Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





Примечание 10 страница



       – Потому что прачечная превращала меня в животное. При такой работе поневоле запьешь. Руфь посмотрела на него с ужасом.

       – Неужели вы?.. – дрожащим голосом спросила она.

       Так легко было бы вывернуться, но Мартин по природе своей был правдив, да еще вспомнил давнее решение говорить правду, чем бы это ни грозило.

       – Да, – ответил он, – Бывало. Несколько раз. Она вздрогнула и отодвинулась.

       – Ни с одним человеком из тех, кого я знаю, этого не бывало.

       – Значит они не работали в прачечной гостиницы в Горячих ключах. – Мартин горько засмеялся. – Труд – хорошая штука. Он необходим для здоровья, так говорят все проповедники, и, бог свидетель, я никогда не боялся тяжелой работы! Но, как известно, хорошенького понемножку, а тамошняя прачечная это уже чересчур. Потому я опять и ухожу в плавание. Думаю, это в последний раз – когда вернусь, непременно возьму эти журналы штурмом. Уверен.

       Она молчала, явно не сочувствовала ему, и, глядя на нее, Мартин угрюмо подумал: где же ей понять, через что он прошел!

       – Когда-нибудь я об этом напишу– «Вырождение под гнетом труда», или «Психология пьянства в рабочем классе», или еще как-нибудь в этом роде.

       Никогда еще, с самой первой встречи, не были они так далеки друг от друга, как в этот день. Признание Мартина, откровенность, вызванная духом бунтарства, были отвратительны Руфи. Но само это отвращенье потрясло ее много сильнее, чем вызвавшая его причина. Так, значит, вот насколько стал ей близок Мартин– однажды осознанное, открытие это прокладывало путь к еще большей близости. Притом Руфь еще и пожалела Мартина и по наивности, по совершенному незнанию жизни, задумала его перевоспитать. Она спасет этого неотесанного молодого человека, идущего по неверному пути. Спасет от проклятья, наложенного на него прежним окружением, спасет и, от него самого, ему же наперекор. Она была уверена в высоком благородстве своих побуждений и не подозревала, что источник их – тайная ревность и жажда любви.

       Стояла чудесная погожая осень, и они уезжали на велосипедах за город, к холмам, и то он, то она вслух читали стихи, прекрасные строки облагораживали душу, рождали возвышенные мысли. Так она исподволь внушала ему необходимость самоотречения, жертвенности, терпенья, трудолюбия и целеустремленности – тех отвлеченных добродетелей, которые, как она полагала, воплотились в ее отце, и в мистере Батлере, и в Эндрю Карнеги, каковой из нищего мальчишки-эмигранта превратился в филантропа, известного всему миру своими щедрыми пожертвованиями на библиотеки.

       Мартин дорожил этими днями, радовался им. Он яснее понимал теперь ход ее мыслей, и душа ее уже не была для него непостижимым чудом. Теперь он мог рассуждать с нею обо всем как равный, и расхождения во взглядах никак не умаляли его любовь. Напротив, он любил еще горячее, потому что любил ее такой, какая была она на самом деле, и даже хрупкость прибавляла ей прелести в его глазах. Он знал историю болезненной Элизабет Баррет, которая многие годы не вставала с постели до того самого дня, когда загорелась страстью к Браунингу и сбежала с ним, выпрямилась, ощутила землю под ногами и увидела небо над головой ( то, что сделал Браунинг для Элизабет Баррет, он, Мартин, сделает для Руфи. Но прежде она должна его полюбить. Остальное просто. Он даст ей силу и здоровье. Перед ним мелькали картины их жизни в будущем: работа, уют, благополучие во всем, и вот они вдвоем читают стихи и говорят о них, она полулежит на полу, на разбросанных подушках и читает ему вслух. Вот что будет определять их жизнь. И всегда ему рисовалась та же картина. Или вслух читает он, обняв ее одной рукой, а она положила голову ему на плечо. Или они вместе раздумывают над страницами, полными красоты. К тому же Руфь любила природу, и щедрое воображение Мартина переносило их чтения в иные места. И вот они читают в долине отгороженной от всего мира крутыми обрывистыми скалами, или на лугу, высоко в горах, или же среди серых песчаных дюн, и у ног пенятся волны, или далеко-далеко в тропиках на каком-нибудь острове– детище вулкана, где низвергаются водопады и взлетает облако мельчайших брызг и эта влажная завеса колышется и трепещет при каждом дуновенье прихотливого ветерка и уносится к океану. Но на переднем плане всегда они вдвоем, он и Руфь, властелины красоты, они неизменно читают и делятся мыслями, всегда на фоне природы, а еще дальше в глубине всегда смутно, в дымке, видятся работа, успех, заработанные им деньги, которые дают независимость от мира. и от всех его сокровищ.

