Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





ЧАСТЬ ВТОРАЯ 1 страница



II

 

Весной 1941 года, когда к Марии Александровне приезжал праправнук Пушкина, Германия еще не напала на Россию, а в январе 1945-го, когда в день своего рождения Александра Александровна встретила на Одере бывшего сослуживца по московской больнице Вову-Полторы жены, мы давно отвоевали нашу землю и были близки к окончательному разгрому немцев.

Обе сестры внесли в Великую Победу свою толику, свой вклад. Это на рубеже двадцатого и двадцать первого веков слово “вклад” стало ассоциироваться в России прежде всего с банковским вкладом, а в те далекие времена большинство наших соотечественников понимали его как вклад усилий, а то и самой жизни в войну с врагами народа, настоящими врагами – чужеземными захватчиками, а не с назначенными диктатором в порядке истребления бывших соратников в борьбе за бесконтрольную власть или в услужение этой власти, которая почему-то и в СССР, и во всем остальном мире называлась “советской”. На самом деле Советы народных депутатов никогда не управляли страной. Они были лишь ширмой, а управляла партия, попросту говоря, банда, поскольку любая партия в любой стране организована по принципам банды: “Кто не с нами, тот против нас”. Когда страной правит одна банда, государство считается тоталитарным, а когда по очереди две и больше – демократическим.

Восьмого января 1945 года Александра Александровна неожиданно встретила на Одере шофера Вову-Полторы жены. Она узнала его по разным глазам: маленькому серо-желтому правому и по большому синему левому, который, как всегда, сиял весельем и отвагой. На войне, как и на гражданке, Вова был все так же бодр, шепеляв, словоохотлив и нагл. В тот день его убило, а ее ранило…

Александра давно чувствовала себя под прицелом, еще с лета 1944 года, с тех пор, как попала на Сандомирский плацдарм. Слишком ловко шагала она по войне, слишком безнаказанно. Раньше, в штурмовом батальоне морской пехоты, Александра твердо верила, что она заговоренная, что ни пуля, ни осколок, ни штык, ни холод, ни голод – ничто ее не возьмет. А за Вислой вдруг почувствовала себя беззащитной и стала, как все смертные.

Восьмого января 1945 года главный хирург Папиков, его помощницы Александра и “старая” медсестра Наташа срочно убыли из своего большого стационарного госпиталя под Вислой почти на передовую, в ППГ первой линии. 6 Там ждал их тяжелораненый генерал из Москвы – большая шишка, перевозить которого было крайне опасно. ППГ приютился в овраге, почти на берегу Одера. Операция длилась пять часов. Генерала они спасли и оставили на месте. Папиков подтвердил по телефону Командующему фронтом, что перевозить прооперированного не просто нежелательно, а категорически нельзя. Александра не знала и никогда не узнала, что спасла от верной смерти того самого проклятого ею генерала, который обидел в Севастополе ее комбата Ивана Ивановича и из-за которого тот чуть было не застрелился. А если бы знала? … А если бы знала, то и тогда заботилась о генерале так же безукоризненно. На всю жизнь запомнила она слова своего мужа Адама о его отце-враче, который сказал так: “Даже после того как в Гефсиманском саду Иуда предал Христа, я бы не отказал ему во врачебной помощи”.

Возвращались домой в мглистых сумерках быстро набегающего зимнего вечера, удивительно теплого и тихого.

– Хорошо им, теплынь такая, дров надо меньше, угля, теплой одежки, – философски изрек водитель, удерживая машину в глубокой колее. Как и многие другие его коллеги, он всегда чувствовал себя не простым солдатом, а человеком, без которого машина сама не едет, а значит, и начальство стоит. Так что хочешь не хочешь, а не считаться с ним нельзя. Шофера звали Петром, ему было под сорок – для фронта возраст вполне почтенный. Воевал Петр с мая 1942 года, когда призвали его из шахтерского городка в Казахстане. Так что понятия “зной” и “холод”, притом лютый, были ему хорошо знакомы, и его зависть к живущим в тепле европейцам шла, как говорится, от всей души. – Где-то недалеко был концлагерь наших пленных, – продолжал Петр, – ужас, как эти гады содержали здесь наших!

