|
|||
Юкио МИСИМА 8 страница
…Но чем дальше Хонда углублялся в учение «только‑ сознание», тем больше его интересовал способ, каким сознание Алая манифестирует мир. Дело в том, что теория «только‑ сознание» объясняла причину и следствие, зависевшие от сознания Алая как возникавшие «в одно время», другими словами, одномоментные и взаимозаменяемые. Хонда всегда считал, что причина и следствие во времени располагаются последовательно, и ему было труднее всего понять идею Алая, а также одновременность и взаимозаменяемость причины и следствия. При этом было ясно, что именно в этом выражаются основные различия в интерпретации мира доктриной «только‑ сознание» и всем буддизмом Махаяны, с одной стороны, и буддизмом Хинаяны – с другой. В мире учения «Малой колесницы», совсем как в дождливый сезон в Бангкоке, где было не отделить воду реки от воды с полей, реку от поля, – ничто не имело границ. Нынешний разлив бывал и в прошлом, вода снова разольется и в будущем. Дерево с алыми цветами стояло во дворе вчера, будет стоять и завтра. Если верно, что существование продолжится и после смерти Хонды, то точно и мир прошлого Хонды плавно перетечет в мир будущего и будет дальше копить возрождения. Такое восприятие мира так же естественно для жаркого пояса, как и почва, которая впитывает влагу; то была точка зрения южного буддизма Хинаяны: наше существование тянется из прошлого через настоящее в будущее, поэтому и прошлое, и настоящее, и будущее существуют как лениво текущая, коричневая река, в обрамлении корней мангровых деревьев; для всего этого придумали определение – «Истинное бытие трех миров и постоянство законов Будды». Буддизм же Махаяны, в частности учение «только‑ сознание», объяснял этот мир как ни на миг не прекращавшийся поток, как падающий белой лавиной водопад. Если наш мир уподобить водопаду, то и его истоком, и основой его познания тоже должен быть водопад. Это образ ежесекундно рождающегося и умирающего мира. Ничто не доказывает существование ни прошлого, ни будущего, реально только сиюминутное настоящее, которого можно коснуться своей рукой, своим взглядом – такой взгляд на мир, принадлежавший буддизму «Большой колесницы», может быть охарактеризован как «Истинное бытие настоящего и нереальность прошлого с будущим». Но почему существует истинное бытие? Если зрением или прикосновением мы убедимся в том, что перед нами цветок нарцисса, то, по крайней мере, в настоящее мгновение они – и цветок нарцисса, и мир вокруг него – существуют. В этом мы удостоверились. Но может ли человек, например, во время сна на протяжении всей ночи быть уверенным в реальности нарцисса, стоящего в вазе у изголовья его постели? И будет ли существовать этот цветок и мир вокруг него тогда, когда мы не сможем видеть, слышать, осязать, представлять? Но ведь мир должен существовать! Седьмое сознание – сознание манас упорно подтверждает реальность мира. А может быть, и отрицает. Раз существую «я», раз «я» познаю, значит, даже если я лишусь пяти чувств, окружающий мир будет существовать – реальны расположенные в нем авторучка, цветочная ваза, пузырек с чернилами, кувшин красного стекла (в нем в лучах утреннего света отражается ломаной линией белый переплет окна), тома собрания законов, пресс‑ папье, стол, стена, картина в раме. Или, наоборот, раз существую «я», раз «я» познаю, значит, мир есть всего лишь отражение явлений, всего лишь проекция сознания, поэтому в реальности он не существует… Эта упрямая привычка надменно, свободно обращаться с миром как с красивым футбольным мячом. Но ведь мир должен существовать! Для этого должно существовать сознание, которое порождает этот мир, заставляет существовать его, цветок нарцисса, и мгновение за мгновением непрерывно хранит все это. Сознание Алая, именно оно, подобно Полярной звезде, заставляет существовать долгую темную ночь и пробуждает от долгого сна, миг за мигом хранит существование и истинное бытие. И все потому, что мир должен существовать! Пусть седьмое сознание говорит, что мир нереален, пусть наступит смерть, уничтожив все – плоть, чувства, воображение, работу души, познание, – пока есть сознание Алая, мир благодаря ему существует. Все существует