       – Я бы посоветовала моей дочурке поостеречься, – сказала однажды Руфи миссис Морз.

       – Я знаю, о чем ты. Но это невозможно. Он не… Руфь покраснела, но виной тому было девичье смущение – ведь ей впервые пришлось обсуждать то, что в жизни свято, и обсуждать с матерью, которую она тоже свято чтила.

       – Не твоего круга, – докончила за нее мать. Руфь кивнула.

       – Мне не хотелось так говорить, но это верно. Он неотесанный, грубый, сильный… чересчур сильный… Его жизнь не была…

       Она замялась, не могла договорить. Так ново было говорить на подобные темы с матерью. И опять мать докончила ее мысль.

       – Его жизнь была не безупречна, вот что ты хотела сказать.

       Опять Руфь кивнула и опять залилась краской.

       – Да, об этом, – сказала она. – Хоть и не по своей вине, но он слишком часто соприкасался с…

       – С грязью?

       – Да, с грязью. И он меня пугает. Иной раз я в ужас прихожу, с такой легкостью он рассказывает о своих прежних безрассудствах, будто это совершенные пустяки. А это ведь далеко не пустяк, правда?

       Они сидели обнявшись, и, когда Руфь замолчала, миссис Морэ погладила руку дочери, ждала, что она еще скажет.

       – Но он мне ужасно интересен, – продолжала Руфь. – В каком-то смысле он мой подопечный. И потом, он мой первый друг-мужчина… ну, не совсем друг, вернее, сразу и друг и подопечный. А подчас, когда он меня пугает, мне кажется, я завела бульдога, просто для развлечения, как иные заводят подружек, но бульдог не игрушка, он тянет вовсю, показывает зубы, и страшно, вдруг сорвется с поводка.

       И опять мать ждала.

       – Я думаю, он меня и занимает, почти как бульдог. И в нем много хорошего… хотя много и такого, что мне не понравилось бы, ну, при других отношениях. Вот видишь, я обо всем этом подумала. Он бранится, курит, пьет, он дрался, он сам мне говорил, и ему это нравится… так и сказал. Он совсем не такой, каким должен быть мужчина… каким я хотела бы видеть (тут голос ее стал еле слышен)… мужа. И потом, он чересчур сильный. Мой избранник должен быть высокий, стройный, темноволосый… изящный, пленительный принц. Нет, мне не грозит опасность влюбиться в Мартина Идена. Худшей участи я и представить не могу.

       – Но я не это имела в виду, – уклончиво возразила мать. – А о нем ты подумала? Видишь ли, он такой во всех отношениях неподходящий, и вдруг он тебя полюбит?

       – Но он… он уже полюбил! – воскликнула Руфь.

       – Этого следовало ожидать, – мягко сказала миссис Морз. – Всякий, кто тебя узнает, непременно полюбит. Как может быть иначе?

