилась на пальцах. А сколько еще впереди мучительных разговоров. Нужно этого избежать... – Падре Пирроне, теперь я должен пойти одеться. Прошу вас, скажите Кончетте, что я вовсе не сержусь, но мы вернемся к этому разговору, когда будем уверены, что речь идет не о фантазиях романтически настроенной девушки. До скорой встречи. Он встал и перешел в туалетную комнату. Из расположенного неподалеку собора сюда доносились мрачные звуки заупокойной службы. Кто-то умер в Доннафугате, чье-то усталое тело – не вынесло огромной печали сицилийского лета, кому-то не хватило сил дождаться дождей. «Легко ему теперь, – подумал князь, накладывая повязку на усы. – Легко ему, плюет теперь на дочерей, на приданое, на политические карьеры... » Мимолетного отождествления самого себя с безвестным покойником оказалось достаточно, чтоб его успокоить. «Покуда есть смерть, есть надежда, – размышлял он; просто смешно приходить в состояние такой подавленности из-за того, что одна из его дочерей хочет выйти замуж. – C`est leur affaire, apres tout (Это их дело, в конце концов), – подумал он уже по-французски, как делал всегда, стремясь избавиться от каких-либо назойливых мыслей. Затем уселся в кресло и задремал. Час спустя он проснулся со свежими силами и спустился в сад. Солнце уже заходило, и его лучи, забыв о своей жестокости, освещали мягким светом араукарии, сосны и кряжистые дубы – славу здешних мест.
Сладкоструйное журчание фонтана Амфитриты раздавалось в самой глубине главков аллеи, которая плавно спускалась к нему среди кустов лавра, обрамлявшего статуи безвестных богинь с отбитыми носами. Князь направился быстрыми шагами к фонтану, стремясь поскорее увидеть его вновь. Вода, наполнявшая раковины тритонов, ракушки наяд, ноздри морских чудовищ, вырывалась тонкими струйками; с резким шумом билась она о зеленоватую поверхность бассейна, отскакивала от нее, образуя пузыри; пену, волны, зыбь, сверкающие водовороты; от всего фонтана, от теплой воды, от камней, поросших бархатистым мхом, исходило обещание наслаждения, которое никогда не сможет обернуться страданием. На островке, в центре круглого бассейна, возвышалась легкая статуя улыбающегося Нептуна, высеченная из камня неумелым, но чувственным скальпелем. Нептун обнимал похотливую Амфитриту; мокрое от водяных брызг сверкало на солнце ее тело, и казалось, что вот-вот Нептун с Амфитритой предадутся тайным ласкам в подводной тени. Дон Фабрицио остановился, взглянул, вспомнил, ощутил сожаление. Он долго стоял. – Дядюшка, посмотри лучше на заморские персики. Они хорошо прижились. И оставь в покое эти непристойности, они ни к чему мужчине твоих лет. Лукавая сердечность, звучавшая в голосе Танкреди, вывела князя из сладострастного оцепенения. Он не слышал, как подошел Танкреди: ступает, как кот. Впервые ему показалось, что при виде мальчика его кольнуло чувство обиды: из-за этого красавчика с тоненькой талией под темно-синей курткой два часа тому назад он предался таким горьким размышлениям о смерти. Затем понял – обиды не было; обида обернулась страхом; его пугало, что Танкреди заговорит с ним о Кончетте. Однако начало разговора и тон племянника не предвещали интимной беседы на любовные темы с таким человеком, как он. Князь успокоился: единственный глаз племянника глядел на него с выражением той иронической привязанности, с которой молодежь относится к людям пожилым. «Они могут себе позволить быть иногда любезными с нами, ведь они уверены, что на следующий день после наших похорон будут свободны». Князь вместе с Танкреди отправился поглядеть на «заморские персики». Прививка немецких саженцев два года тому назад дала превосходные результаты: плодов было немного, не больше дюжины на обоих деревьях, но они были большие, бархатистые, сочные; желтоватые персики с двумя розовыми ямочками на щеках походили на головки маленьких целомудренных китаянок. Князь потрогал их своими мясистыми пальцами, которые славились нежностью прикосновения. – Кажется, они действительно созрели. Жаль, что их слишком мало для сегодняшнего вечера. Но завтра прикажем сорвать их и узнаем, что они из себя представляют. – Вот таким ты мне нравишься, дядя! Тебе к лицу роль agricola pius (Благочестивый землевладелец), который оценивает и предвкушает плоды собственного труда, а ты занялся созерцанием скандально-обнаженных тел. – Все же, Танкреди, и эти персики – плод любви, плод скрещивания. – Да, но любви законной, дозволенной тобой, владельцем, и садовником Нино – в качестве нотариуса. Их породила любовь продуманная, плодотворная, не то, что у тех, – и он показал на фонтан, гул которого доносился сквозь завесу из густых дубов. – Неужто ты думаешь, что они успели побывать у священника? – Разговор принимал опасное направление, и дон Фабрицио поторопился взять другой курс. Подымаясь к дому, Танкреди поделился с ним пикантными новостями из хроники Доннафугаты, которые уже стали ему известны: Меника, дочь полевого сторожа Саверио, забеременела от жениха и теперь торопится со свадьбой; Каликкио чудом избежал пули разгневанного супруга. – Но откуда ты все это знаешь? – Знаю, дядюшка, знаю. Мне рассказывают все понимают, что я посочувствую. Отдыхая на мягких поворотах и подолгу задерживаясь на площадках, они добрались до самой вершины лестницы, которая вела к замку; за деревьями открывался вечерний пейзаж; небо штурмовали огромные облака чернильного цвета, надвигавшиеся со стороны моря. Может быть, утолился гнев господний и смягчалось проклятье, ежегодно ниспосылаемое Сицилии? В эту минуту на тучи, несшие с собой облегчение, глядели тысячи глаз, в чреве земли их приближение ощущали миллиарды семян. – Будем надеяться, что кончилось лето. Наконец начнутся дожди, – сказал дон Фабрицио, и в этих словах высокомерного аристократа, которому дожди не могли причинить ничего, кроме досады, проявилось чувство братства с грубыми крестьянами.
Князь всегда заботился, чтобы первый обед в Доннафугате носил торжественный характер: дети до пятнадцати лет на него не допускались, к столу подавали французские вина, перед жарким подносили пунш, приготовленный «по-римски», прислуга была в напудренных париках. Лишь в одной детали он шел на уступку: не надевал вечернего костюма, чтобы не смущать гостей, которые, конечно, таковыми не обладали. В этот вечер в салоне, прозванном «леопольдовым», семейство Салина ожидало прихода гостей. Кругами падал желтый свет от ламп под кружевными абажурами, а предки Салина, взиравшие с непомерно больших полотен, на которых они были изображены верхом на конях, казались немощными видениями, столь же расплывчатыми, как и само воспоминание о них. Дон Онофрио с супругой уже прибыли. Монсеньер, облаченный по случаю торжества в пелерину из легчайшего шелка, рассказывал княгине о неприятностях в колледже Святой Марии. Пожаловал и дон Чиччьо, органист (Терезина была заблаговременно привязана за лапу к секретеру), и теперь он вместе с князем вспоминал о сказочно удачных выстрелах во время охоты в ущелье Драгонары. Все казалось спокойным и привычным, пока Паоло, шестнадцатилетний сын князя, не ворвался в гостиную со скандальной вестью. – Папа, дон Калоджеро подымается по лестнице. Он во фраке! Танкреди, занятый тем, что очаровывал жену дона Онофрио, оценил это известие секундой позже остальных. Но, услышав роковые слова, он не смог удержаться и разразился безудержным хохотом. Не рассмеялся лишь князь, на которого, да будет нам позволено это сказать, известие о фраке произвело впечатление более сильное, чем сообщение о десанте у Марсалы. То было событие не только предусмотренное, но и происходившее вдалеке и поэтому невидимое. Теперь же он, человек, столь слепо верящий в предсказания и символы, увидел революцию в этом белом галстуке и двух черных фалдах, которые подымались по лестнице его дома, Он, князь, не только не был более крупнейшим собственником в Доннафугате, но еще вынужден был принимать в обычном костюме гостя, который являлся в вечернем туалете. Досада его была велика, и она не исчезла, когда он машинально направился к двери, чтоб встретить гостя. Но, увидев его, князь испытал некоторое чувство облегчения. Полностью соответствуя целям политической манифестации, фрак дона Калоджеро – и это можно смело утверждать – с точки зрения портновского искусства выглядел катастрофически. Скроенный из тончайшего сукна по модному фасону, он был чудовищно сшит. Последний крик