– Да, – подтвердил Папиков, сидевший впереди рядом с водителем. – Если б не видел своими глазами, не поверил бы…

Александра хотела сказать, что и она видела концлагерь, но машину сильно тряхнуло, и ей пришлось промолчать, потому что Петр забормотал что-то, хотя и нечленораздельное, но вполне понятное по интонации, и нить разговора была упущена.

– Колдобина на колдобине! – засмеялся водитель. – Быстренько наши раздолбали, а еще осенью была хорошая гравийная дорога с большой подсыпкой – все как надо, что-что, а в дорогах я понимаю. Эхма, какая впереди яма… Объедем? – повернулся Петр к Папикову.

Папиков кивнул утвердительно: дескать, твое дело шоферское, тебе виднее.

Они ехали на американском виллисе под брезентовой крышей, со слюдяными окошками сзади и по бокам.

Петр взял влево, машина кое-как выскочила из колеи, и они стали делать объездной крюк по плотному на вид бездорожью. Прокатили метров двадцать, стали поворачивать опять к дороге и тут наехали левым задним колесом на противопехотную нажимную мину, из тех, что поставлял в войска фатерланда фатер молоденького Фритца, что был спасен летом Александрой и Папиковым. Виллис крепко кинуло, но машина не перевернулась и даже мотор не заглох. Шофер и Папиков были слегка контужены, “старая” медсестра Наташа отделалась легким испугом, а сидевшая на заднем сиденье с левой стороны Александра получила ранение левого бедра.

Папиков сделал Александре обычную бинтовую перевязку и заставил выпить из своей фляжки фронтовые “сто грамм”. Шофер тем временем осмотрел машину.

– Левая покрышка вдребезги, но мы и на ободе дотянем, до дома-то рукой подать. Удачно она рванула – вся в поле, а могла бы ой-е-ей! – сказал Петр, усаживаясь за руль. – Ну с Богом!

В своей операционной, где была знакома ей каждая мелочь, Александра впервые оказалась не у стола, а на столе.

– Сквозное осколочное ранение наружной поверхности средней трети левого бедра, – констатировал Папиков, – входное отверстие небольшое, а выходное рваное, около десяти сантиметров. Все будет нормально, Александра, абсолютно нормально…

Папиков хотел сам проделать первичную хирургическую обработку, но дала себя знать контузия. У него появился небольшой тремор кисти правой руки. Папиков поручил работу молодому дежурному хирургу, находившемуся здесь же, в операционной.

– Давайте, лейтенант, а я буду вам ассистировать, – серьезно сказал Папиков.

– Ничего себе! – усмехнулся чернявый лейтенант. – Это я детям и внукам расскажу!

Лейтенант обколол рану новокаином, иссек все края до максимальной глубины, обработал фурацилином, смочил края йодом и начал шить. В это время Папикова вызвали к начальнику госпиталя.

Дежурный хирург послойно сшил кетгутом7 мышечные ткани, шелковыми нитками – кожную ткань, в нижнюю оконечность раны ввел турунду, 8 а затем наложил рыхлую повязку из марли, ваты и бинтов так, чтобы содержимое раны отходило и впитывалось как можно быстрее и свободнее.

Утром следующего дня, еще до обхода, Папиков навестил Александру и сказал, что у него есть время сделать ей перевязку.

– Бог с вами, товарищ полковник, это не ваша работа!

– Ладно, – согласился Папиков, – тогда я пришлю того же врача, что был вчера.