благодаря ему и потому, что оно есть. А если уничтожить сознание Алая? Но ведь мир должен существовать! Значит, сознание Алая не гибнет. Оно как водопад низвергается непрерывным потоком, хотя вода в нем каждое мгновение меняется. Чтобы дать миру существовать, оно течет вечно. И все потому, что, что бы ни случилось, мир должен существовать. Но для чего? А потому что существование нашего бренного мира впервые дает нам шанс «просветления» – постижения своей изначальной сути. Утверждение, что мир должен существовать, есть, таким образом, требование в высшей степени нравственное. Это последний довод со стороны сознания Алая в ответе на вопрос, почему мир должен существовать. Но если реальность нашего бренного мира есть в высшей степени нравственное требование, то именно сознание Алая, создающее все заповеди, есть источник нравственных требований, но в таком случае следует сказать: сознание Алая и мир, наш бренный несовершенный мир, зависят друг от друга. Ведь без сознания Алая мир не существует, а если не существует мир, то у сознания Алая нет места для действия – круговорота возрождений, а значит, путь к «просветлению» оказывается навечно закрытым. Благодаря высшему нравственному требованию сознание Алая и мир действуют согласованно, и необходимость существования мира тоже обусловлена сознанием Алая. При этом если реален только миг настоящего, если последней опорой, поддерживающей его реальность, является сознание Алая, то оно, дающее нам одновременно представление обо всем в мире, существует в точке, где пересекаются ось времени и ось пространства. Хонда с трудом понял, что в этом заложены основы оригинальной идеи учения «только‑ сознание» – идеи одновременности и взаимозаменяемости причины и следствия. Для того чтобы буддизм стал буддизмом, понадобился авторитетный источник, которым являются непосредственные размышления Будды Гаутамы, а именно набор священных доктрин и концепция «только‑ сознание» оказалась в канонических трактатах «Большой колесницы», самой трудной для понимания. «Все законы помещены в сознании, сознание – в законы, – это их общая причина и постоянно общее следствие». Хонда понимал это так: благодаря причинным связям сознания Алая мир в каждом моментальном срезе должен содержать мгновение, которое последует за нынешним. Другими словами, мы нарезаем мир, как огурец, на кружочки реальных мгновений и пытаемся рассмотреть эти срезы. Мир каждое мгновение переживает рождение и гибель, но на срезе появляются три состояния этого – «проявление семени», «проявившиеся семена» и «семена, рождающие семена». Первое состояние вызывают семена, заставившие родиться наш сегодняшний мир, в него, понятное дело, включаются привычки прошлого. Прошлое уже оставило свой след. Во втором состоянии теперешний мир, благодаря тому, что сознание Алая искуривает семена, в своем движении к будущему предстает в неприглядном виде. На это, естественно, ложится тень тревоги за будущее. Но дело не в том, что семена, оскверненные действием, порождают действие. Часть из них, даже будучи оскверненными, продолжаются просто в семени. Это третий вид семян. И только у них причина и следствие существуют не одновременно, а последовательно, разнесены во времени. Итак, мир с тремя состояниями весь является в миг настоящего. При этом «проявление семян» и «проявившиеся семена» рождаются в один и тот же миг, в один и тот же момент взаимно влияют друг на друга, в один и тот же миг погибают. Некий временной срез образуется, отбрасывается, переходит к следующему только под действием семян. Наш мир можно представить таким образом: семена сознания Алая – вертел, и им постоянно пронзаются, потом отбрасываются, пронзаются и отбрасываются тонко нарезанные кружочки огурца – бесконечное число срезов времени. Круговорот человеческого существования подготавливается на протяжении человеческой жизни, а не приводится в движение смертью, он каждое мгновение обновляет мир и каждую минуту отбрасывает. Таким образом, семена каждое мгновение заставляют расцветать и сразу выбрасывают огромные фантастические цветы – наш мир, но для постоянного порождения семенами семян, как уже говорилось, необходима помощь семян деяний. Помощь, скорее всего, поступит от извлечения семян в тот или иной момент времени. Истинный смысл «только‑ сознания» состоит в том, что для нас весь мир существует в настоящий момент. Причем мир настоящего мгновения в следующее уже погибнет, и явится новый мир. Мир настоящего в следующее мгновение изменится, и так будет продолжаться вечно. Таким образом, весь наш мир – это сознание Алая…