лондонской моды нашел весьма скверное воплощение в руках ремесленника из Агридженто, к которому обратилась упорная скупость дона Калоджеро. В немой мольбе вздымались к небу концы обеих фалд, огромный воротник казался совершенно бесформенным, вдобавок – сколь ни грустно для нас это признание – ноги мэра были обуты в сапожки на кнопках. Дон Калоджеро, протягивая руку в перчатке, продвигался к княгине. – Моя дочь просит прощения: она еще не вполне готова. Ваше превосходительство знает, каковы женщины в подобных случаях, – добавил он, выразив почти на жаргоне мысль, подошедшую на парижских дрожжах. – Но она будет здесь через мгновение; вы знаете, наш дом в двух шагах. Мгновение длилось пять минут, затем открылась дверь и появилась Анджелика. Первое впечатление – ослепляющая неожиданность. У семейства Салина от удивления перехватило дыхание. Танкреди даже почувствовал, как забились жилки на висках. Сила удара, нанесенного ее красотой, была столь велика, что мужчины потеряли способность обнаружить те немалые изъяны, которые у этой красоты имелись; впоследствии многие оказались совершенно неспособны к такому критическому подходу. Анджелика была высока, безупречно сложена и щедро наделена природой; кожа ее, должно быть, благоухала свежими сливками, на которые походила цветом; ее детский рот напоминал о вкусе земляники. Из-под пышных, рассыпающихся мягкими волнами волос цвета ночи, подобно утренней заре, сверкали зеленые глаза, неподвижные, как пустые глазницы статуй, и, пожалуй, такие же жестокие. Она ступала медленно, колыхая своей широкой белой юбкой, полная невозмутимости и чувства непобедимости, присущих женщине, уверенной в собственной красоте. Лишь много месяцев спустя стало известно, что в минуту своего триумфального появления она готова была упасть в обморок от страха. Не обратив внимания на князя, который подбежал к ней, обойдя мечтательно улыбавшегося Танкреди, она приблизилась к креслу княгини, и тогда только великолепная спина девушки изогнулась в легком поклоне. Эта форма вежливости, не принятая в Сицилии, на мгновение придала очарование экзотичности ее деревенской красоте. – Анджелика моя, как давно я тебя не видела. Ты очень изменилась, и совсем не к худшему, – сказала княгиня, не веря своим глазам и припоминая неухоженную тринадцатилетнюю дурнушку, которую видела четыре года тому назад; она никак не могла сочетать образ ребенка с томной девушкой, стоявшей перед ней теперь. Князю незачем было приводить в порядок свои воспоминания; ему пришлось лишь внести поправку в предсказания: удар, нанесенный его гордости фраком отца, теперь был повторен дочерью; но на этот раз речь шла не о черном сукне, а о матовой коже мелочно-белого цвета, причем скроенной великолепно! Призывный клич женской красоты не застал врасплох старого боевого коня: он обратился к девушке с той изысканной почтительностью, какую употребил бы в разговоре с герцогиней Бовино или княгиней Лампедуза. – Мы счастливы, синьорина Анджелика, видеть в своем доме столь прекрасный цветок. Надеюсь, мы часто будем иметь удовольствие встречать вас у себя. – Спасибо, князь. Ваша доброта ко мне равна доброте, которую вы всегда выказывали моему дорогому папе. – Голос у нее был красивый, низкий, может, она только слишком за ним следила; флорентийская школа стерла следы агриджентского акцента, от сицилийского диалекта оставалась лишь резкость произношения согласных, которая, впрочем, превосходно гармонировала с ее чистой, но несколько тяжелой красотой. Во Флоренции ее научили в беседе опускать «ваше превосходительство». К сожалению, мы мало что можем сказать о Танкреди; будучи представлен доном Калоджеро, он пустил в ход огонек своего голубого глаза, с трудом удержавшись от желания поцеловать руку Анджелики, затем вернулся к прерванному разговору с синьорой Ротоло, но не понимал уже ничего из того, что слышал. Падре Пирроне, сидя в темном углу, размышлял о святом писании, однако в этот вечер перед ним чередой проходили одни Далилы, Юдифи и Эсфири. Средняя дверь гостиной распахнулась, и дворецкий провозгласил: «Бед тов». Эта загадочные звуки должны были означать, что обед готов. Разнородная компания направилась в столовую.
