|
|||
Примечание 23 страницаМартин вспомнил про свою трагедию, написанную белым стихом, и вместо лирики послал ее. Перед тем как послать, он ее перечитал и поразился, до чего же это незрело, беспомощно и попросту никчемно. Однако послал, и трагедию напечатали, о чем редактор сожалел потом всю жизнь. Публика возмущалась и, не верила своим глазам. Не мог этот напыщенный вздор выйти из-под пера такого мастера, как Мартин Иден. Утверждали, что вовсе не он это написал, либо журнал напечатал грубейшую подделку, либо Мартин Иден по примеру Дюма-отца, на вершине успеха поручает подмастерьям писать за него. Когда же Мартин объяснил, что трагедия эта – ранний опыт, сочинена в пору его литературного младенчества, но журнал отчаянно ее домогался, журнал подняли на смех, и редактор был сменен. Отдельным изданием трагедию так и не выпустили, хотя договор был заключен и аванс Мартин положил себе в карман. «Еженедельник Колмена» пространной телеграммой, которая обошлась ему в добрые триста долларов, предложил Мартину написать для них двадцать очерков, каждый по тысяче долларов. Пусть Мартин за счет «Еженедельника» разъезжает по стране и пишет о чем ему заблагорассудится. Большую часть телеграммы составлял перечень возможных тем – доказательство, сколь широкий выбор предоставляется Мартину. Единственное ограничение– очерки должны быть посвящены внутренним проблемам Соединенных Штатов. Мартин ответил телеграммой за счет получателя, что принять их предложение не может, о чем очень сожалеет. «Уики-Уики», опубликованный в «Ежемесячнике Уоррена», тотчас же завоевал общее признание. Позже его выпустили отдельным роскошным изданием, с большими полями и прекрасным оформлением, оно произвело фурор и было мигом распродано. Критики единодушно предсказывали, что он займет место рядом с двумя классическими произведениями двух великих писателе – с «Духом в бутылке» Стивенсона и «Шагреневой кожей» Бальзака. Читатели, однако, встретили сборник «Дым радости» довольно холодно и не без подозрительности. Смелые, чуждые условностей, эти рассказы бросали дерзкий вызов буржуазной морали и предрассудкам; не когда Париж стал сходить с ума по маленьким шедеврам, мгновенно переведенным на французский, американская и английская читающая публика тоже загорелась, сборник пошел нарасхват, и Мартин заставил патриархальное издательство «Синглтри, Дарнли и Ко» заплатить ему за третье издание по двадцать пять процентов с экземпляра, а за четвертое – по тридцать. В эти два тома вошли все его рассказы, которые напечатаны были раньше или печатались теперь в приложениях. «Колокольный звон» в «страшные» рассказы составили один сборник, а во второй вошли «Приключение», «Выпивка», «Вино жизни», «Водоворот», «Толчея» и еще четыре рассказа. Издательство «Мередит-Лоуэл» составило сборник из всех его эссе и этюдов, а издательству «Максмиллан» достались «Голоса моря» и «Стихи о любви», причем последние выходили приложением к «Спутнику женщины» и Мартин получил за них баснословный гонорар. Отделавшись от последней рукописи, Мартин вздохнул с облегчением. До белой шхуны и тростникового дворца было уже рукой подать. Что ж, во всяком случае, он опроверг утверждение Бриссендена, будто ничего стоящего журналы вовек не напечатают. Его, успех наглядно показал, что Бриссенден ошибался. И однако почему-то думалось, что в конечном счете прав Бриссенден. Успех ему принес прежде всего «Позор солнца», а не все остальное, что он написал. Остальное попало в печать по чистой случайности. Ведь сначала журналы