Лейтенант, делавший перевязку, на этот раз не поставил турунду. Ему показалось, что все чисто. С медиками так нередко бывает: когда дело касается лечения их самих, то на ровном месте все вдруг пойдет наперекосяк и навыворот. Именно так случилось и с Александрой. К вечеру пятого дня у нее подскочила температура до 39, 2 и появилась боль в ране. Александра не стала никого тревожить, решив, что к утру все образуется. К утру температура действительно снизилась, но боль в ране усилилась, стала почти нестерпимой. Она сказала об этом Папикову, который, как всегда, забежал ее проведать.

– На перевязку! – скомандовал Папиков.

Ее отнесли в перевязочную, туда же прибежал и взволнованный лейтенант.

Папиков снял шелковые швы, распустил швы кетгутовые, долго тщательно промывал рану и, только закончив, спросил лейтенанта сухим, бесстрастным голосом:

– Вы почему не поставили турунду?

– Мне показалось, нет отделяемого…

– Вы слишком плотно ушили рану. Надо шить крупными шелковыми стежками, чтобы не стягивать… Потому и не было отделяемого, что вы загнали его вглубь.

Лейтенант побледнел, губы его дрожали, а Папиков миролюбиво сказал:

– Ладно, теперь будете знать.

Лейтенант закивал, а сказать ничего не мог, у него перехватило горло: еще бы, так опозориться перед самим Папиковым!

Папиков положил в рану тампон с бальзамом Вишневского9 и сам перевязал рану.

– Такие раны – после острого воспаления, – обратился Папиков к лейтенанту, – теперь нужно вести открытым способом.

Тот молча кивал.

– В палату! Все будет нормально, Александра, – улыбнулся ей Папиков на прощание.

Ее положили на носилки и понесли.

Александра поняла, что теперь она на больничной койке надолго…

 

III

 

Антуан вернулся из Франции с такой потерянностью в глазах, что Мария не удержалась и спросила его с порога:

– Антоша, что случилось? – Дома она звала его на русский лад Антошей.

– Расскажу, - скованно ответил Антуан, – жаль, не умею врать. Мог бы и научиться, старый дурак, – добавил он саркастически, отчужденно поцеловал Марию в висок и даже улыбнулся, отчего его большие карие глаза стали еще печальнее.

– Будешь ужинать?

– Да. Я весь в пыли. Этот чертов хамсин! Приму душ.

– Давай. Чистое белье я только что положила в твоей ванной.

– Почему ты решила, что я приеду сегодня?

– Не знаю, так показалось. Ты купайся, а я быстренько накрою на стол.

Когда они бывали одни, Мария с удовольствием обходилась без прислуги. Ей очень нравилось делать для мужа все своими руками.

За ужином, чтобы не выпытывать то, что ее встревожило, она говорила о хамсине, который вымотал уже всю душу, о портах, что стояли без работы, об успехах малолетних сыновей Фатимы в изучении русского языка – словом, о чем угодно, кроме главного…

– Странно, – сказал Антуан, когда она уже не знала, о чем ей еще говорить, и умолкла, – странно, мы прожили с тобой почти тысячу дней…

– Девятьсот двадцать семь, – поправила Мария.

– Ты считаешь?

– Нет. Оно само считается, – радостно сказала Мария.

– Тогда пойдем спать! – засмеялся Антуан, и потерянность отступила в его глазах, давая место чистому, ровному свету нежности.

Хамсин ревел за окном, но с Антуаном он был Марии не страшен. С Антуаном она всегда чувствовала себя не просто защищенной, но и как-то по-детски, как-то первобытно обладающей каждой следующей минутой своего бытия.

– Наверное, только в детстве мы и живем нормальной, полной жизнью, а потом начинается суета сует, – сказала Мария.

– А ты философ, – добродушно усмехнулся Антуан.

– Все русские немножко философы, поэтому мы и не удержали страну. Надеялись, что смута сама собой рассосется и все встанет на место. Не рассосалось и не встало… Как там моя мамочка, как сестренка? Она ведь совсем взрослая, может, растит детей…

– А почему ты уверена, что твои мать и сестра живы?