Князь был слишком опытен, чтоб предлагать гостям-сицилийцам, в деревне, расположенной в глубине острова, обед, который начинался бы супом, – он нарушил это правило высокой кухни с легкостью, объясняемой тем, что такое нарушение соответствовало и его собственным вкусам. Но чрезмерно настойчивые слухи о варварском иноземном обычае подавать на первое бульон достигли ушей влиятельных лиц Доннафугаты, которые по этой причине перед началом торжественных обедов трепетали от страха. Вот отчего лишь четверо из двадцати сидевших за столом воздержались от выражений приятного удивления, когда три лакея в зеленых, расшитых золотом ливреях и напудренных париках внесли каждый по огромному серебряному блюду, на котором, подобно башне, возвышались запеченные «литавры» из макарон. Те четверо были князь и княгиня, которые знали, что будет подано; Анджелика, которая была слишком взволнована, и Кончетта, у которой не было аппетита. Все остальные (как нам ни жаль, но в том числе и Танкреди) выразили испытанное ими чувство облегчения самыми различными способами – от напоминавшего Звуки флейты восторженного похрюкивания нотариуса до громкого визга Франческе Паоло. Впрочем, грозный взгляд хозяина дома, оглядевшего стол, тотчас же положил конец этому непристойному изъявлению восторга. Но если на минуту позабыть о благовоспитанности, то придется сказать, что лицезрение этих монументальных изделий из макарон вполне оправдывало дрожь восхищения. Коричневатое золото корки, благоухание сахара и корицы являлись лишь прелюдией к чувству блаженства, которое вас охватывало, как только нож разрезал корку: сначала оттуда вырывались пары, полные ароматов, затем появлялись на свет божий цыплячьи печеночки, крутые яйца, тонко нарезанные ломти ветчины и куриного мяса вперемежку с трюфелями, запеченными вместе с маслянистыми, горячими макаронами небольшой длины, которым мясной соус придавал великолепный вид замши. Начало обеда, как принято в провинции, прошло в сосредоточенном молчании. Монсеньер осенил себя крестом и без лишних слов бросился в атаку. Органист вкушал столь соблазнительную еду с закрытыми глазами: он был признателен создателю за то, что ловкость на охоте за зайцами и бекасами порой доставляет ему подобные наслаждения, и думал лишь о том, что на деньги, которые стоит каждое из этих блюд, он с Терезиной мог бы прожить целый месяц. Прекрасная Анджелика, позабыв о тосканских лепешках из каштановой муки, а отчасти и о своих хороших манерах, поглощала макароны с аппетитом своих семнадцати лет и с той энергией, которую допускала необходимость держать вилку за середину ручки. Танкреди, накручивая на вилку ароматные макароны, пытался было сочетать радости обжорства с предвкушением поцелуев Анджелики, своей соседки по столу, однако, быстро убедившись, что подобный опыт ему противен, решил вернуться к своим мечтам лишь за сладким. Князь, хоть и был поглощен созерцанием Анджелики, сидевшей напротив, все же – единственный из всех за столом – заметил, что макароны слишком перегружены начинкой, и решил завтра сказать об этом повару; остальные ели бездумно, даже не догадываясь, что обед казался им еще вкусней оттого, что в дом проник ветерок чувственности. Все были спокойны и довольны. Все, кроме Кончетты. Да, она обняла и расцеловала Анджелику, она отвергла ее обращение на «вы», напомнив, что в детстве они были на «ты», но словно кто-то раскаленными щипцами рвал на части ее сердце под бледно-голубым лифом; в ней заговорила