отвергли все подряд. Но вокруг «Позора солнца» разгорелись споры, и он оказался на виду. Если бы не «Позор солнца», он остался бы в безвестности, и в безвестности остался бы «Позор солнца», если бы чудом не попал в самую точку. Издательство «Синглтри, Дарнли и К°» само считало, что произошло чудо. Первое издание выпустили тиражом в полторы тысячи экземпляров и сомневались, удастся ли его распродать. Опытные издатели, они больше всех были поражены успехом книги. Для них это и вправду было чудо. Они так и не оправились от удивления, и в каждом их письме Мартин ощущал почтительный трепет, вызванный тем загадочным событием. Найти объяснение они не пытались. Не было этому объяснения. Такой уж вышел случай, противоречащий всему их опыту. Так размышляя, Мартин и решил, что невелика цена его славе. Ведь его книги раскупали и осыпали его золотом буржуа, а по тому немногому, что знал он о буржуа, ему не ясно было, как они могли оценить по достоинству или хотя бы понять то, что он пишет. Подлинная красота и сила его книг ничего не значили для сотен тысяч, которые раскупали и шумно восхваляли автора. Все вдруг помешались на нем, на дерзком смельчаке, который штурмом взял Парнас, пока боги вздремнули. Сотни тысяч читают его и шумно восхваляют, в своем дремучем невежестве ничего, не смысля в его книгах, как, ничего не смысля, подняли шум вокруг «Эфемериды» Бриссендена и разорвали ее в клочья… Эта волчья стая ластится: к нему, а могла вы впиться в него клыками. Ластиться или впиться клыками– это дело случая, одно ясно и несомненно: «Эфемерида» несравнимо выше всего, что написал он, Мартин. Несравнимо выше всего, на что он способен. Такая поэма рождается однажды в несколько столетий, а значит, восхищению толпы грош цена, ведь та же самая толпа вываляла в грязи «Эфемериду». Мартин глубоко, удовлетворенно вздохнул. Хорошо, что последняя рукопись продана и скоро со всем этим будет покончено.
Глава 44
Мистер Морз встретился с Мартином в холле гостиницы «Метрополь». Пришел ли он на какое-то деловое свидание или только затем, чтобы пригласить Мартина на обед, осталось неясно. Хотя Мартин склонялся ко второму предположению. Так или иначе он получил приглашение на обед, и пригласил его мистер Морз, отец Руфи, который отказал ему от дома и разорвал помолвку. Мартин не разозлился. Его это даже не задело. Он терпеливо выслушал мистера Морза, спрашивая себя, легко ли далось этому господину такое унижение. И приглашения не отклонил. Просто неопределенно обещал как-нибудь заглянуть и спросил о семье, особенно о миссис Морз и Руфи. Не запнулся, вполне естественно произнес ее имя, хотя втайне удивился, что не ощутил внутреннего трепета, не застучало чаще сердце, не обдало жаркой волной. Он получал много приглашений на обеды и кое-какие принимал. Люди просили знакомых представить их ему, чтобы пригласить его к себе. И этот пустяк по-прежнему изумлял его и превращался в нечто значительное. Его пригласил обедать Бернард Хиггинботем, и Мартин изумился больше прежнего. Припомнились дни, когда он отчаянно голодал и никто не приглашал его на обед. Тогда-то он очень нуждался в обедах, а их не было, и его одолевали слабость и дурнота, и он худел просто-напросто от голода. Вот ведь нелепость. Когда ему позарез надо было пообедать, никто ему этого не предлагал, а. теперь, когда он может заплатить за сто тысяч обедов, и притом теряет аппетит, обеды сыплются на него со всех сторон. Но почему? Несправедливо это и не по заслугам. Он тот же, что был. Все, что он написал, в ту