Хелпикс

Главная

Контакты

Случайная статья





 Annotation 19 страница




 10. РЫКОВСКАЯ ТРАГЕДИЯ
 

Кушелев, стоя на пригорке, бил по японцам из винтовки, и было видно, как сильная отдача выстрелов раскачивает его, уже пожилого человека, а над головой генерала японские пули кромсали и вихрили листву деревьев. — Уйдите! — кричали ему. — Вас же убьют. — Еще обойму, — отвечал Кушелев. Преисполненный отчаяния, он, кажется, сознательно искал смерти. Японцы — на плечах бежавшего от них Болдырева — ворвались в Дербинское; среди дружинников и солдат, отходящих на Рыковское, появилось боевое ожесточение. Каторга не смогла вытравить из ополченцев любви к поруганной родине, а Кушелев выпускал по врагам пулю за пулей, и сейчас он, прокурор Сахалина, был заодно с теми людьми, которых раньше судил, карал и преследовал. В эти дни английская «Дейли геральд» признала, что Сендайская дивизия Харагучи понесла невосполнимые потери. Один из ударных японских батальонов оставил на поле боя почти всех солдат, включая и полковника, обвешанного орденами. Иностранные газеты писали, что никакие репрессии не подавили в сахалинцах сопротивления, хотя каждый дружинник знал, что, взявшись за оружие, он уже обречен. Солдат гарнизона еще мог сдаться в плен на общих правах, но каторжанин или ссыльный, пойманный с оружием в руках, будет умерщвлен самым злодейским образом… Кружилась, сорванная пулями, листва. — Еще обойму! — потребовал генерал Кушелев, и, шире расставив ноги в высоких сапогах, он продолжал стрелять. Рыковское, помимо тюрьмы, насчитывало шестьсот дворов, по виду напоминая большое русское село; здесь заранее расположили склады боеприпасов и питания для гарнизона. Жители окрестных селений сбегались теперь именно в Рыковское — с детьми и женами, для них открыли пустовавшую тюрьму, и тысячи обездоленных людей искали спасения за ее «палями». Беженцы заполнили все камеры, плотно сидели по нарам, даже в карцерах было не повернуться от теснотищи. Среди каторжан и поселенцев было немало «вольных», которые тоже нашли приют в тюрьме, лишь бы не оставаться под пятой оккупантов. — Тюрьму не тронут! — говорили эти люди, почему-то уверенные в том, что тюрьма всегда неприкосновенна… Потрясенные ужасами вражеского нашествия, уже потеряв многих близких, оставившие свои дома, беженцы удивлялись, что Сахалин так быстро заполнялся японцами: — Ну чисто тараканы! Ползут и ползут. — И отколе их стока? Ведь сами-то махоньки, кажись, любого из них баба на ухвате в печь посадит… — Хуже разбойников! Даже с детишек все крестики посрывали. Сапоги сразу отнимут. Что ни увидят — отдай! И на штык показывают. А с лошадьми лучше не покажись — вмиг отберут… Сахалинская мемуаристка Марина Дике, наблюдавшая за повадками солдат Сендайской дивизии, сложила о них мнение, что они правдивы и честны меж собою, зато коварны с другими людьми; японцы трезвы, практичны, но все донельзя меркантильны, как барышники. С покоренными самураи бессердечны и жестоки, а животные в их руках — это мученики: японцы никогда не умели ухаживать за скотом и лошадьми, потому они их только терзают и колотят… Среди русских самураи распространяли дикую версию, что война на Сахалине закончится сразу же, как будет пойман ими военный губернатор острова Ляпишев: — У нас в Японии много ваших пленных генералов. Не хватает лишь генерала юстиции. К сожалению, ваш губернатор так быстро бегает, что нам его не догнать… Японцы говорили об этом так, словно речь шла о собирании коллекции: вот генералы от артиллерии, от кавалерии, от инфантерии, где бы еще достать генерала юстиции? Между тем отряды дружинников задержали самураев на Пиленгском перевале. Заложив на высотах гор фугасы и оставив боевые заслоны, отступающие спускались вниз — на Рыковскую дорогу; телегу Ляпишева безжалостно вихляло и колотило на камнях. Фенечка, лежа среди чемоданов с имуществом, жалобно просила: — Михаил Николаевич, уж коли судьба-злодейка сосватала нас, так хоть теперь-то не бросьте меня посреди дороги. — Не надо… прошу тебя, — умолял ее Ляпишев. Телегу трясло дальше, а Кушелев сказал: — Она-то вас уже не бросит, только вы, Михаил Николаевич, не оставьте ее… больная она, жалко! Не умерла бы… Появился капитан Жохов. Ляпишев был ему рад: — Вот человек, который всегда появляется кстати, иногда же совсем