       – А Олни меня терпеть не может! – горячо воскликнула Руфь. – И я его тоже. При нем меня так и тянет язвить. Просто не могу его не поддеть, а если почему-то не поддену, так все равно он меня подденет. А с Мартином Иденом мне хорошо. Еще никто меня никогда так не любил… то есть, ни один мужчина… такой любовью. А это чудесно – быть любимой… такой любовью. Сама понимаешь, мамочка, о чем я. Так приятно чувствовать себя женщиной. – Всхлипнув, Руфь уткнулась лицом в колени матери. – Наверное, по-твоему, я очень гадкая, но я честно тебе рассказываю, что чувствую.

       Миссис Морз слушала со странной печалью и с радостью. Ее дочурка, девочка, ставшая бакалавром изящных искусств, исчезла, уступила место дочери-женщине. Опыт удался. Странный пробел в натуре Руфи заполнился, заполнился безболезненно. Неотесанный матрос сыграл свою роль, и, хотя Руфь не полюбила его, он заставил ее почувствовать себя женщиной.

       – У него дрожат руки, – призналась Руфь, от смущения все не смея поднять голову. – Это так забавно, так смешно, но мне и жаль его. А когда руки у него уж очень дрожат, а глаза уж очень сияют, ну, тогда я отчитываю его за то, что он живет не так, как надо, а, стараясь исправиться, идет неверным путем, Но он, меня боготворит, я знаю. Его глаза и руки не лгут. И при мысли об этом, при одной только мысли об этом я чувствую себя совсем взрослой и еще чувствую, есть у меня что-то, что принадлежит только мне… как у всех девушек… и… и молодых женщин. А еще я знаю, прежде я была не такая, как все, я понимала, что тебя это тревожит. Ты думала что не даешь мне заметить свою тайную тревогу, а я заметила и очень хотела… «преуспеть», как говорит Мартин Иден.

       То был заветный час для матери и дочери, они сумерничали и разговаривали со слезами на глазах, и Руфь была сама невинность и откровенность, мать же, исполненная сочувствия и понимания, спокойно наставляла ее и направляла.

       – Он на четыре года моложе тебя, – сказала она. – И никак не обеспечен. Ни положения, ни жалованья. Он непрактичен. Если он тебя любит, ему во имя здравого смысла следовало найти место, что дало бы ему право жениться, а он занимается пустяками – пишет рассказики и тешит себя мечтами, как дитя малое. Боюсь, Мартин Иден никогда не повзрослеет. Ему не хватает сознания ответственности. Он не способен взяться за дело, достойное мужчины, как твой отец и все наши знакомые… хотя бы как мистер Батлер. Боюсь, Мартин Иден никогда не научится зарабатывать деньги. А для счастья деньги необходимы, так устроен наш мир… не миллионные состояния нужны, нет, но достаточные средства, чтобы жить прилично и с комфортом. Он… он никогда не заговаривал о своих чувствах?

       – Ни слоном не обмолвился. Даже не пытался А если бы попытался, я бы его остановила, понимаешь, мамочка, я ведь его не люблю.

       – Очень рада. Не хотелось бы мне, чтобы моя дочь, моя единственная дочь, воплощение чистоты и добродетели, полюбила такого человека. На свете есть подлинно достойные мужчины– чистые, преданные мужественные. Надо только подождать. В один прекрасный день тебе встретится такой человек, ты его полюбишь, и он полюбит тебя, и ты будешь счастлива с ним, как были всегда счастливы друг с другом я и твой отец. И есть одно, о чем всегда следует помнить…

       – Да, мамочка?

       Негромко, с нежностью в голосе миссис Морз сказала:

       – Это дети.

       – Я… я об этом думала, – призналась Руфь, вспоминая, как. случалось, досаждали ей эти нескромные мысли, и опять залилась краской девичьего смущения оттого, что проходится говорить об этом вслух.

       – Именно из-за детей мистер Иден тебе совершенно не подходит, – решительно продолжала миссис Морз. – Они не должны унаследовать ничего нечистого, а ему, боюсь, как раз чистоты недостает. Твой отец рассказывал мне, как живут матросы, и… и ты сама понимаешь.