пору было уже написано, работа была уже сделана. Супруги Морз считали его бездельником и лодырем и через Руфь настаивали, чтобы он пошел служить в какую-нибудь контору. А ведь они знали, что он пишет. Руфь давала им рукопись за рукописью. И они читали. Читали все то, из-за чего имя его сейчас повторяют все газеты, и как раз потому, что имя его повторяют асе газеты, Морзы и пригласили его на обед. Одно несомненно: сам Мартин, и его писания Мор-зам всегда были глубоко безразличны. Значит, и сейчас он нужен им не сам по себе, не ради того, что он написал, но ради его славы, оттого, что он стал знаменитостью, а еще – почему бы и нет – оттого, что у него есть примерно сотня тысяч долларов. Именно так буржуазное общество и оценивает человека, и чего иного от этой публики ждать? Но он горд. Он презирает подобную оценку. Пусть его ценят за него самого или за его книги, в конце концов, они и есть выражение его самого. Так ценит его Лиззи. Для нее и его работа не в счет. Она ценит его, его самого. Так ценит его и Джимми, давний знакомец, и все прежние приятели. В дни, когда он был с ними, они не раз это доказывали; доказали это и на воскресном гулянье в Шелл-Маунд-парке. Плевать им на его писания. Любят они и готовы отстоять в драке просто Мартина Идена, своего парня, парня что надо. Но есть еще Руфь. Она полюбила его за него самого, это бесспорно. Но как бы он ни был ей дорог, буржуазная мера ценностей для нее дороже. Она восстала против его писательства, и прежде всего, видимо, потому, что оно не приносило денег. Этой меркой она мерила его «Стихи о любви». Она тоже настаивала, чтобы он поступил на службу. Правда, у нее это звучало более изящно– «добиться положения в обществе», но смысл был тот же, и у него в голове засело старое наименование. Он читал ей все, что выходило из-под его пера, – стихи, рассказы, эссе, «Уики-Уики», «Позор солнца», решительно все. И она каждый раз упорно настаивала: надо идти служить, идти, работать… Боже милостивый! Да разве он не работал, отнимая часы у сна, не щадя себя, все ради того чтобы стать достойным ее! Итак, постепенно пустяк перерастал в нечто более значительное. Мартин был здоров телом и в здравом уме, он ел досыта, спал вволю, и однако этот пустяк стал его навязчивой идеей. Моя работа была уже сделана, слова эти преследовали его. Он сидел напротив Бернарда Хиггинботема за тяжеловесным воскресным обедом над Хиггинботемовой лавкой и еле сдерживался, чтобы не заорать: – Моя работа была уже сделана! И теперь ты меня кормишь, а тогда предоставил мне голодать; не желал пускать на порог, клял меня на чем свет стоят, потому что я не шел служить. А я уже завершил свою работу, все было уже написано. Вот сейчас я говорю – и ты не смеешь меня перебить, ловишь каждое мое слово, почтительно выслушиваешь все, что бы я ни сказал. Твоя партия насквозь прогнила, в ней полно жуликов, говорю я, а ты, чем бы разъяриться, бекаешь и мекаешь и соглашаешься– да, мол, в моих словах много правды. А почему? Потому что я знаменит, потому что у меня куча денег. Не потому; что я Мартин Иден, парень что надо и не такой уж дурак. Ляпни я, что луна сработана из зеленого сыра, ты и тут поддакнешь, во всяком случае, не заспоришь, потому что у меня есть деньги… горы денег. А ведь книги мои написаны давным-давно, говорят тебе, моя работа была уже сделана, когда ты плевать на меня хотел и втаптывал в грязь. Но Мартин не заорал. Мысль эта грызла, терзала непрестанно, а он улыбался и сохранял выдержку. А когда он замолчал, принялся