– Почему? Повсему! Если бы они умерли, я бы почувствовала, что их нет, а я чувствую, что они есть.

– Убедительно, – лукаво сказал Антуан и тут же всерьез добавил: – Ты знаешь, Мари, я абсолютно уверен в твоей правоте, она понятна мне до печенок.

Мария поцеловала мужа в щеку, обняла и прижалась крепко-крепко, как его вторая половинка.

– Если бы Господь был так милостлив и когда-нибудь дал нам свидеться, ты бы очень понравился моей маме. Боже, какая у меня красивая, добрая, святая мама! Боже, какое счастливое детство дали мне папа с мамой!

Марии не терпелось рассказать Антуану о визите английского разведчика, но она удерживала себя изо всех сил. “Нельзя. Я обещала. Нельзя”.

Некоторое время оба молчали, невольно прислушиваясь к вою хамсина.

– Вот ты говоришь о своих родителях, а я даже и не завидую. Я никогда не знал родительской ласки и любви, я только читал об этом в хороших книжках. Мать умерла в родах. Отец через два года утонул в озере на пикнике, скорее всего перепил. Это пристрастие было в его роду семейным, а я, наверное, в маму. Моим попечителем был назначен младший брат отца, холостяк. Меня растили няньки, а дядюшку я видел мельком, он постоянно бывал в разъездах по всему миру и появлялся дома раза три в год. Шести лет меня отдали в закрытый пансион… Дядюшка Жан приезжал ко мне накануне Рождества, всегда под шофе, всегда наряженный, как на бал. Я до сих пор помню запах вина, выпитого им накануне. Животик у дядюшки был небольшой, но очень туго обтянутый жилеткой и от этого круглый, и мне всегда хотелось хлопнуть по нему, как по мячу. До сих пор жалею, что ни разу не хлопнул. Дядюшка постоянно расчесывал специальной крохотной деревянной расчесочкой свои шикарные, густые черные усы. Он привозил мне в подарок какой-нибудь пустяк и потом около часа читал нотации о том, что надо трудиться, учиться… Я слушал его с почтительным унынием, и мне так безумно хотелось хлопнуть по его животику, что я сам держал себя за руки, сцепив их за спиной, как узник. На прощание дядюшка Жан давал мне поцеловать волосатую руку, громко смеялся, трепал меня по щеке и говорил всегда одно и то же: “A mise – toi bien! ”10 Как выяснилось позже, он и развлекался, как мог, проматывая состояние моих родителей, а значит, мое состояние. Дядюшка умер задолго до моего совершеннолетия, и мне ничего не досталось, кроме титула, который я не ставил ни в грош, а сейчас рад, иначе был бы у тебя мезальянс. – Антуан закашлялся. По ночам его часто мучил кашель.

Хамсин ревел все глуше, прерывистей, как будто лютый зверь мостился на ночлег.

“Ветер стихает, значит, дело идет к рассвету. К утру хамсин всегда утихомиривается на два-три часа. А Антоша так и не сказал мне главного… В чем дело? Откуда взялась в его глазах такая вселенская тоска?! ”

Антуан и Мария были слишком близки друг другу, чтобы он не услышал ее немого вопроса, и он услышал.

– Я летаю с четырнадцатого года, на сегодняшний день двадцать семь лет. Я самый старый действующий летчик во Франции. Всех моих однокашников давно нет. Как пишет мой тезка Экзюпери, некому даже сказать: “А помнишь”? Мы знакомы мельком – всю жизнь летали на разных линиях. А наши рапорты попали к де Голлю на стол в один день. И резолюции почти под копирку. На моем: “Он годится только для фокусов в небе. Обойдемся”. А на его: “Он годится только для карточных фокусов. Обойдемся”. Говорят, Экс умеет замечательно показывать карточные фокусы, наверное, де Голль когда-то видел. Но я все равно буду драться с бошами, и никакой де Голль меня не удержит!