       Руфь в знак согласия сжала руку матери; Ей казалось, будто она и вправду поняла, хотя представлялось ей что-то смутное, непостижимое, что-то ужасное, недоступное воображению.

       – Ты ведь знаешь, я всегда обо всем тебе говорю, – начала она. – Только иногда ты меня спрашивай, вот как в этот раз. Мне хотелось с тобой поделиться, но я не знала, как это сказать. Я знаю, это излишняя стыдливость, но ты мне помоги. Иногда спрашивай меня, вот как в этот раз… помогай мне с тобой делиться. Мамочка, ведь ты тоже женщина! – восторженно воскликнула она, когда они встали, и, осознав странно сладостное равенство с матерью, сжала ее руки, выпрямилась, в сумерках посмотрела ей в лицо. – Если бы не наш разговор, мне и в голову бы это не пришло. Пока я не сознавала, что я женщина, я и о тебе так не думала.

       – Мы обе женщины, – сказала мать, притянула Руфь к себе и поцеловала. – Мы обе женщины, – повторила она, когда они, обняв друг друга за талию, выходили из комнаты, радостно взволнованные, что они теперь по-новому сроднились.

       – Наша дочурка стала женщиной, – часом позже с гордостью сказала мужу миссис Морз.

       Он долгим внимательным взглядом посмотрел на жену.

       – Другими словами, – сказал он, – другими словами, она влюбилась.

       – Нет, но она любима, – с улыбкой возразила жена. – Опыт удался. Наконец-то она пробудилась.

       – Тогда надо от него отделаться, – быстро, сухо, деловито заявил Морз.

       Но супруга покачала головой

       – В этом нет необходимости. Руфь сказала, что он через несколько дней уходит в плавание. А когда вернется, ее здесь не будет. Мы отошлем ее к тетушке Кларе. И притом год на Востоке– в другой обстановке, среди других людей, других представлений– именно это ей и нужно.

 


  Глава 20

 

       Мартина опять одолело желание писать. Рассказы и стихи сими собой возникали в голове, и он делал заметки на будущее, когда выложит все это на бумагу. Но не писал. Устроил себе короткие каникулы, решил посвятить их любви и отдыху, и в том и в другом преуспевал. Скоро жизнь уже опять бурлила в нем, и каждый раз при встрече с ним Руфь в первую минуту по-прежнему ошеломляли его сила и могучее здоровье.

       – Будь осторожна, – снова предупредила ее мать. – Боюсь, ты слишком часто видишься с Мартином Иденом.

       Но Руфь смеялась– ей ничто не грозит. Она уверена в себе, и ведь через считанные дни он уходит в плаванье. А потом, когда возвратится, она будет уже гостить на другом краю континента. Однако его сила и могучее здоровье завораживали ее. Ему тоже сказали о ее предполагаемом отъезде, и он чувствовал, что надо спешить. Но он понятия не имел, как ухаживать за такой девушкой. Да еще мешал богатый опыт обращения с девушками и женщинами нимало на нее не похожими. Они знали, что такое любовь, и жизнь, и флирт, Руфь же ровно ничего об этом не знала. Ее поразительное целомудрие страшило его, замораживало готовые сорваться с языка пылкие слова. помимо его воли убеждало, что он ее недостоин. Мешало и другое. Он никогда еще не любил. В его насыщенном событиями прошлом женщины нравились ему, иные увлекали, а вот настоящей любви он не знал. Стоило небрежно, по-хозяйски свистнуть, и женщина уже тут как тут. То были просто развлечения, эпизоды, часть игры, в которую играют мужчины, но почти всегда далеко не самая важная для них часть. А теперь он впервые оказался в роли просителя– нежного, робкого, неуверенного. Он не знал, как себя вести, не знал языка любви, а кристальная чистота любимой пугала его.