разглагольствовать Хиггинботем. Он ведь тоже преуспел в жизни и гордится этим, он и сам выбился из низов. Никто ему не помогал. Он никому ничем не обязан. Он верный сын отечества, содержит большую семью, растит детей. И «Розничная торговля Хиггинботема за наличный расчет» – вот высшая награда его трудам и деловитости. Он любил лавку Хиггинботема, как иные мужчины любят своих жен. Он раскрыл перед Мартином душу, поведал, как дальновидно, с каким размахом воздвигал сей монумент. И сейчас он тоже строит планы, честолюбивые планы. Район этот разрастается. Лавка становится для него мала. Было бы помещение побольше, он бы ввел немало новшеств, которые сберегают труд, дают доход. И он этого добьется. Он из кожи лезет вон, придет время, и он купит смежный с лавкой участок и построит еще один двухэтажный каркасный дом. Верх можно будет сдавать внаем, а весь нижний этаж обоих домов займет «Розничная торговля Хиггинботема за наличный расчет». По фасаду протянется новая вывеска, Хиггинботем стал ее описывать, и даже глаза у него заблестели. Мартин не слушал. Моя работа была уже сделана, опять и опять звучало в мозгу, заглушая трескотню лавочника. Неотвязный припев этот сводил с ума, и Мартин попробовал отделаться от него. – Во сколько, говоришь, это обойдется? – вдруг спросил он. Зять, который в это время распространялся о широких возможностях торговли в своем квартале, замолк на полуслове. Он не упоминал сейчас о том, во сколько обойдется постройка нового дома, но знал. Подсчитывал десятки раз. – При нынешней цене на лес хватит четырех тысяч, – сказал он. – Вместе с вывеской? – Про это я не подумал, считал, раз дом выстрою, значит, вывеска само собой. – А земля? – Еще три тысячи. Хиггинботем подался вперед и, облизывая губы, беспокойно шевеля пальцами, смотрел, как Мартин выписывает чек. Но вот чек передан ему, он глянул на сумму – семь тысяч долларов. – Я… я больше шести процентов платить не смогу, – выговорил он. Мартин чуть не рассмеялся, но вместо этого резко спросил: – Сколько это было бы? – Обожди-ка. Шесть процентов… шестью семь… четыреста двадцать долларов. – Выходит тридцать пять долларов в меся, верно? Хиггинботем кивнул. – Тогда, если ты не против, уговоримся так. – Мартин глянул на Гертруду. – Капитал в твоем распоряжении, если на тридцать пять долларов в месяц наймешь прислугу. Семь тысяч твои, если обещаешь, что Гертруда больше не будет везти на себе всю тяжелую работу по дому. Идет? Мистер Хиггинботем трудно сглотнул. Жена не должна больше будет работать по дому – какое оскорбление его бережливости. Великолепный подарок– только оболочка пилюли, горькой пилюли. Жена не должна будет работать! Он задохнулся от злости. – Что ж, ладно, – сказал Мартин. – Я сам буду платить тридцать пять долларов в месяц и… Он потянулся через стол за чеком. Но Бернард Хиггинботем поспешно прикрыл чек рукой. – Согласен! Согласен! – крикнул он. Садясь в трамвай, Мартин почувствовал, до чего устал и до чего ему тошно. Взглянул на вывеску– воплощение самодовольства. – Свинья, – проворчал он. – Свинья, свинья. Когда «Журнал Макинтоша» напечатал «Гадалку», на видном месте, с рисунками Бертье и Уэина, Герман Шмидт забыл, что прежде назвал эти стихи непристойными. Стал везде рассказывать, что эти стихи посвящены его жене, постарался, чтобы новость достигла ушей какого-нибудь репортера, и, конечно, не отказал в интервью штатному сотруднику газеты, который явился к нему в сопровождении штатного фотографа и штатного художника. И вот в воскресном приложении целую