некстати. Но мы его выслушаем… Жохов сказал, что генерал Харагучи, очевидно, уже сидит в конторе Дербинского, откуда выступило его войско для занятия Рыковского, и, если Рыковское захвачено японцами, то его необходимо вернуть, пока не поздно. — Сил для этого у нас хватит! — заверил Жохов. Пока они договаривались о нападении на Рыковское, Бунте сдавал Рыковское японцам. Ради такого случая он обрядился в мундир, старосте вручил поднос с хлебом и солью. — Причеши свою бороду, веди себя с достоинством, — поучал его Бунте. — Японцы тоже люди, и они, приметив наши мирные намерения, не посмеют творить зло… Со складов Рыковского позвали военного интенданта Богдановича, чтобы он, как офицер, дополнил общую картину гражданского смирения. В эту компанию затерся босой следователь Подорога, но Бунте велел ему убираться подальше: — Что подумают японцы, когда увидят грязного босяка в фуражке судебного ведомства… Не позорьте Россию! Сами же они позорили Россию в наилучшем виде, даже приодетые, при всех регалиях власти — гражданской и военной. Японская кавалерия галопом вступила в притихшее Рыковское, самураи проскакали до главной площади, быстро расставляя свои караулы на поворотах улиц. Японский офицер, спешившись возле церкви, не совсем-то понимал, чего хотят от него эти вежливые русские, особенно бородатый старик, сующий в руки ему поднос с хлебом и солонкой. Кажется, он решил, что они видят в нем покупателя, который не откажется купить у них этот поднос… Бунге обратился к помощи переводчика: — Передайте своему генералу Харагучи, что в Рыковском все в должном порядке, чины тюремного правления на местах, в селе остались только мирные жители… и в тюрьме! Ночь прошла спокойно, а на рассвете к Рыковскому подошли дружинники и дали японцам бой. Японская кавалерия, отстреливаясь, ускакала обратно в Дербинское, чтобы доложить Харагучи о хитроумной засаде, которую им устроили в Рыковском эти коварные русские — под видом торговли хлебом с солью. Ляпишев, гордясь победой, красовался со своим «штабом» на главной площади Рыковского, говоря жителям: — Мы тоже умеем побеждать… не все японцы! Бунге умолял губернатора как можно скорее убираться из Рыковского, которое он уже сдал японцам по всем правилам культурных народов, а теперь тревожился за свою семью: — Не губите нас! Сейчас японцы не поверят в наши добрые намерения. Что я скажу им, когда они вернутся? «Штаб» губернатора согласился с доводами Бунге. — В самом деле, — волновался поручик Соколов, — вот как нагрянут сюда, от нас и костей не останется. — Да! — вмешался капитан Жохов. — С дозоров уже донесли, что от Дербинского двигается большая колонна японцев. Вот настал момент, чтобы дать решительный бой… Но Ляпишев на битву не решился, и все отряды потянулись онорской дорогой к югу, где и застряли с обозами в болотистых падях. Фенечка смотрела, как колеса телеги медленно погружаются в рыхлый мох, из-под которого выступала рыжая вода таежной трясины. Кутая плечи в пуховый платок, она зябко вздрагивала, говоря осуждающе: — Отвоевались, мать их всех… шибко грамотные все стали! С кем ни поговоришь, у каждого свое мнение. А вот раньше были темные, никаких своих мнений не имели, зато врагов лупцевали так — приходи, кума, любоваться… Вечерело. На упругой болотной кочке сидел прокурор Кушелев. Теперь на него лучше не смотреть: измятое лицо, давно не бритое, заросло неопрятной щетиной; он поднял воротник шинели, глухим бормотанием отвечая на слова горничной; — Что, вы там бормочете? — спросил его Ляпишев, наблюдая, как медленно разгорается отсыревший хворост. Кушелев судил себя и всех по очень большому счету: — Я говорю, что прожил пятьдесят лет… дослужился до генеральских эполет и, как русский офицер, не имею права терпеть этот позор. Мы пожинаем плоды преступного разгильдяйства и головотяпства: авось японцы не придут, авось мимо их пронесет. А теперь я, генерал-майор русской армии, сижу на болотной кочке и спрашиваю сам себя: кто виноват в моем бессилии? Кому я обязан за это свое бесчестие? — Хватит бубнить! — обозлился Ляпишев. — Никто не виноват, что так случилось. Я сделал все, что мог, и даже больше. Конечно, я подозреваю, как и вы, что после войны станут искать «стрелочника», который всегда виноват, а пальцы историков будущей России станут указывать персонально