       Сталкиваясь с жизнью, в самых разных ее обличьях, кружась в изменчивом ее водовороте, Мартин усвоил одно правило: когда играешь в незнакомую игру, первый ход предоставь другому. Правило это выручало его тысячи раз, да в придачу отточило его наблюдательность. Он умел приглядываться к тому, что незнакомо, и дождаться, когда обнаружится, в чем тут слабость, где уязвимое место. Все равно как в кулачном бою пробными ударами пытаться обнаружить слабину противника. И обнаружив ее, – этому его научил долгий опыт – использовать ее, использовать вовсю.

       Так и теперь– он ждал, приглядывался к Руфи, ему отчаянно хотелось заговорить о своей любви, но он не смел. Боялся ее испугать и не был уверен в себе. И даже не догадывался, что ведет себя именно так, как надо. Любовь появилась на свете еще прежде членораздельной речи, с первых же шагов научилась выражать себя самыми верными способами и уже никогда не забывала их. Как повелось исстари, без затей, Мартин и ухаживал за Руфью. Поначалу он даже не подозревал, об этом. но потом догадался. Прикосновенье руки к ее руке было куда красноречивее любых слов, а его сила потрясала воображение Руфи и влекла неотразимей всех напечатанных в книгах стихов и высказанной сливами страсти бессчетных поколений влюбленных. На все, что он мог бы выговорить. она отозвалась бы наполовину, а вот касанье руки, самое мимолетное соприкосновенье взывало прямо к инстинкту. Ее рассудок был молод, как она сама, а женские инстинкты стары, как род человеческий" и еще того старше. Молоды они были в той далекой древности, когда молода была любовь, и оттого они мудрее условностей, убеждений и всего прочего, что появилось позднее. Итак, рассудок ее оказался ни при чем. Здесь он не требовался, и Руфь не отдавала себе отчета, с какой силой Мартин порою взывал к той стороне ее натуры, которая требовала любви. И при этом было ясно как день, что он ее любит, и она радовалась доказательствам его любви– сиянью глаз, излучающих нежность, дрожи рук, неизменному жарко вспыхивающему под загаром румянцу. Она пошла даже дальше, – робко поощряла его, но так деликатно. что он и не подозревал об этом, да Руфь и сама едва ли подозревала, ведь это получалось само собой. Она трепетала при виде этих доказательств своего женского могущества и, как истинная дочь Евы, с наслаждением, играючи, его мучила.

       А Мартин, от недостатка опыта и от избытка страсти потеряв дар речи, ухаживал за ней бесхитростно и неуклюже, пользуясь все тем же языком прикосновений. Ей нравилось, когда он касался ее руки, больше чем нравилось, как-то сладко волновало. Этого Мартин не понимал, но ясно понимал, что он Руфи не противен. Не сказать, чтобы руки их встречались часто, разве лишь когда они здоровались и прощались; но когда готовили в дорогу велосипеды и перевязывали ремнями книги стихов, собираясь за город, или сидя рядом перелистывали страницы, рука одного нет-нет да и касалась ненароком руки другого. И когда, склонясь над книжкой, они упивались прекрасными страницами, волосы ее нет-нет да и касались его щеки, а плечо– плеча. Она улыбалась про себя, едва ни с того ни с сего ей вдруг захочется взъерошить ему волосы; ему же, когда они уставали от чтения, отчаянно хотелось положить голову ей на колени и с закрытыми глазами помечтать о будущем, о поре, когда они будут вместе. В прошлом, на воскресных пикниках в Шелмонд-парке или в Шетзен-парке, он, бывало, клал голову к девушке на колени и, вовсе о ней не думая, безмятежно засыпал крепким сном, а девушка заслоняла его лицо от солнца, и смотрела на него влюбленными глазами, и дивилась, с какой царственной небрежностью он принимает ее любовь. Прежде ему ничего не стоило положить голову на девичьи колени, а вот когда рядом Руфь, об этом и помыслить невозможно. Однако именно в этой сдержанности и таилась сила его обаяния. Именно благодаря своей сдержанности он и не отпугивал Руфь. Она же, утонченная и робкая, вовсе не догадывалась, какой опасный оборот принимают их отношения. Едва заметно и не сознавая этого, она тянулась к Мартину, день ото дня он становился ей ближе, и он жаждал сделать следующий шаг, но не смел.