неистовая кровь Салина. За гладким лбом скрывались отравленные ядом видения. Танкреди, сидя между ней и Анджеликой, с щепетильной вежливостью человека, ощущающего свою вину, поровну расточал своим соседкам взгляды, комплименты и остроты; но Кончетта чувствовала, ощущала всем своим животным естеством ток желаний, шедший от него к этой втируше, и хмурая складка меж ее лбом и носом все углублялась; ей хотелось умереть, но с той же силой хотела она убивать. Женщина до мозга костей, она придиралась к мелочам: отметила, с какой вульгарностью Анджелика поднимала кверху мизинец, держа в руке бокал; не прошла мимо красноватого родимого пятнышка на шее, не оставила без внимания незавершенную попытку достать пальцами кусочек пищи, застрявшей между белоснежными зубами; с еще большим удовольствием она подметила некоторое тугоумие своей соперницы. Теперь она хваталась за эти мелочи в надежде и отчаянии, подобно тому, как падающий с лесов каменщик пытается уцепиться за жестяную водосточную трубу, не понимая, сколь незначительными все эти пороки становились в горниле чувственного влечения. Она надеялась, что Танкреди также заметит их и у него возникнет отвращение к столь явным следам разницы в воспитании. Танкреди это подметил, но, увы, без всяких результатов. Он дал себя увлечь физическому желанию, разбуженному у пламенной его молодости красотой этой женщины, не говоря уже о побуждениях, скажем, чисто меркантильных, которые богатая невеста вызвала в уме тщеславного, но бедного юноши. К концу обеда разговор стал общим; дон Калоджеро на своем прескверном языке, но с присущей ему мудрой проницательностью рассказывал о некоторых закулисных действиях гарибальдийцев при захвате ими провинции; нотариус повествовал княгине о «загородном» домике, который строил для себя; Анджелика, возбужденная светом, едой, шабли и тем единодушным одобрением, которое встретила у мужчин, сидящих за столом, попросила Танкреди рассказать какой-нибудь эпизод из эпохи «славных боев» под Палермо. Она поставила локоть на стол, поддерживая рукой щеку. Кровь прилила к ее лицу, и глядеть на нее теперь было и радостно и опасно. Танкреди нашел восхитительной арабеску предплечья, локтя, пальцев, свисавшей белой перчатки, Кончетте же этот рисунок казался отвратительным. Продолжая восхищаться соседкой, он рассказывал о войне с необыкновенной легкостью и беспечностью, словно ничто не имело значения: ни ночной марш к Джибильроссе, ни перепалка между Биксио и Ла Маза, ни штурм Порта ди Термина. – Поверьте, синьорина, я никогда так не развлекался. Но более всего мы веселились вечером двадцать восьмого мая. Генералу потребовался дозорный пост на вершине, где расположен монастырь затворниц. Стучим, стучим – проклятие, никто не открывает! Тогда Тассони, Алдригетти, я и еще кое-кто попытались разбить ворота прикладами мушкетов. Напрасный труд. Решаем быстро притащить бревно из соседнего дома, разрушенного обстрелом, и наконец после адского грохота ворота поддаются. Входим: пусто, но за поворотом коридора слышны отчаянные вопли, монахини укрылись в капелле и сбились в кучку у алтаря – уж не знаю, какие стр-р-а-х-и вызвал у них десяток обозлившихся парней. Смешно было глядеть на этих монахинь; уродливые, старые, в черных рясах, они приготовились... принять мученичество. Выли они, как суки. Тассони – ну и тип – крикнул: «Ничего не поделаешь, сестры, у нас сейчас другие дела; вернемся, когда вы нам подыщете молоденьких послушниц! » От хохота мы