страницу заняли фотографии и приукрашенные карандашные портреты Мэриан вместе с множеством подробностей из личной жизни Мартина Идена и его семьи, и тут же, с особого разрешения «Журнала Макинтоша», была крупным шрифтом перепечатана «Гадалка». Весь квартал всполошился. Добропорядочные матери семейств возгордились знакомством с сестрой знаменитого писателя, а те, кто не был знаком, спешили удостоиться этой чести. Владелец скромной мастерской по ремонту велосипедов только посмеивался и решил заказать новый токарный станок. – Это вышло получше рекламы, и ни гроша мне не стоило, – сказал он жене. – Надо бы. пригласить его на обед, – предложила Мэриан. И Мартин пришел на обед, и старался быть вежливым с жирным мясником-оптовиком и его еще более жирной женой – люди они нужные, могут оказаться полезными начинающему молодому предпринимателю вроде Германа Шмидта. Однако залучить их в его дом могла только такая соблазнительная приманка, как его знаменитый зять. Был за столом и еще один человек, привлеченный той же приманкой, – главный управляющий агентствами велосипедной компании Эйса на тихоокеанском побережье. Шмидт хотел угодить ему и снискать его расположение, ведь через него можно было проникнуть в Оклендское велосипедное агентство. Итак, Герман Шмидт счел за благо иметь такого зятя, хотя в глубине души не понимал, как это Мартин стал знаменитостью. В тихие ночные часы, когда жена крепко спала, а ему не спалось, он с великим трудом одолел книги и стихи Мартина и порешил, что все, кто их раскупает, просто сдурели. А Мартин отлично это понимал, видел Шмидта насквозь и, откинувшись на стуле, алчно глядел на его голову и в воображении обрушивал на него удар за ударом, – экая немецкая дубина! Но одно Мартину все-таки нравилось в нем. Хоть он бедняк и непременно решил выбиться в люди, а нанял служанку, избавил Мэриан от тяжелой работы. Мартин потолковал с главным управляющим агентствами Эйса и после обеда отозвал их с Германом в сторонку и снабдил зятя деньгами, чтобы он смог открыть лучший в Окленде магазин велосипедов и деталей к ним. Больше того, после, в разговоре один на один, Мартин сказал Герману: пускай приглядывает автомобильное агентство и гараж, наверняка он с таким же успехом сумеет заправлять еще и этим. На прощанье Мэриан обняла Мартина и со слезами на глазах стала говорить, как она его любит и всегда любила. Правда, посреди этих уверений она запнулась, но тотчас заплакала, путаясь в словах, стала его целовать, и он понял, это – мольба простить ее за то, что прежде она не верила в него и настаивала, чтобы он шел работать. – Деньги у него не продержатся, точно тебе говорю, – доверительно сообщил Шмидт жене. – Я заговорил про проценты, так он взбесился, заодно и капитал послал к чертям и говорит, попробуй только заикнись про это опять, разобью твою немецкую башку. Так и сказал – твою немецкую башку! Но он человек порядочный, хоть и не деловой. Теперь я выйду в люди, спасибо ему, он человек порядочный. От приглашений к обеду отбою не было, и чем чаще Мартина приглашали, тем сильней он удивлялся. Почетным гостем сидел он на банкете Арден-клуба, среди людей выдающихся, о которых он слышал, о которых читал всю свою жизнь, и они говорили ему, что, едва прочитав в «Трансконтинентальном» «Колокольный звон», а в «Осе» «Пери и жемчужину», тут же разгадали в нем огромный талант. Господи, думал он, слушая это, а я голодал и ходил в отрепьях! Почему вы не накормили меня обедом тогда? Тогда это было бы в самый раз. Моя работа была уже