– Ты посылал ему в Лондон рапорт? – едва слышно спросила Мария.

Антуан ничего не ответил.

“А как же я”?! – чуть было не вскрикнула Мария, но промолчала…

Хамсин тихонечко подвывал за окном, скребся в ставни.

– Значит, ты можешь уйти воевать…

– Да. Мне трудно говорить высокие слова. Язык не поворачивается…

– У меня тоже, – сказала Мария. – Я все понимаю, и не надо слов. Я дочь адмирала и знаю с детства: спасать Родину – право любого человека.

– Я не сказал тебе сразу, как только отправил рапорт, потому что боялся его злопамятности. К сожалению, не ошибся…

– А что с нашим Шарлем? – спросила Мария, чтобы уйти от слишком больной темы.

– Он мне не докладывает, но, видно, тоже попал в силки и не знает, как выпутаться.

– Он похитрее тебя, Антуан, и найдет свою дорогу.

– Тут дело не в хитрости.

– Ты прав, – согласилась Мария. – Как карта ляжет.

Они долго молчали, а потом Мария попросила мужа:

– Антоша, пожалуйста, расскажи мне еще о своем детстве.

– Тебе это не скучно?

– Что ты! Детство – самая важная часть жизни.

– Трудно рассказывать о пустом месте. Я был заморышем, и меня иногда обижали сверстники. Учился я очень плохо, так что и учителя меня не жаловали. Когда мне было двенадцать лет, я впервые увидел самолет. В один прекрасный весенний день в ясном небе над нашим пансионом в невысоких горах пролетел самолет. Я провожал его глазами дольше всех, пока он не скрылся за горой…

Скоро из разговоров учителей я узнал, что километрах в двадцати от нас, в долине, вступил в строй военный аэродром. Теперь самолеты летали над нами каждый день. Я понял, что должен стать летчиком. Однажды, притворившись больным, я не пошел на завтрак и сбежал из пансиона. Чтобы не навлекать подозрений, я ушел в легонькой форменной одежде, не прихватив с собой ничего, даже куртку, хотя еще стояла ранняя весна и было не так уж тепло. Я не пошел проезжей дорогой из нашего пансиона в долину, а пробирался по ее краю, бездорожьем, чтобы всегда можно было спрятаться при первых звуках погони. К полудню я так устал, что ноги мои отказывались сгибаться, тогда я впервые в жизни понял, что спускаться с высоты гораздо трудней, чем карабкаться вверх. Это истина, но мало кто приходит к ней в двенадцать лет. В деревушке на полпути к аэродрому я подсел к крестьянину, перевозившему на своей лошадке колбасы, сделанные в деревне специально для продажи в столовую аэродрома. Копченые колбасы пахли так вкусно, что я заплакал, и хозяин угостил меня порядочным куском колбасы. На аэродроме меня отвели к начальнику. Я сказал ему, что должен стать летчиком. Я так и сказал – “я должен”, чем вызвал у него улыбку.

“То, что ты должен стать летчиком, похвально, но сначала надо окончить пансион. Неуч никем не может стать. – Тут он улыбнулся чему-то своему и добавил: – Кроме политика, разумеется”.

Короче, меня отвезли в пансион. Через неделю я опять был на аэродроме, и меня снова вернули обратно. Когда я прибыл в четвертый раз, начальник сказал: “А ну-ка поедем в твой пансион вместе, я хочу поговорить с настоятелем”.

Они говорили не меньше часа. Потом призвали меня. Как я сейчас понимаю, и настоятель, и начальник аэродрома были умные, добрые люди. Мне разрешили жить на аэродроме, а раз в месяц привозить в пансион выполненные задания и получать новые. Я окончил пансион экстерном, в пятнадцать лет, и в семнадцать поступил в летное училище, к которому был подготовлен, как никто из моих однокашников. Через полтора года началась мировая война, и нас выпустили из училища досрочно. В декабре четырнадцатого я принял свой первый бой и чудом дотянул до родной полосы. Ну а потом был Верден и прочее, я стал известен в авиации. Так что в двадцать пятом году, когда мы пересеклись с де Голлем, я был давно признанный ас, говорят, это особенно его взбесило.