чуть по земле не катались. Так их там и оставили, несолоно хлебавши; нам пришлось с верхних террас открыть огонь по королевским войскам. Десять минут спустя я был ранен. Анджелика, по-прежнему опершись локтем о стол, смеялась, обнажая свои зубы волчицы. Шутка показалась ей прелестной, сама возможность насилия волновала, ее белая шея вздрагивала. – Ну и ребята же у вас! Как бы мне хотелось быть с вами там! Танкреди стал непохож на самого себя; увлечение рассказом, власть воспоминаний и вдобавок возбуждение, которое вызвала в нем чувственная внешность девушки, моментально изменили его, преобразили благовоспитанного молодого человека, каким он был на самом деле, в грубого солдата. – Будь вы там, синьорина, не было бы нужды дожидаться послушниц... У себя дома Анджелика вдосталь наслышалась сальностей, но в первый (и отнюдь не в последний) раз в жизни ей самой пришлось стать предметом похотливой двусмысленности; ей понравилась новизна, смех девушки зазвучал еще громче, стал резким, пронзительным. В эту минуту все встали из-за стола; Танкреди нагнулся, чтобы достать веер из перьев, который уронила Анджелика; поднявшись, он увидел Кончетту – лицо залито пунцовой краской, две слезинки на кончике ресниц. – Танкреди, о таких дурных поступках рассказывают духовнику, о них не говорят с синьориной за столом, по крайней мере когда при этом присутствую и я. – И повернулась к. нему спиной.
Перед тем как лечь в постель, дон Фабрицио с минуту постоял на маленьком балконе в своей гардеробной. Внизу спал погруженный в тень сад; застывшие в недвижном воздухе деревья казались отлитыми из свинца; словно в сказке, с близлежащей колокольни доносилось уханье сов. Небо очистилось от туч, которым они так обрадовались вечером, они ушли неизвестно куда, должно быть, в страны не столь грешные, которые божественный гнев осудил на меньшую кару. Звезды казались окутанными дымкой, их свет с трудом проникал сквозь знойный покров. Душа князя устремилась к звездам, неприкосновенным, недостижимым, к звездам, несущим радость, ничего не требуя взамен; сколько раз он воображал, что сможет скоро очутиться среди этих леденящих просторов чистый разум, вооруженный лишь блокнотом для расчетов, самых трудных и сложных, но в которых концы всегда сходились с концами. «Лишь они одни чисты, лишь они одни порядочны, – подумал он, применив к астрономии светские формулировки. – Кому придет в голову заботиться о приданом для Плеяд, о политической карьере Сириуса, об альковных похождениях Веги? » День был скверный, сейчас не только боль под ложечкой, но и сами звезды говорили ему об этом... Подымая глаза к небу, он вместо привычного их, расположения видел вес тот же единственный рисунок: две звезды сверху – глаза, одна внизу – кончик подбородка; насмешливое треугольное лицо, которое оп, находясь в смятении, проецировал в далеких созвездиях. Фрак дона Калоджеро, любовные истории Кончетты, дурацкие выходки Танкреди, собственное малодушие и даже угрожающая красота этой Анджелики – как все скверно; это скользкие камни перед обвалом. А этот Танкреди! Он прав, князь с ним единодушен, он даже помог бы ему, но нельзя отрицать, что Танкреди повел себя не совсем благородно. Да князь и сам такой же, как Танкреди. «Хватит. Во сне забудется все! » Бендико, стоя в тени, тер морду о его колено. – Видишь, Бендико, ты немного похож на них, на Звезды; к счастью, ты непонятен, ты не можешь вызывать тревогу. – Собака подняла голову, почти невидимую во мраке.