       Но однажды он посмел – застав ее как-то среди дня в затененной гостиной, с мучительной головной болью.

       – Ничто не помогает, – ответила она па его расспросы. – И я никогда не принимаю порошки от головной боли, доктор Холл мне запретил.

       – Пожалуй, я могу вас вылечить безо всяких лекарств, – сказал Мартин. – Я, конечно, не уверен, но можно попробовать. Это всего лишь массаж. Я выучился этому фокусу у японца. Все они великие мастера массажа. Потом учился еще раз, немного по-другому, на Гавайях. Они называют свой массаж «ломи-ломи». Он помогает почти во всех случаях, когда помогают лекарства, и еще во многих, когда лекарства не помогают.

       Едва ощутив на лбу и висках руки Мартина, Руфь глубоко вздохнула.

       – Как хорошо, – сказала она. Спустя полчаса она опять заговорила, спросила только:

       – Вы не устали?

       Спросила просто из вежливости – наперед знала, каков будет ответ, И погрузилась в дремотное раздумье о том, как успокоительна, как целебна его сила. Из кончиков его пальцев струилась жизнь и, казалось, изгоняла боль– наконец боль утихла,. Руфь уснула, и Мартин тихонько выскользнул из комнаты.

       В этот вечер она позвонила ему по телефону и поблагодарила.

       – Я проспала до самого ужина, – сказала Руфь. – Вы совершенно исцелили меня, мистер Иден, просто не знаю, как вас благодарить.

       Он отвечал пылко, сбивчиво, ошалев от счастья, и, пока шел этот телефонный разговор, в мыслях все время трепетало воспоминание о Браунинге и хрупкой Элизабет Баррет. Что было сделано однажды, можно сделать еще раз, и он, Мартин Иден, способен это сделать и сделает – для Руфи Морз. Он вернулся к себе в комнату, к «Социологии» Спенсера, что лежала раскрытая на кровати. Но читать не мог. Любовь терзала его, подчинила волю, и, наперекор прежнему решению, он оказался за столиком в чернильных пятнах. В тот вечер Мартин сочинил сонет, и он стал первым в любовном цикле из пятидесяти сонетов, который закончен был за два месяца. Он писал и думал при этом о «Любовных сонетах с португальского», писал в состоянии наилучшем для истинного творчества, на огромном подъеме, в муках, в сладостном безумии любви.

       Многие часы, когда он оставался один, без Руфи, Мартин посвящал «Стихам о любви» и чтению дома или в публичных библиотеках, лучше ознакомился там с последними журналами, с их направлением и содержанием. Часы, которые он проводил подле Руфи, будили то надежу, то сомнения и одинаково сводили с ума. Спустя неделю после того как Мартин сиял у Руфи головную боль, Норман затеял прогулку при луне по озеру Мерритт, Артур и Олни его поддержали, Мартин единственный умел управляться с лодкой, и пришлось ему взяться за это. Руфь села рядом с ним на корме, а трое молодых людей расположились посредине и яростно, многословно заспорили о делах студенческих.

       Луна еще не взошла, Руфь смотрела на усыпанный звездами небосвод, с Мартином она не обменялась ни словом, и вдруг ей стало очень одиноко. Она взглянула на Мартина. Порыв ветра так накренил лодку, что на палубу плеснула вода, а Мартин, одной рукой держа румпель, другой управляя грот-штоком, чуть изменил курс и в то же время зорко всматривался вперед, стараясь увидеть северный берег. Он не замечал взгляда Руфи, и она внимательно приглядывалась к нему, пытаясь понять и представить, что за душевный вывих заставляет его, на редкость способного молодого человека, растрачивать время впустую – писать стихи и рассказы, посредственные и обреченные на неуспех.