на меня. — Но мне бесчестья не пережить! — сказал Кушелев и, поднявшись с кочки, медленно побрел в сумерки темнеющего леса; долго было слышно, как под его сапогами хлюпает и чавкает грязное сахалинское болото… В русском лагере появился японский офицер, прибывший из Дербинского, он передал Ляпишеву пакет от Харагучи. — Это не ультиматум! — сказал он, открыто улыбаясь. — Это лишь дружеское сочувствие моего генерала, выраженное лично вам, и мой генерал, входя в ваше безвыходное положение, предлагает вам почетную капитуляцию… Если господа офицеры вашего геройского штаба пожелают сохранить свое имущество, им в этом не будет отказано. Ближайшим же пароходом все пленные будут доставлены в наш город Сендай, где вы будете пользоваться всеми благами европейской цивилизации. —Раздался выстрел, и он был таким неожиданным в лесной тишине, что все вскочили. Поручик Соколов крикнул: — Проверьте, кто там стреляет? — Это генерал Кушелев, — донеслось издалека. — Зачем? — Прямо в лоб себе. Кончился… Японский офицер не перестал улыбаться: — Итак, что передать от вас генералу Харагучи? Это был день 15 июля 1905 года. Над телом прокурора Кушелева кружили полчища комаров, всасываясь в мертвеца острыми жалами, чтобы насытиться его остывающей кровью. Вторично японцы вошли в Рыковское с четырех сторон сразу и открыли огонь, убивая в городе все живое, уничтожая даже собак и кошек. Боюсь, не все в это поверят, потому я сошлюсь на очевидца, случайно уцелевшего в этой кошмарной бойне: «Ружейный треск ни на секунду не умолкал, как будто небо и земля сошлись в убийственных судорогах, угрожая уничтожить всех. На улицах и перед домами валялись уже до шестисот трупов. Японские пули не щадили никого — ни стариков, ни женщин, ни детей. Трупы их валялись в кучах и вразброс по всем улочкам». Люди, и без того несчастные, теперь погибали у родных очагов, где они влачили свое жалкое существование. Напрасно старик закрывал телом жену-старуху, их убивали навылет — одной пулей! Напрасно мать прятала за подолом ребенка — ее кромсали штыками, а потом прикладами разбивали голову младенца. Никакой пощады самураи не ведали. И когда, усталые, они собрались на площади перед церковью, чтобы похвастаться друг перед другом своим самурайским хладнокровием, вокруг них лежала мертвая пустыня, только Рыковская тюрьма, возвышаясь над крышами изб, затаенно молчала, слезясь запотелыми окнами, словно там, внутри ее, в камерах и в карцерах, тоже все омертвело, закоченев в близости смерти. Бунте и чиновники его управления отсиделись в подвалах рыковской канцелярии и потому остались живы. Японцы взяли их, трепещущих, и отвезли всем скопом в недалекое Дербинское, где квартировал генерал Харагучи. При штабе японского генерала чиновники заметили полковника Тулупьева, который изо всех сил притворялся, что, услужая самураям, он спасает не себя, не свою поганую шкуру, а спасает престиж России. Тулупьев сделал Бунте строгое замечание: — Образованный человек! Юрьевский университет в Дерпте закончили, а благородства не хватает… Честно скажу, что от вас такого не ожидал. Если уж встретили японцев хлебом и солью, так зачем же потом вы им засаду устроили? — Да чем же я виноват? — кричал Бунге, рыдающий. — Это все Ляпишев, давно выживший из ума. Мы же с ним благородно договорились, что Рыковское я сдам без боя, а он собрал своих каторжан и накинулся на спящих… Перед грозным Харагучи его заставили опуститься на колени, как перед святым алтарем, и, кажется, только сейчас, униженный до предела, Бунге нашел слова для оправдания: — Я, чиновник царя, какое имею отношение к этим русским? Я ведь не православный, а лютеранин. Спросите кого угодно, любой подтвердит, что я всегда хорошо относился к Японии, даже на летний отпуск не выезжал в Россию, как другие, а отдыхал в вашей прекрасной стране. Харагучи, минуя Бунге, обратился к Тулупьеву с вопросом, что за странные люди собрались в Рыковской тюрьме. — Шваль, которую не стоит жалеть, — отвечал тот. После этого Харагучи спросил мнение у Бунге. — Это не люди, а грязные отбросы негодного общества, которым не нашлось места даже на помойках России! — воскликнул Бунте, не вставая с колен. — Они уже ни к чему не годны… Скоро газета «Русское слово» оповестила читателей, что в трагедии Рыковской тюрьмы повинны более всех сами