Вековая традиция требовала, чтобы семейство Салина на следующий день после своего приезда отправилось в монастырь Святого духа помолиться на могиле блаженной Корберы, происходившей из рода князя, основательницы этого монастыря, которая давала ему средства, свято жила в нем и свято в нем скончалась. В монастыре Святого духа существовали строжайшие Запреты: доступ туда мужчин был решительно невозможен. Именно поэтому князь посещал его с особым удовольствием: на него, потомка основательницы по прямой линии, запрет не распространялся; к этой своей привилегии, которую он разделял лишь с королем неаполитанским, князь относился ревниво и по-детски гордился ею. Дозволенное каноническим правом исключение было основной, но не единственной причиной того предпочтения, которое он отдавал монастырю Святого духа. В этом месте ему нравилось все, начиная от грубоватой простоты монастырской приемной с двойными решетками для переговоров и маленьким деревянным колесом для передачи и получения писем. Здесь, в приемной, под круглыми бочкообразными сводами виднелось изображение леопарда; через прочные двери, ведущие из приемной в монастырь, могли на законных основаниях пройти лишь двое мужчин на свете: король я он. Ему нравился вид монахинь в широких, тщательно разглаженных накидках из белоснежного льняного полотна поверх грубых одеяний из черной ткани; он с назиданием для себя готов был в двадцатый раз выслушать рассказы настоятельницы о наивных чудесах блаженной: поглядеть на уголок печального монастырского сада где святая монахиня остановила на лету большой камень, запущенный в нее дьяволом, которого вывела из терпения ее непреклонность; он неизменно высказывал удивление по поводу изображенных на стенах кельи двух знаменитых не поддающихся расшифровке писем – одно из них блаженная Корбера написала дьяволу, стремясь наставить его на путь истинный, а второе якобы содержало ответ дьявола, в котором он высказывал сожаление, ибо не мог последовать ее совету; ему нравилось миндальное печенье, которое монахини изготовляли по рецептам вековой давности; он любил слушать пение хора во время службы и был даже рад отдавать этой общине немалую часть собственных доходов, согласно завещанию, оставленному основательницей монастыря. Итак, в это утро в двух экипажах, только что выехавших из деревни и направлявшихся к монастырю, не было недовольных. В первой коляске сидели князь с княгиней и дочерьми Каролиной и Кончеттой; во второй – дочь Катерина и Танкреди с падре Пирроне, которые, само собой разумеется, должны были остаться extra muras (Вне стен) и ожидать конца посещения в приемной, где их станут угощать миндальным печеньем, поступающим из колеса. Кончетта казалась слегка рассеянной, но спокойной; князь хотел надеяться, что со вчерашними бреднями покончено. Войти в закрытый монастырь не так просто – даже тем, у кого есть на то самое святое право. Монахини стремятся оказать известное, пусть чисто формальное, противодействие, на что уходит время. Впрочем, это придает лишь» большую прелесть самому допуску, который, несомненно, будет разрешен. Хотя в монастыре были заранее извещены о посещении, им довольно долго пришлось прождать в приемной. Когда ожидание уже подходило к концу, Танкреди внезапно сказал князю: – Дядя, ты не мог бы устроить так, чтобы меня тоже впустили. В конце концов, я ведь наполовину Салина и еще ни разу здесь не был. Князь в глубине души был рад этой просьбе, но решительно покачал головой. – Нет, сын мой, ты знаешь, лишь я один могу сюда войти; другим это невозможно. Однако не так-то легко уговорить Танкреди. – Прости, дядюшка... сможет войти князь Салина и вместе с ним два дворянина из его свиты, если дозволит настоятельница. Я все это вчера перечитал. Пусть я буду дворянином из твоей свиты, буду твоим щитоносцем, буду всем, чем ты пожелаешь. Спроси у настоятельницы, прошу тебя. Он говорил с необычайным жаром, быть может, ему