…Когда Хонда пришел к этой мысли, окружающий мир предстал перед ним в неожиданном свете. В тот день он случайно по тянувшемуся уже несколько лет судебному иску оказался в усадьбе в районе Сёто в Сибуе[33] и теперь ждал в гостиной на втором этаже. Истец, богатый человек, хотя и переехал в свое время в столицу, в этом доме не жил – он эвакуировался в свои родные места в Каруидзаву и на время отсутствия превратил свой дом в гостиницу. Этот иск к государству был совершенно беспрецедентным судебным делом. Он исходил из закона, принятого в 32‑ м году Мэйдзи, [34] и причина спора лежала в давних временах, последовавших сразу за реставрацией Мэйдзи. Ответчики по делу менялись – каждый раз со сменой кабинета министров роль ответчика переходила от одного министра к другому, например, от министра сельского хозяйства и торговли к министру сельского хозяйства и лесоводства, сменилось поколение адвокатов: Хонда сейчас занимался этим делом по контракту, перешедшему к нему по наследству и определявшему в случае выигранного дела вознаграждение в одну треть участка горного леса, который и был предметом спора, но Хонда не был уверен, что иск будет улажен в течение его жизни. Получалось, что Хонда приехал в усадьбу в Сибуя по приглашению клиента скорее в гости и за подарками, которые тот привезет из деревни, – белым рисом и куриным мясом. Клиент еще не появился. Поезда шли долго. В послеполуденные часы июня в форменной одежде[35] и обмотках было жарко, поэтому, чтобы впустить немного ветра, Хонда открыл высокое английское окно и встал около него. Не имея опыта военного, он так и не научился наматывать обмотки: порой они топорщились на голени и мешали идти – казалось, тянешь за собой мешок. Риэ всегда говорила, что в переполненных поездах можно за что‑ нибудь зацепиться. Сегодня ноги под обмотками вспотели. Хонда знал, что сзади его залоснившаяся, жеванная от сидения куртка из грубой ткани, которую полагалось носить летом, неопрятно провисла. Но как он ее ни поправлял, вид не менялся. Из окна открывалась широкая картина – в лучах июньского солнца видна была даже станция Сибуя. Ближние кварталы уцелели, но между домом у подножия холма и станцией всюду виднелись свежие следы пожарищ – налеты авиации, после которых горели здания, случились меньше недели назад. В ночные налеты 24 и 25 мая го‑ го года Сева, [36] в которых участвовали пятьсот американских В‑ 29, они сожгли весь район Яманотэ. Запах горелого вызывал картины творившегося здесь ада. Хонда уже привык к запаху пожарищ, который был похож на запах крематория. К тому же сейчас пахло горящими дровами и кухней, и все это смешивалось с резкими парами химических фармацевтических заводов. К счастью, дом самого Хонды пока не пострадал, правда, неизвестно, что еще будет. Когда вечернее небо над головой пронзал, словно буравя его, металлический звук летевшей бомбы, когда вспыхивал свет зажигательных бомб, в уголке неба обязательно слышались взрывы хохота, в которых не было ничего от человеческого голоса. Хонда потом понял, что это и есть ад. Он видел красные кирпичные развалины сгоревшего дома, лежащую на земле рухнувшую крышу. Горелым, черным частоколом тянулись высокие и низкие столбы, легкий ветер обдирал с них пепел. Там и сям что‑ то поблескивало. Большей частью это отражали солнце разбросанные осколки окон, выгнувшийся от жара кусок стекла или разбитые бутылки. Но они были тут до последней минуты и в этот жаркий, июньский день заставляли ежиться, как от холода. Хонда никогда не видел такого света, как в этих развалинах. Фундамент дома был завален обломками стен, но вырисовывался вполне отчетливо. Послеполуденное солнце высветило все его неровности. Пепелище от этого выглядело как форма из газетной бумаги. Но здесь не было унылой серости