же администраторы Сахалина: «Подтвердился ужасный факт, что тюремные и окружные начальники сами предлагали японцам расправиться с каторжанами…» Но в редакциях газет не знали всей правды: преступники давно разбежались, а Рыковская тюрьма приютила только беженцев, желавших иметь крышу над головой и миску баланды, чтобы не умереть с голоду. Японские солдаты выгнали обитателей тюрьмы на двор вместе с детьми и женщинами; переводчик объявил: — Каждый получит пятьдесят копеек, если отработает день в тайге, где нужно выкопать новые канавы… Людей отвели за десять верст от Рыковского в глухую лощину и там всех перекололи штыками. Одни говорят, что в лесу нашли потом триста догнивающих трупов. Марина Дике пишет, что убили сто тридцать человек, но все они были обезглавлены… Дело не в цифрах! Мне иногда кажется, самураи нарочно вызывали ужас в жителях Сахалина, чтобы русские люди бежали прочь с Сахалина — куда глаза глядят, только бы не знать этого Сахалина, чтобы даже не помнить о Сахалине. И они — бежали! Кто скрывался в тайге, ведя звериный образ жизни, кто стремился попасть на любую шхуну, покидающую Сахалин, а смельчаки выплывали в Татарский пролив даже на самодельных плотах, с робостью уповая на то, что море сжалится над ними и волна выплеснет их на берега родины… Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно;
В роковом его просторе
Много бед погребено…
Там, за далью непогоды,
Есть блаженная страна…



 11. А МЫ НЕ СДАЕМСЯ!
 

Дербинское стало временной «столицей» японской «земли Карафуто», отсюда штаб генерала Харагучи руководил оккупацией русского Сахалина. Полковник Тулупьев, заедая саке рисом, объяснял, что поселок назван в честь некоего Дербина: — Это был бравый тюремщик, кулаком черепа проламывал. Арестанты утопили Дербина в громадной квашне с гестом для выпечки свежего хлеба. Покойный и не знал, что его имя совместится в истории Сахалина с именем вашего генерала… Харагучи избрал для себя Дербинское по иным соображениям — далеким от почитания истории: здесь, в реке Тымь, плавали деликатесные рыбины, на огородах ссыльных вызревали арбузы, а хор ссыльных цыганок распевал для него под звоны гитары «Ака дяка романее…». В один из дней Харагучи, довольный своими успехами на Сахалине, снова напомнил Ляпишеву, что ему не следует медлить с решением о капитуляции… Сахалинский владыка, еще вчера бесспорный хозяин тысяч подневольных жизней, не мог разобраться даже в своей личной жизни. На телеге харкала кровью каторжница Фенечка, и все знали об его отношениях с нею, а он, жалкий и потерянный, оставался в окружении жалких и потерянных людей. Было над чем задуматься! Верой и правдой Ляпишев служил самодержавию, которое вознесло его над судьбами других людей, оно щедро одаривало чинами и жалованьем, предоставив ему все блага жизни. Но вот выпало испытание его веры, его правды, его мужества — война, и он бродил среди таежных болот, пугаясь каждого выстрела, а в глубине души мечтал об электрическом освещении кабинета, о мягкой постели, о тихом шелесте перелистываемой страницы бульварного романа… Теперь все кончилось! Остался он сам, и осталось это грязное болото, в котором застрял он и в которое медленно погружались его подчиненные — вместе с любимой горничной! К нему подошел капитан и журналист Жохов: — Если вопрос о мире уже предрешен в высших сферах, от нас требуется сейчас лишь одно — держаться. — Вы так думаете? — вяло спросил Ляпишев. — Убежден! — четко ответил генштабист. — Пока на Сахалине существуют даже ничтожные воинские формирования России, пусть даже загнанные в болота, но не помышляющие о капитуляции, до тех самых пор самураи не посмеют требовать для себя Сахалин, ибо Сахалин не сдается. — Все это слова, слова, слова… — Не цитируйте мне Гамлета! — раздраженно отвечал Жохов. — Да, слова. Но мои слова выражают точную мысль. — Вы не способны войти в мое трагическое положение. — Согласен, что ваше положение хуже губернаторского. Согласен, что бывают на войне и такие моменты, когда человек вынужден поднять руки перед заклятым врагом. Но нельзя же, как говорит Фенечка, самим лезть в плен. — Однако я не вижу иного выхода, — ответил Ляпишев, показывая Жохову очередное послание от генерала Харагучи, составленное на русском языке в самых изысканных выражениях… Японцы заранее оцепили лес