– Так ты был чем-то вроде юнги на корабле?

– Да. Сыном эскадрильи.

– И таким толковым, что экстерном окончил пансион?

– Ничего подобного! Я всегда был туповат, но ненависть – сильный стимул. Пансион я ненавидел, мне хотелось окончить его как можно быстрее и забыть раз и навсегда.

– А что ты думаешь о любви? – внезапно спросила Мария

– То же, что и о смерти, – обе нужны, но первая дается не каждому.

– Ты у меня тоже философ.

– Наверное, оттого, что мой прапрадед какое-то время жил в России. Он сбежал туда от Наполеона.

– Прапрадед – четвертое колено.

– Всего лишь? Буду знать. Отец – дед – прадед – прапрадед…

Марии показалось, что он как-то особенно произнес слово “отец”, как-то безнадежно.

– А ты бы хотел стать отцом? – спросила она в лоб.

Антуан молчал. Пауза становилась для Марии невыносимой.

Он открыл было рот, но закашлялся и только потом наконец сказал:

– За всю мою жизнь ты единственная женщина… Да, конечно, да… Хорошо бы родить девочку, но и мальчишку тоже ничего…

– А ты любишь меня?

– Я?! C какой стати! – засмеялся Антуан, крепко обнял Марию и дурашливо покатился с ней по широкой постели, щекоча ее шею своими жесткими усами. Она очень боялась этой щекотки, начинала неудержимо хохотать, и ее трудно было остановить.

– Уля тоже мечтает о маленьком, – почти шепотом сказала Мария, когда они отсмеялись, отдурачились и лежали тихо-тихо.

– Желанные дети родятся редко, – сказал Антуан. – Послушай, ветер совсем стих, как будто его и не было.

– Было – не было. Вся наша жизнь на два такта, а посередине черточка – в лучшем случае, если есть кому тебя проводить и вспомнить.

– Опять философствуешь? – усмехнулся Антуан.

– Просто как-то само собой получается… А я думала, что ты всегда был сильным, мне удивительно, что тебя обижали в детстве.

– Сначала у меня не было детства – одни только страхи, пинки, ненавистные уроки, каждый следующий день я ждал не с радостью, а с безнадежным унынием. Детство началось только с того дня, как я увидел в небе самолет… И затянулось до седых волос.

– Ты еще совсем не седой, только чуть-чуть виски, это тебя не портит.

– Ты добра ко мне, Мари, ты тоже часть моего затянувшегося детства, хотя скоро у меня лоб соединится с макушкой.

– Да хоть с затылком пусть соединяется! Мне все равно… Уля мечтает поехать в Бер-Хашейм к знаменитой знахарке Хуа, – еле слышно добавила Мария.

– И та может помочь? – В голосе Антуана прозвучал явный сарказм.

– Ее знают женщины всей Сахары. Она лечит бесплодие – это факт. Даже в том племени туарегов, где живет сейчас Уля, есть такая женщина, теперь у нее двое детей.

– Ну если двое, тогда надо ехать. Хочешь, и ты поезжай с ней.

– Конечно, хочу, мы так и мечтали.

– Втайне от меня?

– Но ты же не веришь в чудеса?

– Я?! Да я суевернейший из людей. Я даже предлагаю тебе не развивать эту тему, чтобы не сглазить… А что твоя Уля? Ей нравится у туарегов?

– Она там давно своя. Люди любят ее без лести. Ее обожают равно и сами туареги, и их домашние рабы и кланы.

– Если бы не война, я бы свозил вас на самолете, да не с одной, а, как минимум, с десятью посадками. Тут только в один конец три тысячи километров.

– Ничего, мы пойдем караваном, месяца за три управимся. Но ты должен мне пообещать, что не сбежишь на войну до моего возвращения!