газеты, а, как на глиняном цветочном горшке, смешались красный и коричневый цвета. Дом стоял в торговом квартале, поэтому деревьев во дворе было мало. А деревья на улице обгорели наполовину. Окна без единого стекла позволяли проникать свету с другой стороны дома, вокруг окон все было черно, наверное, вырывавшееся пламя сильно коптило. Там, где на холм поднималась дорога и где было множество неровных, запутанных тропок, к абсолютно пустому месту вели непонятно зачем сохранившиеся бетонные ступени. Ни внизу, ни на вершине этой бетонной лестницы ничего не было. На поле развалин, где невозможно было ориентироваться, одна эта лестница упрямо указывала направление. Было тихо, но в воздухе чувствовалось какое‑ то слабое движение. Чудилось, будто вдруг задвигались пожираемые червями черные трупы. Но это летал по ветру поднятый в воздух пепел. Белый и черный пепел. Иногда он садился отдохнуть на разрушенные стены. Пепел от сгоревшей соломы, пепел от сгоревших книг – то, что оставил огонь от лавки букиниста, от лавки продавца футонов… весь этот пепел, смешиваясь, висел в воздухе, колыхался над пепелищем. В одном месте асфальт отливал черным глянцем. Там стояла вода, вытекшая из разорванной водопроводной трубы… Небо казалось непривычно огромным, летние облака – девственно белыми. Это и был мир, данный Хонде пятью чувствами. Во время войны, полагаясь на свои накопления, Хонда брался только за ту работу, которая была ему по душе, все свободное время он изучал концепцию круговорота жизни, и сейчас ему показалось, что это изучение задумано для того, чтобы взору предстали вот эти следы пожара. Разрушителем был он сам. Этот воспаленный, погибающий мир сам по себе не был ни концом, ни началом. То был каждое мгновение спокойный и каждое мгновение менявшийся мир. Сознанием Алая ничто не двигало – оно воспринимало как мир эти красно‑ коричневые руины, отбрасывало их в следующий миг, и так день за днем, месяц за месяцем воспринимало все больше разрушавшийся мир. Хонда не сравнивал эти кварталы с теми, какими они были в прошлом. Он просто смотрел на слепящие глаза развалины: осколок разбитого стекла сейчас светит прямо в глаза, а в следующий момент он исчезнет, исчезнут эти руины, появятся новые. Реагировать на катастрофу катастрофой: чтобы справиться с бесконечными разрушениями, нужно каждый миг иметь возможность вызвать более масштабное, еще более грандиозное, глобальное уничтожение… да, постоянно хранить в душе глобальное, закономерное разрушение, готовиться к гибели в будущем… Хонду до дрожи в теле пробрал холод этой мысли, почерпнутой им изучения «только‑ сознание».
После разговора с клиентом, получив подарки, Хонда дошел до станции Сибуя и направился домой. В новостях сообщали, что атаки бомбардировщиков В‑ 29 обрушились на Осаку, ходило множество слухов, что основной мишенью теперь становится район Кансая. В Токио, казалось, наступило относительное затишье. Поэтому у Хонды появилось желание днем немного пройтись. Если подняться на холм Догэнсака, то можно посмотреть, что осталось от усадьбы маркиза Мацугаэ. Хонде было известно, что семья маркиза из своего участка земли в 140 тысяч цубо[37] в середине Тайсё[38] продала 100 тысяч цубо акционерной земельной компании в Хаконэ, но половину полученных наконец денег впоследствии потеряла из‑ за банкротства пятнадцати банков. Приемный наследник Мацугаэ оказался распутником и постепенно спускал оставшиеся земли, так что теперешняя усадьба Мацугаэ, располагавшаяся на территории площадью около тысячи цубо, стала вполне заурядной. Хонде случалось проезжать на машине мимо ворот усадьбы, но он давно не заходил в ставшие ему чужими ворота. Теперь им овладело любопытство: сгорела или уцелела усадьба после воздушных налетов прошлой недели. Тротуар вдоль разрушенных зданий на Догэнсака был уже расчищен, и, хотя дорога шла в гору, идти было нетрудно. То тут, то там мелькали люди, которые, накрывая обгоревшими бревнами и цинком щели, готовились к жизни в землянках. Близилось время ужина, поэтому местами поднимались струйки дыма. Некоторые набирали в котелки воду из водопроводной трубы. Небо окрашивала вечерняя заря. Весь район Камидори и Нампэйдай на