хотелось, чтоб кое-кто позабыл необдуманные речи вчера за столом. Князь был польщен. – Если ты, дорогой, так на этом настаиваешь, посмотрим... Но тут Кончетта с самой очаровательной улыбкой на устах обратилась к кузену. – Танкреди, когда мы проезжали мимо дома Джянестры, там на земле валялось бревно. Сходи за ним, так ты скорее войдешь. Голубой глаз Танкреди помрачнел, а лицо стало краснее мака, то ли от стыда, то ли от гнева. Он хотел было что-то сказать донельзя удивленному князю, но тут снова вмешалась Кончетта, которая, на этот раз без улыбки, со злобой в голосе, заявила: – Оставь, папа, он шутит: в одном монастыре он уже побывал, и хватит с него; в наш он не должен входить. Загремел железный засов, и дверь открылась. В душную приемную ворвалась монастырская прохлада вместе с говорком собравшихся для встречи монахинь. Слишком поздно было начинать переговоры, и Танкреди остался за монастырскими воротами, близ которых он и прогуливался под раскаленными тучами солнца. Посещение монастыря Святого духа удалось как нельзя лучше. Дон Фабрицио из любви к покою не спросил у Кончетты, что означали ее слова; конечно, это была одна из обычных ребячьих перебранок между кузенами; в любом случае ссора между молодыми людьми отдаляла докуку, разговоры, необходимость принимать решения; значит, ей следовало только радоваться. После этого все с притворным сокрушением почтили могилу святой Корберы, с должной терпимостью выпили жидковатый кофе монахинь и с удовольствием отведали розового к зеленоватого миндального печенья, хрустевшего на зубах; княгиня осмотрела гардероб; Кончетта с обычной сдержанной добротой побеседовала с монахинями, а князь лично оставил на столе трапезной те десять унций, которые он давал при каждом посещении. У выхода, правда, они застали одного лишь падре Пирроне; когда же тот сказал, что Танкреди ушел домой пешком, вспомнив о срочном письме, которое должен был написать, никто не придал этому особого значения. Вернувшись в замок, князь поднялся в библиотеку, расположенную в самом центре здания под часами и громоотводом. С большого балкона, защищенного от Зноя, в тени пыльных платанов виднелась обширная площадь Доннафугаты. Стоявшие напротив замка дома выставляли напоказ свои фасады, задорно разукрашенные деревенским архитектором. Эти сельские чудовища из светлого отполированного годами камня, кривясь, выставляли напоказ слишком маленькие для них балкончики; поодаль стояли другие дома, которые стыдливо прикрывались фасадами в имперском стиле; среди них виднелась и обитель дона Калоджеро. Дон Фабрицио расхаживал по огромной комнате и, проходя мимо окна, то и дело бросал взгляд на площадь. На одной из скамеек, подаренных им мэрии, поджаривались на солнце три старичка; к дереву кто-то привязал четырех мулов; с десяток мальчишек гонялись друг за другом, крича и размахивая деревянными саблями. Под неистовыми лучами солнца эта картина дышала сельским покоем. Но, проходя мимо окна, князь вдруг остановился, заметив фигуру человека совершенно городского типа – по площади шагал худощавый, стройный, превосходно одетый человек. Хорошенько вглядевшись, он узнал Танкреди – хотя тот уже был далеко; чуть опущенные плечи и тонкая талия, плотно обтянутая рединготом. Он успел уже переодеться, сменил коричневый костюм, в котором ездил в монастырь, на темно-синий («цвет моих обольщений», как говаривал сам Танкреди). В руках он держал трость с покрытым эмалью набалдашником (должно быть, ту, на которой изображен единорог – герб Фальконери и под ним девиз Semper purus (Всегда чист)). Он шел крадучись, словно кот, ступал осторожно, как человек, не желающий запылить свои сапоги. В десяти шагах от него следовал лакей, несший разукрашенную цветами корзину с десятком желтоватых розовощеких персиков. Танкреди отстранил рукой забияку мальчишку, осторожно обошел лужу мочи, оставленную мулом, и вскоре очутился у дверей дома Седара.
|
|||
|