и то болото в лесу, где утопал в грязи губернатор со своим «штабом», самураи давно ожидали этого момента… Жохов схватил первую попавшуюся винтовку, распихал по карманам мундира обоймы с патронами и обратился к дружинникам: — Ребята! Кто не хочет сдаваться —за мной… Японцы даже не преследовали убегавших. Сияя радостными улыбками, они уже составляли капитуляционные списки. В них оказались фамилии шестидесяти четырех офицеров, а переписывать рядовых японцы не захотели… Михаил Николаевич, прыгая с кочки на кочку, добрался до телеги, на которой лежала Фенечка Икатова. — Прошу победителей отнестись к этой женщине с должным уважением, которого она и заслуживает, как моя… жена! Японцы не возражали. Они даже усердно помогали лошадям вытаскивать телегу из болота на твердую дорогу. Подле телеги шагал губернатор и, глотая слезы, говорил Фенечке: — Теперь ты свободна. Но зато не свободен я… Кто бы мог подумать, что все так закончится. Так ужасно. — Что мне ваша свобода, если вы сами в плен меня сдали, — ответила ему Фенечка и заплакала. В группе пленных офицеров волновался Болдырев: — Господа, господа! Мы совсем забыли о самом главном. Надо бы сразу составить список всех отличившихся, чтобы нас не обошли в штабе Линевича наградами… Сами знаете, как затирают подлинных героев. Если сам о себе не напомнишь, так никому нет и дела. Болдырев открыл блокнот и под цифрой номер один вписал себя в список сахалинских героев. Тут к нему набежали другие «герои», теснясь, выкрикивая свои фамилии, а поручик Соколов, начальник конвоя, грубо требовал: — Меня! Меня не забудьте. Я ведь тоже отличался. — Всех запишу, господа, — говорил Болдырев. — Я ведь понимаю, что стыдно возвращаться с войны без орденов! Это случилось 16 июля — на шестой день после высадки японцев возле Александровска, когда на Сахалине еще продолжали борьбу с оккупантами честные русские патриоты, которые меньше всего думали об орденах. До высадки на Сахалине японцы вели себя с пленными вполне корректно, и только под конец войны, озлобленные своими потерями, они стали отнимать деньги, часы и бинокли, оставляли пленных без обуви. В условиях же Сахалина, изолированного от мира, самураи не сдерживали своих грабительских инстинктов, и, если с пальца пленного не снималось тугое кольцо, ему отсекали палец вместе с кольцом. Среди пленных оккупанты сразу отделяли от русских мусульман, иудеев и католиков, предоставляя им некоторые льготы. Но особым почетом пользовались изверги и душегубы, «среди которых были преступники, вроде Скобы, за которым числилось сорок убийств, был ксендз, который, будучи призван для исповеди умирающей, изнасиловал ее, полумертвую, а также был мастер по выделке сахалинской ветчины, откармливавший своих свиней человеческим мясом», — так писал очевидец, сам же угодивший в эту отборную компанию. Спрашивается: зачем самураям понадобилось оберегать это отребье каторги, зачем этих извергов они вывозили в Японию? Ответ напрашивается сам собой: это делалось умышленно, чтобы показать японцам — смотрите, каковы эти русские; разве такие люди имеют право на обладание «землей Карафуто»?.. Ляпишева с его «штабом» японцы срочно вывезли в Сендай — как ценный трофей, а генерал Харагучи перенес свою квартиру в Рыковское, заняв дом со стеклянным балконом на главной площади. Японцы всюду развешивали правительственный манифест, в котором Сахалин объявлялся владением японского императора. Оккупанты вели активную перепись населения и всякой живности. На одну деревню разрешали держать лишь двух кобыл, остальных лошадей забирали. Весь остров был поделен на участки, в каждом располагался отряд с офицером, а хозяином любой деревни становился жандарм. Правда, никто не отказывал японцам в их оперативности. Между Сахалином и Японией наладилось пароходное сообщение, зазвенели телефоны, телеграф связывал остров со всем миром, на перекрестках дорог японцы повесили почтовые ящики с английскими (! ) надписями. Но сахалинцам было теперь не до почты: — Ладно! Нам при эвдаком «прижиме» на любом языке хорошо. Тут глядишь, как бы живым остаться… Амнистия царя не пошла впрок: большинство добровольцев пали в боях, а живые попрятались; население косили эпидемии, нагрянувшие на Сахалин по пятам оккупантов. Реквизиции вогнали народ в такую беспросветную нищету, какой раньше