вершине холма составлял прежде часть огромной усадьбы Мацугаэ. Потом эта территория, поделенная на мелкие участки, перешла в собственность к другому владельцу, но сейчас опустошенная и обезображенная пожаром земля под огромным закатным небом возвращала усадьбе ее былое величие. Единственным уцелевшим строением здесь теперь было здание военной жандармерии – туда входили, оттуда выходили солдаты с нарукавными повязками. Точно, оно должно быть по соседству с усадьбой. А вот по ту сторону и каменные столбы ворот. Отсюда от ворот участок в тысячу цубо казался просто крошечным, так как его загромождали многочисленные строения. Сохранившиеся миниатюрное озерцо и искусственная горка были жалким подобием огромного прежнего пруда и Кленовой горы. Каменного забора, ограждавшего усадьбу, не было, а деревянный сгорел, поэтому внушительного размера пожарище на соседнем участке, который тянулся в сторону Нампэйдая, лежало перед глазами. Похоже, именно там был тот огромный пруд, который потом засыпали. Во времена их юности посредине пруда был остров, а с Кленовой горы в пруд низвергался водопад, Хонда с Киёаки тогда на лодке приплыли на остров и оттуда увидели Сатоко, одетую в голубого цвета кимоно. Киёаки был в расцвете юности, да и Хонда был типичным юнцом, хотя и считал себя старше. Тогда что‑ то возникло и оборвалось. И это что‑ то не оставило никаких знаков. Владения Мацугаэ оказались восстановленными в своих прежних границах благодаря безжалостным, уравнявшим все разрушениям. Рытвины и ямы в земле возвращали прошлое, и, глядя на это расстилавшееся, пока хватало взору, пепелище, Хонда мог показать: вот там был пруд, там «Храм», там дом матери маркиза, там европейский дом, а там круг для экипажей перед входом в главный дом. Так отчетливо врезалась в память усадьба Мацугаэ, где он часто бывал. Но под лохматыми вечерними облаками скрученная жесть, битая черепица, сломанные деревья, расплавившееся стекло, обуглившиеся панели, одиноко стоявшая, как белый скелет, печная труба, смятая в ромб дверь – все эти бесчисленные обломки окрасились в ржаво‑ красный цвет. Обломки были рассыпаны по земле, но их дикая, попиравшая все стандарты форма вызывала ассоциации со странного вида крапивой, пустившей на этой земле свои ростки. Это впечатление еще больше усиливали тени, которые творило заходящее солнце. Красное небо с разорванными и разбросанными по нему облаками. Они словно пропитаны цветом неба. Лохматые нитки, оставшиеся после разрыва, светились золотом. Хонда никогда не видел столь зловещего неба. Неожиданно он заметил на одном из оставшихся после пожара камней сидящего человека. Под вечерним солнцем фиолетовая ткань рабочих шаровар приобрела оттенок благородного вина. Собранные в пучок черные блестящие волосы казались мокрыми. Голова низко опущена, вся поза выражает страдание. Казалось, женщина, а судя по всему это была женщина, плакала, но плечи ее не сотрясались в рыданиях и по спине не пробегали судороги. Она просто сидела потупившись, словно увяла. Хотя она и была погружена в раздумья, ее неподвижность слишком затянулась. Блеск волос указывал на женщину средних лет, может быть, то была владелица усадьбы или просто посторонняя. Хонда подумал, что, наверное, следует помочь, ей, очевидно, плохо. Приблизившись, он обратил внимание на прислоненные к камню небольшой черный мешок и палку. Хонда положил руку женщине на плечо и легонько, очень осторожно потряс. Казалось, приложи он больше силы, женщина рассыплется, превратится в пепел. Женщина приподняла лицо и взглянула на него сбоку. Увидав ее лицо, Хонда был поражен. Черные волосы – парик, это он понял сразу: так неестественна была линия волос, на лице в густо положенных белилах тонули, казалось, и глазные впадины, и морщины, ярко выступал кармин губной помады, положенной как у придворных дам так, чтобы придать верхней губе форму конуса и скрыть нижнюю губу. И подо всем этим было лицо Тадэсины. – Неужели Тадэсина? – невольно вырвалось у Хонды. – Кто вы, господин? Подождите, – и Тадэсина торопливо достала из‑ за пазухи очки. В хитрости ее движений, какими она раскрывала дужки очков и цепляла их за уши, проглянула та, давняя, Тадэсина. Она