       При слабом свете звезд блуждающий взгляд Руфи различал гордую посадку головы на могучей шее, и, как прежде, захотелось обхватить эту шею руками. Сила, прежде ненавистная, теперь притягивала. Ощущение одиночества стало острей, накатила усталость. Утомительно было сидеть в кренящейся лодке, вспомнилось, как Мартин излечил ее, когда у нее разболелась голова и какой на. нее снизошел божественный покой. Сейчас он рядом, совсем рядом, и лодка будто клонит ее к нему. И вдруг захотелось прислониться к Мартину, опереться, довериться, его силе; едва зародившееся желание это, не успела Руфь его осознать, завладело ею и заставило прислониться к Мартину. Или это накренилась лодка? Бог весть. Руфь не знала этого, не поняла. Знала только, что прислонилась к Мартину, и так хорошо ей стало, так умиротворенно и покойно. Может, во всем виновата лодка – качнула ее к Мартину. Но Руфь не пыталась выпрямиться. Она прислонялась к его плечу, – слегка, но все-таки прислонялась, и не отодвинулась, когда он чуть изменил позу, чтобы ей было удобней.

       Это было безумство, но Руфь не желала себе признаться в безумстве. Она уже не та, что прежде, теперь она – женщина, и по-женски жаждет к кому-то прильнуть, и, лишь едва-едва прислонись к плечу Мартина, жажду эту словно бы утолила. И уже не чувствовала усталости. А Мартин молчал. Заговори он, чары рассеялись бы. Но своей сдержанностью в любви он их длил. Он был ошеломлен, голова кружилась. Он не понимал, что происходит. Это же чудо– уж не бредит ли он? Он подавил безумное желание выпустить парус и румпель и сжать Руфь в объятиях. Чутье подсказало: нет, это не годится, и он порадовался, что руки заняты, благо есть парус и румпель, и отогнал искушенье. Но он уже не так осторожно приводил судно к ветру, бессовестно выплескивал ветер из паруса, лишь бы продлить путь к северному берегу. На подходе к берегу придется маневрировать, и отрадная близость нарушится. Искусно управляя парусом, он замедлил ход лодки, но так, что спорщики ничего не заметили, и мысленно простил все самые трудные в его жизни плавания, ведь они подарили ему такую дивную ночь, научив властвовать над морем, и лодкой, и ветром, и вот Руфь сидит подле него, и на плече он ощущает милую ему тяжесть.

       Всходила луна, и, едва ее свет коснулся паруса и жемчужным сияньем озарил лодку, Руфь отстранилась от Мартина. И в тот же миг почувствовала, что и он отстраняется. Бессознательно оба постарались, чтобы те трое ничего не заметили. Без слов оба ощутили всю сокровенность случившегося. И Руфь сидела поодаль от него, щеки ее горели, теперь-то она осознала, что произошло. Она виновата в чем-то таком, что хотела бы скрыть и от братьев, и от Одни. Отчего же она так поступила? Никогда еще она не делала ничего подобного, а ведь и прежде не раз лунными ночами каталась на лодке с молодыми людьми. Никогда ей ничего такого не хотелось. Ее охватил стыд, ошеломила загадочность пробуждающегося в ней женского начала. Украдкой она глянула на Мартина– он был сейчас занят лодкой, менял курс– и готова была возненавидеть его, ведь это из-за него, она повела себя так постыдно, так нескромно. Подумать только, из-за него! Наверно, мама была права, они слишком часто видятся. Никогда больше такого не случится, решила она, и видеться они впредь будут реже. Несуразная мысль пришла ей в голову– при первой же встрече наедине объяснить, солгать, упомянуть мимоходом, будто перед тем, как взошла луна, ей чуть не стало дурно. И сразу вспомнилось, как они отстранились друг от друга, едва появилась разоблачительница-луна, и Руфь поняла, он догадается, что она лжет.