сделана. Если вы кормите меня сейчас за то, что сработано прежде, почему же не кормили тогда, когда я в этом нуждался? Ни в «Колокольном звоне», ни в «Пери и жемчужине» я с тех пор не изменил ни слова. Нет, вы кормите меня сейчас не за то, что сработано. Кормите потому, что все меня кормят, и потому, что это почетно – кормить меня обедом. Вы кормите меня из стадного чувства, потому что и вы тоже чернь и потому что бессмысленная стадная тупость ввела у черни моду – кормить меня обедами. Но при чем тут сам Мартин Иден и книги, которые он написал? – печально спросил он себя, а потом поднялся и искусно, остроумно ответил на искусный остроумный тост. Так оно и шло. Где бы Мартин ни оказывался – в Пресс-клубе, в Редвуд-клубе, на светских чаепитиях и литературных сборищах, – всегда речь заходила о «Колокольном звоне» и «Пери и жемчужине», и о том, что их прочли еще когда они впервые появились в журнале. И всегда Мартина бесил невысказанный вопрос: «Почему вы не кормили меня тогда? Моя работа была уже сделана. „Колокольный звон“ и „Пери и жемчужина“ не изменились ни на волос. В них и тогда было то же мастерство, те же достоинства. Но не из-за них вы меня угощаете, не из-за других моих вещей. Вы потому угощаете, что теперь это признак хорошего тона, потому что сейчас вся чернь помешалась на желании угостить Мартина Идена». И в такие минуты ему нередко виделся лихой парень в двубортном пиджаке и в шляпе с широченными полями. Так произошло однажды в Окленде, в Дамском клубе. Он поднялся со стула, прошел по эстраде и тут увидел – в раскрытых настежь дверях в конце просторного зала встал лихой парень в двубортном пиджаке ив шляпе с широченными полями. И так пристально, так упорно вглядывался в него Мартин, что пятьсот разодетых дам с любопытством обернулись, не понимая, что же он там увидел. Но увидели только пустой проход между рядами. А Мартин видел молодого хулигана, который враскачку шел по проходу, и думал, а снимет ли парень шляпу, без шляпы он никогда еще его не видел. Парень прошел по проходу, вот он уже на эстраде. И от мысли обо всем, что еще предстояло этой тени юного Мартина Идена, он едва не зарыдал. Парень заносчиво шагнул прямо к Мартину и растворился у него в сознании, сгинул. Пятьсот пар рук в перчатках мягко зааплодировали, подбадривая знаменитого гостя, который вдруг так смутился. И Мартин отогнал видение, улыбнулся и заговорил. Инспектор школ, славный старик, остановил Мартина на улице и стал вспоминать, как у него в кабинете Мартина исключали из школы за драку. – Я прочел в журнале твой «Колокольный звон», уже давно прочел, – сказал он. – Хороший рассказ, не хуже Эдгара По. Великолепно, сказал я тогда, великолепно! «Да, и с тех пор ты дважды проходил мимо меня на улице и не узнавал меня, – едва не сорвалось у Мартина. – Оба раза я был голоден и шел к ростовщику. И однако моя работа была уже сделана. Тогда ты меня не узнавал. Почему же узнал теперь? » – Я как раз на днях сказал жене, хорошо бы тебе как-нибудь у нас отобедать, – говорил меж тем инспектор. – И она совершенно согласна со мной. Да, совершенно согласна. – Отобедать? – резко переспросил, чуть не крикнул Мартин. – Ну да, да, отобедать… просто разделить скромную трапезу со старым инспектором, негодник, – беспокойно залепетал он и робко ткнул Мартина в бок, пытаясь изобразить дружескую шутливость. Мартин пошел прочь ошеломленный. На углу он остановился и растерянно поглядел вокруг. – Провалиться мне на этом месте! – пробормотал он наконец. – Да старик меня испугался.