не ведали даже уличные побирушки. Каждый день — каждый! — самураи обходили жилища, забирая у людей последнее, что у них осталось. Чтобы придать грабежам видимость законности, вначале платили по рублю за корову, а курица шла за пятачок. Но скоро ввели в обращение иены, которые никто брать не хотел, и тогда все доставалось японцам даром, А жаловаться нельзя — сразу отрубали голову. Жестокость казней вызывала в людях сильные нервные потрясения, участились случаи помешательства. Крестьян силой гнали на работы, а расплачивались за труд гнилою солониной из тех самых гигантских бочек, что завезли недавно с материка. Теперь в народе рассуждали: — Из-под кнута-то русского да прямо под дубину японскую! Ложись и помирай. Хоть бы отпустили нас, окаянные… Майор Такаси Кумэда, ставший начальником в Александровске, объявил, что всем чиновникам и военным следует явиться для регистрации. Зная, что под видом регистрации состоится самая примитивная ампутация, многие облачились в лохмотья арестантов, тюремщики притворялись каторжанами и убийцами, а бывшие судьи выдавали себя за погромщиков. Надо сказать, что самураи никогда не мучились вопросом, в чем провинился человек, и потому всех казнимых именовали «шпионами» или «предателями». Никто не спрашивал, кого они предали и ради кого шпионили. Бедняк, стащивший кусок хлеба для своих детей, погибал «шпионом», а поселенец, плохо вымывший пол в японской казарме, умирал «предателем». Жалости не было — сабля самурая решала все!.. Такаси Кумэда разрешил посещение Александровска по билетам, заверенным местным жандармом, и жители острова ринулись в город — ближе к морю, ближе к родимой земле. Иногда русские спрашивали японцев: — Когда же будет заключен мир, скажите нам! Японцы терпеть не могли этих вопросов: — Мы ничего не знаем. Вы наши пленные. Война продолжается. Наша армия побеждает врагов страны Ямато… Ограбив деревни, японцы взялись за горожан. Если верить очевидцам, так из домов вынесли даже мебель и посуду. Русским не оставили стула, чтобы присесть, не оставили и чашки, чтобы налиться. Тихо стало! По ночам не пролает собака, утром не пропоет петя-петушок — Сахалин вымер. «Деревни и села горят, — записывала Марина Дике, — люди трясутся от ужаса, от разбоев и поджогов». Даже в отдаленном Оноре японцы спалили канцелярию, жгли клубы, школы, читальни. Наконец они переловили на Сахалине всех собак и вывезли их в Японию. Зачем им понадобились наши Жучки и Шарики — этого я не знаю. В один из дней жители Александровска увидели японских солдат перед музеем. Самураи по косточкам разобрали скелет кита, потом разгромили и сам музей, уничтожив и расхитив все ценные экспонаты — как бытовые, так и научные. (После вражеского нашествия сахалинцы возродили музей из пепла, но в 1920 году японские интервенты уничтожили его вторично, и с тех пор, читатель, уникальный паноптикум сахалинской каторги исчез для нас — навсегда! ) …А ведь Сахалин еще не сдавался — он боролся. Жохов после боя обошел убитых самураев. Возле каждого громоздилась куча расстрелянных патронов: японцы никогда не жалели боеприпасов, стреляя куда попало, лишь бы оглушить противника грохотом, лишь бы вызвать панический страх у русских, вынужденных беречь каждый патрон. — Соберите все оружие, — велел Жохов дружинникам. Избежав позора капитуляции, он еще не подозревал, какие трудности готовит Сахалин человеку. Внутри острова дороги заменяли дикие тропы, направлению которых люди зачастую и следовали; доверяясь опыту зверя, идущего от водопоя. Но горе грозило тем, кто слепо доверялся звериным инстинктам, и уходящие по такой тропе растворялись в лесах и трясинах с черной водой — тихо и неслышно, как будто их никогда и не было на свете. Камыши в рост человека, толщиною в палец, резали людей своими краями, которые природа отточила до бритвенной остроты. Вступая под душную сень гигантских лопухов, человек терялся, ничего не видя вокруг себя. Есть было нечего; случайно подстрелили медведя, но мясо его на Сахалине съедобно лишь зимою, а летом от него омерзительно разит диким чесноком, черемшой… И вдруг — встреча. — Эй, кто вы? — окликнул Жохов каких-то людей. — Я капитан Филимонов, — донеслось в ответ. — Меня послали проводить геодезическую съемку в тайге. — Вы, конечно, провели ее? — Да, как приказано мне губернатором. — Но