– Обещаю. – Антуан нежно и крепко обнял ее.

Марии нравилось, что ее муж обладает большой физической силой, исключительной храбростью, много знает, много умеет, но никогда этим не кичится. Этим он живо напоминал ей адмирала дядю Пашу. Где он сейчас? В какой из Америк?

 

IV

 

Александра Александровна вернулась в строй только к концу февраля 1945 года. Да и то благодаря Папикову. Трудно сказать, как бы повернулось дело, не будь Папикова, какой была бы цена врачебной ошибки. Загнанное внутрь острое воспаление, сепсис, гангрена… Всякое могло произойти, может быть, ампутация ноги, а в худшем случае потеря самой жизни. Такая уж у хирургов доля: если они попадают на стол, то сплошь и рядом все идет так бездарно и тупо, с такими нелепыми ошибками, что и нарочно не придумаешь. Наверное, само Провидение напоминает им таким образом об особой ответственности их профессии.

Через каждые два дня Папиков осматривал рану, менял масляно-бальзамические повязки Вишневского.

– Не ваша это работа, товарищ полковник, – не раз пыталась остановить его Александра.

– Не ваше это право, товарищ младший лейтенант, делать мне замечания, – отшучивался Папиков, лукаво взблескивая из-под очков черными печальными глазами. При этом в его сипловатом голосе было столько родственного внимания, что всякий раз после его визита Александра чувствовала необыкновенный прилив сил и с каждым днем в ее душе возрождалась вера, что она снова заговоренная и ни пуля, ни осколок, ни штык – ничто ее не возьмет!

На седьмой день после ранения Александра встала на костыли, а на одиннадцатый Папиков начал помаленьку стягивать кетгутовые швы, стягивал их каждые три дня, пока не сблизил края раны с тем совершенством, на которое только он и был способен в госпитале.

– Все! Скоро рана окончательно гранулируется, и на Восьмое марта будете плясать вприсядку. Да и Наташа заждалась, никак не приладится к другим сестрам, – сказал как-то Папиков.

И Александра вдруг обратила внимание, что имя “старой” Наташи главный хирург произнес совсем не так, как, бывало, произносил его прежде. Александра была слишком женщина, чтобы не уловить ту новую интонацию, с которой он произнес имя напарницы. Неужели у них роман?!

Раньше она воспринимала Наташу только как коллегу и особо к ней не присматривалась. Оказывается, она даже не помнила, какого цвета у Наташи глаза.

Лет через пятьдесят, в годы антисоветской власти, на даче у богатой Нади, которая что-то беспрерывно пристраивала к своему дому, работали парни из южнорусского шахтерского городка, где вместе с исчезновением советской власти исчезло для них и право на труд, поскольку шахты позакрывались, а взамен них ничего другого не возникло. Как-то Александра Александровна спросила одного из этих парней:

– Сережа, а сколько лет твоим родителям?

– Не знаю, – был ответ, – чи сорок, чи пятьдесят, я к ним не присматривался.

Вот так и она – работала с Наташей бок о бок и не присматривалась.

Глаза у “старой” Наташи оказались серые, чистые. Наверное, Александра не замечала прежде их цвет, потому что они были тусклыми, а теперь сияли. Значит, у них с Папиковым действительно роман. Вот это новость! И, оказывается, Наташа совсем не дурнушка, и фигурой ее бог не обидел, и цветом лица, и голос у нее приятный, и в каждом движении столько женственности… Конечно, Александра с детства слышала, что “любви все возрасты покорны”, но никогда не задумывалась, что это не поэтическая вольность, а практика повседневной человеческой жизни. Пятидесятилетний Папиков и сорокалетняя Наташа были для нее в смысле возможной между ними любви, что называется, вне подозрений, а выходит, что все не так, что они старики только в ее, Александрином, восприятии. “Чудны дела твои, Господи, какая же я зашоренная дура! ” Тогда Александре было двадцать шесть лет, и она казалась себе очень немолодой. А в пятьдесят вдруг открылось, что сорок – молодость, а двадцать пять – юность, в пятьдесят она стала присматриваться к шестидесяти, а в шестьдесят примерять на себя семьдесят… Оказывается, человек так устроен, что привыкает жить, втягивается… Как сказано у Есенина: “…к тридцати годам перебесясь, всё сильней, прожженные калеки, с жизнью мы удерживаем связь”.