Глава 45
Однажды к Мартину пришел Крейс, один из тех, которые из «настоящего теста»; и Мартин радостно потянулся к нему, в ответ же получил пылкий подробный рассказ о некой затее, достаточно сумасбродной, чтобы заинтересовать скорее романиста, чем человека с деньгами. Посреди объяснений Крейс ненадолго замолчал и вдруг заявил, что из большей части «Позора солнца» ясно – Мартин спятил. – Но я к вам пришел не философию разводить, – тут же продолжал Крейс. – Мне вот что надо знать: вложите вы в это предприятие тысячу долларов? – Нет, не вложу, во всяком случае, не настолько уж я спятил, – ответил Мартин. – Но я сделаю другое. Когда-то я провел у вас самый замечательный вечер в моей жизни. Вы дали мне то, чего не купишь за деньги. Теперь у меня есть деньги, и они для меня ничего не значат. Я охотно уделю вам тысячу долларов, которые вовсе не ценю, за то, что вы дали мне в тот вечер и что бесценно. У вас нет денег. У меня их больше чем достаточно. Вам они нужны. За ними вы и пришли. Незачем их выманивать хитростью. Вот, возьмите. Крейс не выразил удивления. Сложил чек, спрятал в карман. – На таких условиях я готов подписать договор и обеспечить вам сколько угодно подобных вечеров, – сказал он. – Слишком поздно, – Мартин покачал головой. – Тот вечер для меня единственный и неповторимый. Я побывал в раю. Для вас-то, понятно, такое в порядке вещей. Для меня все было иначе. Никогда уже мне не подняться на такие высоты. С философией я покончил. Больше и слышать о ней не хочу. – Первый раз в жизни заработал на своей философии, – заметил Крейс, задержавшись в дверях. – И опять мои акции упали до нуля. Как-то мимо Мартина по улице проехала миссис Морз, она улыбнулась ему и кивнула. Он улыбнулся в ответ и приподнял шляпу. Встреча ничуть его не задела. Месяцем раньше ему стало бы противно, а может быть, и любопытно, и он стал бы гадать, о чем подумала в ту минуту миссис Морз. Теперь же он просто не обратил внимания на эту встречу. Он тут же о ней забыл. Забыл, как забывал, пройдя мимо, о здании Центрального банка или муниципалитета. И однако ум его не знал ни минуты передышки. Мысль опять и опять шла по одному и тому же кругу. Средоточием этого круга оставалось одно: «Моя работа была уже сделана»; вот что непрестанно точило его. Эта мысль завладевала им поутру, едва он просыпался. По ночам она отравляла его сны. Все, что происходило вокруг, если только он вообще это замечал, тотчас связывалось с мыслью: «Моя работа была уже сделана». Тропа безжалостной логики вела его к заключению, что он – никто, ничто. Март Иден лихой парень, и Март Иден матрос – вот это был он, живой, настоящий; но Мартина Идена знаменитого писателя на свете не было. Мартин Иден знаменитый писатель – призрак, выдумка черни, стадным мышлением черни втиснутая в живого, из плоти и крови, Марта Идена, лихого парня и матроса. Но его не проведешь. Он не идол, которому поклоняется толпа, вместо жертвенных даров преподнося ему обеды. Не так он глуп. Он читал про себя в журналах, вглядывался в напечатанные там свои фотографии, и под конец ему начинало казаться, что и лицо это– не его. Он тот парень, который жил, и трепетал от восторга, и любил; был беззаботен, легко сносил всяческие неурядицы и прощал другим их грешки; служил простым матросом, ходил в плавание в диковинные края и верховодил своими приятелями в драках былых лет. Он тот парень, который поначалу опешил перед тысячами книг в бесплатной библиотеке, а потом научился в них разбираться и одолел их; он тот парень, который до полуночи не гасил свет, и вскакивал по будильнику, и сам писал книги. Но, вот нелепый обжора, которого усердно пичкает торжественными обедами чернь, – это не он. Попадалось в журналах и такое, что его забавляло. Все они заявляли на него права. «Ежемесячник Уоррена» уверял своих подписчиков, что, в неустанном поиске новых талантов, именно он представил читающей публике и Мартина Идена. На то же претендовала «Белая мышь», и «Северное обозрение», и «Журнал Макинтоша», пока всех не заглушил «Глобус». Этот победоносно