сейчас она пригодится только мне и моим бродягам, ибо губернатора давно нету, как нет и его отрядов… При Филимонове было лишь семь человек, но они тоже пригодились для усиления отряда. Японцы, ощутив возросшее сопротивление партизан, выслали в погоню сразу двести человек, но Жохов и Филимонов половину врагов уничтожили из засады, и Филимонов оценил личную храбрость журналиста. — Не хвалите меня, — отвечал Жохов. — Я ведь знаю, что, стоит мне ослабеть духом, люди сразу это заметят, они ослабеют тоже — и тогда мы погибнем… Это не моя храбрость! Это скорее храбрость женщины, когда она рожает. Иногда мы, мужчины, вынуждены быть героями, если знаем, что выхода нет, отступать некуда, надо пережить то, чего не избежать… После одного из боев он велел Филимонову: — То, что вы сделали в геодезии Сахалина на сегодня, пригодится для наших детей и внуков — на завтра. Что же касается меня, то к этой сахалинской эпопее я отношусь как писатель к материалу для будущего романа. — И тоже для детей и внуков? — не поверил ему Филимонов. — Так садитесь на первую же кочку и начинайте писать. — Я еще не придумал начала романа, — ответил Жохов. — Но у меня уже сложился его конец… трагический! — Только не убивайте всех нас подряд! — Всех нас не убить… — сказал Жохов. Партизаны обходили Рыковское стороной, чтобы за Дербинским повернуть к морю. В лесах гуляли осторожные росомахи, на ветвях деревьев путников сторожили желтоглазые рыси. В лесу было темно и сыро, как в погребе, пахло грибами и плесенью. Стебли кедровника бывали перекручены в сложные узлы, как веревки, а в речных заводях, громко фыркая, полоскались громадные сахалинские выдры, лоснящиеся от сытости. — Ложитесь все! — вдруг выкрикнул Филимонов. Дружинники разом залегли, потом спрашивали: — А чего ложиться-то? Кажись, все тихо. — Впереди кто-то идет. Слышите?.. Прямо перед ними была лесная поляна, и на ней играли зайцы. Но вот они навострили уши и мигом исчезли, когда из-за деревьев показались люди. Один, второй, третий… Вид этих людей был страшен: оборванные, грязные, кое-как забинтовавшие свои раны тряпками… Филимонов поднялся: — Неужели отряд Быкова? А ведь верно — он! Жохов вдруг распахнул объятия и пошел вперед. — Ура! — воскликнул он. — Все-таки встретились… Полынов увернулся из его объятий. — Вы меня с кем-то путаете, — сухо произнес он. — Перед вами жалкий коллежский асессор Зяблов, имевший несчастье служить судебным следователем в Корсаковске. — Ну и черт с тобой! — смеялся Жохов, все поняв… Лишь потом, отойдя поодаль, Полынов сказал ему: — Я безмерно рад видеть тебя, Сережа, но о том, что было, лучше молчать. У меня, как у каждого порядочного дьявола, имеется собственный ад, в который посторонние не допускаются. Из лесу, окруженные дружинниками, на трофейных лошадях выехали еще двое — штабс-капитан Быков, а с ним и Клавдия Челищева, ладно сидевшая в удобном японском седле. Издали они смотрели на случайную встречу друзей, и Полынов, заметив чужое внимание, сказал Жохову, что сейчас не время для дружеских излияний: — Но поговорить надо! Только без посторонних. — И даже без меня? — обидчиво отозвалась Анита. — Даже без тебя, — ответил Полынов. Жохов придержал за поводья лошадь Быкова и деловито спросил: — Какие теперь главные цели отрядов? — Не сдаваться! — убежденно ответил Быков. Нет, они не сдавались. Так и не дождавшись встречи с отрядом Гротто-Слепиковского и догадываясь, что Корней Земляков пропал безвестно, Валерий Павлович долго вел людей на север, придерживаясь берега моря, где его дружина питалась чилимами и креветками, партизаны ловили крабов. 9 июля, за день до высадки японцев у Александровска, отряд Быкова уничтожил больше ста самураев. Но вскоре они узнали от жителей, что в Оноре сдался отряд капитана Владимира Сомова, потом запропастился в болотах и сам губернатор Лялишев. — Друзья! — сказал Быков своей дружине. — Половину Сахалина мы прошли с боями. Неужели не пройдем и вторую? На путях движения быковского отряда японцы оставляли свои обращения. Их находили приколотыми к сучкам высоких деревьев, они сами бросались в глаза на приметных местах и возле бродов через реки. В одном из таких посланий самураи оповестили о капитуляции всего сахалинского гарнизона, надеясь, что теперь-то отряд Быкова поневоле сложит оружие. Но