все извинялась, что будет рассматривать собеседника в очках, но разыгрывала все это нарочно. Однако уловка не сработала. Хотя старая женщина и надела очки, перед ней стоял незнакомый мужчина. Сначала на ее лице появилась тревога и какая‑ то отчужденность, свойственная старой аристократии (ласковое безразличие, которое она долго умело копировала). – Извините, память стала плохой, вы… – произнесла она казенную фразу. – Я Хонда. Лет тридцать тому назад учился в школе Гакусюин вместе с Киёаки Мацугаэ, мы дружили, и я часто бывал здесь в усадьбе. – А, так вы тот самый Хонда. Какие воспоминания! Простите, что не узнала. Господин Хонда… Да, да, точно, господин Хонда. Вы почти не изменились. Что и говорить… – и Тадэсина поспешно приложила рукав к лицу чуть ниже очков. У прежней Тадэсины слезы были обычно не настоящими, но сегодня белила у нее под глазами мгновенно расплылись, стали похожими на намокшую под дождем белую стену – слезы из мутных глаз текли безостановочно. Этим слезам, которые словно переливались через край дождевой бочки, не имея отношения ни к печали, ни к радости, можно было верить, не то что прежним. Но ведь ей страшно много лет! Казалось, спрятанная под толстым слоем белил кожа вся покрыта старым мхом, но нечеловеческий, вникающий во все тонкости рассудок старательно работает, словно часы в кармане мертвеца, которые продолжают отстукивать время. – Вы хорошо выглядите, сколько же лет вам исполнилось? – спросил Хонда. – В этом году будет девяносто пять. Я не очень хорошо слышу, но, слава богу, болезней у меня нет, ноги крепкие, и с палкой я могу дойти куда угодно. В семье племянника, который обо мне заботится, не любят, когда я выхожу одна, но я в таком возрасте, что могу умереть в любой момент и в любом месте, так что пока в состоянии, хочу ходить. Налеты… да я их не боюсь. Попадет в меня какая‑ нибудь бомба, с радостью умру, никакого не обременив. Вот вижу теперь на обочине труп, и странно звучит, но завидую мертвому. На днях услышала, что здесь в Сибуе горело. И так мне захотелось взглянуть, что с усадьбой Мацугаэ, улучила минутку и тайком от жены племянника двинулась сюда. Да‑ да, будь живы маркиз и его супруга, как бы они пережили такое. Может, и счастье, что они не дожили до этого. – Наш дом, слава богу, не горел, но у матери такие же чувства, как и у вас. Ей кажется, что счастьем было бы умереть, пока Япония побеждала. – Ох, ваша мать тоже говорит о смерти… Никак не могу себе представить… – Тадэсина не забывала вставлять пустые, почтительные фразы. – А что стало с семьей Аякура? – спросил Хонда и подумал, что спросил лишнее. В глазах старухи отразилась явная растерянность. Правда, когда она выражала чувства так, что их было заметно, они, как правило, были рассчитаны на публику и весьма далеки от подлинных. – Я после того, как барышня приняла постриг, ушла от них, потом приходила только на похороны господина. Госпожа еще жива, но после кончины супруга как‑ то распорядилась усадьбой в Токио и переехала к родственникам в Киото. А барышня… – Вы встречаетесь с Сатоко? – почувствовав невольное волнение в груди, спросил Хонда. – Да, виделась несколько раз. Она была очень приветлива, надо же, такой, как мне, каждый раз предлагала остаться переночевать в монастыре, очень, очень добрая… – На этот раз Тадэсина, сняв запотевшие очки, надолго прижала к глазам смятую, неопрятную бумажку, которую поспешно вытащила из рукава кимоно. Когда она отняла ее, белила оказались стертыми, и глаза смотрели из темных впадин. – Так Сатоко здорова? – опять спросил Хонда. – Вполне здорова. К тому же, как это сказать ее красота все больше очищается, очищается от мути нашего мира, Сатоко стала теперь еще ярче. Обязательно как‑ нибудь повидайтесь с ней. Наверное, у вас с ней связано столько воспоминаний. Хонда вдруг вспомнил то ночное путешествие на машине, когда они с Сатоко вдвоем возвращались из Камакуры. …Тогда рядом была «чужая женщина». И при этом именно, до грубой откровенности женщина. Хонда с трепетом, словно это было вчера, вспомнил тот миг: профиль Сатоко в свете сочащегося сквозь окна машины рассвета, она говорит о предчувствии конца своих отношений с Киёаки, вдруг