       А потом дни понеслись стремглав, и Руфь уже не узнавала себя в странной непонятной незнакомке, которая вытеснила ее прежнюю, – это новое, донельзя своенравное существо не желало разбираться в своих мыслях и чувствах, отказывалось заглянуть в будущее, подумать о себе и о том, куда же ее несет течением. Захватывающая тайна лихорадила ее, то пугала, то чаровала, и неизменно приводила в недоумение. Лишь одно она знала твердо, и это обеспечивало ей безопасность. Она не позволит, чтобы Мартин заговорил о своей любви. Лишь бы, не допустить признания, и все обойдется. Через считанные дни он уйдет в море. И даже если он заговорит, все обойдется. Как может быть иначе, ведь она не любит его. Разумеется, для него это будут мучительные полчаса, и полчаса неловкости для нее – ведь впервые ей сделают предложение. При этой мысли она трепетала от радости. Она настоящая женщина– есть мужчина, который вот-вот попросит ее руки. То был немалый соблазн для ее женской сути. Самая основа ее жизни, всего того, что делало Руфь Руфью, дрожала, как струна. Мысль эта билась в мозгу, словно притянутый пламенем мотылек. Дошло до того, что Руфь уже представляла, как Мартин делает ей предложение, сама подыскивала для него слова и тут же репетировала свой отказ, смягчала его добротой и призывала Мартина перенести это как подобает истинному благородному мужчине. И ему необходимо отказаться от курения. Непременно надо его убедить. Но нет, нельзя допускать, чтобы он заговорил. Его можно остановить, и это она обещала маме. Ее обдало жаром, щеки горели, с сожалением рассталась она с картиной, которую так живо вообразила. Первое предложение подождет более подходящего времени более приемлемого поклонника.

 


  Глава 21

 

       Наступил дивный осенний день, он дышал теплом и истомой, полон был чуткой тишины уходящего лета, день калифорнийского бабьего лета, когда солнце подернуто дымкой и от легких дуновений блуждающего ветерка даже не всколыхнется дремотный воздух. Легчайшая лиловая мгла, не туман, но марево, сотканное из цветных паутинок, пряталось в укромных уголках меж холмами. И на холмах клубом дыма лежал Сан-Франциско. Разделяющий их залив матово отсвечивал, словно расплавленный металл, на нем замерли или неспешно дрейфовали с ленивым приливом парусники. Далекая Тамальпайс, едва видная за серебристой дымкой, громадой вздымалась у Золотых ворот, под склоняющимся к западу солнцем пролив казался дорогой из тусклого золота. А дальше, смутный, необъятный, раскинулся Тихий океан, и над ним, у горизонта, беспорядочно громоздились облака и двигались к суше предвестьем неистового дыхания зимы.

       Лето доживало последние дни. Но оно медлило, выцветало и меркло на холмах, все щедрее разливало багрянец по долинам, ткало себе дымчатый саван из угасающего могущества и насытившегося буйства и умирало в спокойном довольстве оттого, что прожило жизнь и жизнь эта была хороша. Среди холмов, на любимом своем пригорке Мартин и Руфь сидели рядом, склонясь над книгой, и он читал вслух любовные сонеты женщины, которая любила Браунинга, как любили мало кого из мужчин.

       Но не читалось им сегодня. Слишком сильно было очарование этой бренной красоты. Золотая летняя пора умирала как жила, прекрасная, нераскаянная, сладострастная, а воздух был густо настоян на памятных восторгах и довольстве. И настой этот опьянял их обоих мечтами, истомой, размывал решимость и волю, и за смутной дымкой, за багряными туманами уже не различить было строгие лики нравственных устоев и здравого смысла. Размягченного, растроганного Мартина опять и опять обдавало жаром. Головы их были совсем рядом, и, стоило блуждающему ветерку шевельнуть ее волосы и они касались лица Мартина. страницы плыли у него перед глазами.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.