в ответ на это патриоты устроили засаду в устье реки Отосан, где и перебили множество самураев. Тогда адмирал Катаока выслал против них крейсер «Акацуки», который несколько дней ползал вдоль берегов залива Терпения, густо осыпая леса зловредной шрапнелью, чтобы выявить неуловимый отряд. Но Быков заранее углубился в дебри, признаваясь Клавочке: — Неужели после всего пережитого в этой войне Академия Генштаба отвергнет меня по незнанию иностранных языков, астрономии, геометрии… Это было бы несправедливо! Клавочка оказалась большой педанткой: — Вы только, предаетесь мечтаниям об Академии, но еще ни разу не видела я вас хотя бы с гимназическим учебником. — Нелепость! — отвечал Быков. — Хорош бы я был в тайге с учебником в руках, изучающим глаголы прошедшего и будущего времени. Не обижайтесь, но вам, наверное, безразлична моя судьба, а я не напрасно ли жду от вас ответа? — Я дам вам ответ, — сказала Клавочка, — но сначала вытащите меня из этих кошмарных лесов. Я хочу домой… к маме! И вот — неожиданная встреча с капитаном Жоховым, который не сдался, как не сдался и геодезист Филимонов. Валерий Павлович почему-то сразу испытал ревнивое чувство, ему показалось, что при виде генштабиста глаза девушки осиялись блеском влюбленности. Беседуя с Жоховым, он мрачно сказал: — Теперь я догадываюсь, почему вы, приехав на Сахалин, спрашивали меня о Полынове. Но плохо верится, что вы появились на острове — ради поисков своего друга. — Мне и самому-то не верится! — отвечал Жохов, объяснив Быкову свое намерение писать роман о людях каторги. Быков, как и Филимонов, не поверил ему: — А что вас влечет в литературу? — Желание попасть в мир подлинной демократии. Литература не ведает чинопочитания, не признает выслуги лет. Никакой русский писатель не пишет ради того, чтобы выслужить пенсию. В отставке я распрощаюсь с эполетами капитана, чтобы стать рядовым великой армии русских писателей, подлинных демократов, средь коих нет генералов-классиков, глядящих на мир свысока, нет и жалких поручиков-журналистов, глядящих на генералов с извечным вопросом: «Как вам будет угодно?.. » — Отныне вы подчиняетесь мне, — принял решение Быков. — Как вам будет угодно… — отвечал Жохов. Но, превратив капитана Жохова в своего подчиненного, штабс-капитан не забывал о его превосходстве в знаниях, часто советуясь с ним по вопросам военным, а Филимонов, как геодезист, подсказывал им верные решения в выборе маршрута. Сообща они продумали поход отрядов дальше на север — до мыса Погиби в самом узком месте Татарского пролива, который давно облюбован каторжанами для своих побегов на материк. Полынов демонстративно не вмешивался в дела офицеров. Всегда склонный к наблюдению за людьми, умеющий замечать то, на что другие не обращают внимания, он казался проникновенным психологом. От его хищного взора не укрылось, что госпожа — Челищева издали любуется журналистам Жоховым, которому уже не надобно сдавать экзамены в Академию Генштаба, ибо иностранные языки он блистательно изучил еще в лицее, как изучил их сам Полынов. Однажды он даже предупредил Жохова: — Сережа, не старайся быть любезен с Клавдией Петровной больше того, что требует повседневное приличие. — Я только вежлив с нею, как мужчина с женщиной. — Но женщины иначе судят о вежливости мужчин… Полынов завел Аниту в гущу леса, обнял ее: — Бедная, ты устала, да? — Очень. А ты? — Скоро все кончится, — утешил он ее. Анита оказалась тоже достаточно проницательной: — Ты никак не ожидал встретить Жохова? — Это, — ответил Полынов, — такая же роковая случайность, как и выигрыш на цифре «тридцать шесть», на которой рулетка кончается. Наверное, так понадобилось судьбе, чтобы Жохов знал обо мне все до последней точки. Если он будет писать роман, он не забудет и меня! Оккупируя Сахалин, японцы скрывали от его жителей все, что касалось мирных переговоров в Портсмуте, а потому жестокость своих репрессий они как бы оправдывали «военным положением», тогда как война между Россией и Японией, по сути дела, уже закончилась; жители русского Сахалина, казнимые и ограбленные, продолжали не знать о переговорах, не ведали и того, что за круглым столом дипломатии уже возник самый острейший вопрос — «сахалинский вопрос»!



  

© helpiks.su При использовании или копировании материалов прямая ссылка на сайт обязательна.