ссылался на свои старые номера, где похоронены были искалеченные «Голоса моря». «Юность и время», который, уклонившись от оплаты счетов, снова ожил, тоже объявил о своем преимущественном праве на Мартина, но никто, кроме фермерских детей, этого не прочел. «Трансконтинентальный» горделиво и убедительно поведал, как он первый открыл Мартина Идена, и «Оса» горячо заспорила, похваляясь «Пери и жемчужиной». В этом назойливом шуме совсем потонуло скромное притязание издательства «Синглтри, Дарнли и К°». К тому же у этой издательской фирмы не было своего журнала, благодаря которому голос ее стал бы слышнее. Газеты подсчитывали гонорары Мартина. Стало известно о щедрых предложениях, которые делали ему иные журналы, и к нему стали запросто обращаться за пожертвованиями оклендские священнослужители, а любители жить на подачки засыпали его письмами. Но хуже всего оказались женщины. Фотографии Мартина печатались всюду и везде, а газетчики всячески расписывали его мужественное, бронзовое от загара лицо, его шрамы, могучие плечи, ясные, спокойные глаза и слегка впалые щеки аскета. Наткнувшись на «аскета», Мартин с улыбкой вспомнил свою бесшабашную юность. Среди женщин, которых он теперь встречал, нередко то одна, то другая устремляла на него взгляд оценивающий, благосклонный. Он смеялся про себя. Вспоминал предостережение Бриссендена и опять смеялся. Что-что, а женщинам его не погубить. Это все в прошлом. Однажды Мартин провожал Лиззи в вечернюю школу, и она перехватила взгляд, который бросила на него хорошо одетая красивая дама. Взгляд задержался чуть дольше, был несколько внимательней, чем полагается, Лиззи поняла, что он означает, вся гневно напряглась. Мартин заметил это, заметил и причину и сказал, что уже привык к таким взглядам, на него это вовсе не действует. – Должно действовать, – сказала Лиззи, глядя на него горящими глазами. – Больной ты, потому и не действует. – В жизни не был здоровее. В весе и то прибавил, целых пять фунтов. – Ты не телом больной. С головой неладно. Как-то не так у тебя шарики крутятся. Даже мне видать, а кто я такая. Мартин задумался, молча шел с ней рядом. – Я бы все отдала, чтоб это у тебя прошло, – вырвалось у Лиззи. – На такого мужчину да не действует, когда женщина эдак поглядит. Куда это годится. На хлипкого какого не действует, это еще ладно. А ты ж не из таких. Убей меня бог, Мартин, пускай хоть какая тебя растормошит, я все одно порадуюсь. Мартин довел Лиззи до дверей вечерней школы и вернулся в «Метрополь». У себя в номере он опустился в глубокое кресло, и сидел и смотрел в одну точку. Не задремал он. И ни о чем не думал. В голове не было ни мыслей, ни воспоминаний, лишь изредка перед закрытыми глазами всплывали незваные картины прошлого, отчетливые, красочные, лучезарные, Мартин видел их будто не осознанно, как во сне. Но он не спал. В какую-то минуту встряхнулся, посмотрел на часы. Ровно восемь. Дел никаких, а ложиться спать слишком рано. И опять в голове ни мыслей, ни воспоминаний, а перед закрытыми глазами появляются и исчезают картины. Странные картины. Все какая-то листва, и ветви, похоже, кустарника, и все насквозь пронизано солнечными лучами. Очнулся он от стука в дверь. Он не спал и сразу решил: стучат, значит, телеграмма, или письмо, или может, горничная принесла белье из прачечной. Он подумал о Джо: где-то его теперь носит. И отозвался машинально: – Войдите. Все еще занятый мыслями о Джо, он не обернулся к двери. Услыхал, как ее тихонько притворили. Надолго воцарилась тишина. Он забыл про стук в дверь, сидел, тупо уставясь в одну точку, и вдруг услышал женское рыданье. Невольный, судорожный, подавленный, придушенный всхлип. Все это Мартин мысленно отметил, пока оборачивался. Миг – и он вскочил. – Руфь! – вымолвил он пораженный, не веря глазам. Она была страшно бледная, вся как натянутая струна. Стояла у самой двери, одной рукой держалась за косяк, другая прижата к груди. Потом жалобно протянула руки и шагнула навстречу Мартину. Он взял ее за руки, повел к креслу, и при этом заметил
|
|||
|