В госпитале была всего одна женская палата, и располагалась она за кабинетом начальника госпиталя, напротив двери которого у голубой тумбочки всегда стоял дневальный. Женскую палату запрятали за таким кордоном специально, чтобы около выздоравливающих женщин не толклись ходячие из мужских палат. Помимо Александры в просторной чистой комнате с большим трехстворчатым окном и тщательно выбеленными стенами лежали еще четыре молодые, незамужние женщины. Впрочем, одна была почти замужняя – генеральская фронтовая жена, звали почти жену Ниной, она была черноглазая жгучая брюнетка, с очень короткой стрижкой, отчего особенно выдавалась ее высокая и красивая шея. “А у меня, девчонки, в шейном отделе на один позвонок больше, чем полагается, от этого она такая длинная, в детстве меня дразнили гусыней, а подросла – стала лебедем”, – смеялась яркая Нина. Да, она была именно яркая женщина: тонкие черты лица, красиво очерченные губы, тонкая талия при высокой груди, чистая белая кожа, очень нежная, такую обычно называют “королевская”, и при всем этом добрый, веселый нрав, можно сказать, бесшабашный. Обычно она и заводила всех на хохот. Все пятеро смеялись, чуть не беспрерывно, по любому пустяку, хотя у самой Нины было прооперировано левое легкое и смеяться ей удавалось с трудом. Нинин генерал ежедневно присылал что-нибудь сладенькое или фрукты. Сладенькое было из американских пайков, например, горький шоколад для полярников и летчиков дальней авиации. А откуда он брал зимой фрукты, одному Богу известно, но, значит, были для кого-то и фрукты… Нина делила все поровну, сначала соседки отказывались, а потом привыкли и брали свою долю как должное.

В тот день генерал прислал духи, пудру, губную помаду, лак для ногтей, тушь для ресниц, кисточки – полный косметический набор в красивой черной лакированной коробке, на которой было вытеснено золотыми латинскими буквами: CHANEL.

– Сашуль, ты у нас московская штучка, все знаешь, прочти, – попросила Александру Нина.

– Кажется, по-французски. На коробке написано: “Шанель”. А на флаконе духов почему-то “Шанель № 5” – сами видите. Значит, есть и номера один, два, три, четыре? Может, “Шанель” – название фабрики?

– Ну да, как у нас “Красный Октябрь” или “Клары Цеткин”, – подхватила маленькая Верочка.

– Точно, фабрика, – вторили ей лежавшие ближе к окну Нюся и Лиза, – как у нас “Розы Люксембург”, а иначе непонятно…

– Ладно, потом разберемся. А пока давайте, девчонки, прыскаться духами, пудриться, краситься! – весело скомандовала Нина. – Чур, я первая у большого зеркала!

Нина была хозяйкой нежданно привалившего добра, и ее первенства никто не оспаривал. Большое зеркало висело у них над умывальником, не такое большое – сантиметров сорок на шестьдесят, но и не маленькое, не ручное, какие были у всех.

– Духи – мама родная! Даже и не поймешь, чем пахнут!

– Живут буржуи!

– Верочка, ты не обливайся духами, а прыскайся!

– Еще лучше – только за ушами помазать и чуть шею – так нежнее.

– Хороши у них духи – “пятая шинель”! А какие бывают наши, я и не помню, – когда дошла до нее очередь, сказала Нюся, самая старшая из них, служившая поваром и, наверное, поэтому плотная, краснощекая, как налитая.



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.