закрывает глаза, и на щеку ложатся длинные тени ресниц. Маска почтительности на лице Тадэсины пропала, она взглянула на Хонду. Морщины по краям ярко накрашенной верхней губы вытянулись, и на сморщенном, будто выжатый шелк, лице прорезалось подобие улыбки. В глазах, напоминавших старый колодец с грязной талой водой, неожиданно ожили зрачки, вспыхнуло кокетство: – А вы, господин Хонда, ведь тоже были влюблены в барышню. Я‑ то знала. Хонде была не столько неприятна многозначительность напоминания о тех давних чувствах, сколько он опасался того, что воспоминание разожжет тлеющие угли тогдашних ощущений, поэтому, намереваясь сменить тему, он вспомнил про полученные от недавнего клиента подарки. Хонда решил выделить из них Тадэсине пару яиц и немного куриного мяса. Как он и думал, Тадэсина откровенно обрадовалась яйцам: – Ах, яичко. Сейчас это такая редкость! Я уже несколько лет их не видела. Яичко! Она многословно и долго благодарила, и Хонда понял, что старая женщина постоянно недоедает. Еще его поразило то, что, заботливо убрав яйца в свою сумку, она снова достала одно и, подняв его к небу, на котором поблекли краски вечерней зари и наметились цвета сумерек, сказала: – Не понесу я его домой, простите мою невоспитанность, лучше я здесь… Старая женщина с каким‑ то сожалением поднимала яйцо к вечернему небу, туда, где на светлую синь постепенно наползала темь. Между дрожавшими старческими пальцами поблескивала тонкая скорлупа. Потом Тадэсина некоторое время ласкала яйцо в ладонях. Вокруг было совсем тихо, и слышался только слабый звук, с каким сухая ладонь касалась скорлупы. Хонда предоставил ей самой искать, обо что бы разбить яйцо. Он как‑ то постеснялся предложить свою помощь: ему казалось, что Тадэсине будет это неприятно. Тадэсина неожиданно ловко разбила яйцо о край камня, на котором сидела. Осторожно, чтобы не вылить, поднесла ко рту, медленно опрокинула – содержимое потекло через распахнутый к небу рот к влажно поблескивающим внутри зубам. Мелькнул глянцевый круг желтка, и очень уж натуралистично прозвучал глоток. – Давно не ела такой вкусноты. Другим человеком себя чувствую. Кажется, будто ожили давние краски, запахи. Я девушка, меня называют красоткой. Наверное, в это нельзя поверить, – теперь Тадэсина вдруг заговорила откровеннее. Бывает время, когда краски предметов, перед тем как их поглотят сумерки, становятся, наоборот, очень отчетливыми. Сейчас настал именно такой момент. Обугленные доски и бревна, свежие срезы на поломанных деревьях, скрученные листы жести, на которых остались лужи после дождя, – цвет всего этого просто резал глаза. Небо на западе, просвечивавшее между высившимися остовами сгоревших зданий, сохранило полосу красного цвета. Обрывки красного проглядывали сквозь остатки окон. Все выглядело так, будто в безлюдных покинутых домах зажгли красные лампочки. – Как я вам благодарна. Вы и тогда были добрым юношей, и теперь оказались поистине добры ко мне. Мне нечем отблагодарить вас, но хотя бы вот… – и Тадэсина стала рыться в сумке. Прежде чем Хонда успел ее остановить, она вытащила оттуда книгу и вручила ее Хонде: – Я подарю вам вот это – сутру, я ее постоянно ношу с собой. Мне ее дал монах, сказал, что от ран, от несчастий, а я неожиданно встретила вас, смогла поговорить о прошлом, теперь мне не о чем жалеть, поэтому я дарю ее вам. Мало ли, пойдете куда‑ нибудь, а тут налет, вдруг начнется эпидемия, а если при вас будет эта сутра, беда обойдет стороной. Очень прошу вас, примите ее. Хонда посмотрел на обложку полученной в подарок книги и в сумерках с трудом прочитал название «Сутра о бодхисаттве на золотом павлине».
С этого дня Хонда уже не мог подавить желания встретиться с Сатоко, слова Тадэсины о том, что Сатоко теперь еще красивее, только подогревали это желание. Ведь он больше всего боялся увидеть «руины красоты». Однако военная обстановка с каждым днем обострялась, штатскому было трудно добыть билет на поезд, нечего было и думать о том, чтобы по зову сердца отправиться в поездку. И вот в один из дней Хонда открыл книгу, подаренную Тадэсиной. До сих пор ему как‑ то не приходилось читать сочинений эзотерического буддизма. [39]
|
|||
|